День по-зимнему короткий и хмурый, хоть и пахли промороженные ветки весной, угасал на глазах. Смит едва успел погрузить бидоны с кленовым соком, как небо в просветах между деревьями, а вместе с ним сугробы и оплывшие шапки на ёлках поглотила густая синька.

Заиндевелые лошадки покорно фыркнули, дохнув паром, нехотя стронулись и, увязая в снегу, вытащили сани на дорогу. Сухо чиркнули полозья, врезаясь в заледеневшие колеи, задребезжали, соприкасаясь помятыми боками, наполненные бидоны.

Эти знакомые до слез звуки и запахи, эта знобкая дрожь натруженного тела воспринимались как бы отдельными фрагментами забытого, но бесконечно милого целого.

Даже дорога, проложенная в вермонтском лесу, узнавалась не сразу, а отдельными отрезками, когда открывалась поляна, скупо подсвеченная луной, и заколоченный домик на ней с остроконечной башенкой или выплывал поникшим крылом заброшенный трамплин.

Смит и знал и не знал, куда везут его поскрипывающие сани. Вспомнив одинокую сахароварню, когда показались выдыхавшая искры труба и малиновое оконце, он испытал лёгкий наплыв разочарования. Казалось, что он обманулся в приметах, суливших иную встречу. Но некогда было прислушиваться к себе. Как и там, в лесу, его и здесь подгоняла работа, увлекая на новый памятный след. Сняв запотевшие очки, Смит сощурился на свету, жадно вдыхая бередящие запахи. И стали предвестьями встречи жар печи и её раскалённый зев, сводящий с ума дух клокочущего сиропа и пар, оседающий на заледеневшем стекле. Время сгущалось, как терявший живую влагу сироп.

Гудящее жерло печи, прикрытое раскалённой заслонкой, превратилось вневременно, как во сне, в камин, где рушились прогоревшие угли. На коврике, уткнув ласковую морду в вытянутые лапы, чутко дремала старушка Сэнди. Он долго смотрел на собаку, приоткрывшую преданный глаз, не догадываясь обернуться, а когда все же повернул голову, то не испытал потрясения, найдя всех в сборе.

Наверное, сознавал тайно, что такого просто не может быть. Однако они сидели все вместе, как это бывает на снимке, положив руки на стол: отец в старой фуфайке, мама в халатике и Лиен в золотистом своём аозае с маленькой Биверли на руках. Щёчки девочки были помечены диатезом, а глаза, переполненные недетской печалью, не мигая, следили за мерцанием углей.

Смит не помнил, как оказался за столом, как коснулся чутким пальцем жёлтых пятен на маминой похудевшей руке. Ловя хоть проблеск узнавания в непроницаемой глуби зрачков, он наклонился к отцу, и тот ответил ему слабой улыбкой.

— Где же ты был так долго? — с тихим упрёком спросила мама.

И в самом деле, где же он был? Страдая от тягостного недоумения, Смит не мог припомнить ни прожитых лет, ни отдельных событий. Он не знал, зачем вообще понадобилась эта трагическая разлука, не понимал, как мог жить вдалеке от родных, терзаясь неизвестностью, живы они или нет. В той непредставимой теперь дали он как будто догадывался, что остался совсем один, но точно не знал об этом, хоть и стремился узнать, кто и когда умер. Впрочем, нет, временами он подозревал, что обманулся в предчувствиях, что кого-то ещё можно спасти, и, плача, рвался на помощь сквозь сны.

— Мы так ждали, а ты все не шёл, — не повернув воскового лица, произнёс отчуждённо отец.

— Да, очень ждали, — скорбно кивнув, подтвердила Лиен.

— Думали уже, что ты нас не застанешь, — мама медленно убрала руку.

«Разве вы собрались уезжать?» — хотел спросить Смит, но грудь как цементной коркой схватило, не продохнуть.

И все же до них дошли его недоумение и обида, потому что отец удручённо кивнул, а мама, всхлипнув, поднесла смятый в комочек платок к уголку глаза. Её лицо неуловимо переменилось, и Смит, ища опору, принудил себя вспомнить фотографию, которую носил с собой. Произошла невидимая коррекция, сморщившая пространство, и все восстановилось.

— Ты мог не застать нас, — подтвердила тайные опасения мама, обретя узнаваемые черты, и неслышно добавила: — Совсем.

— Мы даже начали забывать тебя, — с присущей ей прямотой призналась Лиен.

«И ты тоже стала забывать, детка?» — рванулось из окаменевших глубин.

— Я сперва позабыла, папа, — шевеля припухшими, насквозь просвечивающими пальчиками, потянулась к нему дочь. — А теперь вспомнила.

Смит догадывался, что необходимо совершить невероятное усилие и дать выход отчаянию, не позволявшему ни говорить, ни дышать. И только он начал прозревать, как это сделать, откуда-то взметнулся, раздув припорошенные пеплом угли, леденящий ветер.

«Почему они говорят со мной как бы по очереди? — спросил он себя. — Не все сразу, перебивая друг друга, как это бывает при долгожданной встрече?»

«Не спрашивай мёртвых, — кольнуло сердце напоминание. — Они ничего не могут рассказать о себе».

Смит догадывался, что ещё способен последним усилием напитать угасающие тени и, скользнув в их призрачный круг, остаться здесь, пока не развеется в мировом пространстве его живое тепло.

Соблазн был велик, хоть и не осталось сомнения в том, что дорогие образы не знают речи. Вылепившая их сила не обладала властью одарить духом и памятью глину. Свобода выбора оставалась за ним, Смитом, и он не пожелал затвориться в вечном молчании наедине с собой.

