Танкер «Рут», тайно зафрахтованный норвежским правительством, бросил якорь на рейде мексиканского нефтяного порта Тампико.

Полицейский офицер, которому было поручено со­провождать (секретного пассажира, постучался в каюту.

—      Позволите помочь вынести багаж, господа? Катер пришвартовывается к борту.

—      Какой катер? — Троцкий остановил жену взгля­дом: «Сиди».— Я не тронусь с места, пока не увижу своих друзей,— прокричал он, не открывая двери.

Безмятежная синева в иллюминаторе и дальний причал с мрачными цилиндрами нефтехранилищ не внушали доверия. И вообще, зачем понадобилось становиться на якорь? Почему не вошли в порт? Из-за конспирации? Или так полагается танкерам? Прежде чем что-то решать, требовалось получить исчерпываю­щие ответы. Не то чтобы он ожидал увидеть толпу встречающих. Но на бетонном пирсе нельзя было раз­личить ни единой фигурки. Сколько хватал глаз, в пыльном мареве простиралась унылая красная пу­стыня с вышками и газгольдерами, похожими на ги­гантские батискафы, выброшенные из глубин океана. В стороне слегка дымила стальная махина ректи­фикационных сооружений: колонны, трубы, низкие, поблескивающие закопченными стеклами цеха. В сол­нечном беспощадном пожаре язычки факелов едва угадывались по морщинам перетекающих воздушных волн. Это лишь подчеркивало унылую обезлюженность индустриального ада. В таком месте могло произойти все, что угодно. Стоило неделями болтаться в штор­мящем океане, чтобы попасть в лапы вездесущего ГПУ. Откуда он знает, кто встретит их на том катере?

—      У меня есть инструкция применить силу в случае вашего отказа сойти на берег.

—      Поступайте как знаете. Мы ничего не боимся,— Лев Давидович ободряюще улыбнулся Наталье Ива­новне.— Нас силой отправили в казахскую ссылку и так же силой доставили в Турцию. Если правительству цивилизованной европейской страны не дают покоя лавры Сталина, мне нечего возразить. Но предупреж­даю, что на вас ляжет вся тяжесть ответственности за нашу кровь. А насилием нас не удивишь.

Троцкий не преувеличивал. В январе двадцать вось­мого, то есть ровно девять лет назад, его на руках вынесли из дома, бросили в машину и повезли на Ярославский вокзал.

—       Смотрите, они увозят Троцкого! — сын Лева пы­тался позвать на помощь, но ему просто-напросто заткнули рот. Прошел год с небольшим, и все так же тайно, подло, в мороз и пургу, гепеуры во главе с Бу­хариным затолкали их в тесную каюту.

На убийство Сталин тогда не решился, хотя место — пустынный причал под Одессой — было вполне подхо­дящее.

Норвежец постучался еще раз, но, не дождавшись никакого ответа, поднялся на палубу объясняться с властями. Жаркие, ничуть не потускневшие глаза фанатика и пророка полыхнули победным жаром.

Наталья Седова лишь устало улыбнулась в ответ. И кудри побелели, и острая бородка, и упрямо торчащие усы, а взгляд все тот же: непреклонный, испепеляю­щий. Пожалуй, она одна знала, какой ценой давались ему эти мгновенные вспышки.

По иронии судьбы пароход, доставивший на чужби­ну бывшего председателя Петроградского Совета, пер­вого наркомвоенмора и председателя Реввоенсовета, назывался «Ильич». Где-то в продуваемых ледяной трамантаной [29]Северо-восточный ветер.
клоповниках Галлиполи или в промозг­лых трущобах Галаты агонизировали жалкие остатки белого воинства. Отчаявшиеся неудачники, не сумевшие вырваться в вожделенный Париж, искали пропитания в предместьях Истанбула. Отсюда Принкипо был виден как на ладони. Для злорадства в иных дотла сожжен­ных душах не осталось места, а завидовать не было оснований. Участь второго, а для кого и первого боль­шевистского вождя если и была лучше, то ненамного. Ощущая себя заживо погребенным, выброшенным из жизни, он с той же безнадежной исступленностью копался в прошлом и рвался в большой, но недоступ­ный для него мир. Лишь через четыре с половиной года удалось получить документы на въезд во Францию. Из всего, что было написано за эти бесконечно долгие дни и ночи, могло бы составиться пять, а то и все шесть дополнительных книг к семнадцатитомному собранию, что вышло еще на родине.

