Удача ему улыбнулась. Задумчиво прогуливаясь по Зеркальной галерее в поисках кого-нибудь, кто смог бы проводить его к королеве, он столкнулся с австрийским посланником Мерси-Аржанто. Не проходило и дня, когда бы он ни появился при дворе вместе со своим приятелем, аббатом Вермоном, чтецом королевы, и не получил бы приватной аудиенции. Посланник немедленно рассыпался в сладких комплиментах по поводу удачно завершившейся поездки, подробности коей, судя по всему, были ему прекрасно известны. Спросив у Николя о цели его прибытия во дворец, он предложил провести его к королеве и, взяв под руку, повел в сторону королевских апартаментов. По дороге, строго следуя заведенной привычке, он засыпал собеседника пустыми словами, дабы, усыпив его бдительность, лукаво ввернуть коварный вопрос.

— Дорогой маркиз, сотни слухов донесли до нас эхо вашего венского триумфа. Держу пари и надеюсь, вы это подтвердите, что господин де Бретейль выразил свое удовлетворение по поводу того, что его первые шаги в новом амплуа оценили столь высоко, что направили к нему такого посланца, как вы. Вот что называется безоговорочным успехом. А что говорит Кауниц?

От его вдохновенного многословия и цветистых речей Николя едва не оглох. Сам он говорил мало, а на вопросы, становившиеся все более настойчивыми, отвечал кратко. Добравшись до прихожей королевы, они подозвали привратника, и тот направил их к одной из придворных дам, которая тотчас провела их в кабинет, находившийся позади спальни королевы. Малые приемы, напоминавшие скорее встречу гостей в доме простой горожанки, не уставали удивлять рьяных хранителей придворного этикета. Больше всего королеву утомлял церемониал утреннего пробуждения. Не желая более чувствовать себя угодившей в тенета жертвой, она наконец решилась сбросить с себя это иго, и теперь, одетая и причесанная, она утром выходила приветствовать тех, кто собрался в ее парадном покое, а затем, в сопровождении преданных ей людей, исчезала во внутренних кабинетах дворца. Там ее обычно ожидала модистка мадемуазель Бертен. «Министра моды», как вскоре стали называть Бертен, ввела в окружение королевы герцогиня Шартрская сразу после смерти Людовика XV. Сейчас в покое королевы находился только аббат Вермон, читавший вслух «Историю Франции» Анкетиля. Увидев посетителей, дремавшая от скуки королева не смогла скрыть своей радости.

— Друзья мои, — весело воскликнула она, — идите сюда и развлеките меня, а то наш дорогой аббат огорчает меня своими рассказами о каких-то войнах и перемириях! Господин кавалер из Компьеня, вы так долго путешествовали…

Получается, его не хватало очень многим, но только не тем, к кому он сам испытывал привязанность, с горечью подумал Николя, немедленно исключив из списка обитателей дома Ноблекура.

— …Как поживает моя дорогая матушка?

— Ваше величество может не беспокоиться, насколько я могу судить, удостоившись чести пробыть более часа в ее присутствии, она чувствует себя превосходно.

Королева восторженно всплеснула руками, однако в этом жесте ощущалась некая наигранность.

— Она хорошо расспрашивала о своей дочери?

Вопрос прозвучал на удивление коряво.

— Императрица полагает, что дочь ее очень счастлива.

— Я в этом не сомневалась. Надеюсь, она не показалась вам слишком мрачной? — спросила она, вызывающе поглядывая на Мерси-Аржанто.

Николя был уверен, что посланнику известны все подробности его разговора с Марией Терезией. Но рассказал ли он об этом королеве? Разумеется, рассказал, но, скорее, в общих чертах. Взглянув на прическу Марии Антуанетты, он отметил, что та непомерно высока. Вопросы императрицы во многом касались туалетов дочери. Ходил слух, что именно мода на высокие прически явилась причиной отказа от публичной церемонии одевания, ибо отныне рубашку приходилось надевать снизу, что исполнить на публике пристойным образом невозможно. Заметив, что королева ждет ответа, он принялся вспоминать значения немецких слов.

