На станции выяснилось, что поездов на Ригу не будет. Плиекшан в раздумье потоптался перед расписанием и подошел к запотевшему окну. От голландки, в которой жарко пылали шестигранные торфяные брикеты, исходило ровное, расслабляющее тепло. С перронного навеса срывались тяжелые капли. Над речной долиной колыхался промозглый туман. Дождь мог возобновиться в любой момент. Собственно, он и не прекращался. Воздух сочился водяной пылью, которая то ли оседала с непроглядного неба, то ли подымалась от залитой желтыми лужами земли.

«Удастся ли нанять в такую погоду извозчика?» — подумал Плиекшан, толкая тяжелую дверь вокзала.

— Мое почтение, господин редактор, — отдал честь станционный жандарм. Широко расставив ноги в шароварах чертовой кожи, низко напущенных на сапоги, он без удовольствия раскуривал дешевую сигарку. — В город собрались? Пардон, атанде! Как аукнется, так и откликнется.

— Не понимаю, о чем это вы?

— Так разве не ваш брат интеллигентный соцьялист забастовку накликал? — Изнемогшему от скуки жандарму явно хотелось поболтать. — Вот и расхлебывайте. Самим в город надобно, а поездов нет. И дорогу, телеграфист сказывал, за Майоренгофом дождями размыло. А хоть бы и нет? Извозчики тоже небось бастуют? И надолго такое безобразие?

— Чего не знаю, того не знаю. — С трудом удерживаясь от улыбки, Плиекшан зябко поежился и глянул на железное кружево навеса, откуда ему прямо за воротник сорвалась ледяная струйка.

— И вам неизвестно? — недоверчиво спросил жандарм. — Или сказать не желаете? Так мы не настаиваем. Секреты на то и положены, чтобы их хранить. В нашем деле тоже так. — Он откашлялся и деликатно развеял рукой пахучее облачко: — До чего крут табачок! Страшное дело. Настоящий горлодер… Да погодите вы, господин редактор! — остановил он Плиекшана, который, приподняв шляпу, сделал шаг к выходу. — Тут один лихач на дутиках мимо проехал, скоро возвернуться должен. Так я его сам для вас придержу.

— Очень любезно с вашей стороны, — поклонился Плиекшан. — Весьма тронут.

— Все мы люди-человеки. — Жандарм стряхнул пепел в лужу, которая натекла с его мокрой накидки. — Надо помогать друг другу в трудный час. И чем оно все кончится, господин Плиекшан? Как полагаете?

— Думаю, что хорошо кончится.

— Ой ли? — с сомнением протянул жандарм. — Это же кошмар какой-то! — Он кивнул на запертое окошко телеграфиста: — Даже морзист бастует. Закрыл лавочку — и на печь. Никакой связи между станциями. Вся держава, почитай, остановилась.

— Чего же вы хотите? — поддержал разговор Плиекшан. — Всероссийская стачка.

— Это мы осведомлены, что Всероссийская. Только раньше, скажу вам откровенно, государственный служащий себе такого не позволял. Рабочие, студенты там — понятно, их дело такое. Но паровозникам-то чего надо, телеграфистам? Кассир и тот дома отсиживается. Липовый чай пьет. Один я как перст на всем вокзале. Разве хорошо?

— Шли бы и вы домой, — рассмеялся Плиекшан. — Вот тогда бы и был полный порядок. Лавки закрыты, базар пустой, поезда не ходят. Одни только жандармы возмущают общественное спокойствие.

— Шутить изволите, — осуждающе поцокал языком жандарм. — А радоваться-то нечему. Взять вас хотя б, господин Плиекшан. — Бросив окурок, он растер его подошвой по мокрым доскам. — Чего, спрашивается, вы на станцию, извините, поперлись? Не знали, значит, что поездов-то нет? Выходит, не оповестил вас комитет? Запамятовал? Разве это порядок? Не верю я в такое жизнеустройство.

— А если бы меня предупредили, вы бы поверили?

— Поверил не поверил, но отнесся бы с уважением. Это был бы порядок. А так одна анархия получается, кому что вздумалось, то и вытворяют. Ни служебного долга не признают, ни авторитета личности. Лишь бы не работать. Баловство одно.