Такие тонкие ценители, как Эмиль Людвиг, отзы­вались о нем, как о замечательно одаренном писателе. Но работа над словом никогда не была для него само­целью. Только оружием в политической борьбе. Вышед­шую из-под пера книгу Троцкий оценивал сугубо прагматически, по непосредственному результату, а он зачастую оказывался совершенно ничтожным. «Сталин­ская школа фальсификации», изданная в Берлине перед самым гитлеровским переворотом, тоже не вско­лыхнула, как он втайне надеялся, Коммунистический Интернационал.

Несмотря на успех «Истории революции», переве­денной на несколько языков, невзирая на бесчисленные журнальные публикации, интервью и рассылаемые по всему свету письма, все утекало в песок. Стоило ли жечь себя ночь напролет, чтобы довольствоваться фантомом, иллюзией?

Впрочем, спасибо и за то, что горбатой скале в Мраморном море не суждено было стать островом Святой Елены. Он все-таки прорвался в центр Европы и, главное, вывез свой бесценный архив. Однако и Лазур­ный берег, давнее прибежище русской аристократии, не принес ожидаемых перемен. Дышалось как будто воль­нее, но зато и опасность придвинулась на расстояние выстрела. По сути та же тюрьма, но умело загрими­рованная под райскую обитель сочными красками юга: руки связаны, на устах печать вынужденного молчания. В Париж ни ногой, никаких заявлений для печати, даже выступать в рабочем клубе и то не разрешается. Довоен­ная эмиграция не знала подобных ограничений. Слиш­ком напуган мир, слишком напряжены охватившие его силовые линии.

После подписания франко-советского договора Троц­кий окончательно превратился в нежелательного ино­странца. Как только раскрылось его инкогнито — случайно? — власти поспешили с указом о высылке. Остановка была за малым: найти страну, которая согласилась бы предоставить убежище человеку, за ко­торым охотится НКВД. Притом опаснейшему револю­ционеру, повсюду имеющему восторженных почитате­лей. В Европе, пронизанной током противоположно заряженных полюсов, для Троцкого уже не было места. Одни правительства ориентировались на национал-социализм, другие рассчитывали на союзническую под­держку Сталина, третьи не желали для себя лишних осложнений.

Лишь маленькая Норвегия решилась пригреть изг­нанника при условии, что он полностью откажется от любого вида политической деятельности. В тот год был арестован его сын Сергей, не пожелавший по наивности вкусить эмигрантского хлеба. На Лубянке из него пыта­лись выжать клеветнические показания на отца и бра­та. По-видимому, безуспешно, ибо, как стало известно из нелегальных источников, он был этапирован в Ворку­ту, куда стягивали подавляющее большинство троцки­стов. Отрекшихся и нераскаявшихся с роковой отметкой КРТТД — контрреволюционная террористическая троц­кистская деятельность.

—       Сталин намеревается вырвать показания против меня у моего собственного сына,— крепясь из последних сил, говорил он близким друзьям, навещавшим его в северном суровом уединении.— ГПУ, не колеблясь, до­ведет Сергея до помешательства, а затем расстреляет.

Наталья, лично от себя, обратилась с воззванием к «Совести мира». Но практически никто не отклик­нулся.

—      Ты знаешь,— признавался он в особо тяжелые минуты жене,— я ощущаю себя выжатым до последней капли. Лучше бы мне умереть. Как ты думаешь, может, моя смерть спасет Сергея?

А на другое утро он с тем же непримиримым упор­ством хватался за перо.

«Возмущение, гнев, отвращение? — писал по поводу судебных инсценировок.— Да, и даже временная уста­лость. Все это человеческое, слишком человеческое. Но не поверю, что вы позволили пессимизму взять верх... Это равнозначно тому, чтобы самым пассивным и жалким образом обидеться на историю. Разве так можно? Историю следует воспринимать такой, какова она есть; когда же она позволяет себе подобные невероятные и грязные выходки, от нее надлежит отби­ваться кулаками».

И отбивался, подбадривая усталых, заражая силой духа изверившихся.

Августовский процесс вынудил Троцкого обдуманно нарушить жесткое табу. Прежде чем поступило реше­ние о депортации, он успел созвать журналистов и отправить обращение в Лигу Наций.

«Меня называют агентом Гитлера и микадо, орга­низатором террора и вдохновителем убийц,— бросил он расчетливый вызов Сталину.— Почему же они не требу­ют моей выдачи? Я готов предстать перед любым судом, чтобы разоблачить ложь».

