ВЯЧЕСЛАВ РЫБАКОВ
Художник
Лес был бесконечен. Плоская, душная мгла обволакивала тело туго и незримо. Иногда в ней вспыхивали багровые огоньки глаз — то ли зверя, то ли духа, и художник замирал, стараясь не дышать. Дважды ему попадались маленькие поляны, и тогда можно было взглянуть на мерцающие в вышине звезды, такие спокойные и голубые после опасных звезд леса. Но потом вновь приходилось нырять в сладковатую затхлость под низкими кронами. Лес кричал и выл, лес зловонно дышал, иногда доносились крадущиеся шаги — то ли зверя, то ли духа… Художник мечтал услышать голос птицы Ку-у, птицы его предков, — это значило бы, что он на верном пути. Но лес кричал иными голосами. Художник шел из последних сил, все сильнее припадая на искалеченную ногу, облизывая спекшиеся губы сухим языком.
Посреди очередной поляны он остановился и запрокинул шишковатую голову. Над ним, обрезанный темными тенями ветвей, мерцал звездный туман, клубясь по высокому, неистово синему своду. Звезды всегда помогали художнику. Стоило их увидеть — и самые сложные картины всегда получались хорошо. Художник не понимал, почему другие не любят смотреть на звезды.
Со сдавленным стоном он опустился на влажную землю и коротко обратился к Ку-у, прося помощи. Только знак. Больше не надо ничего, только знак, остальное он сделает сам. Он будет неутомим, как ветер, он вечно будет идти, не замечая боли, — только знак, что путь выбран верно, что страдания не напрасны. Но не было знака.
…Он кончил рисовать медведя и приготовился проткнуть его где полагалось черточками копий.
Род рос, ему нужна была пещера побольше. Но в единственной пещере, которую удалось найти в округе, жил медведь. Надо было его убить. С такой задачей род не сталкивался давно — только самые старые помнили, как убивать медведя, да и то каждый из них советовал свое.
Чья-то тень упала на стену, и художник услышал за спиной знакомое дыхание. Художник обернулся. Вождь некоторое время внимательно рассматривал картину, а потом сказал:
— Хорошо. — Помедлил и добавил: — Хватит.
— Что — хватит? — удивился художник.
— Рисовать — хватит.
— Надо копья.
— Не надо копья.
— Не надо копья?
— Не надо копья. Мы не будем плясать у картины.
Художник опустил выпачканные красками руки.
— Мы не пойдем на медведя?
Вождь прятал глаза.
— Мы пойдем на медведя, — ответил он. — Мы не будем плясать у картины. Ты не будешь рисовать копий. Ты не будешь рисовать ничего.
Художник медленно поднялся, и его помощник, деловито растиравший глину, поднялся тоже.
— Как же можно не рисовать копий? — растерянно спросил художник. — И как же можно ничего не рисовать?
— Ты будешь охотиться, как все, — с внезапной твердостью сказал вождь. — Твой помощник тоже будет охотиться, как все. Рисовать не надо. Вы, двое мужчин, тратите все время на дело, с которым справится любая старуха. Это глупо. — Он помолчал. — Рисовать не надо. Мы сотрем все это. — И он широко взмахнул рукой в сторону стены художника.
Художник посмотрел на вождя, а потом повернулся к своим картинам. Здесь были все звери, каких только видели глаза людей. И люди здесь тоже были. В каждом из них был кусочек вечного неба, в каждой линии искрились звезды. Не рисовать художник не мог.
— Я не дам, — хрипло сказал он и вновь повернулся к вождю. — Пускай останется. — И чтобы сделать свои слова более весомыми, страшно оскалился и зашипел, пригибаясь, хотя прекрасно понимал: если они решили, они сотрут. Он только не мог понять зачем.
— Мы решили, — сказал вождь и уставился художнику прямо в глаза. — Они не нужны и мешают.
— Кому мешают? — спросил художник.
Вождь стиснул кулаки. Каждый из них был величиной чуть ли не с голову художника. Художник старался не смотреть на эти кулаки.
— Кому мешают? — отчаянно спросил он еще раз, и вдруг его помощник тоже стиснул кулаки. Вождь недобро покосился на помощника и медленно сел, скрестив могучие ноги, бугристые от шрамов.
— Садись и ты, рисующий людей и зверей. — Он стукнул по земле рядом с собой. — Ты хочешь говорить, тогда поговорим, раз ты хочешь. И ты садись, растирающий глину. Нет, не здесь, а там садись, чтобы не слышать, что я буду говорить.
— Почему он не будет слышать, что ты будешь говорить? — спросил художник. — Он растирает глину. Я велю ему остаться здесь.
— Ты не велишь ему остаться здесь, — возразил вождь. — Потому, что я хочу говорить так, чтобы он не слышал, а только ты слышал.
— Я хочу, чтобы он слышал все, что слышу я, — упрямо сказал художник, но вождь лязгнул челюстями и гулко ударил себя в волосатую грудь.
Когда растирающий глину отошел, вождь перевел взгляд на художника.
— Ты рисуешь копья, — проговорил он. — И все пляшут, и старейшины просят удачи. А потом настоящие копья не попадают.
— Значит, надо рисовать еще, — вспыхнул было художник, но вождь прервал его.
— Ты рисуешь, а мы охотимся. Ты сидишь в пещере и ешь, что мы приносим, а мы погибаем и получаем раны, а твой помощник сидит с тобой и растирает тебе глину. Не говорю: твоя вина. Не говорю: тебя убить. Но род перестает верить. Раньше думали: нарисовать победу — и будет победа. А теперь видим так: нарисовать победу одно, а добиться победы другое. Рисовать не помогает. Рисовать мешает, потому что вы не охотитесь, и всем обидно.
Художник сидел как оглушенный и долго не мог ответить.
— Я буду рисовать, — сказал он потом.
— Ты не будешь рисовать, — тяжело вздохнув, ответил вождь. — Ты будешь охотиться.
— Я рисую хорошо. — Художник нервно сцепил тонкие пальцы. — Старейшины просят плохо.
Вождь угрожающе встал, и помощник, увидев это, тоже встал, хоть и не слышал слов.
— Это тоже думают, — сказал вождь. — Некоторые думают: он рисует хорошо, это видно. Как просят старейшины — не видно, и они просят плохо. Такая мысль хуже всех.
— Я буду охотиться, а потом рисовать. Ты не велишь стирать, — попросил художник, вставая.
Вождь опять тяжело вздохнул и наморщил лоб.
— Рисуй медведя и копья, — сказал он после долгого раздумья. — Так, как только умеешь, рисуй копья. И мы не будем плясать. И старейшины не будут просить. И мы не пойдем убивать медведя. Ты и твой помощник нарисуете хорошо, а потом пойдете и убьете хорошо. И если не убьете, то вы рисовали плохо, и больше не надо.
— Вдвоем?
— Да, — подтвердил вождь. — Рисуй хорошо.
…И вот помощник погиб, и Ку-у молчит, и нет сил идти.
И медведь невредим.
И картины сотрут.
Эта мысль подстегнула художника. Он заворочался, пытаясь встать. Если бы хоть кто-то подал руку… Никто не подавал руки. Загребая воздух пятерней, художник старался подняться и стискивал, стискивал зубы, чтобы не закричать. Кричать нельзя — лес всегда идет на крик, там легкая добыча, там пища. На крик о помощи всегда приходит убийца. Надо встать. Надо добраться до своих. Там помогут, там же люди… люди… если позволит вождь… если согласятся старейшины, то… люди…
Он встал и пошел.
…Он лежал, запрокинув голову, хрипло и коротко дыша. Рядом сидела на корточках старуха и обмазывала раны травяным настоем. Она невнятно бормотала, чуткими пальцами трогая распоротое, раздавшееся в стороны скользкое мясо. Вождь возвышался над ними как скала, его лицо было угрюмо.
