Сидит Агарь опальная,
И плачутся струи
Источника печального
Беэрлахай-рои.
Там — земли Авраамовы,
А сей простор — ничей:
Вокруг, до Сура самого,
Пустыня перед ней.
Тоска, тоска звериная!
Впервые жжет слеза
Египетские, длинные,
Пустынные глаза.
Блестит струя холодная,
Как лезвие ножа, —
О, страшная, бесплодная,
О, злая госпожа!..
«Агарь!» — И кровь отхлынула
От смуглого лица.
Глядит, — и брови сдвинула
На Божьего гонца…
И впрямь прекрасен, юноша стройный, ты:
Два синих солнца под бахромой ресниц,
И кудри темноструйным вихрем,
Лавра славней, нежный лик венчают.
Адонис сам предшественник юный мой!
Ты начал кубок, ныне врученный мне, —
К устам любимой приникая,
Мыслью себя веселю печальной:
Не ты, о юный, расколдовал ее.
Дивясь на пламень этих любовных уст,
О, первый, не твое ревниво, —
Имя мое помянет любовник.
Без оговорок, без условий
Принять свой жребий до конца,
Не обрывать на полуслове
Самодовольного лжеца.
И самому играть во что-то —
В борьбу, в любовь — во что горазд,
Покуда к играм есть охота,
Покуда ты еще зубаст.
Покуда правит миром шалый,
Какой-то озорной азарт,
И смерть навеки не смешала
Твоих безвыигрышных карт.
Нет! К черту! Я сыта по горло
Игрой — Демьяновой ухой.
Мозоли в сердце я натерла
И засорила дух трухой, —
Вот что оставила на память
Мне жизнь, — упрямая игра,
Но я смогу переупрямить
Ее, проклятую!.. Пора!
Не небо — купол безвоздушный
Над голой белизной домов,
Как будто кто-то равнодушный
С вещей и лиц совлек покров.
И тьма — как будто тень от света,
И свет — как будто отблеск тьмы.
Да был ли день? И ночь ли это?
Не сон ли чей-то смутный мы?
Гляжу на все прозревшим взором,
И как покой мой странно тих,
Гляжу на рот твой, на котором
Печать лобзаний не моих.
Пусть лживо-нежен, лживо-ровен
Твой взгляд из-под усталых век, —
Ах, разве может быть виновен
Под этим небом человек!
«Будем счастливы во что бы то ни стало…»
Да, мой друг, мне счастье стало в жизнь!
Вот уже смертельная усталость
И глаза, и душу мне смежит.
Вот уж, не бунтуя, не противясь,
Слышу я, как сердце бьет отбой,
Я слабею, и слабеет привязь,
Крепко нас вязавшая с тобой.
Вот уж ветер вольно веет выше, выше,
Все в цвету, и тихо все вокруг, —
До свиданья, друг мой! Ты не слышишь?
Я с тобой прощаюсь, дальний друг.
В душе, как в потухшем кратере,
Проснулась струя огневая, —
Снова молюсь Божьей Матери,
К благости женской взывая:
Накрой, сбереги дитя мое,
Взлелей под спасительной сенью
Самое сладкое, самое
Злое мое мученье!
В земле бесплодной не взойти зерну,
Но кто не верил чуду в час жестокий?—
Что возвестят мне пушкинские строки?
Страницы милые я разверну.
Опять, опять «Ненастный день потух»,
Оборванный пронзительным «но если»!
Не вся ль душа моя, мой мир не весь ли
В словах теперь трепещет этих двух?
Чем жарче кровь, тем сердце холодней,
Не сердцем любишь ты, — горячей кровью.
Я в вечности, обещанной любовью,
Не досчитаю слишком многих дней.
В глазах моих веселья не лови:
Та, третья, уж стоит меж нами тенью.
В душе твоей не вспыхнуть умиленью,
Залогу неизменному любви, —
В земле бесплодной не взойти зерну,
Но кто не верил чуду в час жестокий?—
Что возвестят мне пушкинские строки?
Страницы милые я разверну.
В этот вечер нам было лет по сто.
Темно и не видно, что плачу.
Нас везли по Кузнецкому мосту,
И чмокал извозчик на клячу.
Было все так убийственно просто:
Истерика автомобилей;
Вдоль домов непомерного роста
На вывесках глупость фамилий;
В вашем сердце пустынность погоста;
Рука на моей, но чужая,
И извозчик, кричащий на остов,
Уныло кнутом угрожая.
Вал морской отхлынет и прихлынет,
А река уплывает навеки.