— Вы, я вижу, обстоятельный человек. Но, помяните мое слово, настанет пора, когда и полиция бросит работу.

— Такого не будет никогда. Доктора, священники и стражи общественного спокойствия во все времена оставались на своем посту.

— Не знаю, как насчет священников, а доктора, по-моему, уже забастовали.

— В одном-единственном месте, господин редактор, в нашей обожаемой Риге. Да и то лишь по причине энергического давления боевиков. Баламутнее Риги города нет.

— Сомневаюсь. На сей раз застрельщиком стачки стала Москва. Началось с булочников и пекарей, потом перекинулось на текстильщиков, мебельщиков, табачников, печатников и так далее, пока не дошло до врачей и адвокатов. Как видите, рижане не одиноки. По всей России так: в Тамбове, Саратове, Тифлисе.

— А вы почем знаете, ежели газеты третий день не выходят?

— С вами опасно иметь дело. — Плиекшан с веселым интересом взглянул на жандарма. — Уж очень проницательны!

— Занятие наше такое. Только не думайте, господин редактор, что я на слове вас подловить хочу. Разве я агент? Мне разобраться охота в потрясениях жизненных норм. Понять, куда оно катится.

— Взгляните вокруг себя, — с пробуждающимся сочувствием посоветовал Плиекшан, — и попробуйте проникнуться мыслями и чаяниями народа. Вы же составная капля его. Мундир, уставы да шашка — это не тот забор, через который нельзя было бы перепрыгнуть. Сейчас у вас есть возможность найти свое место в общем строю, завтра ее уже может не быть.

— Лихач, кажись? — повернулся жандарм на шелест резиновых шин по мокрой брусчатке. — Сейчас мы его перехватим! — Придерживая шашку, он кинулся к выходу и, шкрябая подковками по ступенькам, сбежал вниз. — А ну стой!

Натянув поводья, извозчик съехал с дороги прямо в лужу. Мутные брызги полетели по сторонам.

— Пожалуйте, господин редактор! — широким жестом пригласил вокзальный, отирая лицо рукавом.

— Никак невозможно, герр фельдфебель, — немец-извозчик почтительно приподнял высокий цилиндр. — Я уже имею клиент, — он указал хлыстом на поднятый верх коляски.

— Постой! — Из экипажа высунулся солидный господин в котелке. — Если вам в Ригу, могу прихватить. Места достаточно.

Плиекшан кивнул жандарму и поспешил вскочить на подножку.

— Вот уж не ожидал! — прошептал он, откидываясь на сиденье. — Ну, здравствуй!

— Не мог же я уступить в вежливости жандарму, — улыбнулся господин, огладив холеные пшеничные усики.

— Трудно поверить, но это ты! — перевел дух Плиекшан. — Когда мы виделись в последний раз, Петерис?

— Если не считать мимолетных встреч, то тыщу лет!

— Разумеется, не считать. — Плиекшан пристально всматривался в знакомое, но в чем-то неуловимо переменившееся лицо Стучки. — Даже поговорить не удавалось, все мельком, все второпях… Как поживает Малышка?

— Хорошо, Янис, Дора стала настоящей дамой. Слышал, ты собрался в Москву?

— На съезд городов.

— Знаю. — Стучка выглянул наружу: — Опять дождь пошел… Как видишь, не спускаю с тебя глаз.

— Я тоже. — Плиекшан уютно потянулся, прислушиваясь к мерному постукиванию капель над головой. — Тебя можно поздравить с успехом. Я слышал, что меньшевики доставили тебе массу хлопот?

— Не привыкать! Главное, что нам удалось собрать в Риге представителей основных социал-демократических центров России… Интересно, что сказали по этому поводу Калныни?

— Почему ты об этом спрашиваешь меня? — насторожился Плиекшан.

— Разве ты не бываешь у них?

— Отчего же? Мы бываем там вместе с Эльзой. Калныни — ее друзья детских лет. Или для тебя, товарищ Параграф, это пустые сантименты?