— Ее императорское величество отнеслась ко мне исключительно с самой возвышенной благосклонностью и оказала мне честь, избрав меня посланцем от нее к моей королеве.

Кокетливо наклонив голову, она одарила его грациозной улыбкой. Склонившись в полупоклоне, он протянул пакет и письмо. Повертев в руках послание матери, словно предчувствуя грозные родительские назидания, она молча положила его на каминную полку и, испустив нетерпеливый возглас, вскрыла пакет. Увидел вделанный в медальон портрет, она, украдкой взглянув на Мерси, театральным жестом поднесла его к губам. Николя показалось, что поведение ее продиктовано скорее заботой о том, как о нем сообщат императрице, нежели естественным порывом дочерних чувств.

— Я вам так благодарна, господин маркиз, что вы согласились стать посланцем моей матушки. Она выразила удовлетворение вашим визитом: посланник поведал мне о нем со всеми подробностями. Как вы нашли Вену?

— Вашему величеству известно, что я впервые посетил этот город цезарей. Его неописуемая роскошь восхитили путешественника, оценившего бесценный вклад в его убранство, сделанный во время нынешнего царствования. Я имел счастье присутствовать на премьере оратории Гайдна «Возвращение Товия» в театре Кертнертор у ворот Каринтии и ужинал в Пратере, запивая ужин пивом, как настоящий венец!

Расхохотавшись, королева захлопала в ладоши, немедленно став похожей на ребенка.

— Несколько дней назад я вас вспоминала…

Николя поклонился.

— …Мой деверь представил мне механика, умеющего оживлять автоматы. Один из его автоматов нарисовал мой портрет. Разве это не прелестно? И вы знаете, в чем секрет? Автоматы господина Вокансона, которые…

Николя приложил палец к губам.

— О! Вы правы, это наш секрет.

Взгляд, которым обменялись Мерси и Вермон, не ускользнул от королевы.

— Да, именно секрет! У нас с маркизом, господа, есть свои секреты. Моя добрая маменька, надеюсь, не слишком утомила вас вопросами о моих туалетах?

— Я отметил ее императорскому величеству, что королева должна быть законодательницей мод и совершенным идеалом, дабы вкус французов мог на нее равняться.

Королева одобрительно кивнула и снова настойчиво уставилась на Мерси.

— Вот что следует говорить моей матушке. Помните, нам не нравится, когда вы надолго покидаете нашу особу.

Понимая, что аудиенция окончена, Николя поклонился и, двигаясь спиной к двери, удалился. В прихожей он поздравил себя с успешным маневром, позволившим ему в присутствии хитроумных свидетелей провести свою лодку через все рифы. И хотя на протяжении аудиенции он мысленно смеялся над самим собой, по существу ему удалось, изъясняясь на языке придворного, не пожертвовать истиной. Между ним и государыней всегда присутствовало воспоминание об их первой встрече в Компьеньском лесу, наполненной удивительной легкостью и веселым смехом. Застенчивый и лукавый подросток, скрывшийся под маской ее величества, по-прежнему видел в нем юного рыцаря из далеких времен. Спускаясь по лестнице, Николя почувствовал, как чья-то рука легла ему на плечо. Это оказался аббат Вермон.

— Сударь, хотел вас заверить, что я всегда к вашим услугам. Господин де Бретейль — мой старый друг. Он расписал мне вас самыми лучшими красками. Надеюсь, мы еще встретимся!

