Гнетущий призрак всеобщей забастовки еще витал над извилистыми улицами Москвы. Но электрические луны уже гнали прочь ледяное оцепенение и мрак осенних ночей. Гибельный вал отхлынул, стало легче дышать, и упоительное слово «свобода!» кружило головы терпким, опасным хмелем. Как хотелось либеральному обывателю поверить в то, что беспорядки и неурядицы последних дней безвозвратно канули в Лету! Как непривычно лестно и празднично было ощущать себя гражданином — великое слово! — европейской конституционной державы, благополучно выскользнувшей из огня неудачной войны, избежавшей кошмаров братоубийственной бойни. Незнакомые ранее между собой полупьяные господа заключали друг друга в объятия и обменивались троекратным лобызанием. Крепко, весело, от широкой души. Глядя на праздничные толпы, в которых шныряли филеры с красными бантами, и впрямь можно было подумать, что вся Россия ликует.
Но то лишь пена коловращалась на поверхности бурных, непроницаемых вод. Не только мира, но и сколько-нибудь длительного перемирия между революцией и самодержавием быть не могло. ЦК РСДРП взял курс на восстание. Ждали приезда Ленина из-за границы. Московский комитет размножил в количестве десяти тысяч экземпляров ленинскую брошюру «Две тактики социал-демократии в демократической революции». Не видно было в ликующей сумятице тех, кто возвратил первопрестольной столице свет и тепло, включил аппараты Морзе и насосы водопровода, пустил трамвай. Они вернулись на свои места, словно встали на боевые посты. Все еще было впереди. Ленин писал не о днях, не о неделях борьбы.
«Мы вступили теперь, несомненно, в новую эпоху; начался период политических потрясений и революций».
Не питали иллюзий насчет гражданского мира и стратеги охранного отделения. Пока формировались новые казачьи сотни и драгунские эскадроны, в таганских трактирах и линиях Охотного ряда разбитные затейники в одинаковых каракулевых шапках пирожком задарма потчевали блатную и подзаборную пьянь.
Но чем гуще за кулисами сумрак, чем настороженней тишина, тем оглушительней звучит медь духового оркестра, тем ярче волшебный свет рампы.
Жадно прихорашивалась хлебосольная старушка Москва. Словно заклиная духов тьмы, до утренних зорь переливались радужными огнями хрустали на Тверской, изобильно сияли роскошные магазины Арбата.
Спешно прикатил из Ниццы Елисеев. В безукоризненном фраке с алой розеткой ордена Почетного легиона, коим был удостоен за щедрое пожертвование на всемирную выставку, великосветский миллионщик самолично встал за прилавок. Ловко завязывая репсовые банты на золоченых коробках, обворожительно улыбался дамам и одаривал детишек шоколадными бомбами. Торговля шла бойко, как никогда. Одного вина по случаю свободы было продано больше чем на сто тысяч.
Эх, завивайся, горе, веревочкой! То ли и вправду избавление от вселенского ужаса нечаянно снизошло, то ли просто короткий проблеск выдался. Не хотелось думать. Не терпелось знать. В церквах торжественно гремели сытые диаконские басы. Крестный ход с чудотворной иконой Иверской богоматери прошествовал через Красную площадь. В чистеньких трактирах, где даже курить не положено, ражие мяснички проливали слезу под сладкое пение слепых кенарей. Из обещанных свобод первой вошла в жизнь свобода игорных клубов.
— Банчок, милостивые государи.
С поразительной быстротой жизнь возвращалась в привычное русло. Возобновилось движение на железных дорогах. Первые же чугунные скаты начисто стерли с рельсов ржавый налет. И заблестели кованым серебром колеи, уводящие во все концы необъятной России. Как и прежде, заголосили по утрам за слободками и заставами гудки. Хмурый оголодавший люд темными ручьями вливался в заводские ворота, пропадал до срока под каменными сводами промороженных за недели цехов.
Бородатые дворники при медалях и бляхах спешно выметали мусор с загаженных тротуаров, а выпавший было снег, сухой и шершавый, как толченое стекло, развеяли ветры.