— Мы не убили медведя, — выдохнул художник. — Нас было мало.
— В старые времена медведя убивал один.
— Он знал способ.
— Но ведь ты рисовал! — с деланным удивлением воскликнул вождь. — Зачем тебе способ?
Художник не ответил. Вождь подождал, а потом сказал:
— Ты будешь собирать корни.
Такого унижения художник еще не знал. Ведь он не виноват, что его послали. По чужой вине он стал калекой, по чужой вине остаток жизни будет заниматься женской работой и смотреть на пустые стены!
— Я не смогу собирать корни, потому что не смогу ходить, — едва разлепляя губы, выговорил он. — Я буду рисовать.
Вождь оскалился.
— Ты будешь резать корни, сидя в пещере! Ты будешь выделывать шкуры, сидя в пещере! Кто-то должен делать самую грязную работу. Ты привык к грязи, возясь с краской, и тебе будет не трудно.
— Я буду делать самую грязную работу, а потом рисовать, — тихонько попросил художник.
Мускулы вождя вздулись, он оглушительно зашипел, молотя себя в грудь обеими руками. Старуха испуганно шарахнулась, задев твердым сухим коленом рану художника. Боль вспыхнула, как молния, художник вскрикнул, дернувшись на вонючей шкуре.
Вождь успокоился. Он тяжело вздохнул, а потом нагнулся и заботливо расправил сбившуюся под художником шкуру.
— Стереть важно, — сказал он.
Художник закрыл глаза.
…Он помогал резать корни, потрошил рыбу, выделывал шкуры. Над ним смеялись. Иногда он выбирался из пещеры и останавливался у входа, вдыхая свежий, просторный воздух и глядя в лес. Ходить было трудно, но солнце горячим языком вылизывало его перекошенное тело. Художник щурился и мечтал.
В редкие мгновения, когда он оставался в пещере наедине с детьми и глупыми полуслепыми старухами, он подходил к своей стене. Рисунки были стерты, но художник гладил стену ладонями, в кожу которых все глубже въедалась земля, ласкал холодный камень огрубевшими пальцами, творя воображаемые картины, и вдруг снова, как в прежние времена, он осознавал, что правильно ведет эту линию и вот эту тоже; будь они видны, на него смотрел бы со стены влажный удивленный глаз косули…
А старейшины все припоминали способ извести медведя, и каждый говорил свое и упрекал остальных в молодости, и вождь не решался рискнуть.
Однажды, опираясь на крепкую палку, художник вышел из пещеры и заковылял туда, где его помощник брал глину.
Он дошел через час. Набрал сколько мог унести и поплелся обратно, часто присаживаясь отдохнуть, вытягивая усохшую ногу и подпирая подбородок суковатым костылем.
Он нашел большой валун неподалеку от пещеры и сел возле; начал растирать глину — неумело, но любовно и тщательно, чувствуя, как она постепенно перестает быть глиной и становится краской.
Потом он обессиленно лег, уткнувшись затылком в мягкую траву. Небо сияло. Художник подумал, что очень давно не видел звезд. Он с трудом сел и начал рисовать.
И вновь увидел, как громадный серый ком беззвучно рухнул откуда-то сверху, вскрикнул растирающий глину, и лишь тогда медведь взревел, почуяв кровь. Тоненькие ноги, торчащие из-под туши, дернулись по земле. Морда медведя стала багровой. Художник попятился, неловко выставив копье, потом закричал от ужаса. Все произошло так неожиданно и внезапно, ведь растирающий только что разговаривал и старался успокоить художника — и, отстранив его крепким локтем, пошел первым… Медведь поднял голову и опять зарычал. Художник попятился и споткнулся, упал навзничь, цепляясь за копье, и медведь бросился. Художник швырнул копье и попал, но медведь лишь взревел сильнее, художник вскочил, медведь прыгнул, художник прыгнул тоже и покатился с откоса, а следом за ним с нарастающим гулом и грохотом, вздымая облака пыли, понеслась лавина песка и щебня…
Он рисовал. Он рассказывал, и плакал, и просил: не надо смеяться. В том, что случилось, нет ничего смешного. Он закончил одну картину, другую, третью, четвертую, срисовывая с памяти все, как было. Он не жалел красок. Его била дрожь. Ему хотелось, чтобы хоть на миг всем стало так же больно и обидно, как больно и обидно ему, чтобы все поняли. И перестали смеяться. Он нарисовал себя, искалеченного, скрюченного, как сухая травинка, опрокинутого на шкуру, — и пустую стену рядом.
Он вернулся в пещеру поздно, люди уже спали. Его глаза тоже смыкались, он был опустошен; сладкая усталость умиротворяла и расслабляла его. Он уснул мгновенно, и этой ночью его не преследовали кошмары — медведь и вождь.
Вождь пришел к нему после полудня. Его ноздри широко раздувались, и верхняя губа то и дело вздергивалась, обнажая зубы.
— Ты рисовал? — отрывисто спросил вождь.
Художник отложил рыбу, которую потрошил.
— Я рисовал, — ответил он. — Я — рисующий людей и зверей.
— Зачем ты рисовал? Я не велел.
— Я люблю. Я решил сам, потому что ты не велишь, а я люблю.
Вождь сдержался.
— Зачем ты рисовал такое? — спросил он, пряча руки за спину. — Это самое вредное, что ты нарисовал.
— Я рисовал, что видел. Я рисовал, что думал.
— Ты рисовал, как медведь вас ел.
— Да.
— Некоторые уже видели, и некоторые еще увидят. Мы сотрем, но некоторые увидят, пока мы не сотрем. Они никогда не решатся войти к медведю. Он страшный.
— Да, — подтвердил художник, — он страшный.
— Ты для этого рисовал?
— Нет.
— Для чего же ты рисовал?
— Я не мог не нарисовать.
Вождь задумался, морща лоб.
— Ты испугал все племя, — сказал он.
— Я не думал об этом.
— О чем ты думал?
Художник помедлил.
— О себе. Когда я рисую, я всегда думаю о себе и о том, чего хочу. И что люблю. Я думал о том, как мне больно. И еще я думал о растирающем глину.
Вождь быстро оглянулся по сторонам, проверяя, не подслушивает ли кто-нибудь их разговор, и резко спросил:
— Тогда почему медведь похож на меня?!
Художник молчал. Об этом он не знал.
— Я сразу понял, — сказал вождь. — Ты хотел сделать мне плохо.
— Нет, — ответил художник безнадежно. — Я не люблю делать плохо. Я люблю делать хорошо.
— Тогда ты пойдешь и сотрешь, — сказал вождь. — И нарисуешь все не так, потому что так страшно. Твой медведь — страшный.
— Он не мой медведь. Он сам медведь, и был такой.
— Ты нарисуешь другого. Ты нарисуешь маленького-маленького медведя и больших-больших охотников с большими-большими копьями. Тогда никто не станет бояться. Я сам буду водить охотников смотреть на твою картину. А потом велю им убить медведя.
— Нет, — сказал художник. — Медведь был не такой. Я не могу рисовать не такого медведя, потому что могу рисовать только такого, какой был.
— Тогда ты будешь изгнан, — сказал вождь, — и погибнешь один в лесу.
У художника заболели едва затянувшиеся раны. Он промолчал.
— Когда все станут смелыми от маленького медведя, они его убьют, — и у нас будет пещера.
— Когда они, — не выдержал художник, — увидят настоящего большого медведя, они испугаются еще больше, потому что думали, что он маленький медведь.
— Пусть, — ответил вождь спокойно. — Когда медведь бросится, им придется драться, потому что он бросится на них.
— Он многих убьет.