И он взбежал обратно по лестнице. Двор всегда виделся Николя настоящим государством, где каждый вынужден следовать тропой, проложенной в соответствии как с писаной, так и с неписаной иерархией. За открытыми ярусами имен, титулов, званий, обязанностей и почестей располагались тайные лестницы оккультных обществ, закулисных влияний и загадочных союзов. Кланы и группы плели интриги и укрепляли влияние, проталкивая наверх своих родственников и наперсников. Столкновения кланов влияли на расстановку сил и нередко нарушали хрупкое равновесие. Он вспомнил, что аббат Вермон по-прежнему являлся другом и должником Шуазеля, каковыми — по иным причинам — были также Бретейль и Сартин. Зная об этих связях, можно было предположить, что бывший министр, надменный и с задорно вздернутым курносым носом, по-прежнему лелеял мысль вернуться к делам, а пока вербовал сторонников. Чтобы обладать весом в государстве под названием двор, следовало непременно принадлежать к какой-либо существующей группировке. Понимая, что он сильно рискует, Николя тем не менее не примыкал ни к какому клану и служил исключительно королю. Пусть каждый думает, что именно он сумеет склонить его на свою сторону, в то время как сам он останется холоден как мрамор. Он знал, что королева, то ли из признательности к организатору ее брака, то ли из пристрастия к интригам, активно способствовала возвращению Шуазеля. Однако ее каприз, похоже, не встречал поддержки в Вене. Австрия не стремилась вновь иметь дела с человеком, чья карьера оборвалась несколько лет назад и, следовательно, чьи взгляды не соответствовали изменившимся временам.

Желая поразмыслить над этими и другими вопросами, он направился в парк и там свернул на берег Швейцарского озера. Долгое время он сидел неподвижно, и только вечерняя прохлада заставила его покинуть уединенный уголок. Солнце село, и природа, все еще ощущавшая на себе тяжесть оков долгой и суровой зимы, словно оцепенела. Мрачные сине-зеленые воды Большого канала казались безжизненными. Внезапно он подумал, что когда-нибудь Версаль, подобно Афинам или Риму, канет в небытие, превратившись в бесформенную груду руин, пробуждающую ностальгические сожаления о былом величии.

К счастью, его работа являлась для него своего рода спасительной соломинкой, ибо не давала ему возможности постоянно предаваться рефлексии. Он дошел до больших конюшен и, вознаградив конюха за старания, забрал отдохнувшую, обтертую соломой и накормленную лошадь. В порыве услужливости конюх, вспомнив их утренний разговор, доверительно сообщил ему свежие новости, еще больше омрачившие уже известную ему картину. Замок герцогини де Ларошфуко в Рош-Гийоне подвергся нападению. Будучи владельцем большей части мельниц, построенных вокруг Парижа, эта семья фактически обладала монополией на помол зерна, что, по мнению народа, причисляло ее к сообщникам «пакта голода». Никем не сдерживаемая толпа, численностью в две или три тысячи человек, принялась угрожать герцогине, которая от ужаса едва не лишилась чувств. Наконец, оставив в покое замок, вопящее отребье отправилось грабить баржу, перевозившую зерно. Кто-то призвал идти на Версаль и заставить короля установить твердые цены на хлеб в размере двух су за фунт. А утром этого дня толпа оборванцев разграбила рынок в Сен-Жермене. В семь часов Николя встретился за столом с шевалье де Ластиром: им подали жареного ягненка и большое блюдо бобов нового урожая, приправленных жю.

— Я должен рассказать вам о своих невероятных приключениях, — начал шевалье. — Покинув Вену, я довольно долго ехал совершенно беспрепятственно…

— Тысяча извинений, что перебиваю вас, — произнес Николя, — но правильно ли я вас понял? Выехав на месяц раньше, вы прибыли в Париж почти одновременно с нами!

— Увы, на то есть свои причины. Путешествие мое, начавшееся как увеселительная прогулка, в конце превратилось в сплошной кошмар. Поначалу стояли холода, так что, несмотря на обледенелые участки, грозившие падением и лошади, и всаднику, в целом земля была твердой и дороги проходимы. Признаюсь, я предпочитаю холод, нежели слякоть, в которой мы вязли по дороге в Вену. Проявляя осторожность, я часто сворачивал на пустынные проселочные дороги и приближался к жилью, только чтобы сменить коня. Уверенный, что о моем отъезде тотчас станет известно австрийским шпионам и они попробуют меня задержать, я петлял, как заяц. На первых порах у меня все получалось. Обстановка усложнилась, когда дорога пошла по наследственным владениям императора; проверки и патрули преследовали меня буквально на каждом шагу. Дважды я избежал ареста только благодаря резвости своего коня. Необходимость менять лошадей выводила меня на тракты, ведущие к почтовым станциям. Погода ухудшилась, участились метели…