Внешне все было, как прежде, но новая эпоха уже отсчитывала свои неповторимые минуты.
Дни стояли студеные, ясные. Сквозь голые ветви деревьев, чернеющих на бульварах и палисадниках Садовых улиц, дымилась пугающая заря. Часы на Спасской только-только успевали отбить четыре, как все заволакивал синий туман.
Плиекшан и Ян Асарс, тоже посланный на съезд городов от Риги, приехали в Москву седьмого ноября. За три недели, минувшие со дня обнародования царского Манифеста, все следы уличных беспорядков были уже тщательно стерты. Древняя столица возвратила себе исконное безалаберное великолепие.
В первое же воскресенье Плиекшан поехал на Сухаревку порыться в книжном развале. Знаменитая башня с часами, в которой колдун Брюс составил предсказания на сотни лет вперед и где, как уверяла легенда, в тайниках хранилась черная книга, написанная самим дьяволом, стала видна, как только выехали на Садовые. Потом показались зеленые крыши Шереметьевской больницы и тысячи разноцветных, сооруженных на скорую руку палаток. Несмотря на раннее утро, широкая улица была запружена народом. «На грош пятаков» — манил веселый девиз толкучки, где за бесценок покупают и дешево продают.
Лавки букинистов и антикваров-старьевщиков размещались в «аристократической» части рынка, вблизи Спасских казарм. Пробиваясь сквозь толчею, Плиекшан еще издали заметил монументального полицейского офицера с длиннющими черными усами, свисающими на грудь. Он деловито рылся в бумажном хламе, деликатно, как и положено завзятому книжнику, перебирал пожелтевшие гравюры. Власти обычно избегали Сухаревку, отданную на откуп бродягам и ворью. И если переодетые сыщики заглядывали иногда по делам службы к оружейникам или часовщикам, то у букинистов полиции делать было уже совершенно нечего.
Плиекшан из любопытства задержался у развала, в котором копался высокий, судя по погонам, полицейский чин.
Выудив из-под груды старых журналов свежий номер «Будильника», он присвистнул и жадно впился глазами в какую-то карикатуру. Заглянув через плечо, Плиекшан увидел грубо нарисованный забор, каланчу с вывешенными шарами, означавшими «сбор всех частей», и оскаленную собаку, тщившуюся достать висящие на заборе лохмотья. Внизу была надпись: «Далеко Арапке до тряпки».
— Это как же понимать? — довольным басом пророкотал полицейский, поднимая глаза на букиниста. — А, сударь мой?
— Не могу знать, ваше сиятельство.
— Зато я могу-с! Тряпка — по созвучию, надо полагать, господин Трепов? Что же касается Арапки, то тут даже гадать не приходится! Господина Арапова, моего непосредственного начальника, так сказать, пропесочили? — Он счастливо засмеялся. — Вот идиоты! И почем?
— Сорок копеек-с. Раритеты бесцензурной печати.
— Беру, — радостно пророкотал черноусый. — Надо будет сказать, чтоб изъяли всю эту пакость. Пошлю городовых.
— Кто этот оригинал? — поинтересовался Плиекшан, когда полицейский, бережно упрятав покупку в карман шинели, отошел к другому лотку.
— Сам полицмейстер Огарев, — почтительно понизил голос букинист. — Они коллекционируют стенные часы и шаржи на полицию всех времен и народов. Довольны остались… Постоянный клиент!
«Плоды свобод! — усмехнулся про себя Плиекшан. — Как это похоже на морозовский бомонд».
Очередное заседание было назначено на понедельник, на вторую половину дня.
— Куды прикажете, гражданин барин? — осклабился ухарь извозчик, с профессиональным чутьем уловивший настроение клиентуры. — Мигом доставим.
— Особняк Морозовой знаете? — спросил Плиекшан.
— Варвары Алексеевны? Как же-с! Это мы с нашим удовольствием. Четвертак.
— Ведь совсем рядом.