— Да. Но у нас будет большая пещера.
— Когда многие погибнут, большая пещера станет не нужна.
Вождь подумал.
— Большая пещера всегда нужна, — сказал он. — Медведя надо убить, потому что мы уже сказали, что его надо убить, и теперь не можем сказать, что убивать не надо.
Художнику нечего было ответить. Он опустил голову.
— В новой пещере я разрешу тебе рисовать на стене и дам помощника, — мягко сказал вождь. — Иди.
Художник пошел, и вождь довел его до выхода, поддерживая своими мощными руками. Он так поддерживал, что художнику казалось, будто он выздоровел и даже никогда не был ранен, — вот как легко было идти, пока поддерживал вождь. Но вождь поддерживал недолго, и весь путь художник прошел один.
У валуна, опершись на копья, стояли два молодых охотника и тихо разговаривали. Художник, навалившись на костыль, остановился за кустами и уставился в их широкие коричневые спины.
— Смотри, — говорил один другому. — Вот, оказывается, где был медведь.
— Да, — отвечал другой. — Смотри, как он прыгнул. Передние лапы вытянуты, а брюхо беззащитно. Если прыгнуть ему навстречу и поднять копье, он брюхом напорется на копье.
— Но они этого не знали. А видишь, как здесь нарисовано. Удобно зайти с двух сторон.
— Да. Помнишь прием, который мы придумали?
— Жаль, что они не знали приема, который мы придумали.
— Жаль, что они не знали, как прыгнет медведь.
— Жаль, что они не знали, где сидит медведь.
Они неловко помолчали, поглядывая на валун.
— Но мы-то теперь знаем, — сказал один.
Второй облегченно вздохнул и перекинул копье в правую руку.
— Да, — сказал он. — Мы знаем.
Больше они не говорили. Стискивая копья, они еще раз посмотрели друг другу в глаза и ушли, проскальзывая сквозь кустарник беззвучно, словно тени.
Художник опустился на землю. Из него будто вынули все мышцы и все кости. Он мучительно жалел, что не может пойти с теми двумя, и раз уж он не может пойти, то не стоило шевелиться совсем. Оставалось только ждать.
Небо затуманилось, и по листьям зашуршал тихий дождь. В воздухе повисла мелкая водяная пыль, тревожа ноздри, обостряя пряные запахи. Под первыми же каплями рисунок сморщился и потек, через минуту и следа его не осталось на потемневшем, шероховатом боку валуна. Но художник этого даже не заметил, глядя вслед тем двум, которые не захотели плакать и болеть вместе с ним. Которые просто пошли. Я их нарисую, думал художник. Я их обязательно нарисую, чем бы ни кончилась их попытка.
ЛЕОНИД ПАНАСЕНКО
Диалог
Он спешил. У него было видимо-невидимо дел в этом уголке вселенной, дел трудных и ответственных, и потому он попросил Корабль лишний раз не беспокоить его. Тем более, что среди встречных миров только на одной из планет — Земле — существовала разумная жизнь, да и то робкая, слишком молодая. Прогнозам своих коллег умудренный опытом Патрульный Великого Кольца мог верить или не верить, но одно он знал точно: людям предстоит еще долго взрослеть, чтобы Кольцо могло начать с ними диалог.
И все же Корабль позвал его в окрестностях именно этой голубенькой планеты.
— Что еще? — спросил Патрульный. — Что еще осталось под звездами непонятного или непосильного для тебя, мой друг?
— Я получил интересное сообщение нашего автоматического наблюдателя, ответил Корабль. — Он докладывает: один из аборигенов поднялся в мыслях своих до понимания сокровенных тайн мироздания. За это главенствующая в стране группа религиозных фанатиков собирается уничтожить философа, убить его. Наверное, стоит вмешаться…
«Вмешательство… — подумал с тревогой Патрульный. — Мы очень редко прибегаем к ним. Только в тех ситуациях, когда «поправки» требует объективная историческая необходимость. Тот ли это случай, тот ли? А с другой стороны… Спасти искорку разума очень заманчиво. Ветры истории могут раздуть ее в большое пламя. И тогда оно согреет этих несчастных…»
— Будь добр, — обратился он к Кораблю. — Раз уж ты затеял спасательную экспедицию, то постарайся совершить посадку поближе к месту действия. И так, чтобы нас никто не видел.
— Будет выполнено.
— И еще, мой друг. Подготовь мне алгоритм их языка и характеристику данной эпохи. Пожалуй, все.
Патрульный встал, подошел к экрану дальнего виденья. Горошина планеты быстро приближалась, наливаясь синевой.
— Старею я, становлюсь забывчивым, — сказал печально он. — Изготовь мне еще и их одежду. На всякий случай.
…За бортом темная вода, ритмичные всплески весел. Рядом, под рукой, пляшет и пляшет в фонаре крошечный язычок пламени. Его тусклые отблески ложатся то на сутулую спину гребца, то падают в сумятицу мелких волн, и жизнь света тогда ненадолго продолжается — в холодной воде гаснут желтые искры.
Откуда-то из лабиринта переулков примчался порыв сырого, пронизывающего буквально до костей ветра, и Патрульный поплотнее закутался в свой плащ. Он не удивлялся тоскливой тишине, которая таилась по обоим берегам канала. Вот уже несколько дней в Венеции хозяйничала дождливая и капризная весна, и город по этой причине укладывался спать пораньше.
Лодка вдруг резко повернула к берегу, остановилась.
— Это здесь, синьор, — сказал гондольер и выжидательно посмотрел на своего пассажира. Тот бросил ему несколько монет и быстро, будто призрак, растаял в густых сумерках.
Чотто еще не спал, когда в дверь властно и нетерпеливо постучали. Он открыл и несколько мгновений озадаченно стоял перед незнакомцем, который пришел к нему из сырой и тревожной ночи, разглядывая его. Строгое, с выразительными чертами лицо гостя понравилось книготорговцу, но от этого неожиданная боязнь в душе не растаяла. Напротив, колючий комок какого-то необъяснимого мистического страха зашевелился вдруг под сердцем, и Чотто отступил в дом, невольно приглашая незнакомца следовать за собой.
Поздний гость прошел в комнату и сдержанно, старательно выговаривая слова, поздоровался. Потом, быстро заглянув в глаза Джамбаттисто, скорее приказал, чем попросил:
— Мне нужны все книги Еретика!
Чотто вдруг перехватило дыхание. Он даже пошатнулся от неожиданности, но взгляд незнакомца требовал ответа, даже не ответа, а немедленного действия, и Джамбаттисто лихорадочно пытался отыскать начало спасительной мысли.
«Я все, все рассказал святой инквизиции. Да, впервые мы встретились с ноланцем во Франкфурте, на осенней ярмарке… Он ничего не говорил, что бросало бы на него тень, как на доброго католика… Те несколько насмешливых фраз? Нет, их мог подслушать только дьявол. Святая служба знает свое, я — свое. Книги я уничтожил, как повелевалось. Кстати, что за чудные книги! Прочитав их; я ходил будто хмельной. Оказывается, нет предела пространству, не счесть миры в небесах, а там, среди звезд, тоже люди живут… Неужели это новая проверка? Тайник? Неужели инквизиторы все же что-то пронюхали?»
— Их страницы уже прочло пламя. Так было велено поступить с писаниями еретика из Нолы, — наконец довольно твердо ответил Чотто, но незнакомец на эти речи только улыбнулся.
— Я вижу, что творится в твоей душе. Я мог бы тебе все объяснить, но меня торопит время. Поищи, и ты найдешь то, что меня интересует. Поторопись…
Это были обычные слова, которые Джамбаттисто мог сказать любой агент святой службы, но Чотто вдруг обожгла сумасшедшая мысль: «Он чем-то похож на Христа… Нет, о чем я, безумный. Он скорее похож на дьявола! Этот взгляд… Я не могу его больше выдерживать!..»