— Но в конце концов вы избежали всех засад и ловушек…

— …Увы, нет! На дороге из Линца в Мюнхен меня остановил отряд людей в черном; их сопровождал взвод гусар. Угрожающий вид противника, оружие, направленное в сторону вашего покорного слуги, пустынная местность и надвигавшаяся ночь подсказывали мне проявить осмотрительность. Притворившись, что ищу бумаги, я наклонился к седельным сумкам и, выхватив пистолеты, выстрелил. Воспользовавшись эффектом неожиданности, я пришпорил коня. Вслед прозвучал общий залп. Пуля оторвала ухо моему коню, и от боли тот помчался во весь опор. Другая пуля оцарапала мне кожу на голове. Обливаясь кровью, я ничего не видел. Вжавшись в седло и намотав на руку поводья, я мчался вперед, сам не зная куда. Прошли недели…

— Каким образом?

— Мой бедный конь прискакал на хутор, где меня, потерявшего сознание, подобрал его хозяин. Ни о чем не спрашивая, он преданно за мной ухаживал. Когда я пришел в себя и вспомнил, что произошло, оказалось, я довольно долго пролежал без сознания. Хозяин мой был уверен, что я поранился об острые обледенелые ветви деревьев. Сами понимаете, я не стал его разубеждать. Человек этот сберег мой багаж. Хотя я чувствовал себя отвратительно, я щедро наградил гостеприимного хозяина и пустился в путь. Теперь я передвигался маленькими переходами. Слава Богу, больше ничего не случилось, и до самого Парижа я ехал спокойно. Но на подступах к столице я встретил грозные сборища людей. Однако скажите, почему вы вернулись столь поздно?

Николя объяснил, а потом рассказал, как их задержали и подвергли обыску.

— Но так как наш багаж не мог нас скомпрометировать, мы позволили им обыскать его.

— А я вез письма и чуть не погиб, защищая их. Теперь мне приходится носить этот тюрбан; впрочем, уже не в первый раз.

Они выпили и принялись разделывать ягненка, хрустящая кожа которого скрывала нежное мясо, обладавшее изысканнейшим вкусом.

— Шевалье, я с удовольствием вспоминаю о нашем с вами путешествии, и сожалею, что вторая половина пути прошла у вас не слишком гладко. Ваше присутствие в Вене оказалось для меня спасительным, и мне жаль, что теперь наши пути расходятся.

Ластир весело хлопнул ладонью по столу.

— Никогда не жалейте и не радуйтесь слишком рано. Господин де Сартин желает, чтобы в это смутное время я оставался подле вас, тем более что вас одолевают семейные заботы.

— Я рад, — ответил Николя. — Однако…

Его фраза повисла в воздухе, и за столом воцарилась тишина, а так как никто не отважился нарушить ее первым, то собеседники целиком посвятили себя трапезе. Николя не понимал, почему ответ Ластира вызвал у него раздражение. Привыкнув постоянно анализировать свои чувства, он постарался непредвзято взвесить радость от возможности продолжить сотрудничество с Ластиром и досаду на Сартина, навязавшего ему под предлогом возможных волнений в Париже присутствие свидетеля, а точнее, соглядатая. Подобное решение вполне соответствовало привычке Сартина бежать за всеми зайцами сразу, дабы оправдать репутацию «удачливого охотника». Расставленные им силки часто переплетались столь тесно, что начинали рваться, и клубок запутывался окончательно. Также ему показалось, что беднягу Ленуара отстранили от принятия решений. С этим он скрепя сердце готов был согласиться, но знать, что Сартин рассказал о его личных делах малознакомому субъекту, при этом ни словом не обмолвившись об этом ему самому, было крайне неприятно. Поразмыслив, он решил не обращать на это внимания, и возобновил беседу.