За четыре долгих месяца, пока шли тайные перего­воры с Мексикой и через подставных лиц подыскива­лась подходящая посудина для переброски возмути­теля спокойствия на другой край земли, он не оставил камня на камне от лживых речей прокурора Вышин­ского и покаянных самооговоров бывших товарищей по революционной борьбе. Но мир не пошатнулся. Кто хо­тел знать правду, знал ее и без Троцкого. Остальных вполне устраивал сложившийся порядок вещей.

Гласный суд над Троцким мог, словно карточный домик, разрушить весь механизм политических процес­сов, поломать всю намеченную программу. Поэтому Сталин предпочел просто не расслышать заглушённый расстоянием голос врага. В истерическом реве митин­гующих толп, что с антенн башни Шухова разносила во все концы мощнейшая радиостанция имени Комин­терна, это было не так уж и трудно. И «Совесть мира» откликнулась на призыв.

«Смерть собакам!» — в слитном хоре рабочих и кре­стьян не затерялись голоса инженеров человеческих душ. Совесть народа в лице корифеев соцреализма, как по команде, поддержала совесть Америки и Европы. Мартин Андерсен-Нексе, Теодор Драйзер, Анри Барбюс, Луи Арагон — все дружно пропели осанну Сталину и его опричникам. Даже Ромен Роллан не удержался от унизительных славословий. Творец «Жана-Кристофа» и ценитель индуистской метафизики с ее всеобъем­лющим Брахманом и священным принципом ахинсы не устоял перед оправданием массового убийства. Троцкий уже готов был привлечь «великого гуманиста» к суду. За клевету на конкретных людей, понятно, а не за измену гуманизму, ибо, подобно Сталину, считал гума­низм слабостью, мелкобуржуазным пережитком. Пре­бывая в зените власти, он и сам был готов вымо­стить дорогу в Царство свободы костями безымянных жертв. Коллективизацию поэтому встретил с понимани­ем. Даже качнулся душой в сторону Сталина в его противоборстве с правыми, но все же разобрался, кто на чем стоит, и сделал верные выводы. Жаль, слишком поздно. Безнадежно опоздал, как это уже было с анти­сталинским блоком. Сталин сделал ставку на люмпена, быдло и выиграл. Нетерпеливые мечтатели пошли на удобрение для колхозных полей.

Из эмигрантского далека многое рисовалось в неи­стинном свете. Прослышав о мнимой оппозиции в РККА, Троцкий заподозрил Ворошилова с Буденным и опять громогласно высказался за Кобу, немало смутив самых стойких приверженцев.

— Узурпатор, перерожденец — все так,— убежден­ный в ему одному дарованной истине, он, как и прежде, легко зажигал чужие сердца.— Однако в целом линия правильная — на индустриализацию, социализм. Несмотря на жестокую тиранию, Советский Союз по- прежнему олицетворяет величайший прогресс в челове­ческой истории. Не революция виновата в трагическом перерождении большевизма. Беда в том, что ее так и не удалось распространить за границы России. Перед советским рабочим классом поставлен жестокий выбор между Сталиным и Гитлером. Сталин лучше, чем Гит­лер. Чуть раньше, чуть позже его чудовищный режим падет, и рабочий класс распрямит согбенный хребет. До­статочно хотя бы проблеска надежды на победу социа­лизма в Европе, чтобы все снова пришло в движение. Нельзя отчаиваться. Три революции научили нас выдер­жке и долготерпению...

Долго скучать не пришлось. Коба преподнес презент аккурат к девятнадцатой годовщине революции, к седь­мому ноября.

Неизвестные лица ночью проникли в помещение на улице Клиши, где хранились документы Амстердам­ского института социальной истории, и похитили не­сколько десятков пакетов. Борис Николаевский, прибыв на место, скоро установил, что пропало 85 килограм­мов бумаг из архива Троцкого. Все остальное, вклю­чая письма Маркса и несгораемый шкаф с деньгами, осталось в первозданном виде.

Лева прислал из Парижа тревожное письмо. Дел было выше головы, и он совершенно выбился из сна. Развивалась злокачественная бессонница. Притом за ним определенно следили. Какая-то женщина постоян­но оказывалась рядом, пыталась навязать знакомство, приглашала на загородные прогулки.

Норвежский офицер вновь оказался возле двери.

—      Господин Троцкий,— почтительно обратился он, пробежавшись костяшками пальцев по дубовой доске.— За вами прибыл личный представитель президента Мексиканских соединенных штатов.

—      Иду,— немедленно отозвался Лев Давидович. Прирожденный оратор, политик до мозга костей, он, как ни странно, верил словам.