Он долго и громко стучал, забыв с перепугу, как открывается тайник. Наконец торопливо, будто ему жгло руки, положил на стол несколько томиков в темных обложках.
— Это все, что я имел… синьор.
Хозяин книжной лавки вдруг успокоился. Так же быстро, как испугался десять минут назад. Он почему-то подумал, что, кто бы он ни был, этот поздний гость, — бояться его не нужно. Джамбаттисто не знал, откуда эта уверенность, но уже мог поспорить с кем угодно, что незнакомец никакого отношения к аресту Еретика не имеет. Тем более — к нему, обыкновенному свидетелю, который так и не смог на допросе порадовать суровых инквизиторов. Что поделаешь, память… Не может же он помнить все слова философа…
Патрульный Кольца кивнул, прощаясь, и пошел к двери. Затем, наверное, вспомнив один из обычаев этого мира, вернулся и положил что-то на стол. Чотто не, видел и не слышал, как и когда ушел странный гость. Ошеломленный и ослепленный невиданным сиянием, он тупо смотрел на шесть крупных бриллиантов, которые раскатились среди жалких остатков его ужина.
— Каждый из них стоит, стоит… — лихорадочно бормотал книготорговец, ощупывая драгоценные камушки. — Здесь больше денег, чем в казне святой службы…
Джамбаттисто упал на колени и начал усердно молиться за жизнь чудаковатого ноланца и за его приятеля или почитателя, которого послал в его бедную лавку сам бог или дьявол — все равно.
Патрульный шел тесным переулком. Оглянувшись на дом книготорговца, он с удовлетворением подумал, что этот Чотто все же обманул святых инквизиторов и что он, определенно, наизусть знает книги философа. Просто хитер торговец и осторожен предельно.
В конце переулка Патрульный поскользнулся. Одна из книг упала в грязь. Он поднял ее, осторожно вытер полой плаща. Из-за косматых туч как раз выглянул сонный глаз луны, и Патрульный прочел название трактата. На обложке значилось:
«О бесконечности, вселенной и мирах…»
По местному летоисчислению наступило 17 февраля года 1600. Уже началось утро, когда процессия с Еретиком вышла из переулка Лучников на Кампо ди Фьйори; Еретик не обращал внимания ни на огромную толпу, что уже собралась на площади Цветов, ни на зловещие факелы в руках откормленных монахов. Он ступал твердо, пытаясь во что бы то ни стало донести измученное тело до места казни. Он не вздрогнул, только подобие улыбки искривило лицо, когда дружно заголосили колокола.
Сырые дрова разгорались плохо. Они сначала просочились рыжим дымом, но ветер немного раздул костер, и тогда двое служителей еще подбросили хвороста.
…Они заметили друг друга издали. Казалось, уже ничто в мире не сможет разбудить в Еретике никаких чувств, тем более его любопытства, однако то, что он увидел на площади, насторожило его. Кружилась от дыма голова, нетерпеливая душа уже прощалась с телом, а он с каким-то непонятным ощущением тревоги жадно глядел на незнакомца, который быстро приближался к месту казни. «Что за одежда на нем? Странная, — подумал Еретик. — Люди уступают ему дорогу, но спроси их — почему? — и они не будут знать, что ответить…»
Патрульный стремительно шел сквозь толпу и видел лишь одно — смертельно усталые глаза гордого ноланца. Зеваки расступались перед ним, но он не обращал на это внимания: глаза Еретика жили высоко над толпой, и Патрульный был вынужден смотреть только вверх. Патрульный остановился и, заметив в этих глазах удивление, сделал успокоительный жест.
«Постарайся понять меня, человек, — мысленно обратился он к философу, и Еретик встрепенулся, будто его коснулся язык пламени. — Твой рот замкнут щипцами, но ведь именно ты допускал в своих трудах возможность непосредственных психических контактов, мысленного разговора. Слушай же меня. Успокойся и постарайся все понять».
«Кто ты?» — пронзила мозг Патрульного ответная мысль, скорей похожая на крик.
«Ты предвидел мое существование в своих книгах, когда писал об иных населенных мирах, о жизни среди звезд. Как я попал к вам? Это долго объяснять, а у нас так мало времени. Огонь взрослеет. Слушай меня внимательно. Твой разум, ты сам необходим этой планете, этой эпохе. Стало быть, я спасу тебе жизнь…»
«Я предвидел… Тогда ты, конечно, не бог, которого я всю жизнь так или иначе отрицал. Дым слепит глаза. Не разговариваю ли я сам с собой, безумный?»
Еретик задыхался. Он раскрыл глаза и, убедившись, что незнакомец не исчез, будто привидение, закричал всем своим существом:
— Жить!
Слово это своим прекрасным смыслом воскресило в памяти муки сегодняшней ночи, последней ночи в камере: «Жить… Хоть бы еще раз увидеть среди бездонного неба громаду Везувия. Там осталась страна детства. Еще раз выпить из кувшина несколько глотков холодной и терпкой аспринии и чтоб над головой сияли свечи каштанов…»
Опаляющее дыхание огня коснулось Еретика, и внезапная пронзительная боль отбросила жгучие видения. «Очищение огнем? Или просто сработал выверенный, как механизм, мозг?» — мелькнула насмешливая мысль, и уже равнодушно он поинтересовался:
«Как сделаешь это ты?»
«Стоит лишь небольшим усилием воли усыпить толпу. Все остальное не представляет большого труда», — ответил Патрульный и сделал шаг к костру.
Его остановил взгляд Еретика: осмысленный, мудрый и одновременно печальный.
«Не надо, чужеземец. Это будет только новое чудо, новая радость церковникам. Они сразу же начнут утверждать, что меня спас сам дьявол. Спасение все равно получится сверхъестественным, а для меня это неприемлемо».
Он говорил что-то еще, но, пораженный отказом, Патрульный уже только подсознательно фиксировал мысли землянина.
«Их и так было слишком много — чудес, выдуманных церковниками. Я прошел свой путь, и это его логический конец. Я всегда предвидел, что дело кончится костром. Помнишь, я писал в своей книге…»
Пламя вдруг выплеснулось высоко и сильно. Патрульный, казалось, почувствовал, как острый всплеск чужой боли пронзил и его тело, затуманил сознание. Толпа заволновалась, стала тесниться поближе к костру. Кто-то пронзительно закричал:
— Огня, еще огня!..
«Что же это делается?! — гневно подумал Патрульный. — Что за страшный и алогичный мир? Нет, я все же наведу порядок…»
Он напряг волю, чтобы одним ударом парализовать ограниченную психику людей, бросить их в глубокий сон. И опять в последнее мгновение его остановила вспышка мысли философа: «Пусть будет так! Ибо им нужна жертва. Именно жертва, а не чудо. И если потом хотя бы один из этой бесноватой толпы задумается — а за что все-таки сожгли Еретика из Нолы? — уже это станет моей победой. А ты… Ты прости, чужеземец, меня…»
Порыв ветра швырнул пламя вверх, сорвал с головы Еретика колпак шута. Огонь, казалось, поднялся к самому небу.
За город Патрульный отправился пешком. Он шел, а ветер этой непонятной планеты успокаивал его, ласкал лицо, нашептывал: «Да, они сейчас убоги и темны. Но зато они молоды духом, революционным духом». Он так ни разу и не оглянулся на Рим, не глянул ни на одну из красот Вечного города.
В кабине Корабля Патрульный долго размышлял, листал книги земного философа. Потом, наконец, сформулировал мучившую его мысль и несколько раз повторил ее про себя, как бы испытывая на прочность: «Увы, у каждого мира своя логика. И чего стоит в данном случае наш галактический рационализм? Чего он стоит в сравнении с самопожертвованием Еретика, его мудростью?»