Он рассказал о происшествии на улице Монмартр, не забыв подчеркнуть, что убитый являлся булочником. Ластир проявил живейший интерес к подробностям расследования, словно открывал для себя новую сферу деятельности. Они решили завтра встретиться у господина де Ноблекура, так как утром Николя собирался на королевскую охоту. Шевалье много говорил, и в конце концов Николя почувствовал, как предубеждения против Ластира покинули его. Поездка в Вену установила незримую связь между обоими слугами короля. Зная, насколько болезненно относится Бурдо к каждому, кто претендует на место рядом с ним, Николя испытывал живейшее беспокойство. Но так как придумать он ничего не смог, то решил, что будет действовать по обстоятельствам.

Продолжая разговор, Ластир, как и комиссар, задавался вопросом о причинах начавшихся волнений. Он возлагал ответственность за них на генерального контролера, слишком резко и грубо насаждавшего свои реформы, и в частности, свободу торговли зерном. Ластир проводил Николя до площади и, не сообщив, где собирается ночевать, сказал, что знает, где найти комиссара в Париже. В особняке д’Арране Триборт и конюх ждали его. Николя вручил им лошадь и попросил не кормить ее: затягивая подпругу, он обратил внимание на ее раздувшиеся бока — результат двойной порции корма, полученной от конюха королевской конюшни. Направляясь к себе в комнату, он обдумывал итоги сегодняшнего дня; потом он долго не мог заснуть, терзаемый мыслями об опасностях, которым мог подвергаться его исчезнувший сын.

Вторник, 2 мая 1775 года

Удары градом сыпались на дверь. Однако его редко будили столь бесцеремонно. Он встал, зажег свечу, увидел, что часы показывают шесть, и велел стучавшему войти. Появился Триборт, полностью одетый, с озабоченным лицом.

— Погода свежеет, сударь, — с тревогой в голосе начал он. — Бьюсь об заклад, вскоре нас накроет жуткий шторм. Гаспар, лакей, проживающий возле дороги Сен-Жермен, видел ватаги оборванцев, двигавшихся к рынку. Подозрительные люди, прибывшие из Парижа, патрулируют здешние дороги. Я вот о чем хотел вам сказать: не доберетесь вы до дворца в охотничьем костюме. Надо бы вам переодеться.

Николя задумался. Он прекрасно знал, на что способен поддавшийся неосознанному порыву народ. Сейчас предлогом для волнений могло стать все что угодно. Vox populi не имел ушей, он ревел и не слышал самого себя. В речах импровизированных ораторов правда переплеталась с ложью, непроверенные слухи смешивались в кучу, обретали собственную жизнь и под маской правды шествовали дальше. Сплетни, пасквили, подстрекательские листовки, надписи на стенах, речи ораторов в публичных садах и кафе поддерживали состояние напряженности. Триборт прав: броситься в костюме для королевской охоты в самую толщу народного моря означало спровоцировать конфликт. Он не имеет права допускать подобных ошибок. Однако в такой ситуации он чувствовал, что его место рядом с королем. И он велел дворецкому раздобыть для него костюм, который позволит ему слиться с толпой. Тот отправился на поиски. Николя посмотрел на ружья, подаренные ему юным королем, те самые ружья, которые Людовик XV когда-то доверил ему во время охоты, и сердце его сжалось от сожалений. Его повелитель умер слишком рано, корона перешла к слишком юному монарху, почти мальчику. Времена наступали суровые, история ускоряла свой ход. Народ еще до коронования понял, что договор между ним и юным монархом, на которого возлагали столько надежд, оказался нарушенным.

