ГЛАВА 2
Все кончается здесь, у этого входа. Иоанн Креститель с собственной головой в руках и Саломея с блюдом, на которое вот-вот швырнут эту усекновенную голову.
Холодная тень. Беспросветный провал. Словно нисхождение в склеп. Плененное время чахнет в плитах, намертво скрепленных известковым раствором. Двое бенедиктинцев, выбрив напоследок тонзуры, добровольно ушли в этот камень. И стучат их сердца век за веком, сотрясая стрельчатые арки и своды Иоанновой церкви.
Только самообман это. Немы мертвые камни. Давным-давно истлел под плитами приор капитула, вещавший латинскую проповедь в рупор, подведенный к каменным маскам. И вот уже скоро четыреста лет, как изгнали из города бенедиктинское братство. Время не стоит на месте. Даже окурок, который сунули в каменный рот господа гимназисты в прошлый сочельник, и тот совсем почернел от пыли. «Мемфис», кажется? О-го-го! Полтинник за десяток! Шикует золотая молодежь.
Но что правда, то правда: странная это церковь, да и город весь очень странный. Нечто непонятное носится в воздухе, беспокойное, не изжитое до конца. Тревога, тоска? Или это весна виновата? Больная, мучительно медленная. Ветер несет облачные волокна. Грязные, правильно очерченные плиты несет графитовая Двина под оба моста, прямо на стрелку Хазен-Хольма. Ледовый, зачумленный ветер. Сладковатый угар кокса и торфяных брикетов. «Вулкан», надо полагать, дымит либо «Проводник». И все же новый век не заглушит древний запах железа и крови. Уродливые мануфактуры и заводские казематы из темно-малинового тоскливого кирпича не скроют стену благородного саласпилсского плитняка, круглых башен, упорных, как валуны, узких извилистых улочек, где на каждом шагу возникают из небытия геральдические щиты под трофеем и графской, баронской короной, полустертые символы орденов меченосцев, ливонцев, тевтонов, сокровенные знаки масонских лож, цеховых и гильдейских ферейнов. В колдовском свете новомодных шаров с электрической лампочкой Эдисона, в зеленоватом и мутном горении газа или под полной луной, заливающей чешую черепицы, гладкий булыжник пустых площадей фосфорным жиром, да будет дано прочесть тайные письмена. И станет понятно тогда, что в этом городе ничто не исчезает бесследно. На всем протяжении речной дуги — от Александровского дома умалишенных, за которым проходит Мюльграбенская чугунка, до Кентерагге, рассеченного рельсами Риго-Динабургской железной дороги, — торжествует торговый промышленный век: банки, склады, лабазы, солидные особняки бесчисленных акционерных обществ, товарищества со смешанным капиталом и ограниченным кредитом, бараки рабочего люда, цистерны с горючим («Нобель и К°»), ссыпки, элеваторы и трубы, дымящие трубы.
Ветер раздувает черную копоть и уносит в залив. А петушки на шпилях и кресты островерхих звонниц недвижимы в неистовом небе, где в серых волокнах приоткрываются вдруг простуженная бирюза и холодная бледная просинь. Это время с ветром и клочьями разлохмаченных туч плывет сквозь шпили и купола. Это шпили и купола, неизменно предвечные, проплывают сквозь время.
Только зеленая патина ярью-медянкой обволакивает кровли дома братьев Черноголовых, Домского собора и церкви святого Петра, где Вюльберн-строитель, оседлав золоченого петуха, хлестал шампанею из хрустального кубка. Петя-петушок, гордо плывешь ты по облачной зыби. Только молчишь почему? Или с той поры, когда Спаситель Петра укорял, что, прежде чем в третий раз запоет петух, трижды ученик от него отречется, в мире отступники перевелись и бунтари? Так слети же со шпиля, золотой петушок, в черные трещины улиц. Если все так благополучно у лютеран-реформаторов под сводами кирхи, загляни в костел, где ксендз раздает облатки, или на угол Мельничной и Московской в синагогу (рабби в талесе кадаш читает), или в главный собор православный на центральной Александровской улице. Там сейчас сам архимандрит в золоченой ризе службу ведет, а в первых рядах господин Пашков стоит, губернатор лифляндский, весьма, между прочим, неплохой человек.
Много храмов в древнем ганзейском городе Риге: Цитадельская церковь и церковь святой Гертруды, Единоверческая и Благовещенская. Но, как верно заметил Фридрих Ницше, бог умер, а потому история творится ныне не в храмах.
Закончилась служба в Александровском соборе. Губернатор в светлых парадных брюках почтительно целует руку православному иерею, пока чиновник его особых поручений Сергей Макарович Сторожев, вольнодумец и либерал, шепотом сообщает ее превосходительству великосветские сплетни. Он, атеист и принципиальный противник вицмундира, в статском: длинный сюртук, золотые очки, нарочито небрежный бант «фантази» и лакированные, почти без каблуков штиблеты.
В это промозглое утро, когда задувающий попеременно то с норда, то с зюйд-веста сырой ветер гонит тучи, приоткрывая полыхающее ледяным светом небо только на короткий миг, думы превосходительной четы далеки от вечной благодати. Еще минута-другая, и хозяева губернии поедут в открытом ландо в Старый город. Недаром ее превосходительство нетерпеливо постукивает дорогим черепаховым веером по туго затянутой в перчатку ладошке и нервно переступает ножками в шагреневых туфельках. Накидка из баргузинских соболей прикрывает ее смело открытую шею. Ровно настолько, впрочем, как это требуется для официального завтрака в гильдии.
Итак, Старый город. Но можно ли в просвещенный двадцатый век верить межевым столбам, городским стенам (благо от них остался почти лишь фундамент), даже такому стражу древности, как Пороховая башня? Разве не перестала быть старинной ратуша, когда она стала городской думой? Город может внешне остаться старым и в новые времена, только это будет подменой, обманом, как говорится, чувств. Куда девались ганзейский магистрат, немецкие ландтаги и раты? Где, наконец, палач? Испокон веков рижский магистрат вручал топор только немцу, чье рабочее место шесть столетий пребывало на берегу Дюна-реки, Западной Двины, или, как все чаще ее начинают называть, Даугавы. Как отличить одно от другого, если новые учреждения — плохие ли, хорошие, не о том речь — вселяются в древние хоромы?
Все сложно, запутано все в этом городе, где сквозь свежую штукатурку проступают гнилостные сырые пятна некогда пролитых пота и слез. Как следует величать, например, барона фон Армитстеда? Господин городской голова? Герр бургомистр? Кто он: типичный российский бюрократ или холодный, сухой, замороженный весь остзейский барон, который и знать-то не хочет про судебную реформу? Вот он, в вицмундире, благо до действительного дослужился и Владимира имеет, с моноклем и стеком, хотя верховой ездой не увлекается. Но выезд держит — пару вороных лютых коней, нервных, с манерой и шелковистым лоском.