— Совсем напротив, Янис, не думай, что я хотел тебя задеть… Чего ты вдруг собрался в Ригу? — Стучка переменил тему.

— Я уезжаю совсем, Петерис.

— Совсем? Тогда почему один и без вещей? Что-нибудь случилось?

— Ничего, если, конечно, не считать Всероссийской стачки. Понимаешь, я хочу быть в центре событий. Если чутье меня не обманывает, то скоро начнется. Возможно, даже совсем скоро.

— По-моему, на взморье тебе не приходилось скучать.

— Разве можно сравнить? Нет, мое настоящее место в Риге! Ты знаешь о нападении на тюрьму?

— Еще бы! Это было великолепно, Янис! Яна Лациса и Юлиуса Шлесера вытащили, можно сказать, из петли.

— Да, они уже сидели в камерах смертников… Жаль только, что попались те двое, которых ранило в перестрелке. Полиция на них отыграется.

— Молодцы боевики! — Стучка бросил взгляд на клетчатую спину кучера. За цокотом копыт и шелестом дождя тот едва ли мог услышать неосторожно вырвавшееся восклицание. — Один факт, что пятьдесят два вооруженных революционера осмелились напасть на самый зловещий в России централ и одержали победу, уже много значит. Пятнадцать охранников шлепнули! Но, на мой взгляд, гораздо важнее, что дерзкий налет был осуществлен совместно с русскими большевиками. На практике осуществилось то, чего не смогли достичь на последнем съезде.

— Уверен, что в следующий раз удастся достичь объединения.

— Спроси своего Калныня, — уже добродушно подпустил шпильку Стучка.

— Не надоело тебе? Или ты и вправду превратился в параграф, вошел, как говорят актеры, в роль?

— Не обижайся, Янис, — Стучка положил руку на плечо Плиекшана. — Думаешь, я ничего не понимаю? Вы вам здорово помогли. Листовка «Две тактики» вышла на латышском языке удивительно своевременно! Когда Озол принес оттиск, в зале раздались аплодисменты. Скорей бы доехать.

— Да, Петерис! — по-своему понял его Плиекшан. — Рига! Не было случая, чтобы я не вспомнил, бродя по ее пленительным улицам, наши прогулки, книжную лавку Кюммеля, мартовское пиво на Бастионной горке… Про газету я уж не говорю. Это во мне до конца. Оттого и сердце болит.

— Кстати, о газете, Янис. Я привез сентябрьский номер «Пролетария» с ленинской статьей. Владимир Ильич расценивает штурм тюрьмы как начало действий отрядов революционной армии. Рижан это очень обрадует. В статье так и сказано: «Привет героям революционного рижского отряда! Пусть послужит успех их ободрением и образчиком для социал-демократических рабочих во всей России». Конечно, такие слова не для теперешней «Диенас лапа». Не та стала…

— Не та, Петерис. По-своему она очень мила, наша добрая старушка, и без устали печется о народном благополучии, прогрессе и просвещении. Она почти не изменилась, разве что стала чуточку респектабельнее, терпимее.

— Ты прав. Это время необратимо переменилось. Всюду признаки близкой революции. Жаль, что нынешние редакторы ничего не заметили.

— «Ничего», пожалуй, чересчур сильно сказано, но, безусловно, нынешняя газета больше подходит для курсисток, чем для боевиков… Долго ты намерен торчать в своем Витебске? Торопись, события надвигаются!

— Ты говоришь о Витебске, словно о необитаемом острове. И, между прочим, я все еще отбываю ссылку.

— Прости, я другое имел в виду… Я слишком рвусь в Ригу, Петерис! Нас подхватил яростный вихрь. Все живут в нетерпеливом ожидании радостного праздника. Временами мне самому стыдно за такое почти по-детски счастливое состояние. Но оно совершенно естественно для свободного человека. Ты спросил, почему я без чемоданов? Мне не терпится, у меня чешутся руки! Едва стало известно, что друзья приготовили конспиративную квартиру, как я сразу сорвался с места!

— А как же Эльза?

— Она приедет потом.