Вот за что, только молодость минет,
Мы так любим печальные реки.
Страшный сон навязчиво мне снится:
Я иду. Путь уводит к безлюдью.
Пролетела полночная птица
И забилась под левою грудью.
Пусть меня положат здесь на отмель
Умирать, вспоминая часами
Обо всем, что Господь у нас отнял,
И о том, что мы отняли сами.
Видно, здесь не все мы люди — грешники,
Что такая тишина стоит над нами.
Голуби, незваные приспешники
Виноградаря, кружатся над лозами.
Всех накрыла голубая скиния!
Чтоб никто на свете бесприютным не был,
Опустилось ласковое, синее,
Над садами вечереющее небо.
Детские шаги шуршат по гравию,
Ветерок морской вуаль колышет вдовью.
К нашему великому бесславию,
Видно, Господи, снисходишь ты с любовью.
Выставляет месяц рожки острые.
Вечереет на сердце твоем.
На каком-то позабытом острове
Очарованные мы вдвоем.
И плывут, плывут полями синими
Отцветающие облака…
Опахало с перьями павлиньими
Чуть колышет смуглая рука.
К голове моей ты клонишь голову,
Чтоб нам думать думою одной,
И нежней вокруг воркуют голуби,
Колыбеля томный твой покой.
Утишительница боли — твоя рука,
Белотелый цвет магнолий — твоя рука.
Зимним полднем постучалась ко мне любовь,
И держала мех соболий твоя рука.
Ах, как бабочка, на стебле руки моей
Погостила миг — не боле — твоя рука!
Но зажгла, что притушили враги и я,
И чего не побороли, твоя рука:
Всю неистовую нежность зажгла во мне,
О, царица своеволий, твоя рука!
Прямо на сердце легла мне (я не ропщу:
Сердце это не твое ли!) — твоя рука.
Голубыми туманами с гор на озера плывут вечера.
Ни о завтра не думаю я, ни о завтра и ни о вчера.
Дни — как сны. Дни — как сны.
Безотчетному мысли покорней.
Я одна, но лишь тот, кто один, со вселенной
Господней вдвоем.
К тайной жизни, во всем разлитой, я прислушалась
в сердце моем, —
И не в сердце ль моем всех цветов зацветающих
корни?
И ужели в согласьи всего не созвучно биенье сердец,
И не сон — состязание воль? — Всех венчает единый
венец:
Надо всем, что живет, океан расстилается горний.
Господи! Я не довольно ль жила?
Берег обрывист. Вода тяжела.
Стынут свинцовые отсветы.
Господи!..
Полночь над городом пробило.
Ночь ненастлива.
Светлы глаза его добела,
Как у ястреба…
Тело хмельно, но душа не хмельна,
Хоть и немало хмельного вина
Было со многими роспито…
Господи!..
Ярость дразню в нем насмешкою,
Гибель кличу я, —
Что ж не когтит он, что мешкает
Над добычею?
Да, я одна. В час расставанья
Сиротство ты душе предрек.
Одна, как в первый день созданья
Во всей вселенной человек!
Но, что сулил ты в гневе суетном,
То суждено не мне одной, —
Не о сиротстве ль повествует нам
Признанья тех, кто чист душой.
И в том нет высшего, нет лучшего,
Кто раз, хотя бы раз, скорбя,
Не вздрогнул бы от строчки Тютчева:
«Другому как понять тебя?»
Дай руку, и пойдем в наш грешный рай!..
Наперекор небесным промфинпланам,
Для нас среди зимы вернулся май
И зацвела зеленая поляна,
Где яблоня над нами вся в цвету
Душистые клонила опахала,
И где земля, как ты, благоухала,
И бабочки любились налету…
Мы на год старше, но не все ль равно, —
Старее на год старое вино,
Еще вкусней познаний зрелых яства…
Любовь моя! Седая Ева! Здравствуй!
«Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою» —
Ах, одностишья стрелой Сафо пронзила меня!
Ночью задумалась я над курчавой головкою,
Нежностью матери страсть в бешеном сердце сменя, —
«Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою».
Вспомнилось, как поцелуй отстранила уловкою,
Вспомнились эти глаза с невероятным зрачком…
В дом мой вступила ты, счастлива мной, как обновкою:
Поясом, пригоршней бус или цветным башмачком, —
«Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою».
Но под ударом любви ты — что золото ковкое!
Я наклонилась к лицу, бледному в страстной тени,
Где словно смерть провела снеговою пуховкою…
Благодарю и за то, сладостная, что в те дни
«Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою».
Забились мы в кресло в сумерки —
я и тоска, сам-друг.