Таков этот город, туманный, прекрасный, в котором переплелись интриги губернских городов, обеих столиц и монархий, запутались мертвым узлом. Потянешь за кончик, и тысячи марионеток придут в движение, застучат деревянными ножками по брусчатке, тронутой тусклым, как рыбий жир, глянцем. Куда бегут они, отбрасывая изломанные смешные и жуткие тени на фасады домов Старого города, на кирпичные стены заводов и мастерских Московского и Петербургского форштадтов, через Городской сенокос по Митавской дороге в заречный Митавский форштадт? И не поймешь, что тут и почему. Почему вдруг поднялась паника в Замке (резиденции губернатора), по какой такой причине упали акции Путиловского завода на бирже, отчего, заваленный потоком корреспонденции, стал так грубо работать «черный кабинет» на почтамте? И конечно же в этом фарсе-гиньоль не последнее место занимает полиция. Она расположена недалеко от театра, рядом со Старым городом. Отсюда и двоякая ее роль. Она любит внешнюю парадность, не скупится на театрализованные представления, но, стоя на страже незыблемости, а значит, вечности или по меньшей мере старины, предпочитает молчание, тайну и вездесущность. Как жаль, что замурованные монахи в церкви святого Иоанна не имеют ушных отверстий! Они бы могли стать идеальными агентами охранного отделения. Голубой элегантный полковник корпуса жандармов и кавалер высокого ордена Георгия Юний Сергеевич Волков тоже предпочитает осведомителей немногословных, больше умеющих слушать, нежели говорить. Но он человек новой формации, не в пример господину полицмейстеру, имеющему пребывание в доме на площади, отделяющей вокзал Риго-Динабургской железной дороги от Больдераского. Полиция, как известно, институт древний. Она консервативна и не очень-то склонна следовать новым веяниям. Но хочешь не хочешь, а нос по ветру держать надо. Что там телеграфируют из Петербурга, какие новые инструкции прислал князь Святополк-Мирский, министр внутренних дел? Впрочем, Святополковы письма можно и не распечатывать, в Замке лучше знают, как надо действовать на месте. Другое дело — мнение директора Департамента полиции Алексея Александровича Лопухина. С Гороховой улицы, хоть она и в Питере, далеко видно. И вообще губернаторы приходят и уходят, а Алексей Александрович остается. Не любит шутить сей господин. И характера он престранного, и очень себе на уме. Никогда не знаешь, чего хочет на самом деле, о чем думает. Опять тянутся концы из города Риги в имперскую столицу, переплетаются, сложные вензеля образуют. Рижский полицмейстер вынужден поддерживать телеграфную и фельдсвязь и с Митавой, и с Витебской губернией, с Царством Польским и с Гельсингфорсом в Великом княжестве Финляндском, с Минском и Ревелем. А что делать? Везде волнения, забастовки и противоправительственная агитация. Эсдеки, эсеры, комитетчики-конспираторы, террористы-бомбометатели. Серьезные молодые люди, изобретательные. Ни свою, ни чужую жизнь ни в грош не ставят. За помазанниками божьими охотятся, не то что за губернаторами, которые для них семечки, мелкая дичь. А на границы губерний и уездов им и вовсе наплевать с высокой колокольни.
Трудная нынче жизнь у полиции Рижского рата. Поневоле старину добром вспомянешь! Фальшивомонетчики, разные душегубы-потрошители, самогонщики, поджигатели — вот это были клиенты! Или марвихер-карманник, который стукалы с цепочкой из жилетного кармана стибрит либо бумажник деликатно экспроприирует. А нынешние? Они себе меньшего экса, нежели губернский банк взять, и не представляют. Времена!
Похвально еще, что столичные инструкции не слишком расходятся с мнением местных властей и традициями магистрата. Рижским «крючкам»-полицмейстерам и приставам есть чем похвастать. Недаром слава о рижских участках и тюрьмах по всей России идет. Варшавский губернатор господин Скалон завидует, генерал-адъютант Николай Иванович Бобриков уж на что крут, так и тот прослезился, когда централ осматривал. Понравилось. «Хорошо, — сказал, — господа, службу свою несете. Нам, финляндцам, до вас далеко». Традиции!
Болотным туманом зеленым исходит кровь из земли. Гнилостным ветром пролетает по улицам проклятая память. Давно ли за стенами Старого города, под зимней луной, мертвым молоком заливающей ратушу, площадь и улицы Королевскую да Господскую, бродила ночная стража?
Одиннадцать уже звучит, наш древний город крепко спит.
Заметьте, это поздний срок, и на другой ложитесь бок.
Приблизьте ухо к каменным губам капуцинов, и вы услышите эту песню. Ее поет и ночная пурга, взвивающая снежные вихри у Яновых ворот, насвистывает поземка, летящая как пар над замерзающей черной водой, по Известковой и Ткацкой, Конюшенной и Королевской и далее вниз с волчьим воем и наждачным визгом к реке по Купеческой да по Грешной. Горе бедолаге, который вовремя не спрячется в подворотне, заслыша шаги ночного патруля! Ведь только тать таится в ночи, когда все честные бюргеры храпят под толстой периной. А с татем суд короток! Добро еще, если только клещи да клеймо, кнут да раскаленные железа. Не выдержишь пытки, с отчаяния оговоришь себя, и потащит тебя за власы на высокое место Фриц, или Ганс, или Карл, выписанный из города Регенсбурга, поставляющего лучших палачей.
Не случайно должность немецкого палача просуществовала в Риге аж до 1863 года! Перед самой судебной реформой убрали наконец жуткую плаху, что стояла на набережной против ратуши. И сейчас, когда в Петербурге и в Москве Белокаменной повсеместно льется «Клико», «Донское», «Мумм» и «Абрау» в честь этой самой реформы, дамы из лучших рыцарских фамилий возложили к месту, где стоял эшафот, белые розы, увитые скорбным крепом. Какая тонкость чувств! Какой изысканный траур по утерянным привилегиям!
Ныне палачи не надевают красное трико и черную маску. Они ходят в партикулярном платье. Воистину глас народа — глас божий:
Пальтецо под цвет гороха,
Сильно поднят воротник,
По лицу как есть пройдоха…
Несомненно, это шпик.
И вообще незачем раздувать страсти вокруг рижского палача. Если немецкая «Дюна цайтунг» сделала глупость и напечатала отчет о церемонии возложения венков к месту, где находилась плаха, либеральная пресса могла бы и промолчать. Кому это надо? На чью мельницу льет воду? И вообще, что господа редакторы хотели этим сказать? Что в древности карали за всевозможные преступления? Открыли Америку, называется! Да, карали! Сурово, но справедливо. Газета ничего не достигла и ничего не доказала своей публикацией. Только раздули достойный сожаления инцидент. Сентиментальную церемонию, которую устроила группка эксцентричных дамочек, превратили в общественную проблему. Стоила ли игра свеч?