Полицейский, впрочем, не обманул. У трапа Троц­кого действительно встретил красивый молодой гене­рал в белоснежном мундире с золотым аксельбантом и при парадном оружии. Темное от загара лицо, белозубая улыбка, черные, как смоль, волосы и, конечно, усы.

Троцкий радостно улыбнулся в ответ.

—      Добро пожаловать в революционную Мексику, компаньеро! — генерал молодцевато откозырял и широ­ким отрывистым жестом вручил конверт с короткой запиской Ласаро Карденаса-и-дель-Рио на бланке с гербом.

Президент предоставлял в распоряжение гостя соб­ственный поезд. Подобной чести удостаивались только главы дружественных государств.

На пирсе Троцкого окружили американские друзья. Фрида Кало, жена Диего Риверы и тоже художница, преподнесла Наталье роскошный букет тропических цветов необычайной желто-лиловой окраски.

—      Добро пожаловать, добро пожаловать! — стара­тельно выговаривала она по-русски.

Красавица в длинном платье с мексиканским орна­ментом и дивными задумчивыми глазами, словно фея, развеяла тревоги долгого ожидания. Встреча получи­лась на редкость сердечной и трогательной.

Сам художник встречал поезд на подходе к Мехико. Член ЦК Мексиканской компартии и один из ее осно­вателей, он оказался очевидцем разгона демонстрации сторонников Троцкого в ноябре двадцать седьмого года. В революции он видел прежде всего неограниченную свободу духа. Травля оппозиционеров, преследование инакомыслящих — все, что он успел увидеть в Москве, болезненно ранило его вольнолюбивое сердце. Реши­тельно встав на сторону опального Троцкого, он рассо­рился с Давидом Альфаро Сикейросом — восторжен­ным поклонником Сталина. Сикейрос считал, что вели­кая цель оправдывает любые средства. Ривера, для которого высшим мерилом была справедливость, пола­гал совершенно иначе. В конечном счете это и развело двух величайших новаторов живописи. Не отношение к Троцкому, хотя компартия вкупе с Конфедерацией трудящихся требовали немедленно выдворить из страны «предводителя контрреволюционного авангарда».

Карденасу приходилось испытывать давление с раз­ных сторон. Сын бедного крестьянина и боевой участник национальной революции десятого — семнад­цатого годов, он был далек от марксизма и тем более Коминтерна. Подписав декрет о разделе крупных лати­фундий в пользу беднейших крестьян, президент ис­подволь готовил национализацию нефтедобывающих и железнодорожных компаний. Прямая атака амери­канских интересов могла окончательно разрушить и без того подорванное хозяйство страны. Действовать прихо­дилось, рассчитывая каждый шаг. История с Троцким давала крупный пропагандистский козырь против­никам. Связь между приездом «великого практика эксп­роприации» и намечаемыми реформами выглядела сли­шком очевидной. Утратив доверие профсоюзов, Карде- нас вообще рискует очутиться в полном одиночестве. Троцкий тут, разумеется, ни при чем. Против засилья иностранного капитала мексиканцы поднялись задолго до русского Октября. Но кричать конечно же будут. Уже кричат. И нападки коммунистов, подстрекаемых Москвой, отдаются болезненными ударами. И все же совесть революционера-крестьянина возобладала над политическими расчетами. Он внял уговорам Риверы, которого глубоко почитал, и сделал все, что только возможно, дабы оградить беспокойного гостя от опасностей и бед.

Именно такой статус и был предоставлен Троцко­му — гость правительства. Впервые за все эти годы от него не потребовали отказа от политической борьбы. Единственное условие: не вмешиваться во внутренние дела. Он принял его с полным пониманием и благодар­ностью, оставив за собой право ответа на публичные обвинения и политическую клевету.

Карденас, у которого развернутая Сталиным пропа­гандистская кампания вызывала чувство глубокого неприятия, ответил согласием. От личного свидания с провозвестником мировой революции он сумел деликат­но уклониться.

В Голубом Доме Риверы, выстроенном по его соб­ственному проекту в парковой зоне Койоакана, изгнан­ника окружили дружеским участием и теплом. В зате­ненном патио с лимонными деревьями, кактусами и голубыми, с оттенком металла, агавами журчал фон­тан. На подносах из глазурованной майолики красова­лись, поблескивая росинками, экзотические плоды: золотистые манго, бронзовые ядра гуав, фисташковые авокадо. Наталья не сразу решилась нарушить этот жи­вой натюрморт. Картины с яркими бунтующими крас­ками на белых шершавых стенах, цветы в каменных вазах, причудливые матово-лазоревые изваяния древ­них майя, льющиеся извивы модернистских скульп­тур — все здесь располагало к углубленному размыш­лению, отвлекая от сиюминутной суеты. Для отдыха и работы были выделены просторные апартаменты. Личная охрана бдительно, но ненавязчиво несла свою нелегкую службу.