Все мы давно б умерли,
да умереть недосуг.
И жаловаться некому
и не на кого пенять,
что жить —
некогда,
и бунтовать —
некогда,
и некогда — умирать,
что человек отчаялся
воду в ступе толочь,
и маятник умаялся
качаться день и ночь.
И всем-то нам врозь идти:
этим — на люди, тем — в безлюдье.
Но будет нам по пути,
когда умирать будем.
Взойдет над пустыней звезда,
и небо подымется выше, —
и сколько песен тогда
мы словно впервые услышим!
И голос окликнул тебя среди ночи,
и кто-то, как в детстве, качнул колыбель.
Закрылись глаза. Распахнулись очи.
Играй, Адель! Играй, Адель!
Играй, Адель! Не знай печали,
играй, Адель, — ты видишь сны,
какими грезила в начале
своей младенческой весны.
Ты видишь, как луна по волнам
мерцающий волочит шарф,
ты слышишь, как вздыхает полночь,
касаясь струн воздушных арф.
И небо — словно полный невод,
где блещет рыбья чешуя,
и на жемчужных талях с неба
к тебе спускается ладья…
И ты на корму, как лунатик, проходишь,
и тихо ладьи накреняется край,
и медленно взором пустынным обводишь
во всю ширину развернувшийся рай…
Играй, Адель! Играй, играй…
И отшумит тот шум и отгрохочет грохот,
которым бредишь ты во сне и наяву,
и бредовые выкрики заглохнут, —
и ты почувствуешь, что я тебя зову.
И будет тишина и сумрак синий…
И встрепенешься ты, тоскуя и скорбя,
и вдруг поймешь, поймешь, что ты
блуждал в пустыне
за сотни верст от самого себя!
Каждый вечер я молю
Бога, чтобы ты мне снилась:
До того я полюбилась,
Что уж больше не люблю.
Каждый день себя вожу
Мимо опустелых комнат, —
Память сонную бужу,
Но она тебя не помнит…
И упрямо, вновь и вновь,
Я твое губами злыми
Тихо повторяю имя,
Чтобы пробудить любовь…
«Приобрела я человека от Господа»,
И первой улыбкой матери
На первого в мире первенца
Улыбнулась Ева.
«Отчего же поникло лицо твое?»
— Как жертва пылает братнина!—
И жарче той жертвы-соперницы
Запылала ревность.
Вот он, первый любовник, и проклят он,
Но разве не Каину сказано:
«Тому, кто убьет тебя, всемеро
Отмстится за это»?
Усладительней лирного рокота
Эта речь. Ее сердце празднует.
Каин, праотец нашего племени
Безумцев — поэтов!
Как воздух прян,
Как месяц бледен!
О, госпожа моя,
Моя Судьба!
Из кельи прямо
На шабаш ведьм
Влечешь, упрямая,
Меня, Судьба.
Хвостатый скачет
Под гул разгула
И мерзким именем
Зовет меня.
Чей голос плачет?
Чья тень мелькнула?
Останови меня,
Спаси меня!
Как неуемный дятел
Долбит упорный ствол,
Одно воспоминанье
Просверливает дух.
Вот все, что я утратил:
Цветами убран стол,
Знакомое дыханье
Напрасно ловит слух.
Усталою походкой
В иное бытие
От доброго и злого
Ты перешел навек.
Твой голос помню кроткий
И каждое мое
Неласковое слово,
Печальный человек.
Как пламень в голубом стекле лампады,
В обворожительном плену прохлады,
Преображенной жизнию дыша,
Задумчиво горит твоя душа.
Но знаю, — оттого твой взгляд так светел,
Что был твой путь страстной — огонь и пепел:
Тем строже ночь, чем ярче был закат.
И не о том ли сердцу говорят
Замедленность твоей усталой речи,
И эти оплывающие плечи,
И эта — Боже, как она легка!—
Почти что невесомая рука.
Лишь о чуде взмолиться успела я,
Совершилось, — а мне не верится!..
Голова твоя, как миндальное деревце,
Все в цвету, завитое, белое.
Слишком страшно на сердце и сладостно,
— Разве впрямь воскресают мертвые?
Потемнелое озарилось лицо твое
Нестерпимым сиянием радости.
О, как вечер глубок и таинственен!
Слышу, Господи, слышу, чувствую, —
Отвечаешь мне тишиною стоустою:
«Верь, неверная! Верь, — воистину».