Возможно, и не стоила. Даже наверняка бы не стоила, не будь одного маленького обстоятельства. Очень маленького, совсем крохотюсенького, но пикантного. Суть в том, что в городе поговаривали, будто потомок того палача проживает где-то на Мельничной. Казалось бы, забавный курьез — не более. Однако смешного тут мало, особенно если учесть, что Кристап Францевич Гуклевен одевается несколько экстравагантно, изволит носить, так сказать, драповое пальтецо горохового цвета. Короче говоря, потомок немецкого палача — филер. Измельчало злодейство в двадцатом столетии. Ушло в тень. Но рдеет на снегу кровь, горит, как папоротников цвет.
Таков этот город, пленительный и ужасный, двуликий, как Янус, глядящий вперед и назад. Это только кажется, что он грезит. Он никогда не спит. Тысячи мучеников стучатся ободранными костяшками в мертвые окна, в которых переливается только зеленоватый отблеск белых ночей.
Именно метафора о папоротниковом цвете и послужила поводом для спора в пивном заведении на Бастионной горке между господином Тимой, автором нашумевшей статьи «Цветы папоротника», и провизором из Дуббельна Карлом Сталбе.
— Все о старине, милостивец? — упрекнул провизор. — Еще никому не удалось извлечь полезных уроков на будущее из древней истории. А вы еще к народным суевериям взываете. Стыдно-с! Папоротник, как известно, не цветет и вообще размножается спорами, по причине чего и называется, собственно, споровиком.
— Пусть будет по-вашему, ладно, — горько усмехнулся журналист. — Давно опустела Рамове — дубрава священная — и кривс — главный жрец — стал директором банка. Ну, а орден?
— Какой такой орден? — ехидно прищурился Сталбе. — Станислав или Анна? Вы, если мне память не изменяет, не человек двадцатого числа. К тому же под негласным надзором, кажется, состоять изволите. Или все же крестик в петличку захотелось?
— Вот именно, крестик. Такой, знаете, червленый, рудый, ликующе горящий на белой шерсти плаща. Крестик, а под ним другой, но только с чуть удлиненным, в острие переходящим нижним концом. Один под другим, понимаете ли, у самой застежки на левом плече.
— Вон вы куда загибаете… Про орден меченосцев вспомнили! А почему не про троянскую войну? Вот уж семьсот лет…
— Немецкий, надеюсь, не позабыли? Как будет по-немецки волк, медведь и петух?
— Вольф, бер унд ган.
— Вот вы и назвали, господин Сталбе, фамилии наших самых богатых латифундистов: барон фон Вольф, барон фон Бер и барон фон Ган. Они живы и по сей день, эти страшные оборотни. Меняя облик, они скользили из века в век, не умирая, не думая уходить. Ныне, как и встарь, половина нашей земли, лучшая половина, принадлежит рыцарям. Им отданы почти все наши леса и охотничьи угодья. Дичь лесная и рыба в ручьях — наследственная их привилегия, как мельница и корчма, как кирпичный и винокуренный заводы.
— Правительство взяло винокурение под свою монополию.
— Да, и выплатило баронам десять миллионов золотом.
— А вам-то что? Царь в накладе не останется.
— Не сомневаюсь! Мы здоровый народ. Только за последний год сварили шесть миллионов ведер пива и восемь — спирта.
— Раньше тоже умели пивать, — проворчал Сталбе, прикладываясь к кружке.
— Вот-вот. Ничто не уходит с покрытого ледниковыми валунами всполья. Наши ельники и дубравы не дают развеяться туманам с болот, где цветут дурман и белый тоскливый багульник. Баронская земля — это майорат. А значит, по древнему ленному праву, никогда не выйдет из рода. Вы говорите — двадцатый век, прогресс, капитализм, экономика, а половина, лучшая половина нашей земли закабалена законами каких-то каролингов-меровингов, всеми забытых салических франков. Волк-оборотень вечно рыщет по зимним голодным лесам и воет на морозную луну перед набегом на нашу овчарню и хлев. Медведь-шатун с кровавым оскалом уже отведал человечины и не позабудет ее запах и вкус. Бешеный похотливый Петух стережет древнее право сеньора, привилегию первой ночи. Вольф, Бер и Ган — это Дундага, Попе, Виляка — подлинные ландграфства, способные прокормить десятки тысяч крестьян. Тридцать шесть замков с угодьями, пашней и лесом в собственности одной только фамилии Вольф. Да они глотку перегрызут всякому, кто покусится на их права.
— Что там ни говорите, а правительство все же прижимает баронов. Конечно, реформа от двадцатого ноября не была в должный срок распространена на Прибалтику, и мы получили судебные уставы на четверть века позже. Но тем не менее дождались своего часа! Вот уже, слава богу, второй десяток лет живем без сословных судов. И не магистрат у нас, а городская дума.
— Вы что, не слыхали про то, как зверски избивают политзаключенных в рижской охранке? — понизив голос, спросил Тима.
— Крайности всегда возможны.
— Про самоубийства в одиночках не знаете?
— Повторяю, что осуждаю любые крайности и по-человечески, по-христиански, не боюсь этого слова, скорблю о напрасных жертвах. Но я верю в реформы, сударь! Они неизбежны, ибо их требует растущая и процветающая экономика нашего края.
— Ошибаетесь, сударь, глубоко заблуждаетесь. Не только Рижский биржевой банк, но даже Коммерческий и Учетный находятся в немецких руках. Это все те же оборотни-вольфы, которые научились итальянской двойной бухгалтерии. Сальдо не в нашу пользу. Недаром биржа находится в самом центре Старого города. Древнее проклятие, сковавшее ратушу, гильдию и Домский собор, тяготеет и над нею. Епископ Альбрехт покоится под третьей плитой, под светильником в Домском соборе, но дух его витает по улочкам Старого города.
— Полноте! — замахал руками провизор. — Не будем смешивать религию с политикой и приплетать сюда национальные отношения. Лично мне импонирует, что бароны научились торговать. Это в духе века и неизбежно приведет к тем желательным изменениям, которые наблюдаются ныне на цивилизованном Западе. Замки, склепы, мечи, доспехи, гербы — не более чем обветшалый хлам. Оставьте их на свалке истории. Там им и место. У нашего века иные ценности: заводы, банки, акции, броненосцы, электричество, телефон и дивиденды. Да-с, ди-ви-ден-ды! А в Иоанновой церкви, откуда мы, рижане, прогнали бенедиктинцев, маски которых не дают вам покоя, был хлев! Нет, не было и быть не могло никакого изначального заклятия! Во всяком случае, теперь оно снято. Нам ничто не мешает делать дела… А propos, у вас имеются свободные капиталы?