— Завидую тебе, Янис. Ты так непосредственно, так эмоционально живешь. Но в яркости чувств таится и опасность. Людям искусства присуще увлекаться, принимать желаемое за действительное. Тебе не кажется, что поэтам вообще свойственно гнаться за цветными миражами?

— Не путай поэтов с дураками, Петерис.

— Боже меня упаси, — в притворном ужасе Стучка закрыл руками лицо. — Но артисты — ты сам назвал свое ощущение детским — как бабочки: часто летят на неверный огонь, легко поддаются чуждым влияниям.

— Калныней, например? Или ты об Аспазии подумал, Петерис?

— Я никого не имел в виду конкретно. И вообще не о тебе идет речь.

— Так ли, Параграф? Мы давно знаем друг друга. Как говорится, бывали в переделках. Я же знаю тебя как облупленного! Создается впечатление, что ты ожидаешь от меня какого-то промаха. Почему? На каком основании?

— Я боюсь романтики, Янис. Она хороша в семнадцать лет. Революция — это работа, которую надо делать методично, уверенно, без аффектации. Повторяю, речь идет не о тебе. Ты — поэт, и этим все сказано. Больше того, я упрекаю себя, что своевременно не оценил твой удивительный дар. Но талант предполагает особую ответственность. Люди, мнением которых я дорожу, называют тебя рупором нашей революции…

— Говори яснее, — нахмурился Плиекшан. — Я перестал понимать тебя.

— Мы слишком давно не говорили по душам, Янис.

— Это не довод. Что тебя тревожит конкретно?

— Скажем, для начала сегодняшний твой побег. Ты поддался первому побуждению. Опьянел от предчувствия свободы, а бой еще впереди, Янис. По-моему, ты поступил необдуманно. Со стороны твой поступок выглядит несерьезно.

— Ах, со стороны! Хорош сторонний наблюдатель! Отчего бы тебе не взглянуть с этих позиций на себя самого?

— Почему бы и нет? Любопытно.

— Тогда смотри: преуспевающий адвокат, который принят в лучших домах. Грехи молодости он давно искупил, в Латвию наезжает только в период судебных каникул и давным-давно пустил прочные корни в Витебске, где все, кроме главного жандарма, забыли про его ссылку. Портрет верен?

— Почти, — улыбнулся Стучка.

— Ты хочешь сказать, что я упустил маленькую деталь? Но я ведь только сторонний наблюдатель. Откуда мне знать, что тебя привязывает к месту не столько отметка в паспорте, сколько задание партии? О твоих успехах в изучении языков — идиш и польского — я, положим, слыхал. Но ведь они понадобились господину Стучке для расширения адвокатской практики? Не так ли?.. Но я расцениваю иначе. Мне кажется, что товарищ Параграф намерен вести пропаганду не только в белорусских деревнях, но и среди мелких ремесленников, на кожевенных заводах, в портняжных мастерских. Dixi, — кивнул Плиекшан с видом присяжного поверенного, который окончил речь перед судом присяжных. — Ну как?

— Весьма, — похвалил Стучка. — По-моему, тебе удалось. Но ведь и мы не лыком шиты. До Витебской губернии тоже докатываются кое-какие слухи. Кстати, Янис, как вам все-таки удалось так быстро выпустить брошюру Ленина? Мы только-только получили ее, а вы уже успели перевести.

— Наш курьер привез прямо из Женевы, еще в гранках… Знаешь, я подумал сейчас о Саше Ульянове. Целая жизнь прошла с тех пор, можно сказать, эпоха.

— Наш университет! — Стучка мечтательно запрокинул голову. — Какие титаны мысли наставляли нас на правильный путь! Бехтерев, Сеченов, Менделеев! Даже не верится. Помнишь приват-доцента Косевского? Споры в студенческой чайной?

— Я, брат, все помню. — Коляску стало трясти, и Плиекшан крепко вцепился в подлокотник. — Студента-белоруса, который дал тебе марксистскую брошюру, а также драку с городовым. Ловко ты выкрутился тогда в участке.

— Просто я все отрицал, а ты, встав в позу, говорил зажигательные речи.