Жила я долго, вольность возлюбя,
О Боге думая не больше птицы,
Лишь для полета правя свой полет…
И вспомнил обо мне Господь, — и вот
Душа во мне взметнулась, как зарница,
Все озарилось. — Я нашла тебя,
Чтоб умереть в тебе и вновь родиться
Для дней иных и для иных высот.
Молчалив и бледен лежит жених,
А невеста к нему ластится…
Запевает вьюга в полях моих,
Запевает тоска на сердце.
«Посмотри, — я еще недомучена,
Недолюблена, недоцелована.
Ах, разлукою сердце научено, —
Сколько слов для тебя уготовано!
Есть слова, что не скажешь и на ухо,
Разве только что прямо уж — в губы…
Милый, дверь затворила я наглухо…
Как с тобою мне страшно и любо!»
И зовет его тихо по имени:
«Обними меня! Ах, обними меня…
Слышишь сердце мое? Ты не слышишь?..
Подыши мне в лицо… Ты не дышишь?!..»
Молчалив и бледен лежит жених,
А невеста к нему ластится…
Запевает вьюга в полях моих,
Запевает тоска на сердце.
На Арину осеннюю — в журавлиный лёт —
собиралась я в странствие,
только не в теплые страны,
а подалее, друг мой, подалее.
И дождь хлестал всю ночь напролет,
и ветер всю ночь упрямствовал,
дергал оконные рамы,
и листья в саду опадали.
А в комнате тускло горел ночник,
колыхалась ночная темень,
белели саваном простыни,
потрескивало в старой мебели…
И все, и все собирались они, —
возлюбленные мои тени
пировать со мной на росстани…
Только тебя не было!
Даль стала дымно-сиреневой.
Облако в небе — как шлем.
Веслами воду не вспенивай:
Воли не надо, — зачем!
Там, у покинутых пристаней,
Клочья не наших ли воль?
Бедная, выплачь и выстони
Первых отчаяний боль.
Шлем — посмотри — вздумал вырасти,
Но, расплываясь, потух.
Мята ль цветет, иль от сырости
Этот щекочущий дух?
Вот притянуло нас к отмели, —
Слышишь, шуршат камыши?..
Много ль у нас люди отняли,
Если не взяли души?
На каштанах пышных ты венчальные
Свечи ставишь вновь, весна.
Душу строю, как в былые дни,
Песни петь бы, да звучат одни
Колыбельные и погребальные, —
Усладительницы сна.
На самое лютое солнце
Несет винодел,
Чтобы скорей постарело,
Молодое вино.
На самое лютое солнце
— Господь так велел!—
Под огнекрылые стрелы
Выношу я себя.
Терзай, иссуши мою сладость,
Очисти огнем,
О, роковой, беспощадный,
Упоительный друг!
Терзай, иссуши мою сладость!
В томленьи моем
Грозным устам твоим жадно
Подставляю уста.
Не хочу тебя сегодня.
Пусть язык твой будет нем.
Память, суетная сводня,
Не своди меня ни с кем.
Не мани по темным тропкам,
По оставленным местам
К этим дерзким, этим робким
Зацелованным устам.
С вдохновеньем святотатцев
Сердце взрыла я до дна.
Из моих любовных святцев
Вырываю имена.
Нет мне пути обратно!
Накрик кричу от тоски!
Бегаю по квадратам
Шахматной доски.
Через один ступаю:
Прочие — не мои.
О, моя радость скупая,
Ты и меня раздвои, —
Чтоб мне вполмеры мерить,
Чтобы вполверы верить,
Чтобы вполголоса выть,
Чтобы собой не быть!
Окиньте беглым, мимолетным взглядом
Мою ладонь:
Здесь две судьбы, одна с другою рядом,
Двойной огонь.
Двух жизней линии проходят остро,
Здесь «да» и «нет», —
Вот мой ответ, прелестный Калиостро,
Вот мой ответ.
Блеснут ли мне спасительные дали,
Пойду ль ко дну, —
Одну судьбу мою вы разгадали,
Но лишь одну.
Он ходит с женщиной в светлом,
— Мне рассказали. —
Дом мой открыт всем ветрам,
Всем ветрам.
Они — любители музык —
В девять в курзале.
Стан ее плавный узок,
Так узок…
Я вижу: туманный берег,
В час повечерья,
Берег, холмы и вереск,
И вереск.
И рядом с широким фетром
Белые перья…
Сердце открыто ветрам,
Всем ветрам!
Она беззаботна еще, она молода,
Еще не прорезались зубы у Страсти, —
Не водка, не спирт, но уже не вода,
А пенистое, озорное, певучее Асти.