— Не по адресу обратились. Я беден как церковная крыса.
— Жаль, мы бы могли с вами разбогатеть. Сейчас самое время вложить капитал в акции. Купите хороший пакет «Вулкана» или «Проводника» и можете спать спокойно. В прошлом году они выплатили почти девять процентов дивидендов! Но на нет и суда нет, я, собственно, о другом хотел поговорить с вами, господин Тима. Дело в том, что мой племянник пишет очень приличные стихи. Не могли бы вы… — Но провизор так и не успел высказать свою просьбу, потому что где-то совсем рядом громыхнул взрыв.
Знобкая дрожь пробежала по окнам закрытого павильона, а мгновением позже засвиристели полицейские свистки.
— Опять! — придя в себя от испуга, возмутился Сталбе. — Вот чем кончаются ваши безответственные писания! — Он сердито погрозил пальцем и заторопился к поезду.
Эхо взрыва донеслось и до конспиративной квартиры на Ключевой улице, где руководитель социал-демократов взморья Жанис Кронберг встретился с рижским представителем по кличке Лепис.
— Ого! — покачал головой Жанис. — Не иначе как самого губернатора рванули… Эсеры небось?
— А чтоб им пусто было! — встрепенулся Лепис. — Теперь подымется кутерьма. Начнут хватать первых попавшихся. Надо скорее уходить. — Он спешно проверил револьвер и сорвал с вешалки пальто. — Вот уж некстати!
— А как же с нашим делом?
— Я все понял, Жанис. — Лепис натянул изящные замшевые перчатки и взял шляпу. — Постараюсь вскоре нагрянуть к вам на взморье. Ты пока ничего не предпринимай. Никаких сходок, а тем более общих сборов. Пусть он себя сам проявит — вопросами, нетерпением…
— Но ведь полной уверенности у нас нет. Лично я весьма сомневаюсь в том, что тут действует провокатор.
— Все равно осторожность не помешает.
— Райнис, как только узнал об арестах, сразу же сказал, что тут пахнет провокацией.
— Мне бы хотелось увидеться с ним. — Осторожно раздвинув занавески, Лепис глянул на улицу. — Пусто. Давай уходить.
— Хорошо, — быстро согласился Жанис. — Только помни, надо беречь Райниса. Самое трудное… — Он замолчал, подыскивая слова. — Пусть это его не коснется…
Рижский замок на берегу Даугавы был закончен постройкой в 1353 году. Первый камень его, сообразуясь с таинством астрального ритуала, заложил в день летнего солнцестояния 1330 года сам великий магистр могущественного Ливонского ордена. Были принесены жертвы — ливский младенец мужеского пола, белый козел, голубка и сова, погребенные с надлежащими церемониями по четырем углам будущего строения. Орденские архитекторы — все, как один, тайные тамплиеры и сатанисты, — сверясь с планом, в котором были обозначены кабалистическими знаками секретные ходы, подземные галереи, а также колодцы-ловушки, сами замесили на крови известковый раствор, пустили в него полторы тысячи дюжин яиц и, очертив абрис фундамента, предоставили дело строителям. В дальнейшем раствор готовили уже на речной воде, без крови, и лишь при возведении гроссмейстерских покоев вмуровали в трехметровую стену отрубленную руку вора и меч, которым сия казнь свершилась. Возведенный из глыб известняка и гранитных окатанных валунов на крови и железе, замок должен был простоять века. Так оно бы и вышло, если бы не войны рыцарей с городом Ригой.
При осаде 1484 года горожане замок разрушили, положив на это святое дело немало труда и сил, но семь лет спустя, после поражения в сечах, вынуждены были приступить к восстановительным работам. По странному стечению обстоятельств замок восстанавливали ровно столько времени, сколько ушло на первоначальную постройку — двадцать три с небольшим года.
Цитадель являла собой каре с четырьмя башнями по углам. Как и все орденские строения, ее сориентировали по странам света, и не случайно первый камень заложили в самый длинный день в году. Две главные башни — святого Духа и Свинцовая — смотрели на северо-запад и соответственно на юго-восток. Противоположные им вышки самостоятельными укреплениями не являлись и лишь вмещали лестничные пролеты. Вентиляция всюду невидимая и идеальная, глухота полная, за исключением, разумеется, специально оборудованных для подслушивания покоев. В них отчетливо слышны были даже шепотом произнесенные слова. Трехэтажное, с обширными подвалами и сложной системой подземелий здание могло при необходимости вместить целую армию, бездну снаряжения и съестных припасов.
В обычное время на первом этаже, в хозяйственных помещениях и сторожках, размещались охрана и челядь. Жилые покои располагались выше. Здесь жили сам магистр, командоры ордена и комтур — начальник самой крепости. Рядом устроены были обширная трапезная, зал капитула (в восточной, как у тамплиеров, части), замковая церковь и опочивальни рядовой орденской братии. Высота первого этажа без малого достигала пяти метров, второго — семи. На третьем, оружейном, этаже, где не было ни потолка, ни простенков, стояли тяжелые бомбарды и кулеврины, пирамиды гранитных ядер, смоляные бочки, котлы с оловом и метательные машины.
Вместо окон были узкие, закругленные сверху бойницы, снабженные задвижными щитами крепкого турайдского дуба.
После распада Ливонского ордена замок служил резиденцией сменяющих друг друга правителей: сначала польских и шведских генералов, затем царских губернаторов. Его несколько раз реконструировали, подгоняя под современность, добавляли различные пристройки. В 1783–1788 годах к восточному корпусу вместо арсенала были пристроены помещения губернского правления в характерном для того времени провинциально-державном стиле. Второй высоченный этаж разделили пополам, а церковь, зал капитула и трапезную разбили простенками и перегородками на конуры для всевозможных титулярных и коллежских советников, коллежских регистраторов и губернских секретарей. Последние изменения облика цитадели приурочились к славным шестидесятым годам больших реформ и еще больших ожиданий. Именно в это время и было построено северное крыло с его роскошными паркетными залами, колоннадой и хорами, мраморными лестницами и закругленными окнами, рамы которых по-петербургски разделяли стекла на восемь частей.
При перестройках иногда находили замурованные в стенах клады: горшки с серебряными талерами и грошами, каменные таблички с непонятными письменами и хрупкие скелетики летучих мышей.
Кроме звездчатых изумительных оводов никакими другими архитектурными достопримечательностями нынешняя резиденция господина Пашкова не блещет. Лишь над северными воротами высятся горельефы божьей матери и орденского гроссмейстера Плеттенберга да эркеры декорированы лепными страшными масками.