Патрульный достал из складок одежды кристалл видеофонозаписи казни Еретика, бережно положил его на пульт и проворчал, обращаясь к Кораблю:
— Сохрани. Пусть посмотрят потом будущие Патрульные на последних циклах учебы… Пусть узнают…
Перед тем, как включить двигатели Корабля, он еще раз глянул на корявые деревца по-весеннему голой опушки, на кристалл видеофонозаписи и невольно вздрогнул — ему показалось, что преломленный луч солнца вспыхнул в кристалле всепоглощающим огнем.
ВЛАДИМИР ПОКРОВСКИЙ
Что такое «не везет»?
Потихоньку темнело. Фары включать было рано, но деревья и кусты уже наливались сумраком, а в кабину стала заползать вечерняя свежесть. Толя Мухин трясся по проселку на своем «Запорожце» и ворчал на судьбу.
Толе Мухину не везло. Не везло постоянно, до слез, не везло в крупном, не везло в мелочах, что называется, ни в картах, ни в любви. Первая невеста вдруг ни с того ни с сего ушла к приятелю, который был тайно в нее влюблен с восьмого класса, но никогда и в мыслях не держал открыть ей свои чувства и уж тем более принести другу несчастье. Через несколько лет у Толи появилась вторая невеста, но и она долго не продержалась. Стала сниматься в кино, все бросила, уехала в Москву. Кто бы подумал, что у нее артистический дар?
Одно время он занимался боксом, все предрекали успех, ахали, что за удар, какая реакция… Но в финале чемпионата, за несколько секунд до третьего гонга и первого места, он поскользнулся, ударился головой и заработал сотрясение мозга, да такое сильное, что о боксе и думать запретили.
Другие кончали институты, что-то изобретали, что-то открывали, получали призы, премии, удачно женились, а он бегал по чужим свадьбам, стеснялся своих неудач, что все у него не так, что к тридцати пяти годам он так и остался Толиком, Толиком-невезунчиком, хорошим парнем, и только.
О мелочах и говорить стыдно. Взять хотя бы сегодняшний день. У матери день рождения, обещал приехать в двенадцать, уже вечер, а он только едет. Там наверняка волнуются. Но с утра заскочил Мишка Шувалов, веселый, радостный, с новостью, совершенно невероятной. У него был рак легкого и Мишка знал об этом, он же врач. Две недели назад встретились на улице — смотреть было больно, изможденный, бледный, потерянный, собирался ложиться на операцию, прощался… А на последнем рентгене вдруг выяснилось, что нет у него никакого рака, пропал куда-то, надо же! Врачи разводят руками, не хотят верить. Вот и шалеет человек Of счастья.
Еле выпроводил.
А потом сломался «Запорожец». Машина, конечно, старая, разболтанная, чего еще ждать от такой развалюхи, но чтобы не вчера и не завтра, а именно сегодня, когда позарез нужно, — это надо особое везение. Пока чинил, пока отмывался, день и прошел.
Хотел поехать напрямик, по новому шоссе, — нарвался на объезд. Двадцать километров по прямо-таки средневековой дороге.
Он увидел его в тот момент, когда решил включить фары. Пестрый, коротенький, он стоял на обочине и энергично махал руками. Толя остановился, открыл правую дверь и вопросительно посмотрел на незнакомца. Вблизи тот выглядел вообще лилипутом, лицом был безобразен до крайности — микроскопические глазки, странно искривленный рот с тонкими ярко-красными губами, тяжелый асимметричный подбородок. Карлик из сказки. Как только машина затормозила, он приосанился и напустил на себя чрезвычайно важный и торжественный вид. Но молчал.
— В чем дело? — после паузы спросил Толя.
Карлик осторожно зашарил по карманам, пытаясь сделать это по возможности незаметно.
— Человек Мухин! — нараспев произнес он. — Я очень рад, что именно мне выпала честь приветствовать вас от лица Совета Гуманоидов.
Толя вытаращил глаза.
— Вам чего, товарищ?
— Э-э… сейчас… где ж она? — на лице карлика проступило извиняющееся и озабоченное выражение. Он уже не скрываясь рылся в карманах.
Толя ошарашенно наблюдал за его манипуляциями. На карлике был длиннополый пиджак и коротенькие брючки ржавого цвета. Карманы были глубокими и расположены неудобно — чтобы добраться до дна, ему приходилось изгибаться самым неестественным образом.
Несмотря на странность речей и диковатость во взгляде, карлик на сумасшедшего похож не был. Да и откуда сумасшедшему знать фамилии проезжающих по забытой дороге?
— Вы что-нибудь говорите, а то я спешу, — раздраженно заявил Толя, пытаясь побороть возникающий страх — вечер, лес, тишина и фантастический человечек в лучах заходящего солнца…
— Да что ж такое? — горько скривился незнакомец, но потом придал выражению лица церемонность и, не прекращая поисков, стал объяснять:
— Вы, наверное, догадались, что я — Пришелец. Из других миров. Вот только сейчас в руках держал и на тебе — пропала. Тут рядом мое… мой неопознанный летающий объект, или, как вы их еще называете, летающая тарелка. — Внезапно его глаза мечтательно устремились в небо, верхняя часть туловища изогнулась градусов на шестьдесят и он вытащил из кармана брюк блестящий черный предмет. — Вот она! Нашел!
Происходящее все меньше и меньше нравилось Толику Мухину. Он ничего не слышал о пришельцах с большой дороги. Но о грабителях слышал. Поэтому пока карлик предавался радости по поводу находки, он захлопнул дверцу и попытался завести машину.
Мотор был мертв.
— Та-ак, — подумал Толя, чувствуя, как взмокает спина, — теперь аккумулятор.
Со слабым щелчком растворилась дверь, и в салон просунулась сияющая физиономия пришельца, еще более гнусная, чем прежде. Дипломатической лоск бесследно исчез, уступив место натуральной, но еще менее приятной развязности.
— Не едет? Ай-ай-ай! — с издевательским сочувствием сказал он. — И не поедет. Это я постарался. Давай на тарелочке!
И панибратски подмигнул.
Толя опустил руки на колени и беспомощно простонал:
— Отпустите меня, что я вам сделал? Ну, я вас прошу. Там мама ждет. День рождения. Опоздаю. Жалко. И денег все равно ни копейки нет. И машина плохонькая. Зря вы, честное слово…
— Так я подброшу, — заверил пришелец. — Я мигом! Тарелочка-то на что?
В этот момент Толя хищно вскрикнул и с ревом вцепился в своего мучителя. Но тот ловко крутнулся, отскочил в сторону и, зловеще оскалясь, принял позу стреляющего ковбоя. Черная игрушка в его руке отдаленно напоминала старинный пистолет с раструбом, на который ради шутки нацепили золотое пенсне.
— Выходи!
Он выглядел очень смешно, этот маленький уродец, приплясывающий в сумеречном лесу, даже не смешно, а несерьезно. Детский сад, ей-богу! Пиф-паф, ой-ей-ей, ты убит, лежи и не дрыгайся.
А дрыгаться как раз и не получалось. Ноги и руки отнялись полностью, Толя перестал их чувствовать, но с удивлением и страхом увидел, что приподнимается с сиденья и идет за отступающим карликом.
«Это не я иду, — мелькнула мысль. — Это не мои ноги. Разве бандиты умеют такое?»
— Идем-идем! — ворчал карлик, уводя его в лес. — Сопротивляется еще, за пиджак хватает. Контакт называется! Это кто же во время контактов пиджаки рвет? Я, может, убегался, пока достал, а? А он рвет. Надо было не меня, надо было кого-нибудь из великанов послать, посмотрел бы я, как бы ты тогда пиджаки рвал. И не пикнул бы.