Еще не умеешь бледнеть, когда подхожу,
Еще во весь глаз твой зрачок не расширен,
Но знаю, я в мыслях твоих ворожу
Сильнее, чем в ласковом Кашине или Кашире.
О, где же затерянный этот в садах городок
(Быть может, совсем не указан на карте?),
Куда убегает мечта со всех ног
В каком-то шестнадцатилетнем азарте?
Где домик с жасмином, и гостеприимная ночь,
И хмеля над нами кудрявые арки,
И жажда, которой уж нечем помочь,
И небо, и небо страстнее, чем небо Петрарки!
В канун последней иль предпоследней весны
— О, как запоздала она, наша встреча!—
Я вижу с тобой сумасшедшие сны,
В свирепом, в прекрасном пожаре сжигаю свой вечер!
От смерти спешить некуда,
а все-таки — спешат.
«Некогда, некогда, некогда»
стучит ошалелый шаг.
Горланят песню рекруты,
шагая по мостовой,
и некогда, некогда, некогда,
мой друг, и нам с тобой.
Бежим к трамваю на площади
и ловим воздух ртом,
как загнанные лошади,
которых бьют кнутом.
Бежим мы, одержимые,
не спрашивая, не скорбя,
мимо людей — и мимо,
мимо самих себя.
А голод словоохотлив,
и канючит куча лохмотьев
нам, молчаливым, вслед.
Что тело к старости немощно,
что хлеба купить не на что
и про́паду на горе нет.
Прямо в губы я тебе шепчу — газэлы,
Я дыханьем перелить в тебя хочу — газэлы.
Ах, созвучны одержимости моей — газэлы!
Ты смотри же, разлюблять не смей — газэлы.
Расцветает средь зимы весна — газэлой,
Пробудят и мертвого от сна — газэлы,
Бродит, колобродит старый хмель — газэлы, —
И пою тебя, моя газель, — газэлой!
С пустынь доносятся
Колокола.
По полю, по сердцу
Тень проплыла.
Час перед вечером
В тихом краю.
С деревцем встреченным
Я говорю.
Птичьему посвисту
Внемлет душа.
Так бы я по свету
Тихо прошла.
Сегодня с неба день поспешней
Свой охладелый луч унес.
Гостеприимные скворешни
Пустеют в проседи берез.
В кустах акаций хруст, — сказать бы:
Сухие щелкают стручки.
Но слишком странны тишь усадьбы
И сердца громкие толчки…
Да, эта осень — осень дважды!
И то же, что листве, шурша,
Листок нашептывает каждый,
Твердит усталая душа.
Ночь. И снег валится.
Спит Москва… А я…
Ох, как мне не спится,
Любовь моя!
Ох, как ночью душно
Запевает кровь…
Слушай, слушай, слушай!
Моя любовь:
Серебро мороза
В лепестках твоих.
О, седая роза,
Тебе — мой стих!
Дышишь из-под снега,
Роза декабря,
Неутешной негой
Меня даря.
Я пою и плачу,
Плачу и пою,
Плачу, что утрачу
Розу мою!
Скажу ли вам: я вас люблю?
Нет, ваше сердце слишком зорко.
Ужель его я утолю
Любовною скороговоркой?
Не слово, — то, что перед ним:
Молчание минуты каждой,
Томи томленьем нас одним,
Единой нас измучай жаждой.
Увы, как сладостные «да»,
Как все «люблю вас» будут слабы,
Мой несравненный друг, когда
Скажу я, что сказать могла бы.
Словно дни мои первоначальные
Воскресила ты, весна.
Грезы грезятся мне беспечальные,
Даль младенчески ясна.
Кто-то выдумал, что были бедствия,
Что я шла, и путь тернист.
Разве вижу не таким, как в детстве, я
Тополей двуцветный лист?
Разве больше жгли и больше нежили
Солнца раннего лучи?
Голоса во мне поют не те же ли:
«Обрети и расточи»?
Богу вы, стихи мои, расскажете,
Что, Единым Им дыша,
Никуда от этой тихой пажити
Не ушла моя душа.
Смотрят снова глазами незрячими
Матерь Божья и Спаситель-Младенец.
Пахнет ладаном, маслом и воском.
Церковь тихими полнится плачами.
Тают свечи у юных смиренниц
В кулачке окоченелом и жестком.
Ах, от смерти моей уведи меня,
Ты, чьи руки загорелы и свежи,
Ты, что мимо прошла, раззадоря!
Не в твоем ли отчаянном имени
Ветер всех буревых побережий,
О, Марина, соименница моря!
Снова знак к отплытию нам дан!