Мадонна с младенцем на руках окружена, как положено, сияющим ореолом, а Вальтер фон Плеттенберг, приставленный к ней как бы стражем, держит в правой длани двуручный тевтонский меч. У него благостная, несколько постная улыбка, шкиперская борода и орденский знак на левом плече. Под обоими горельефами четко виднеется готическая надпись на немецком языке. Изображения были изваяны в 1515 году, когда орден переживал свой закат. Пройдет еще около полувека, и последний гроссмейстер Готхард Кеттлер передаст уполномоченному польского короля символы орденской власти — крест и ключи замка, чтобы принять взамен герцогскую корону.
Но что нам за дело до тех полулегендарных времен? Развеем же очарование Старого города, вырвемся из цепкого плена нескончаемых неизжитых легенд и последуем в кабинет его превосходительства лифляндского губернатора, который, имея пребывание в замке, меньше всего думает о Вальтере фон Плеттенберге и Готхарде фон Кеттлере. Последнее, впрочем, напрасно. Потомок Кеттлера по женской линии граф Конрад Медем уже отослал на господина Пашкова очередной донос в министерство внутренних дел.
Кабинет губернатора обставлен просто и по-деловому. На столе ничего лишнего: бронзовая лампа-ампир под зеленым абажуром, канделябр со стеариновыми свечами на случай остановки электростанции, массивный чернильный прибор и роскошный бювар кордовской кожи с золотым тиснением. Слева, на специальной тумбочке, телефонный аппарат, а в другом конце комнаты, у кадки с финиковой пальмой, — столик с пишущей машинкой «смит-премьер» на высоких чугунных ножках. За губернаторским креслом, как положено, висел застекленный портрет в золоченом стандартном багете: государь император в полный рост, с голубой лентой и в полковничьих эполетах.
Сам губернатор сидел за круглым курительным столиком и, подперев щеку рукой, внимательно слушал моложавого офицера в мундире жандармского корпуса, с полковничьими погонами. Как обычно, ему докучала печень, и он то откидывался, словно в изнеможении, на обитую синим бархатом спинку стула, то опять, опираясь на ладонь, подавался вперед, забывая про сигару, время от времени стряхивая пепел с колен и форменного сюртука, под которым заметно круглилось брюшко.
— Но позвольте, Юний Сергеевич, — губернатор подавил болезненный зевок и пожевал губами, — вы не сказали мне ничего нового по сравнению с нашей последней беседой, а между тем сделанные вами выводы отличаются еще большим пессимизмом, я бы рискнул сказать, почти обреченностью. Откуда такие настроения, друг мой?
— Цифры. — Полковник невесело улыбнулся. — Голая статистика, как любит выражаться наш умнейший Сергей Макарович. Если угодно, мы выходим на одно из первых мест в России по чреватому возмущениями неблагополучию. Если за весь прошлый год местные эсдеки распространили около трехсот тысяч агиток, то только за последний месяц полиция обнаружила их сорок тысяч. Это серьезно, ваше превосходительство, и весьма.
— Количество распространяемых прокламаций еще не показатель… Притом откуда вы знаете, что творится в других губерниях?
— Я, ваше превосходительство, взял на себя смелость запросить соответствующие данные из столицы. Сегодня получен пакет. Поэтому я у вас.
— Тэк-с… — Губернатор поморщился, снял пенсне и бросил сигару в пепельницу. — И вы считаете, что у нас хуже всего?
— Боюсь, что так. — Волков осторожно подул на синюю, винтообразно плывущую вверх струйку. — Сам процесс внушает серьезнейшие опасения.
— Но, может, все обстоит не столь уж трагически?
— С некоторых пор, ваше превосходительство, я следую примеру господина Сторожева и тоже читаю марксистскую литературу.
— Вы имеете что-то против моего чиновника для особых поручений? — Губернатор надел пенсне и, отчужденно глянув на полковника, откинулся на спинку. Теперь он сидел прямо, придерживая, чтобы усыпить боль, дыхание.
— Ради бога! — Волков прижал руку к груди. — Никакой задней мысли. Я действительно многим обязан Сергею Макаровичу. Его методы экономо-статистического анализа многому научили меня. Что же касается нелегальной литературы…
— Насколько мне известно, — губернатор попытался улыбнуться, но вышла только неловкая брюзгливая гримаса, — Плеханов, Каутский и… кто там еще у них?.. да этот Бернштейн издаются и распространяются у нас свободно.
— Не о том речь. — Полковник слегка порозовел и с чисто юношеской горячностью, хотя был не так уж молод, хлопнул себя по колену. — Нам следует читать и нелегальщину. Это открывает глаза.
— Охотно верю. Никакое знание бесполезным оказаться не может.
— К сожалению… Наша беда, господин губернатор, заключается в том, что Лифляндская губерния занимает первое место в империи по числу грамотных.
— Беда? Вы изволили выразиться — беда? — Губернатор пожал плечами. — Мои предшественники ставили сие в заслугу себе, и я разделяю такое мнение.
— Правда двулика и противоречива, — полковник развел руками. — Я ведь гегельянец. С одной стороны, просвещение, рост жизненного довольства, промышленный и научный прогресс похвальны и могут составить предмет гордости, с другой же…
— Лично меня, Юний Сергеевич, привлекает именно лицевая сторона медали. Издержки, так сказать, просвещения рассматриваю как досадные помехи и равноправной стороной признать не могу.
— Совершенно с вами солидарен. Однако я всерьез поверил господам марксистам, что революция вспыхнет вначале в промышленно развитых странах с большой концентрацией городского пролетариата. Если взять в рассмотрение Российскую империю, то это прежде всего касается нас и чуть в меньшей степени Курляндской губернии.
— И вы доложили свою точку зрения непосредственному начальству, Юний Сергеевич?
— Простите, ваше превосходительство, но я еще в своем уме.
— Тэк-с… — Губернатор хрустнул пальцами и отрешенным взглядом уставился в окно. Ветер из приоткрытой форточки раздувал занавеску. — Вы не возражаете, если для продолжения беседы я приглашу сюда Сергея Макаровича?
— Помилуйте, ваше превосходительство, что за разговор? От чиновников особых поручений секретов не делают, притом я действительно питаю к господину Сторожеву чувство глубочайшего уважения, хотя сам он по каким-то причинам занял в отношении меня…
— Вот и отлично! — поспешил сказать губернатор. Он резко встал, деревянным, не сгибая колен, шагом прошел к столу и с силой дернул сонетку звонка.
Через несколько минут в кабинет, раздвинув бархатные портьеры, вошел Сторожев.
— К вашим услугам, — наклонил он голову с безукоризненным английским пробором. — Честь имею, — церемонно поклонился полковнику и, достав батистовый платок с вышитой монограммой, принялся протирать очки. В воздухе повеяло английским одеколоном «Пэл-Мэл».