Он действительно был тогда на редкость красноречивым! Не то, что теперь, когда мысль ушла, как говорят литераторы, с языка в руку. На Невском, запруженном студенческой молодежью, даже за деревянной загородкой полицейской части он пытался что-то доказывать, яростно обличал. Возмущение жгло изнутри, не давало ни минуты покоя, толкало на самый крайний протест. Казалось, он ожидает лишь повода, чтобы бурно выложить все, что накипело на сердце. Когда первый по-детски нетерпеливый порыв утих, Ян начал искать связи с группой народовольцев. Он познакомился с Александром Ульяновым, который заворожил его удивительной душевной чистотой. Еще он близко сошелся с белорусом Матусевичем, еще теснее сдружился с радикально настроенными Стучкой и Бергманом. Втроем они образовали первый латышский кружок, в котором студенты знакомили друг друга с марксистской литературой, делились политическими новостями и отчаянно спорили о путях обновления затхлой общественной жизни. Чаще всего обсуждался рабочий вопрос. Его впервые поднял Бергман. Он даже издал брошюру «Фабричный рабочий в XIX веке», в которой затрагивались разные стороны социального быта современного пролетариата. На Плиекшана она произвела большое впечатление, фактически определила его путь в революцию. Но по-прежнему хотелось чего-то неизмеримо большего, яркого, героического. Разве не это нетерпеливое упоительное чувство толкнуло его на драку с городовым, когда полиция попыталась рассеять студенческую демонстрацию, собравшуюся по случаю юбилея крестьянской реформы? «Тупой палач! — не помня себя, выскочил он вперед. — Крепостное право сам царь отменил!»

Опомнился он уже в участке.

В нем и сейчас еще живет лихорадочный хмель студенческих лет. С каким упоением постигал он азы конспирации! Сгоряча одиннадцать квартир переменил: в Академическом переулке, на Васильевском острове, Грязной улице — бог знает где…

И все же Петербург явился для него лишь начальной школой политической борьбы. Разочаровавшись в возможностях права, он продолжал уповать на просвещение, которое само по себе способно раскрыть людям глаза на окружающие их мерзости. «Манифест Коммунистической партии», отпечатанный Вольной русской типографией в Женеве, который он получил на одну ночь от Матусевича, только лишний раз убедил его в силе печатного слова.

С тем и возвратился на родину, с тем и пришел в «Диенас лапа». Годы, проведенные в газете, напомнили ему начинающийся ледоход на Даугаве. Еще нет движения, но уже слышны пушечные удары рвущихся льдин. Все полно тайными предчувствиями, освежающими веяниями, неясным шорохом неотвратимой весны. Недаром тогдашним девизом его — да и всего «Нового течения» — было гордое: «Я дерзаю!» Они действительно дерзали, пробуя и ошибаясь, отыскивали единственно правильный путь. Не прошло и года с того дня, как Плиекшан пришел в «Диенас лапа», как дух ее совершенно изменился. Из радикальной газеты с легким социалистическим оттенком она превратилась в явно выраженный рупор революционных идей. Пауль Дауге, который вслед за ним поехал в Берлин, вывез в чемодане с двойными стенками богатейшую подборку запрещенной литературы. Ею все «Новое течение» питалось вплоть до разгрома.

Именно тогда, в девяносто третьем году, и настала для него пора зрелости. Он ясно осознал, что просвещение и правосудие одинаково немощны. Не совиные очи открытые, не повязка на глазах богини с мечом и весами, но красное полотнище баррикад стало его эмблемой. Трудную истину эту он унес в камеру. Но нельзя вспоминать о тюрьмах в такую минуту. Нары, параша и лазаретная койка едва не сломили его. В ссылку он уезжал, как на отдых, ощущая тяжелый груз молодых еще лет.

И всюду рядом с ним был Петерис…

— Судя по всему, оба мы почти не изменились с тех пор. — Плиекшан рассеянно улыбнулся. — А знаешь, Петерис, давай раз и навсегда выскажем друг другу в лицо все, что мы думаем.