Дикой полночью из пристани мы выбыли.
Снова сердце — сумасшедший капитан —
Правит парус к неотвратной гибели.
Вихри шар луны пустили в пляс
И тяжелые валы окрест взлохматили…
— Помолись о нераскаянных, о нас,
О поэт, о спутник всех искателей!
На запад, на восток всмотрись, внемли, —
Об этих днях напишет новый Пимен,
Что ненависти пламень был взаимен
У сих народов моря и земли.
Мы все пройдем, но устоят Кремли,
И по церквам не отзвучит прокимен,
И так же будет пламенен и дымен
Закат золотоперистый вдали.
И человек иную жизнь наладит,
На лад иной цевницы зазвучат,
И в тихий час старик сберет внучат:
«Вот этим чаял победить мой прадед», —
Он вымолвит, печально поражен, —
И праздный меч не вынет из ножон.
Тень от ветряка
Над виноградником кружит.
Тайная тоска
Над сердцем ворожит.
Снова темный круг
Сомкнулся надо мной,
О, мой нежный друг,
Неумолимый мой!
В душной тишине
Ожесточенный треск цикад.
Ни тебе, ни мне,
Нам нет пути назад, —
Томный, знойный дух
Витает над землей…
О, мой страстный друг,
Неутолимый мой!
Тихо плачу и пою,
отпеваю жизнь мою.
В комнате полутемно,
тускло светится окно,
и выходит из угла
старым оборотнем мгла.
Скучно шаркает туфлями
и опять, Бог весть о чем,
все упрямей и упрямей
шамкает беззубым ртом.
Тенью длинной и сутулой
распласталась на стене,
и становится за стулом,
и нашептывает мне,
и шушукает мне в ухо,
и хихикает старуха:
«Помереть — не померла,
только время провела!»
Тоскую, как тоскуют звери,
Тоскует каждый позвонок,
И сердце — как звонок у двери,
И кто-то дернул за звонок.
Дрожи, пустая дребезжалка,
Звони тревогу, дребезжи…
Пора на свалку! И не жалко
При жизни бросить эту жизнь…
Прощай и ты, Седая Муза,
Огонь моих прощальных дней,
Была ты музыкою музык
Душе измученной моей!
Уж не склоняюсь к изголовью,
Твоих я вздохов не ловлю, —
И страшно молвить: ни любовью,
Ни ненавистью не люблю!
Ты помнишь коридорчик узенький
В кустах смородинных?..
С тех пор мечте ты стала музыкой,
Чудесной родиной.
Ты жизнию и смертью стала мне —
Такая хрупкая —
И ты истаяла, усталая,
Моя голубка!..
Прости, что я, как гость непрошеный,
Тебя не радую,
Что я сама под страстной ношею
Под этой падаю.
О, эта грусть неутолимая!
Ей нету имени…
Прости, что я люблю, любимая,
Прости, прости меня!
Узорами заволокло
Мое окно. — О, день разлуки! —
Я на шершавое стекло
Кладу тоскующие руки.
Гляжу на первый стужи дар
Опустошенными глазами,
Как тает ледяной муар
И расползается слезами.
Ограду, перерос сугроб,
Махровей иней и пушистей,
И садик — как парчевый гроб,
Под серебром бахром и кистей…
Никто не едет, не идет,
И телефон молчит жестоко.
Гадаю — нечет или чет? —
По буквам вывески Жорж Блока.
Унылый друг,
вспомни и ты меня
раз в году,
в канун Иванова дня,
когда разрыв-трава,
разрыв-трава,
разрыв-трава
цветет!
Что ж, опять бунтовать? Едва ли, —
барабанщик бьет отбой.
Отчудили, откочевали,
отстранствовали мы с тобой.
Нога не стремится в стремя.
Даль пустынна. Ночь темна.
Отлетело для нас время,
наступают для нас времена.
Если страшно, так только немножко,
только легкий озноб, не дрожь.
К заплаканному окошку
подойдешь, стекло протрешь —
И не переулок соседний
увидишь, о смерти скорбя,
не старуху, что к ранней обедне
спозаранку волочит себя.
Не замызганную стену
увидишь в окне своем,
не чахлый рассвет, не антенну
с задремавшим на ней воробьем,
а такое увидишь, такое,
чего и сказать не могу, —
ликование световое,
пронизывающее мглу!..
И женский голос, ликуя,
— один в светлом клире —
поет и поет: Аллилуйя,
аллилуйя миру в мире!..
Этот вечер был тускло-палевый, —
Для меня был огненный он.