— Здравствуйте, Сергей Макарович, — полковник вежливо привстал. — Как изволите поживать?
— Спасибо. Ничего. — Сторожев надел очки. — А вы? Как революционная ситуация? Оружие из-за границы?
— Поступает, — односложно ответил Волков. Прокашлялся в кулак и собрал со столика разложенные осьмушки бумаги с заметками.
— Сергей Макарович… — Хранивший до того молчание губернатор сел в свое кресло и раскрыл бювар. Обмакнув перо в чернильницу, он зорко оглядел его на свет — не окажется ли волоска — и сделал пометку. — Есть основания говорить о новой активизации движения.
— Было бы странно услышать обратное. — Сторожев взял стул и придвинул его поближе к губернаторскому креслу. — Если помните, ваше превосходительство, я предсказывал вам это еще две недели назад, когда батраки спалили усадьбу во Фридрихштадтском уезде.
— В Курляндии, — педантично заметил губернатор.
— Какое это может иметь значение? — Полковник раздраженно дернул плечом. — Все равно у нас под самым носом. Прошу прощения, — опомнился он, — на каких же еще фактах базировали вы, Сергей Макарович, свой успешный, хотя и малоприятный прогноз? Как всегда, на основе экономо-статистического анализа?
— Совершенно верно, полковник. Деловая конъюнктура — это единственный в наше время действительно объективный показатель. Вы позволите? — Он непринужденно запустил руку в жестяную коробочку на губернаторском столе, нашарил там мятную облатку и бросил ее под язык.
— Если вас не затруднит, Серж… — попросил губернатор.
— Охотно, — понял с полуслова Сторожев и вынул изящную перламутровую книжечку с золотым карандашиком на тонкой цепочке. — Всего несколько примеров, господа. — Он быстро нашел нужную запись. — Завод «Проводник», еще вчера дававший невиданную прибыль, резко снизил выплату по дивидендам. Почти в два раза.
— В чем причина? — вяло поинтересовался жандарм.
Это был риторический вопрос. Акционерное общество «Проводник» с французским, преимущественно инвестиционным, капиталом слыло процветающим. Оно весьма успешно конкурировало за рынки сбыта с петербургским «Треугольником» и завоевало сильные позиции на Кавказе, в Царстве Польском, Малороссии, Поволжье, Сибири. Продукция «Проводника» пользовалась повышенным спросом в Лондоне, Париже и в далекой Австралии. Даже в Берлине и Вене, несмотря на то что немецкие инвестиции были вложены в «Треугольник», тоже с некоторых пор стали предпочтительней относиться к продукции «Проводника». Казалось бы, все обстоит великолепно и можно расширять производство, но не тут-то было. В один прекрасный день спрос резко упал. Причем повсеместно. Первым делом снизили ставки рабочим.
— Как, по-вашему, сколько времени может продлиться подобная депрессия? — поинтересовался губернатор, делая на листе пометки.
— Боюсь оказаться плохим пророком, но, по-моему, спад только еще начинается. Не далее как намедни объявил о прекращении выплаты дивидендов Коммерческий акционерный банк. Грозный признак! Эдакое мене, текел, фарес. Особенно тяжелое положение сложилось в вагонной и металлообрабатывающей промышленности. Даже такая солидная фирма, как «Ланге и сын», вынуждена была остановить производство. Безработные — взрывоопасный элемент. Господину полковнику это известно лучше, чем кому бы то ни было.
— Те, кто еще продолжают работать по сниженному тарифу, опаснее, — буркнул Волков. — На Русско-Балтийском заработок опытного рабочего с двух целковых упал до девяносто копеек. Ожидаем сильных волнений.
— Не мудрено, — Сторожев, казалось, был обрадован известием.
— В красильном цехе раньше за лакировку вагона платили семьдесят один рубль, — полковник исподлобья бросил мгновенный взгляд на чиновника, — а теперь пятьдесят три. Я был там третьего дня… По делам службы. Дышать, господа, совершенно невозможно. Не знаю, как люди выдерживают по четырнадцати часов!
— Закон, Юний Сергеевич, от второго июня девяносто седьмого года, — строго отчеканил губернатор, — ограничил рабочий день одиннадцатью с половиною часами. По четырнадцати часов никто теперь не работает.
— Какая, в сущности, разница? — устало отмахнулся полковник.
— Весьма даже существенная, сударь, — упрямо сдвинул брови Пашков.
— Текстильщицы получают за дневной труд от силы полтинник, а то и двадцать пять копеек. Полковник прав, — совершенно неожиданно для губернатора Сторожев открыто поддержал жандарма. — Условия в промышленности создаются невыносимые. Не лучше обстоят дела и на хуторах. Позволю себе вновь повторить то, что имел честь сообщить вам в прошлый раз, ваше превосходительство. — Сторожев спрятал книжечку в карман и снял очки.
Синие красивые глаза его, затененные ресницами, выглядели, как всегда, безмятежно и чуточку насмешливо. — Батрак работает в поле от зари до зари. Это ни для кого не новость. Но ведь он и ночью редко имеет покой. Кто, по-вашему, мелет хлеб на господской риге? Все тот же батрак, безответный Озолинь или Калнинь, причем по ночам, устав до чертиков после трудного дня бесконечной работы. А баба его не знает отдыха и в Христово воскресение. Уборка, уход за скотом и все такое прочее. На круг, между прочим, выходит сорок копеек в день, из которых надо и подушную подать платить, и…
— Хорошо-с! — Губернатор отставил ручку и легонько постучал песочницей по столу. — Все это действительно не ново, давно известно. Что вы, собственно, предлагаете?
— Я? — Сторожев искренне удивился. — Ничего.
— А вы, Юний Сергеевич?
Полковник только улыбнулся в ответ.
— Тогда будем просто ждать, — заключил губернатор.
— Иначе говоря, съезжать по наклонной, — заметил Сторожев.
— По возможности медленнее, — с неизменной улыбкой добавил жандарм.
— Эх, господа-господа, даже наедине с собой нам трудно признаться, что и мы… — Сторожев замолк на мгновение, но тут же со всей решительностью произнес: — Ждем тех благотворных перемен, на которые надеется вся мыслящая Россия. Пора, наконец, окна раскрыть пошире, очень душно у нас, дышать нечем.
— Не знаю и не хочу знать, Сергей Макарович, о чем вы изволите говорить. — Губернатор встал, давая понять, что более никого не удерживает.
— Я ничего не слышал. — Полковник вскочил, звякнув шпорами, и откланялся. — Честь имею, ваше превосходительство.
Сторожев тоже почтительно наклонил голову и, пропустив Волкова вперед, направился к выходу.
— Какое мальчишество! — услышал он уже у дверей. — Стыдитесь, Серж!
— Прошу прощения, ваше превосходительство, — пробормотал он, спотыкаясь, и выскочил вон.