— Близко ли, далеко — для нас без разницы, потому как свобода ноне, гражданин барин. Душа горит! В первой-то день одни рублевики да трешницы сыпались, а теперича, как пообвыкли малость, подешевле.
— Ну, раз пообвыкли, — усмехнулся Плиекшан, — тогда дело другое. Трогай!
Извозчик свистнул и, подтянув армяк, хлестнул лошаденку. Покачиваясь на крутых рессорах, пролетка покатила к Театральной площади и далее, мимо Охотного и Моховой.
Во дворе университета шумно митинговала молодежь. Над темной толпой клубился пар. Полиция оцепила тротуар, но за ворота не проходила. Движение по улице замедлилось.
— И первый из них — царь! — донеслись возмущенные слова неразличимого в курящемся сумраке оратора. — В личном владении у него семь миллионов десятин…
С неожиданной остротой и светлой грустью вспомнились студенческие годы в Петербурге. Свободный и необъятный дух миллионного города. Кружки, сходки, первые нелегальные брошюры — словно ступени лестницы, увлекающей все дальше и дальше, все быстрее и выше… И вдруг однажды с беспощадной обнаженностью сделалось ясно, что прекраснодушным надеждам не суждено сбыться. Ни он сам, будущий присяжный поверенный и знаток законов, ни подобные ему не смогут защитить униженных, ничем не сумеют помочь обездоленным. Тщетны и смешны потуги бороться с системой в рамках ею же выработанных правил. Это лишь так говорится, что законы правят царями, а не цари законами. В руках преступной власти само право становится орудием подавления. Выкристаллизовалось главное: переменить основы до самых корней. «Манифест Коммунистической партии», Плеханов и Герцен подсказали, с чего начать. На летние каникулы Плиекшан вместе с Петерисом уехали в Кокнесе на хутор Бирзниеки, где начали сколачивать революционные группы из батраков и народных учителей. Цель казалась тогда осязаемо близкой. Подумать только, с тех пор прошло почти четверть века… Какая трудная, какая непрямая была дорога и сколько еще путаницы!
Плиекшан вспомнил вчерашнего краснобая на съезде и внутренне поежился. До чего же шикарная публика собралась в роскошном дворце Варвары Алексеевны. Либеральная хозяйка уступила народным представителям беломраморный концертный зал, в фойе уставили столы, которые ломились от изысканных закусок, и за все такая черная неблагодарность! Подозрительный народ стал забредать на огонек, всякие социалисты, революционеры и даже социал-демократы, которые говорят такие странные и неумеренные речи и курят такой дешевый табак, что Варваре Алексеевне стало дурно. Пришлось для подобной публики выделить помещение в мастерских своей огромной фабрики. Во дворец она приглашала теперь лишь представителей с хорошими манерами и без крайностей.
— Приехали, ваше здоровье!
Плиекшан ступил на тротуар и, расстегивая на ходу пальто, заспешил к ярко освещенному подъезду. Если бы не встреча с представителем Московского комитета, о которой было заранее договорено, он бы ни за что не вернулся в этот кричащий о миллионной роскоши дворец, где журчит фонтан среди тропических растений зимнего сада и, вторя ему, воркуют самодовольные краснобаи в накрахмаленных манишках.
Бросив одежду ливрейному слуге, Плиекшан взбежал по мраморной лестнице. Он еще пребывал под влиянием брезгливой неприязни, которая охватывала его при мысли о «народных представителях», но продуманный тонкий уют морозовского особняка уже обволакивал неощутимо и властно, смиряя раздражение, замедляя порыв. Теплый воздух нежил заледеневшие щеки, ковры и бархатные драпировки мягко заглушали звуки, темная бронза и китайский фарфор ласкали взгляд. В зал заседаний Плиекшан вошел почти усмиренным, ощущая против воли даже нечто похожее на довольство.
Выступал уже знакомый ему анемичный господин, представитель Митавы:
— …для этого нам необходимо вооружиться терпением, господа.
— Вот именно вооружиться! — Плиекшан задержался в проходе. — Только оружие ваше давно уже проржавело, есть другое, получше!