Едва Николя завершил свой туалет, как появился Триборт с ворохом одежды. Панталоны до колен из потертой шерсти, рубашка из грубого небеленого полотна, темная бархатная куртка, стоптанные башмаки и старая треуголка составили вполне подходящий по случаю костюм. Вручив Николя кинжал с тонким лезвием, чтобы легче было спрятать, дворецкий посоветовал ему сунуть руки в остывший камин и, зачерпнув немного золы, испачкать себе лицо, чтобы чистота не выдала его маскарад. Беспокоясь за комиссара, Триборт велел ему идти не по главной аллее, а свернуть на лесную тропинку, чтобы потом, как ни в чем не бывало, оправляя одежду, выйти из леса, словно он сворачивал туда справить нужду. Бывалый моряк, сейчас Триборт испытывал такое же волнение, какое охватывало его, когда, заслышав барабанный бой и звон бортового колокола, созывавшего экипаж по тревоге, он вместе с товарищами бросался разбирать койки и перегородки, чтобы выкатить на позиции пушки.

Последовав его совету, Николя осторожно выбрался на дорогу, ведущую в Версаль. Свет фонарей оставлял на ней темные полосы, постепенно светлевшие под натиском пробуждавшегося дня. По дороге бодрым шагом двигались мужчины и женщины; кое-кто нес факелы. Тишину нарушал только стук подошв, да время от времени раздавался призывный выкрик. Он подстроился и пошел в ногу с толпой, стараясь не сливаться с ней. Чем ближе толпа подходила ко дворцу, тем она становилась больше, прирастая все новыми и новыми людьми, вливавшимися в нее с двух сторон. Дважды навстречу выезжали всадники и каждый раз поворачивали обратно. Он подумал, что наконец поступили приказания, но служителей порядка видно не было. Если полиция и присутствовала здесь, то только в качестве подсадных уток, смешавшихся с толпой переодетых агентов. Два каких-то типа догнали его и завязали разговор; чтобы не вызвать подозрений, пришлось поддержать беседу.

Они рассказали ему, что сами они из Пюто и Буживаля. Их предупредили, что народ собирается идти на Версаль, и они решили присоединиться. Один был цирюльник, другой — каменщик. Пытаясь понять, что все-таки побудило их присоединиться к толпе, Николя пошел вместе с ними. Оба искренне возмущались повышением цен на хлеб и не уставали повторять, что этот продукт питания является единственным, который они могут себе позволить.

— Понимаешь, — говорил каменщик, крепко сбитый парень лет тридцати, — когда больше ничего нет, только хлеб и спасает. Иначе остается подыхать или идти с протянутой рукой. Нельзя повышать на него цену, два су за фунт и то много!

— Особенно, — добавил цирюльник, низенький, желтушного вида плюгавенький человечек с острым носом, — когда по нынешней цене тебе продают темный хлеб, полный отрубей. Куда это годится? Богач и аристократ жуют белый, а мы после тяжелого трудового дня должны, значит, отруби жрать? Разве это справедливо? А что ты думаешь, приятель?

Николя вспомнил, как совсем ребенком он неловкими пальчиками выскребал мякиш из небольших ржаных хлебцев. Он обожал этот кислый мякиш. Но сейчас такие воспоминания были явно неуместны, и он промолчал, кивком одобрив слова непрошеного попутчика.

— А ведь парижанин давно не ест хлеба вдоволь, — продолжал цирюльник. — Но ни кровельщик, ни поденщик, ни грузчик не смеют поднять голос против скупщиков и продолжают есть кислый хлеб, не способный толком поддержать наше существование. А теперь и его у нас из глотки выдирают… Молодой король должен об этом узнать. А ты, приятель, чем занимаешься?

— Я ученик печатника, — ответил Николя, скромно опустив глаза. — В настоящее время безработный.

Собеседник уставился на него в упор; внезапно в глазах его мелькнул злой огонек, и он, схватив руку Николя, принялся внимательно ее изучать. После долгого обследования он, похоже, остался доволен. На миг Николя показалось, что его маскарад раскрыт; к счастью, от золы ладони и ногти его стали такими черными, что в сером свете пробуждавшегося дня эту черноту легко можно было принять за следы жирной типографской краски.

— Ты такой же, как мы, без работы и без хлеба.