— Не надо, не надо, не хочу, что вы, куда… ну, пожалуйста, у меня мама, у мамы день рождения, у дня… — лепетал Толя, отчетливо понимая, что в деревню ему сегодня уже не попасть.
— Мама у него!
— Но почему меня? Неужели других мало? Которые не спешат?
— Других мало, — наставительно сказал карлик. — Такие, как ты один на сто миллионов встречаются.
Толя хотел спросить, чем же он такой особенный, но в этот момент пришелец остановился и с гордостью протянул руку в сторону темной массы, слабо поблескивающей над кустами.
— Пришли. Вот, гляди, — с нежностью произнес он. — Неопознанный, летающий. Драндулетик мой. Два дня как получил.
Толя вгляделся и увидел перед собой летающую тарелку, именно такую, как ее описывают любители дешевых сенсаций. На четырех толстых опорах лежал огромный тридцатиметровый диск, утолщенный в центре. Снизу, прямо в кустарник спускалась обыкновенная металлическая лестница.
Все было неестественно, фальшиво, как плохо придуманный кошмар, от которого не страшно. Тарелка, карлик, его фиглярство, пистолет в пенсне… Если бы в этот момент с небес на Землю спланировал сам боженька в ночной рубашке, в сопровождении пары крылатых пострелят, Толя и то не чувствовал бы себя так неудобно, как сейчас.
Они продрались сквозь кусты к лестнице и поднялись внутрь тарелки.
— Вот. Тут мы и живем.
Они стояли в тесной и неудобной комнате причудливой формы, с дважды скошенным потолком. Вся комната была заставлена предметами совершенно непонятного назначения. Правда, один из них — огромная коробка, словно вросшая в пол, наводил на мысль о пульте управления. Было холодно и дурно пахло.
— Садись.
Ноги поднесли его к небольшой пирамидке, которая раскрылась на три стороны, вспухла и превратилась в бесформенное подобие кресла. Все это время карлик держал гостя под прицелом своего пистолета. Он уселся в такую же пирамидку напротив, положил пистолет на колено и с нескрываемым удовольствием стал разглядывать Толю.
— Холодно у вас, — сказал Толя.
— Ничего. В Совете будет теплее. Сейчас, только проверочку закончим и домой.
— Какую еще проверочку?
— Так, формальность, — карлик небрежно махнул рукой. — Для полной уверенности, что у тебя Дар.
Он издал странный звук, похожий на кашель шепотом, и тотчас вокруг Толи заклубился зеленоватый искрящийся туман.
— Какой Дар? Нет у меня никакого Дара. — Блеснуло золотом пенсне, пистолет на колене пришельца чуть сдвинулся, ноги и руки стали медленно обретать чувствительность.
— Дар — это когда человек приносит другим счастье, удачу — одним словом, меняет вероятность так, чтобы исполнялись желания окружающих.
Толя глупо хихикнул.
— Это у меня, что ли?
— Точно так.
— Нет, вы серьезно?
— Уж куда серьезней. Да ты сам вспомни. Смотри, как твоим знакомым везет, что ни захотят — получают. За твой, между прочим, счет. Им больше удачи, тебе — меньше, так баланс и сохраняется.
— Положим, это не совсем так…
— Именно что так! Мы давно за тобой наблюдаем. Один Шувалов чего стоит. Рак с такими метастазами, что никакая операция не спасет, и на ж тебе — здоров! Пьет, гуляет, веселится, Разве не чудо? Ты — огромная редкость, уникум, раритет, но тебе здесь не место. Погибнешь со своим Даром и никто тебе не поможет.
Пистолет сдвинулся еще, стало совсем хорошо, но Толя не обратил внимания. Он сразу и бесповоротно поверил в то, что говорил карлик. У него было такое чувство, словно он и сам знал об этом раньше, только скрывал от себя… Неудачи получили объяснение — невесту он своими руками отдал другу, победу — сопернику, все, что у него было, он отдавал тем, кто в этом нуждался.
— …и мы увезем тебя отсюда, поместим в условия, в которых твой Дар расцветет и усилится во много раз, мы обучим тебя пользоваться им сознательно…
— А потом вернете на Землю?
Карлик театрально откинулся в кресло, всем своим видом спрашивая: «Ну можно ли быть таким наивным?» Затем он поднял вверх длинный указательный палец и мефистофельски изогнул бровь.
— Запомни, чтобы потом больше не спрашивать. Люди с развитым Даром на Землю не возвращаются. У них и без того дел много. И потом, неужели ты думаешь, что мы выращиваем вас для того, чтобы снова отпустить на Землю?
Толя затряс головой.
— Что значит «выращиваем»? Не понимаю. Кого — «выращиваем»?
— А что тут непонятного? Вас выращиваем. Кого же еще? Да без нас вы бы уже давно вымерли. Вас, конечно, вас! Он еще спрашивает!
Толя был потрясен.
— Разве нас можно выращивать?
— А почему нельзя? Подбрасываем гены, следим за потомством, убираем особо опасных, работы хватает, ты не думай.
— Но зачем, зачем? Почему вы нас в покое не оставите?
— А затем, что ваша планета — единственная во всем секторе, где хоть изредка получаются такие, как ты. И нужны они нам просто позарез. Есть, понимаешь, у нас такой закон — чем выше стоит цивилизация, тем меньше у нее удачи. Другими словами, чем больше условий для счастья, тем его меньше. Скажем, я. Ты просто не поверишь, какой я невезучий. Как еще жив до сих пор, не знаю. Примерно раз в год на метеор натыкаюсь. А ты посчитай-ка вероятность. Одним словом, вы нам необходимы. Как и мы вам. Понимаешь?
— Нет, — сказал Толя. — Не понимаю. Это несправедливо. Что я вам, огурец парниковый?
— Но мы спасаем вам жизнь.
— А вас никто не просит. Если вам так уж необходимо везение, могли бы с нами договориться, принять в этот ваш Совет Гуманоидов, неужели мы отказали бы вам в помощи?
— Куда хватил! Совет ему подавай! — карлик покачал головой и снисходительно усмехнулся. — Да мы все сделаем, чтобы вы туда не попали! Совет! Совет — это… это высшие цивилизации, вы-ысшие, вот что это такое.
— А мы, значит, неполноценные?
Карлик поморщился.
— Ох уж эти ваши комплексы! При чем тут полноценные — неполноценные? Если принять вас в Совет, вы подниметесь на другую ступень развития и Дар пропадет.
Карлик, видимо, очень любил поговорить о судьбах мира и тому подобных материях, и Толя подумал, что если он хочет бежать, то сейчас самое время. Он тихонько сжал и разжал пальцы.
— А если я откажусь?
— Тебя никто и не спрашивает. С одной стороны ты, а с другой — Галактика, тут уже совсем не ваша мораль. Тут… Ты будешь приносить счастье целым народам, а не отдельным людям. Ты будешь жить тысячи лет, научишься управлять Даром по своему желанию, ты…
— Но никогда не увижу ни одного человека, так? — Толя подался вперед и перенес вес на правую ногу.
— Почему? Иногда ты будешь встречаться с такими, как ты…
Пора! Толя зверем выпрыгнул из кресла, оно потянулось за ним липкими нитями. Хлесткий хук в челюсть, карлик охнул и перелетел через кресло, теперь — к пульту и ногой его, ногой, так их, сволочей, людей воруют, гады, счастье крадут, еще, еще… Что там за стержень торчит? Оборвать! Теперь не полетаешь!
Пульт стонал человеческим голосом и раскачивался под ударами, болел ушибленный сустав, пришелец ерзал под креслом и не мог встать. Наконец, обессилев, Толя опустился рядом.