Этим вечером, как пожелали Вы,
Мы вошли в театр «Унион».
Помню руки, от счастья слабые,
Жилки — веточки синевы.
Чтоб коснуться руки не могла бы я,
Натянули перчатки Вы.
Ах, опять подошли так близко Вы,
И опять свернули с пути!
Стало ясно мне: как ни подыскивай,
Слова верного не найти.
Я сказала: «Во мраке карие
И чужие Ваши глаза…»
Вальс тянулся и виды Швейцарии,
На горах турист и коза.
Улыбнулась, — Вы не ответили…
Человек не во всем ли прав!
И тихонько, чтоб Вы не заметили,
Я погладила Ваш рукав.
Я не люблю церквей, где зодчий
Слышнее Бога говорит,
Где гений в споре с волей Отчей
В ней не затерян, с ней не слит.
Где человечий дух тщеславный
Как бы возносится над ней, —
Мне византийский купол плавный
Колючей готики родней.
Собор Миланский! Мне чужая
Краса! — Дивлюсь ему и я.—
Он, точно небу угрожая,
Свои вздымает острия.
Но оттого ли, что так мирно
Сияет небо, он — как крик?
Под небом, мудростью надмирной,
Он суетливо так велик.
Вы, башни! В высоте орлиной
Мятежным духом взнесены,
Как мысли вы, когда единой
Они не объединены!
И вот другой собор… Был смуглый
Закат и желтоват и ал,
Когда впервые очерк круглый
Мне куполов твоих предстал.
Как упоительно неярко
На плавном небе, плавный, ты
Блеснул мне, благостный Сан-Марко,
Подъемля тонкие кресты!
Ложился, как налет загара,
На мрамор твой — закатный свет…
Мне думалось: какою чарой
Одушевлен ты и согрет?
Что есть в тебе, что инокиней
Готова я пред Богом пасть?
— Господней воли плавность линий
Святую знаменует власть.
Пять куполов твоих — как волны…
Их плавной силой поднята,
Душа моя, как кубок полный,
До края Богом налита.
Безветрием удвоен жар,
И душен цвет и запах всякий.
Под синим пузырем шальвар
Бредут лимонные чувяки.
На солнце хны рыжеет кровь,
Как ржавчина, в косичке мелкой,
И до виска тугая бровь
Доведена багровой стрелкой.
Здесь парус, завсегдатай бурь,
Как будто никогда и не был, —
В окаменелую лазурь
Уперлось каменное небо,
И неким символом тоски —
Иссушен солнцем и состарен —
На прибережные пески
В молитве стелется татарин.
Какой неистовый покойник!
Как часто ваш пустеет гроб.
В тоскливом ужасе поклонник
Глядит на островерхий лоб.
Я слышу запах подземелий,
Лопат могильных жуткий стук, —
Вот вы вошли. Как на дуэли,
Застегнут наглухо сюртук.
Я слышу — смерть стоит у двери,
Я слышу — призвук в звоне чаш…
Кого вы ищете, Сальери?
Кто среди юных Моцарт ваш?..
Как бы предавшись суесловью,
Люблю на вас навесть рассказ…
Ах, кто не любит вас любовью,
Тот любит ненавистью вас.
Котлы кипящих бездн — крестильное нам лоно,
Отчаянье любви нас вихрем волокло
На зной сжигающий, на хрупкое стекло
Студеных зимних вод, на край крутого склона.
Так было… И взгремел нам голос Аполлона, —
Лечу, но кровию уж сердце истекло,
И власяницею мне раны облекло
Призванье вещее, и стих мой тише стона.
Сильнее ты, мой брат по лире и судьбе!
Как бережно себя из прошлого ты вывел,
Едва вдали Парнас завиделся тебе.
Ревнивый евнух муз — Валерий осчастливил
Окрепший голос твой, стихов твоих елей,
Высокомудрою приязнию своей.
Пахнет по саду розой чайной,
Говорю - никому, так, в закат:
«У меня есть на свете тайный,
Родства не сознавший брат.
Берегов, у которых не был,
Для него все призывней краса,
Любит он под плавучим небом
Крылатые паруса,
И в волну и по зыбям мертвым
Вдаль идущие издалека...»
Владислав Ходасевич! Вот вам
На счастье моя рука.
Кармином начертала б эти числа
Теперь я на листке календаря,
Исполнен день последний января,
Со встречи с Вами, радостного смысла.
Да, слишком накренилось коромысло
Судьбы российской. Музы, не даря,
Поэтов мучили. Но вновь — заря,
И над искусством радуга повисла.