— Уделите-ка мне малую толику вашего бесценного времени, Сергей Макарович, — обернулся к Сторожеву полковник.
— К вашим услугам, — кивнул чиновник особых поручений. Он злился на себя за то, что опять глупость сморозил, не сдержался. Но всего мерзостнее было физически ощущать, как дрожат мгновенно вспотевшие руки а бледные пятна проступают на взволнованном, красном лице.
— Прошу, — Волков указал на зеленые декадентские кресла возле курительного столика. — Или лучше сюда! — Тронув Сторожева за локоток, полковник увлек его к мраморной лестнице, где под черными латами стояли добротные павловские стулья. — Тут нам будет удобнее.
Сторожев вытер ладони надушенным платком и, заложив ногу на ногу, вынул серебряную бонбоньерку с леденчиками.
— Не угодно ли, полковник?
— Благодарю, но лучше, с вашего разрешения, выкурю папироску… Дело в том, Сергей Макарович, что мне необходимо, пусть временно, заключить с вами нечто вроде союза.
— Оговорим условия, Юний Сергеевич, — озирая пустой звездчатый свод над лестницей, ответил Сторожев. — Союз против кого?
— Так уж обязательно и против! Не против, Сергей Макарович, а за! Небось решили, что я вас по своему ведомству зачислить желаю? Ошибаетесь, любезный, позвольте так называть вас, любезный друг. Вы человек высокообразованный, и вас ожидает куда более блистательная карьера. А наше дело… Чего скрывать? Золотарское. Не для утонченных натур. Я и сам, лейб-гвардеец в прошлом, как вы, наверное, осведомлены, тягощусь должностью. А что делать?
— Весьма сочувствую вам, полковник. — Сторожев жестко прервал раздражавшие его словоизлияния. — Но не совсем понимаю, чем могу оказаться полезным…
— Как вы относитесь к его превосходительству, Сергей Макарович?
— Не понимаю вас, господин полковник! — с металлом в голосе произнес Сторожев, медленно снимая очки. В полутени коридора его глаза поблескивали непроницаемо и сухо. И без того раздраженный и настороженный, он весь захлопнулся и сжался, готовясь к немедленному отпору.
— Ай-я-яй, любезный друг Сергей Макарович! — Волков привычно замаскировал полнейшее удовлетворение. — Ну да ладно, господь вам судья… Я имел в виду просить вас, зная вашу личную, а не только в порядке служебного почитания, преданность губернатору, о небольшой услуге. Суть в том, что губернатор не осведомлен о предпринятых за его спиной неблаговидных действиях.
— Так доложите ему!
— Не могу-с, Сергей Макарович, в том-то и вся сложность, что лишен подобной возможности. Только сугубо приватно, а субординация таких отношений между губернатором и мною не допускает, я бы посмел позволить себе… Ву компрене? Вы понимаете?
— Не совсем. Вы желаете воспользоваться моим посредством?
— Не столько посредством, сколько деликатной помощью. В принципе его превосходительству совсем не обязательно знать грязные подробности кухни. Вполне достаточно предостеречь его от неверного шага, и все наветы потеряют силу, окажутся ложными. Если я не ошибаюсь, Сергей Макарович, на крещенье вы имели беседу с губернатором относительно Ивана Христофоровича Плиекшана?
— Плиекшан? Кто это?
— Он печатается в газетах под псевдонимом Райнис.
— Ах, Ян Райнис! Конечно, конечно… Ну и что?
— С жалобой на него, вернее на публикуемые им произведения, тогда, если помните, обратился предводитель дворянства.
— Прекрасно помню.
— Заняться этим делом, по-моему, его превосходительство поручал именно вам?
— Вы прекрасно осведомлены, Юний Сергеевич. — Сторожев вновь извлек бонбоньерку с леденчиками. — Но мне не совсем понятно — скажем так — направление, которое принимает наша беседа. Сначала вы обещаетесь поделиться таинственными секретами, заинтриговываете воображение и вдруг — на тебе! — опускаетесь до скучных расспросов. Чуть ли не упрекаете меня в недостатке служебного рвения. Что ж, каюсь, я совершенно выпустил из головы господина Райниса, поэзия которого мне, кстати, весьма импонирует. — Сторожев бросил в рот леденец и принялся громко его обсасывать.
— Не имел намерений в чем-либо обидеть вас или же ущемить. И дабы вы поняли подоплеку моих вопросов, сразу же осведомлю вас, что барон Мейендорф принес на сей предмет коллективную жалобу от лифляндского дворянства его величеству.
— Не в первый и не в последний раз, — усмехнулся Сторожев.
— Надо думать, — согласился полковник. — Этим, однако, не ограничивается! Не только министерство внутренних дел, но и, простите, наша епархия завалены — другого слова не нахожу — доносами! Лично я — только для вас — получил уже указания провести расследование.
— Вы? А почему не…
— По нашим каналам, — поспешил Волков предупредить новый вопрос. — Министерство, само собой разумеется, отпишет его превосходительству.
— И все-таки я не улавливаю связи между поэзией и… — Сторожев выдержал многозначительную паузу, — жандармским корпусом.
— В самом деле? — Волков опять удачно воспроизвел иронический тон собеседника. — Плохо вы, дражайший Сергей Макарович, нашу русскую историю знаете. Вспомните хотя бы Пушкина и Бенкендорфа.
— Да вы шутник, Юний Сергеевич!
— Какие уж тут шутки. Думаете, я сам в восторге от многих наших порядков? — Волков отрицательно покачал головой. — Но от реальности не уйдешь. Кстати, реальность эта такова, что Иван Христофорович Плиекшан, о котором мы заговорили, имеет прямое отношение и к нашей епархии. Не как властитель муз, разумеется, а в качестве поднадзорного лица. Вы в курсе его прежней деятельности?
— Не совсем. — Сторожев смущенно вздохнул. — Его превосходительство поручил мне составить доклад относительно последней его книги «Дальние отзвуки синего вечера», и я ее прочитал. Однако все обстоятельства дела мне неизвестны, — навалилась, знаете, уйма неотложной работы, — так что…
— Понимаю, Сергей Макарович, очень даже вас понимаю… Поэтому, если позволите, подошлю вам свои материалы, которые по долгу службы тщательно подобрал. Там не только полицейская переписка, но и подробности прохождения книги, которая навлекла на себя неудовольствие наших дворян, через цензуру. Совокупно складывается довольно законченная картина, и вам будет легко ответить на все вопросы его превосходительства, паче чаяния таковые возникнут.
— От души благодарю за то, что вы взвалили на свои плечи большую часть работы, которую надлежало выполнить мне, но просветите меня наконец, Юний Сергеевич! Что все это значит? Разумеется, доносы и жалобы — это весьма неприятно, но не станете же вы уверять, что больше всего на свете озабочены Райнисом. Я слишком уважительно отношусь к вашим многотрудным обязанностям, чтобы в это поверить. Надо полагать, есть дела и поважнее?