— Жив, марсианин?
— Хороший удар. Ув… уважаю, — просипел тот, не разжимая век. — Воды бы.
— Погоди. Вот отдохну — поищу, — задыхаясь, ответил Толя.
— Ладно. Сойдет и так, — карлик открыл глаза, сел, почтительно оглядел изуродованный пульт. — Везет мне. Первый раз в жизни такое задание, и на тебе — на боксера нарвался. Ну, как я теперь взлечу?
Толя поднял пистолет, валявшийся рядом, массивный, ребристый и красивый той хищной красотой, которой отличаются земные орудия смерти. Из ручки высовывался тонкий стерженек. Толя поддел его ногтями и вынул.
— Это что?
— Питание, — безразлично ответил карлик.
Толя сунул его в карман, положил пистолет на пол, встал.
— Пошел?
— Пошел.
— Жалко, — в сердцах сказал карлик. — Ужас как жалко. Тебя-то мы найдем, никуда не денешься, а вот меня отстранят. И тарелку отнимут. — Он тяжело поднялся, потрогал щеку. — Видал, какие контакты бывают? Надо было великана.
Он подошел к пульту.
— А то остался бы?
— В другой раз. — У Толи было совершенно непроницаемое лицо.
— И поломка пустяковая. Полчаса работы. А? Сразу бы и полетели. Все равно ведь. А я столько тебя разрабатывал.
Толя посмотрел на часы.
— Извини, не могу. Как-нибудь перебьются твои галактики. А меня мама ждет. У нее сердце.
— Милый ты мой, хороший, если ты своего счастья не понимаешь, так хоть меня пожалей. Все равно ведь тебя с Земли снимут. Плюнь, честное слово!
В глазах пришельца было столько чисто человеческой мольбы, что Толя не то чтобы засомневался, но почувствовал себя виноватым.
— Как тебе сказать? Иногда бывает — плюнул бы и не оглянулся даже. Но сейчас не тот случай. Очень это… нечисто. Не могу я. Это вроде предательства. Бросить все, бежать к тем, кого считаю ворами, кто без спросу подглядывает за моей жизнью…
— Да хоть бы и так! Ведь для твоей же пользы!
— Не люблю, когда о моей пользе заботятся силой. И еще. Я теперь знаю, какой у меня талант. Спасибо тебе. Что я не замухрышка. Теперь все будет хорошо.
— Ты хочешь приносить счастье?
— Считай, что так.
— Ты погибнешь, — горько сказал карлик. — Тебя замучают и убьют. Не ты первый.
— Почему это убьют?
— Ты же ничего не умеешь. Ты все перепутаешь, смешаешь счастье и справедливость, натворишь глупостей. Скажем, приходят к тебе два человека, которые хотят одну и ту же вещь, причем исключительно для себя, и жизни своей без этой вещи не мыслят. Кому ты ее дашь?
— По справедливости.
— Но справедливость — это еще не счастье. Как ты сделаешь их обоих счастливыми, если это невозможно? Ты будешь перенапрягаться, тебя уничтожат.
— Прощай. Я ухожу
Карлик с отчаянием посмотрел ему в спину, перевел взгляд на бесполезный теперь парализующий пистолет, поднял его, размахнулся и что было сил запустил в пульт.
— Да что же это за невезение за такое! Уходит, и ничего нельзя сделать!
— Прощай, — повторил Толя, собираясь прыгнуть на землю, но в этот момент раздалось мягкое жужжание и тарелка взмыла высоко в небо.
— Включилась! — заорал пришелец. — Я ударил, а она включилась! Летит, милая! Летит, дорогая!
…Толя с тоской смотрел в люк на цепочки огней, рассыпанных по черной земле, стало совсем холодно, но ветра почему-то не было, хотя они и мчались с порядочной скоростью.
В кресле, обхватив колени руками, блаженно жмурился пришелец. Первый раз в жизни ему повезло.
АЛЕКСАНДР СИЛЕЦКИЙ
Третий день ветер
Он сидел, казалось, упираясь головой в звездное небо, а внизу темным неподвижным чудовищем раскинулся город. Кое-где мерцали разноцветные огни, такие тусклые и далекие, что возникало чувство, будто там, под ногами, тоже разверзлась бездна и сверху и снизу холодным светом горят огни космоса. От этого пропадало ощущение надежности опоры и все становилось зыбким и бесформенным, словно сотканным из тонких нитей гравитационных полей.
«Я очень устал, мне нужно отдохнуть», — рассуждал он сам с собой, и каждая мысль, каждый образ возникали в виде призрачной вспышки — для тех, кто если бы вдруг очутился рядом; а тем, кто не спал и стоял внизу на улицах города или возле окон своих старых домов, казалось, что по небу летит целый рой догорающих звезд.
«Пожалуй, я отдохну здесь, — думал он. — Я останусь до завтра на этом маяке — люди далеко, тут никто меня не найдет, а утром, — он вздохнул, — что ж, утром придется что-нибудь придумать. Я должен улететь и рассказать своему Племени все: и об этой планете, и о ее хозяевах — они называют себя людьми… Я расскажу о них и потребую, чтобы сюда прибыл целый отряд — люди уже вступили в такой период, когда они думают о счастье, но могут в любой момент уничтожить друг друга, и наш долг — уберечь их от этого и направить по Истинному пути. Недаром мы — Племя Носителей Счастья».
Он сидел, казалось, упираясь головой в звездное небо, на вершине маяка, незримый и грустный, и вслушивался в голоса ветра — может, он донесет до него клич его Братьев? Тогда он сумеет их позвать, но это — в крайнем случае, он никогда не любил звать на помощь.
Все получилось очень нелепо.
Крылья, которые несли его по Вселенной от звезды к звезде, вдруг отказали, они не смогли поднять его тело и умчать в открытый космос, и он остался на этой планете.
Нельзя же мчаться все время со скоростью света — без сна, без отдыха… Вечный поиск, надежда — а вдруг?…
И вот он нашел… Но какою ценой?!
Крылья бессильно струились вдоль тела.
Он знал: если силы к утру не вернутся, крылья уже не поднимут его никогда — они умрут, а это все равно, что умереть самому. Тогда он сольется с этой ночью и зайдет вместе с ней на востоке, исчезнет, как мимолетная, неприметная деталь вчерашнего дня. Разве что ветер споет о нем песню. Споет и забудет.
На востоке?
Смутная надежда зародилась в его мозгу.
На востоке?!
Там, где восходит солнце, там, где алая заря раскаляет море и, словно огненная гора, вздымается к небу?!
Взойти на эту гору, и пламя ее, разогрев усталые крылья, растопив замерзшую кровь, поднимет тебя своими языками к угасающим звездам… Навстречу ветру и солнцу…
Это легенда, старая-престарая, которую взрослые рассказывали детям, когда те задавали вопрос: «Как мы научились летать?» И дети были довольны — потому что верили, как и все дети,
Иди навстречу солнцу, встреть песней свет и тепло, что дают живому жизнь, отвернись от ночи, где страх и холод, — и силы твои удвоятся!
«Да, легенда, — подумал он. — Легенда, сказка… Но ведь и я в нее верил, когда был ребенком и только-только пробовал летать. Так почему ж теперь… Ведь стоит лишь решить, что сказка эта, как ничто другое, для тебя необходима… Да-да! И крылья снова наполнятся силой…
Тогда я приведу сюда своих Братьев, и мы не допустим в этом мире ничего дурного, Люди и не будут знать о нашей помощи, пусть думают, что все идет само собой, что счастье и добро — их несомненная заслуга. Зато потом, много времени спустя, они сами начнут, уже в других мирах, следить за развитием иных цивилизаций. Тогда мы и люди с этой планеты станем братьями по духу, и они поймут, кто мы такие».