Толпа, словно река, притекавшая ручейками и речушками, полнилась все новыми и новыми людьми, и вся эта людская масса двигалась в Версаль, на рыночную площадь. Не рискуя покинуть ряды недовольных, Николя решил следовать за ними и наблюдать за сменой настроений, дабы потом рассказать обо всем во дворце. По утверждению его новых приятелей, у них в деревнях побывали специальные эмиссары, сообщившие о месте и времени сбора. Пока люди шли по дороге, они вели себя вполне мирно. Но стоило им вступить на улицы королевского города, как поведение их резко изменилось. Когда впереди показалась булочная, от толпы отделилось несколько вожаков; увлекая за собой наиболее рьяных, они в один миг сорвали двери с петель и, ворвавшись в лавку, растащили все, что попалось на глаза. Добравшись до рынка, толпа окончательно разъярилась. Охваченные всеобщим гневом, новые приятели Николя вместе со всеми побежали громить прилавки. Растрепанные женщины вспарывали лежавшие на прилавках мешки с мукой, горстями сыпали муку в карманы передников, а потом озверелым взором озирались по сторонам, готовые любой ценой защищать то малое, что им удалось раздобыть. Присмотревшись, Николя обнаружил в толпе немало подозрительных субъектов, переодетых крестьянами. Эти личности, явно впервые облачившиеся в лохмотья, во весь голос заявляли, что они всего лишь хотят помочь королю исполнить обет, данный Генрихом IV, и зла никому не желают — кроме спекулянтов и скупщиков. Какие-то люди с упитанными физиономиями и в добротных сапогах, слишком дорогих для бедняков, кричали, потрясая заплесневелыми кусками хлеба, что этим хлебом собираются отравить народ. В ответ звучал гневный ропот, быстро сменявшийся дикими выкриками и бранью.

Ложные слухи, переходя из уст в уста, порождали новые приступы ярости. Какая-то гарпия с полуобнаженной грудью, выпятив карман, наполненный испорченной, по ее словам, мукой, громко заявляла, что пойдет с этой мукой к королеве. Бесчинства продолжались, даже когда появились силы охраны порядка во главе с капитаном гвардии принцем де Бово. Швейцарские и французские гвардейцы при поддержке кавалерии двинулись на толпу. Началась паника, людские волны заплескались в разные стороны. Тем временем несколько наиболее дерзких субъектов, подбадриваемые криками своих сообщников, стали горстями швырять в принца муку. Белое облако тотчас окутало лошадь принца, и та встала на дыбы. Николя с удивлением обнаружил, что верховодил дерзкими субъектами сьер Карре, главный виночерпий графа д’Артуа, брата короля; бегая от одного оборванца к другому, Карре подстегивал чернь словами и жестами. Не дождавшись приказа, один из французских гвардейцев с громким криком бросился на него и пронзил его штыком. Карре упал, обливаясь кровью. В конце концов Бово удалось восстановить спокойствие, и он спросил у народа, чего он хочет.

— Хлеба по два су за фунт! — раздался в ответ единодушный вопль.

— Да будет так! — ответил Бово.

Сообщение встретили с радостью; оно успокоило мятежников; народ устремился в булочные запастись хлебом по твердой цене. Словно по волшебству, порядок был восстановлен; пользуясь затишьем, Николя поспешил во дворец. По дороге ему встретилась новая толпа людей, состоявшая, как ему показалось, не столько из мятежников, сколько из любопытствующих. Прибыв на Оружейную площадь, он обнаружил, что дворцовые ворота заперты. Но ему повезло: он встретил придворного, который, подивившись его маскараду, сообщил, что при виде грозной толпы, наводнившей дорогу Сен-Жермен, король решил не ехать на охоту и приказал запереть все ворота. Сделав крюк, Николя добрался до известной ему калитки на углу улиц Оранжери и Сюринтен-данс, проник во двор и направился в министерское крыло, где долго убеждал привратников пропустить его. Оказавшись во дворце, он, желая увидеть полную картину происходящего, немедленно помчался наверх.