— Но позвольте, господин Райнис, — обиделся оратор, — мы как раз обсуждали здесь свободу забастовок!
— Ах, свободу! — Повернувшись к сцене, Плиекшан вцепился в шелковую обивку кресла. — Больше всего вы боитесь, что рабочие истолкуют ее ошибочно. Пусть уж бросают работу, даже коллективно, только бы не мешали работать тем, кто не хочет участвовать в забастовках, попросту говоря, штрейкбрехерам. Разве не так? Со штрейкбрехерами надо обращаться так вежливо и бережно, что нельзя на них ни косо посмотреть, ни плюнуть с презрением — ведь это уже насилие! — Он обратил лицо к залу: — И вы, господа, тоже за свободу для тех, кто продает и бросает своих товарищей?
В зале всколыхнулся недовольный ропот. Кое-где раздраженно зашикали. Сидевшая в первом ряду Варвара Алексеевна нервно скомкала надушенный платочек.
— Это возмутительно, — оратор задохнулся, — и недостойно поэта. Вы повсюду источаете яд, сеете ненависть! Почему? Зачем? Вы вечно всем недовольны, вечно чего-то требуете! Вы очень злой человек!
— Вы правы, злой. — Плиекшан неловко опустился в кресло. — Мы, злобные социал-демократы, называем ваши реверансы по отношению к Витте грубым словом «торг» и не позволим продать народные права за чечевичную похлебку.
— Не прерывайте оратора! — сзади послышался негодующий выкрик.
— Я никого не прерываю, — обернулся Плиекшан. — Но когда меня призывают терпеть, я по праву, гарантированному мне конституцией, во всеуслышание заявляю: «Дудки! Не хочу!»
В перерыве к Плиекшану подошел высокий мужчина в черной косоворотке.
— Ловко это вы их, Райнис, — кивнул он с добродушной усмешкой. — Ну, будем знакомы, я — Денис.
— Здравствуйте, товарищ, — сдержанно поклонился Плиекшан. — Слышал о вас.
— Вам не надоела эта говорильня?
— А что делать? Затем меня сюда и послали. — Он быстро огляделся и, найдя уединенное канапе возле бронзовой обнаженной наяды со светильником на голове, бросил: — Пойдемте.
— Может, вообще мотанем отсюда? — предложил Денис.
— Согласен, — кивнул Плиекшан. — Вы представитель Комитета? — спросил он, когда они вышли на улицу. — Могу я передать через вас нашу просьбу?
— Говорите.
— Мы располагаем сведениями, что через Москву на Ригу должны проследовать составы с войсками. Вы понимаете, что это значит?
— Когда именно?
— В середине ноября. Более точных указаний нет. Сумеете задержать? Сейчас у нас в руках почти вся губерния, но если пришлют войска, да еще с пушками, нам придется туго.
— Эх, мама! — Денис махнул рукой. — Кабы не меньшевики в Петербургском Совете, вся Россия была бы у нас в руках… Вы куда?
— В гостиницу.
— Провожу.
— Это еще зачем?
— Не ваша печаль, товарищ Райнис. — Денис лихо сдвинул картузик на макушку. — Рабочая Москва в ответе за вас перед латышским пролетариатом.
— Не понимаю. — Плиекшан резко остановился.
— Не будем спорить, — тронул его за локоть Денис. — Комитет знает, что делает. Мы ведь тоже кое-какие секреты знаем. И на Сухаревку вы уж, пожалуйста, более не ходите.
Прощаясь с Денисом у подъезда гостиницы в Столешниковом переулке, Плиекшан не обратил внимания на веселого лотошника в засаленной поддевке, кутавшего под одеялом горячие пироги.
— С вязигой каму, гаспада хар-рошие? Агнем пышет!
Вскоре из подворотни вынырнул и румяный молодец в коротком зипуне и картузе-малокозырочке. Подобравшись бочком к лотошнику, осипшим голосом прошелестел:
— Бережется, сукин сын?
— Ой бережется, Филя! — поддакнул лотошник. — У боевика-то небось шпайер за пазухой. Ну ничего, даст бог…