Так думал он, сидя на вершине маяка.
Под ним, темный и чужой, лежал громадный город.
В окнах был погашен свет, и только иногда вдруг появлялись призрачные тени и видно было, как колеблются, помигивая огнями и позванивая игрушками, зеленые ветви елок, как за столами сидят люди, держа наготове бокалы с вином, и с первыми ударами часов начинают чокаться и желают друг другу счастья на вечные времена.
Возможно, всего этого и не было слышно и видно, но люди действительно желали друг другу счастья, а у Носителя Счастья, даже попавшего в беду, всегда было тонкое чутье на этот счет — ибо, в итоге, смысл всей его жизни в том и состоял,
Он сидел и смотрел вниз, кутаясь в складки крыльев, — здесь, на вершине маяка, было холодно и сыро. Дул сильный ветер. Третий день подряд…
Чтобы как-то развлечься и скоротать время, он принялся смотреть на тонкий, ослепительно яркий луч маяка и думать о тех, кто сейчас тоже видит этот свет и радуется возвращению домой. Потом это ему наскучило, и он запел песню.
Елка в углу была похожа на громадного пушистого кота — шерсть и усы топорщились во все стороны, а дюжина разноцветных лампочек-глаз смотрела хитро и самодовольно.
За столом, возле елки, сидели двое — смотритель маяка и его жена. Каждый год они садились вот так и, мечтательно улыбаясь, поднимали бокалы с вином, чтобы чокнуться и выпить их до дна, когда часы, шипя, как старая пластинка, нараспев пробьют двенадцать раз.
Тени на стенах, тени на полу, на потолке, и смеющиеся лампочки-глаза в зеленых ветках…
А за окном — холод. Холод и вьюга. Третий день, не стихая, дует ветер, снег залепляет глаза запоздалым путникам, по черному небу мечутся рваные тучи и обнажают замерзшие звезды — их бьет озноб, они мигают, пытаясь согреться, а ветер внизу воет и стонет и в злобе взмывает к звездам, запорашивая снегом голые светила, силясь загасить их совсем, — тогда звезды со звоном сорвутся с неба и покатятся по земле, а ветер будет слушать их странную мелодию, полную печали, и подтягивать им на разные голоса…
Вдвоем хорошо. Тихо и тепло. Но если вслушаться, может показаться, будто кто-то скребется, шуршит, осторожно, словно боясь, что его услышат, и тихо что-то напевает.
Уж не тени ли? Не они ли шуршат по узорам стен, а игрушки вызванивают мелодию?
— Послушай-ка…
— М-м?
— Мне кажется, здесь кто-то есть. Там, снаружи…
— Ну что ты, какая ерунда! Кому взбредет в голову прийти к нам сейчас?
— Я знаю, никому. Но все равно… Слышишь, кто-то поет? Он один, и ему очень грустно. Неужели…
— Глупости. Все тебе мерещится. Нет никого. Это ветер шумит в водосточных трубах и гудит на чердаке. Море катит волны, а тебе кажется, что кто-то скребется. Успокойся, мы одни. Звезды и луна, ветер и море, и мы с тобой — больше никого нет, а если кто и придет, что ж, мы встретим его бокалом вкусного вина.
Она улыбнулась и прижалась к его плечу.
Наверное, он прав. Прав, как всегда.
Но неужели ветер может так гудеть, неужели волны могут так шуршать о песок, что кажется, будто здесь, совсем рядом, стоит человек, — он не просит, чтобы его впустили, но он один, и ему грустно. Это в новогоднюю-то ночь!
— Ну, что с тобой? — он нежно погладил ее волосы. — Не бойся. Я с тобой, что еще…
— Да, но ведь…
— Ну, хочешь, выйдем? Хочешь, пойдем посмотрим вокруг, и ты сама убедишься?
Она молча встала и сняла с вешалки шубу.
А вдруг и правда никого нет? Никого, кроме ветра и моря? И ночи. И холода, и звезд…
Вздор! Бояться нечего. Они только выйдут — и сразу назад, в тепло и к елке, они прижмутся друг к другу и будут слушать, как звенят часы, пожелают друг другу счастья — и все останется позади, и сомнения и тревоги…
Дверь скрипнула, и они окунулись в ночь.
Налетел ветер и бросил им в лицо горсть снежинок — они обжигали щеки и лоб, но быстро таяли и холодными каплями скатывались вниз
Вокруг — ни души. Только снег, снег, да шум прибоя, ветер и луч маяка…
Облака разорвались, и засверкала луна. Она казалась тяжелой и неустойчивой, подобно никелированной стальной гире, подвешенной к небу за тонкую нить, — дуновение ветра, и нить оборвется…
Все разом позеленело, тени углубились, и мир словно заострился, изломался и застыл, раздробившись на причудливые кристаллы
По морю побежала извилистая дорожка света — бесконечная тропинка в чужие страны, к синему небу, к теплу и цветам… Падающие снежинки слились друг с другом и стали похожи на хрупкие струны, на которых держалась эта дорога, — ступи на нее, и она обломится, струны лопнут, и луна сорвется вниз, но ведь есть же кто-то, для кого предназначен этот мост, иначе зачем он…
Зыбкая тропинка взлетала вверх-вниз, и снежные струны, колеблясь, пели, выводя незнакомый мотив.
Или это и вправду ветер гудел в водосточных трубах, а море басом вторило ему, накатывая волны на замерзший песок?…
— Вот видишь, милая, никого нет. Мы одни.
Она прислушалась.
— Никого нет, — повторила она и грустно улыбнулась — ей вдруг захотелось, чтобы кто-нибудь здесь был, обязательно, неважно кто… — Но ты послушай, — прошептала она, беря мужа за руку. — Неужели ты ничего не слышишь? Ничего?
Снова налетел ветер, они вслушались в невнятное бормотание ночи — странные вздохи, какая-то мелодия — и не поймешь, где начало, где конец… — и шепот, и шелест — что на самом деле? — ведь так хочется и так приятно услышать что-то особенное в новогоднюю ночь…
— Стихи, — мечтательно произнесла она.
— Кажется, — улыбнулся он. — Кажется, — повторил он, — или музыка…
— Вот видишь!
То или это? Или, возможно, что-то другое? И не музыка, и не стихи? А может, просто ничего?… Кто знает…
— Пойдем, — сказал он, обнимая ее за плечи. — Ты замерзнешь.
Они двинулись назад, шаги хрустели на снегу, в небе висела спелая луна, и море спокойно улыбалось бликами лунных дорожек.
Рано утром, когда еще не взошло солнце, он выбрался из дому, направляясь к маяку, чтобы погасить его и отключить все приборы.
Ветер наконец-то стих, и море, точно полированная жаровня, светилось розовым светом, отражая утреннюю зарю.
«Скоро, совсем скоро, — подумал он, — брызнут первые лучи И море испечет пылающее солнце нового года».
Он остановился, чтобы полюбоваться восходом.
Неожиданно в мире все переменилось, сделалось ярче, словно подсвеченное изнутри, и тогда над горизонтом вспыхнул золотой край солнца.
В следующую секунду он увидал белую птицу.
С криком она сорвалась с вершины маяка и полетела, тяжело взмахивая крыльями, — быстрей, быстрей, на восток, к проснувшемуся солнцу — и через минуту уже слилась с его диском.
«Удивительно, — подумал смотритель, — до чего удивительно и красиво. Родилось утро, и белая птица улетела к солнцу, туда, где умирает ночь… Это хорошее предзнаменование, будет чудный день и удачный год. Белая птица… Дай бог!.. Я расскажу о ней своей жене- пусть порадуется хорошему началу, ведь от начала многое зависит…»
И он не спеша зашагал к серой колонне маяка.