Delphine de Gerardin, Rachel Varnhaga,
Смирнова, — нет их! Но оживлены
В Вас, Евдоксия Федоровна, сны
Те славные каким-то щедрым магом, —
И гении, презрев и хлад и темь,
Спешат в Газетный, 3, квартира 7.
Ни нежно так, ни так чудесно
Вовеки розы не цвели:
Здесь дышишь ты, и ты прелестна
Всей грустной прелестью земли.
Как нежно над тобою небо
Простерло ласковый покров…
И первый в мире вечер не был
Блаженней этих вечеров!
А там, над нами, Самый Строгий
Старается нахмурить бровь,
Но сам он и меньшие боги —
Все в нашу влюблены любовь.
В те дни младенческим напевом
Звучали первые слова,
Как гром весенний, юным гневом
Гремел над миром Егова,
И тень бросать учились кедры,
И Ева — лишь успела пасть,
И семенем кипели недра,
И мир был — Бог, и Бог — был страсть.
Своею ревностью измаял,
Огнем вливался прямо в кровь…
Ужель ты выпил всю, Израиль,
Господню первую любовь?
О, этих вод обезмолвленных
За вековыми запрудами
Тяжесть непреодолимая!
Господи! Так же мне! Трудно мне
С сердцем моим переполненным,
С Музой несловоохотливой.
Как музыку, люблю твою печаль,
Улыбку, так похожую на слезы, —
Вот так звенит надтреснутый хрусталь,
Вот так декабрьские благоухают розы.
Все выел ненасытный солончак.
Я корчевала скрюченные корни
Когда-то здесь курчавившихся лоз, —
Земля корявая, сухая, в струпьях,
Как губы у горячечной больной…
Под рваною подошвою ступня
Мозолилась, в лопату упираясь,
Огнем тяжелым набухали руки, —
Как в черепа железо ударялось.
Она противоборствовала мне
С какой-то мстительностью древней, я же
Киркой, киркой ее — вот так, вот так,
Твое упрямство я переупрямлю!
Здесь резвый закурчавится горох,
Взойдут стволы крутые кукурузы,
Распустит, как Горгона, змеи — косы
Брюхатая, чудовищная тыква.
Ах, ни подснежники, ни крокусы не пахнут
Весной так убедительно весною,
Как пахнет первый с грядки огурец!..
Сверкал на солнце острый клык кирки,
Вокруг, дробясь, подпрыгивали комья,
Подуло морем, по спине бежал
И стынул пот студеной, тонкой змейкой, —
И никогда блаженство обладанья
Такой неомраченной полнотой
И острой гордостью меня не прожигало…
А там, в долине, отцветал миндаль
И персики на смену зацветали.
Вот дом ее. Смущается влюбленный,
Завидя этот величавый гроб. —
Здесь к ледяному мрамору колонны
Она безумный прижимает лоб,
И прочь идет, заламывая руки.
Струится плащ со скорбного плеча.
Идет она, тоскливо волоча,
За шагом шаг, ярмо любовной муки…
Остановись. Прислушайся. Молчи!
Трагической уподобляясь музе,
— Ты слышишь? — испускает вопль в ночи
Безумная Элеонора Дузе.
Слезы лила — да не выплакать,
Криком кричала — не выкричать.
Бродит в пустыне комнат,
Каждой кровинкой помнит.
«Господи, Господи, Господи,
Господи, сколько нас роспято!..»
— Так они плачут в сумерки,
Те, у которых умерли
Сыновья.
Все отмычки обломали воры,
А замок поскрипывал едва.
Но такого, видно, нет запора,
Что не разомкнет разрыв-трава.
Не на храненье до поры, —
На жертвенник, а не в копилку, —
В огонь, в огонь Израиль пылкий
Издревле нес свои дары!
И дымный жертвенный пожар
Ноздрям Господним был приятен,
Затем, что посвященный дар
Поистине был безвозвратен…
Вы, пастыри Христовых стад,
Купцы с апостольской осанкой!
Что ваша жертва? Только вклад:
Внесли и вынули из банка!
И оттого твой древний свет
Над миром всходит вновь, Израиль,
Что крест над церковью истаял
И в этой церкви Бога нет!
И так же кичились они,
И башню надменную вздыбили, —
На Господа поднятый меч.
И вновь вавилонские дни,
И вот она, вестница гибели, —
Растленная русская речь!
О, этот кощунственный звук,
Лелеемый ныне и множимый,
О, это дыхание тьмы!
Канун неминуемых мук!
Иль надо нам гибели, Боже мой,
Что даже не молимся мы?