— Ты уже высказал, Янис, и я благодарен тебе за чуткую мудрость. Ты все очень правильно понял. Зато я, возможно, наговорил глупостей. Это от беспокойства. Я ведь и раньше только и делал, что волновался за тебя. Есть одна существенная разница: у меня разум довлеет над чувством, а…

— Ерунда, — отмахнулся Плиекшан. — Хочешь знать, почему я именно сейчас еду в Ригу? За порывом души ты не разглядел холодного расчета, Петерис. Охранка ныне временно парализована. Жандармам не до меня, у них полон рот забот куда более важных. Никому и в голову не придет, что я вот так, с зубной щеткой в кармане, вылечу из клетки. Дуббельн — это настоящая клетка, притом не очень большая. Я связан здесь по рукам и ногам. За каждым моим шагом следят недреманные очи. Иное дело — в городе. Там я смогу принять непосредственное участие в событиях, отдать все силы и способности без остатка. Квартиру мне подыскали надежную, притом в самом центре… Почему нас так бросает? — Плиекшан высунулся наружу. — Где мы едем? — Он наклонился к извозчику: — Это что, объезд?

— Дорогу размыло. — Извозчик остановил лошадь и обернулся: — Трудная поездка, господа. Я рискую сломать рессоры, а лошадь рискует сломать ноги. Все имеет своя цена. Плюс забастовка, господа. Все кругом стоит, а вы имеете экипаж. Такие удобства нельзя не ценить.

— А почему бы и вам не поддержать стачку, герр дрожкенкучер? — поинтересовался Стучка.

— Я не могу себе такого позволить. У меня большая фамилия. И лошадь тоже хочет каждый день кушать овес. Попробуйте ей объяснить, что надо сидеть дома на одной соломе. Она, наверное, не поймет.

— Он не без юмора, этот немец, — заметил Стучка.

— «Хоть был латыш он настоящий, а с голоду подох», — Плиекшан процитировал Адольфа Алнуна. — Я уверен, что всеобщая забастовка охватит всех. Трамвайщики первыми поддержат железнодорожников. Повседневная жизнь все чаще развивается по логике революции. Одни слепцы сочтут нынешние события за стихию. Народ дал понять, что комедия с думой не для него. На столь тухлую приманку не клюнет даже буржуазия. Одни черные раки.

— Кое-кто клюнет, Янис, можешь не сомневаться. Либералов хлебом не корми, но дай им основу для компромисса. «Народное представительство», видите ли! Конечно же забастовка сорвала все их планы… Свою организацию ты, надеюсь, предупредил, что уезжаешь?

— Нет, не успел, — после продолжительной паузы ответил Плиекшан и, словно оправдываясь, быстро добавил: — Жанис и Ян Изакс в отъезде, а с другими я вижусь теперь от случая к случаю.

— Эх, Янис! В этом весь ты. Порывы, метания, одиночество. Опять с кем-нибудь не поладил?

— Не будем об этом, Петерис. Я всегда придерживался убеждения, что наша партия оставляет в стороне духовную и этическую проблему. Партия должна быть не только политической и экономической, но и духовной, философской. Об этом мы спорили еще в «Диенас лапа». Когда я вернулся из ссылки, то надеялся, что многое изменилось. Но нет, все осталось по-прежнему.

— Знаешь, что я тебе скажу? — вздохнул Стучка, глядя на дощатые домики пригорода. — Прежде всего надо быть дисциплинированным работником партии, а потом уже философом, этиком и даже поэтом. Подумай об этом, Янис… Тебя куда подвезти?

— На Романовскую, к новому театру… Ты надолго к нам?

— Завтра в обратный путь. Но я теперь чаще стану наезжать в Ригу. Где мне найти тебя?

— Я еще сам не знаю, где буду жить. — Плиекшан в раздумье тронул бородку. — Когда долго не видишься с человеком, то возникает невольная пустота. Вроде бы и говорить-то особенно не о чем. А поговорить, напротив, надо о многом. Ведь столько произошло событий, столько возникло нового. Мы должны перекинуть мост через эту кажущуюся пустоту.

— Я и сам хотел тебе это сказать, Янис.

Это была их последняя встреча на родной земле. Потом они будут постоянно возвращаться к ней в своих письмах.