Троцкий знал Риверу еще по старой парижской эми­грации. Ему была близка идея художника органично приблизить искусство к общественной жизни. В соче­тании исполинских фресок с современными архитек­турными формами было что-то от наглядной агитации, но не лобовой, а интуитивной и, значит, более дей­ственной.

Коротая вечера у камина за рюмкой домашней пульке, они говорили о живописи и революции. Для Риверы это были почти синонимы. Он вообще плохо разбирался в политике.

Казалось бы, живи и наслаждайся нежданно открыв­шейся сказкой в оазисе уюта и тишины. Но терзаемая конвульсиями твердь содрогалась под ногами. За высокой стеной, окружающей Голубой Дом, клокотала опасная лава. Мехико оказался не так уж далек от Москвы, как это могло показаться.

Президенту пришлось прислать для наружной ох­раны дополнительные наряды полиции. Американские единомышленники усилили меры внутренней безопа­сности. И как раз вовремя. Не успел Троцкий оправить­ся от тягот путешествия и качки ревущих сороковых, как радио объявило о начале процесса «параллельного центра». Приникнув ухом к приемнику и не выпуская из рук блокнота, он с головой погрузился в неподдаю­щуюся разуму атмосферу бреда и ненависти. Захлебы­ваясь в потоках лжи, изливаемой свистящим эфиром, он ощущал полнейшее бессилие. Опровергать отдель­ные несуразности не имело смысла. Они просто не вмещались в мозгу. Клевета подавляла своим изоби­лием.

— Безумие, абсурд,— беззвучно шептала Ната­лья.— Что здесь, что в Норвегии. Кровь затопляет со всех сторон.

Шатаясь от нервного переутомления, Лев Давидович еще только наметил основные пункты опровержения, как подоспело сообщение норвежского МИДа. Показа­ния Пятакова о том, что он якобы летал из Берлина в Осло для встречи с Троцким в декабре тридцать пятого года, не подтвердились. Специально проведенное дирек­цией аэропорта расследование показало, что в указан­ный период не зарегистрировано ни единого полета по данному маршруту. Как и в августе, следствие горело на конкретных деталях.

Троцкий послал телеграмму в адрес Военной колле­гии Верховного суда с вопросами к Пятакову и Ромму, который якобы тоже встречался с ним для получения инструкций. Ответа, разумеется, не поступило. С бес­плотными Г. и X. можно было манипулировать как угод­но, тем паче при закрытых дверях, но как только речь заходила о месте и времени: где, когда, при каких обсто­ятельствах? — обвинения лопались, как мыльные пу­зыри.

Перед закрытием занавеса Троцкий повторил вызов, брошенный в августе, и так же, как тогда, направил письмо в Лигу Наций, где создавалась, с подачи СССР, специальная Комиссия по политическому терроризму.

До предела взвинченный и совершенно больной, он тем не менее немедленно выехал в Нью-Йорк.

— Я готов предстать, в обстановке гласности, с доку­ментами, фактами, свидетельскими показаниями перед беспристрастной Комиссией по расследованию. И рас­крыть истину до конца,— свою речь на гигантском ипподроме он начал словами Золя: «Я обвиняю!» — Я заявляю: если комиссия хотя бы в малейшей степе­ни сочтет меня виновным в приписываемых мне Ста­линым преступлениях, я заранее обязуюсь добровольно передать себя в руки палачей ГПУ... Я заявляю это перед лицом всего мира. Я прошу прессу довести мои слова до самых отдаленных уголков планеты. Но если комиссия установит — вы меня слышите? вы слы­шите меня? — что московские процессы являются соз­нательной и намеренно сфабрикованной инсцениров­кой, я не потребую, чтобы обвиняющие меня доброволь­но стали к стенке. Нет, с них хватит вечного позора в памяти поколений! Слышат ли меня мои обвинители в Кремле? Я бросаю вызов им в лицо и жду их от­вета!

Не очень надеясь на силу слов, не уповая более на «Совесть мира», он замыслил грандиозную идею контр­процесса, где обвинители и обвиняемые пусть символи­чески, но обменяются местами.