Комната с погасшим камином потускнела и обрела сумеречную прозрачность.

И вскоре луна, безупречная и мёртвая, как зеркало в магическом уборе винторогого козла, разогнала последние тени. Зыбкая дорожка, умастив антрацитовый щебень, обратила пустыню в озёрную гладь.

Над невидимым горизонтом, словно поддерживая рыжее гало вокруг луны, висела снеговая кайма.

Смит уже знал, что пойдёт туда, в эти дикие горы, окутанные парами тяжёлых металлов. Все то, что кропотливо собирал его мозг и раскладывал затем по ячейкам во сне, нежданно сложилось в некую, пока химерическую систему. Между отрывочными сведениями и намёками обозначились причинные связи, за которыми проглядывала, вернее, предощущалась разгадка.

Робко, словно пробуя зыбкую почву, Смит всей душой устремился навстречу её освежающему дуновению. Он прошёл сквозь жаркий лабиринт, наполненный видениями, прорвался сквозь бред. И вместе с развеянными чарами пали оковы мысли. Ещё не решаясь на смелый полет к дальним высотам, где мерещилось освобождение, Смит жадно ухватился за первую же опору, которую так вовремя подсунула память. Оставалось лишь удивляться, как он, химик-профессионал, сразу не распознал, чем именно вызван необычный цвет паров, скрывавших заповедные входы. Только медь в соседстве с ураном могла дать столь характерный спектр!

Смит, разумеется, помнил о том, что в Африке геологами был открыт природный реактор, где тысячелетиями протекал замедленный цепной процесс. Само собой напрашивалось предположение, что нечто подобное могло иметь место и здесь, в предгорьях Канченджунги. Оно давало естественное объяснение следам технеция в меди, составлявшей основу бутанской бронзы. Подобно атомным грибам на танке с Данканом на винторогом козле, скачущем сквозь дым и пламя, технеций мог служить предостережением, оставленным в назидание человечеству более развитыми собратьями. Хоть и коробила Смита очевидная фантастическая банальность подобного построения, но сфероид над горами, глушения радиоволн и прочие таинственные особенности долины придавали ему известную убедительность.

Предупреждения об опасности были достаточно ловко закамуфлированы, чтобы не сразу бросаться в глаза. Их предстояло открыть, причём на самых разных уровнях мышления и культуры. Миф с его изощрённой символикой и обрядами посвящений обращался к первобытному инстинкту. Масс-спектрометрия будила трезвый разум, и от зримого, но не поддающегося поверхностной расшифровке образа встревоженная мысль возвращалась невольно к двусмысленной суеверной молве, окружавшей долину.

«Может быть, не только здесь, — думал Смит, совершенствуя логическую конструкцию, — но и на других планетах законсервирована, с учётом местной специфики, память о катастрофах, положивших предел эволюции разума во Вселенной? И кто бы ни принёс сюда эту столь изощрённо сокрытую информацию — последние небожители или их хитроумные автоматы, доступ к ней не мог получить недостойный».

Что-то подсказывало Смиту, если только все это не было очередным наваждением, что он прошёл почти все мыслимые испытания и остановился теперь перед заключительным, наиболее важным тестом.

«Смешные детские грёзы, — сказал он себе, — последние сны человечества, летящего в невиданную непредставимую эру…»

И пробудилась мелодия, и почудился милый тоскующий зов, долетевший из призрачных недр того зимнего леса.

Только голым можно было идти вперёд. Выпотрошив душу, стерев память, содрав коросту с мозговых извилин, приученных повторять… Требовалось срочно придумать нечто совершенно необычайное, всё равно что именно, но замыкающее логическую цепь. Даже заведомо неверная, но хоть как-то обнимающая хаос фактов гипотеза могла стать если не кормчей звездой, то опорой для разума, готового впасть в наркотический омут.

Итак, долой якоря, прочь цепи.

Великий Архитектор, в чьё существование Смит никак не мог поверить, должен был знать все и, как следствие, не нуждался в проверках и тестах. Древнее колдовство тоже следовало без сожаления отсечь, ибо оно никак не сочеталось с летательным аппаратом. Поэтому бог с ними, с расхожими стереотипами, переходящими из поколения в поколение как истёртые одноцентовики. От набивших оскомину пришельцев, от благодетелей из далёкого прошлого и столь же далёкого будущего отказаться было труднее, но Смит сбросил за борт и этот балласт.

Неизведанное, с чем ещё никогда и никому не приходилось сталкиваться, показалось ему пустотой.

Полная луна — прародительница мистерий — звала ступить на неведомый путь, все выше вознося над горизонтом смутный радужный ореол.

«Фамагуста», — пришло на ум знакомое слово, и как бы в рифму ему отдалось потонувшим колоколом: «Холакауст»…

Смит заметил, как по краям гало возникли пятна непроглядного мрака. Медленно сходясь к невидимому центру, они вошли в освещённое поле, словно две половинки земной тени. Подумав, что сильная рефракция ночного гималайского неба могла столь причудливо исказить картину обычного затмения, Смит мысленно увидел голубой в белых облачных завитках шарик, повисший в чёрной пустоте между далёким, вскипающим вихрями солнцем и крохотной жёлтой луной. Единственный живой островок зачем-то летел среди вечного неодухотворенного холода, пронизанного ливнями смертоносных частиц.

Мысль о том, что Земля могла расколоться, неприятно кольнула его, хоть и показалась нелепой.

— С перевала движется караван, — доложил наблюдатель верховному ламе.

— Это они вернулись.

— Все? — несказанно удивился старик с лицом потемневшей сандаловой статуэтки.

— Их совсем мало, — равнодушно ответил монах, кутаясь в алое одеяние.