— Несомненно. Но в данную минуту я озабочен именно этим. Книга Райниса, не будем сейчас спорить о ее содержании, явилась лишь поводом, чтобы до крайности обострить натянутые отношения между дворянством и Замком. Я в курсе проводимой губернатором политики и, как русский патриот, не могу ее не одобрять. Тем не менее глубоко убежден, что методы, используемые властью, должны быть мягкими и постепенными. Не следует забывать, что остзейское дворянство всегда выступало верной и надежной опорой трона, гарантом твердости и порядка. Лучше ублажить в малом, но выиграть в основном.
— Что вы имеете в виду?
— Привилегии рыцарства, вековые причем, и без того существенно урезаны. Реформы судебной и полицейской системы, спиртовая монополия… Да вы лучше меня все знаете! Едва ли на таком фоне следует пренебрегать просьбами высокопоставленных подданных. Тем паче, ежели, идя им навстречу, мы только укрепляем собственную власть, стережем свои интересы. Не премину заметить, что живем мы с вами в немецком все-таки городе.
— И маленькая просьба эта, как я догадываюсь, состоит в том, что мы должны выдать на растерзание рыцарям народного поэта?
— К чему подобные слова, Сергей Макарович? Мы оба с вами стоим на охране государственных интересов, на страже законности. «Выдать на растерзание»! У нас, слава богу, двадцатый век на дворе. А вот запретить к дальнейшему распространению путем переиздания и тому подобных перепечаток книгу вполне возможно. Барон Мейендорф — не рядовая персона, и связи у него — о-го-го! Он, между нами говоря, глубоко обижен тем обстоятельством, что пренебрегли его мнением.
— Ничуть не бывало! Разговор велся в моем присутствии: губернатор обещал разобраться.
— Поздно, Сергей Макарович! Барон уже находится в Петербурге.
— Скорблю, но приемлю как факт.
— Положение все же можно исправить. Быстрая реакция Замка могла бы существенно снять возникшую напряженность.
— Никак, вы, Юний Сергеевич, выступаете поверенным его сиятельства барона Мейендорфа?
— Боже меня упаси! Просто имел беседу с господином бургомистром, то бишь градоначальником.
— Не вижу разницы, — двусмысленно ответил Сторожев.
— Да, немецкая партия настаивает, — прекрасно понял его полковник.
— И вы полагаете, мы должны пойти им навстречу?
— Всенепременно! Бросить им эту кость. Пусть подавятся. Ради больших дел стоит ликвидировать крохотный очажок, который, однако, можно до бесконечности раздувать. Повторяю, Сергей Макарович, что этот Плиекшан только предлог для открытого недовольства имперской политикой. И вообще пора консолидировать силы против действительно общего противника. Дворянство, Сергей Макарович…
— Не надо о том! — вспылил Сторожев. — Я и сам из столбовых, в шестой книге записан… Но есть разница между русским дворянином и остзейским бароном. Не позволю себе забывать о столь распространенном среди рыцарства обыкновении, как двойная лояльность. А вы, полковник?
— Как вам сказать? — Волков шумно прочистил горло и полез в портсигар за новой папироской. Прямой вопрос Сторожева обезоружил его и оглушил, как верный, стремительной силы удар. — Лично я одному государю присягал… Впрочем, не обижаюсь на вас, Сергей Макарович.
— Нам следует помнить о половинной лояльности этих господ. Еще куда ни шло, когда один сын служит в лейб-гвардии его величества, а другой, словно в противовес, у кайзера в вермахте. Тут хоть какая-то определенность есть. Но некоторые кондотьеры так с места на место перескакивают… В случае войны…
— Не перехлестываете ли, Сергей Макарович? — Полковник не замедлил взять реванш. — Наши государи не только кузены, но и союзники… Не посоветовал бы вам раздувать антинемецкие настроения.
— Совершенно с вами согласен, — вынужденно признал Сторожев, поскольку намек прозвучал яснее ясного. — Ни о какой антинемецкой тенденции речь, разумеется, не идет. Но современные промышленные города в первую голову растут за счет коренного населения. Коренного! Вот и решайте теперь, на кого следует нам опираться. — Сторожев нетерпеливо притопнул ногой.
— Опираться нам, милостивый государь, надлежит на законы империи, циркуляры министерства и указания вышестоящих лиц. Прекрасно сознавая ваше превосходство надо мной во всех отношениях, рискну напомнить, что оба мы лишь орудия монаршей власти. Будем же выполнять свой долг, а не мудрствовать лукаво.
— Простите, Юний Сергеевич. — Сторожев чувствовал, что его глаза буквально озарились торжеством, и поспешил надеть очки. — Не я пустился в рассуждения относительно уместности тех или других акций для проведения в жизнь инструкций свыше. Вы выдвинули тезис, что расправа, — он не отказал себе в удовольствии повторить это слово, — расправа над Райнисом… ну, целесообразна, скажем так. Верно ведь? Я же, со своей стороны, лишь попытался оспорить ваш тезис, привел свои возражения. Чего же тут недозволенного? Решать ведь не нам с вами. Давайте изложим свои точки зрения его превосходительству и предоставим ему вынести свой вердикт.
— Не перестаю поражаться вашей светлой голове! Поверьте мне, Сергей Макарович, что вас ожидает отменнейшая карьера. Губерния вам явно тесна! Куда там! Уверен, что послужу еще под вашим началом, когда министерство возглавите.
— Будет вам, Юний Сергеевич, — покраснел Сторожев. Ему было одновременно и противно, и лестно. — Значит, договорились?
— Увы, мне, дураку! — развел руками Волков. — О союзе с вами мечтаю, не о тяжбе. Где мне с вами тягаться? Будто не знаю, чью сторону возьмет его превосходительство! Эх, Сергей Макарович, Сергей Макарович, скорблю, что не сумел вас убедить. Уповаю только на то, что, ознакомившись с материалами по делу Плиекшана, вы решительно перемените мнение. Как-никак, а на охране порядка я собаку съел. Тут я опытнее вас, извините.
— Кто спорит, Юний Сергеевич? Это же очевидно.
— Значит, беретесь в срочном порядке ознакомиться с делом? И, если убедительно покажется, даже мнение свое перемените?
— Мнения — не убеждения. Если факты в другую сторону довлеть начинают, мнение можно и пересмотреть. А вот убеждения… Лично меня никто не разубедит в том, что малым народам особенно свойственно чтить больших поэтов. И не считаться с этим было бы ошибочно!
— Ваши убеждения делают вам честь, — как-то неопределенно улыбнулся Волков, и по лицу его разлилось привычное дежурно благостное довольство.