Три дороги, сходившиеся на площади перед дворцом, с высоты напоминали гусиную лапку: левая дорога шла на Сен-Клу, центральная — на Париж, и правая — на Со. На двух последних волнений не наблюдалось, и только по дороге в Сен-Клу двигались людские потоки, издалека походившие на гусениц; гусеницы медленно ползли, изменяя на ходу свои формы. Кучки любопытных толпились возле Резервуаров, на улице Абревуар и справа от большой ограды. Дворцу очевидно ничего не угрожало. Николя спустился вниз, добрался до Лувра, прошел мраморную лестницу, дошел до кордегардии и направился в королевскую переднюю. Там он встретил господина Тьерри, первого служителя королевской опочивальни; увидев его наряд и перемазанное золой лицо, Тьерри расхохотался. Ничего не объясняя, Николя сказал, что ему надо немедленно повидать короля. Не задавая лишних вопросов, Тьерри, безоговорочно доверявший Николя, провел его через зал под названием «Бычий глаз» и привел в зал советов. Там Николя увидел, как, сбросив охотничий костюм и оставшись в рубашке и панталонах до колен, король, опустив голову, расхаживает между залом советов и соседней комнатой, где год назад скончался его дед. В отсутствии министров, а именно отправившихся в Париж Морепа и Тюрго, там заседал своего рода постоянный совет. Волнение, царившее вокруг короля, казалось, нисколько не нарушало его безмятежного настроения. При появлении Николя король остановился и с удивлением посмотрел на пришельца: он явно не узнал его. Приблизившись к королю, Тьерри что-то шепнул ему на ухо. Монарх улыбнулся.

— Ранрей, мы вас не узнали. Ваш костюм!..

— Сир, прошу меня извинить за то, что я позволил себе предстать перед вами в таком виде. Но мне было необходимо получить подлинное представление о народных волнениях. Я побывал на рынке и…

— Ах, наконец хоть кто-то сможет рассказать мне, что происходит. Я не знаю, куда делись мои министры. Тюрго и Морепа в Париже. Остальные…

Не закончив фразы, он повернулся и близорукими глазами уставился на Николя.

— Сир, рынок разграблен, разгромлены несколько булочных. Капитан гвардейцев, принц де Бово, сначала подвергся оскорблениям, а потом его засыпали мукой. Но когда он объявил, что цена хлеба снова опустится до двух су за фунт, толпа успокоилась.

Ему показалось, что молодой король неожиданно покраснел.

— Он осмелился взять на себя такое решение?

— Да, сир.

В эту минуту в комнату вошел офицер и протянул монарху послание; нацепив на нос очки, тот немедленно принялся его читать…

— Ранрей прав. Бово сообщает, что он, действительно, дал это глупое обещание; он утверждает, что если бы он не позволил опустить цену хлеба до той, которую они требуют, пришлось бы штыками заставлять их принять нынешние тарифы. Все это противоречит моим приказам: речь шла только о том, чтобы восстановить гражданский мир; я категорически запретил моим солдатам пускать в ход оружие.

Николя подумал, что такой приказ было легче отдать, чем исполнить.

— Сегодня утром я написал Тюрго, что он может рассчитывать на мою поддержку. После неправильного шага Бово каждый будет считать себя вправе принимать решения, которые потом припишут мне. Ранрей, у вас хороший почерк?

— Надеюсь, сир.

— Тогда берите перо и пишите под мою диктовку. Потом сами отвезете эту записку господину Тюрго.

И король усадил его за стол советов.

— «Мы совершенно спокойны. Мятеж набирает силу. Находившиеся здесь войска успокоили мятежников. Господин де Бово спросил мятежников, каковы их требования, и большинство заявили, что у них нет хлеба, поэтому они пришли сюда в надежде получить его. Они показали дурно испеченный хлеб из ячменя, который, по их словам, они купили за два су, и утверждали, что им продавали только такой хлеб. Сегодня я весь день провел во дворце, но не потому, что меня охватил страх, а чтобы все успокоилось. Рынок окончен, но впервые приходится предпринимать многочисленные предосторожности, дабы мятежники вновь не вернулись и не начали вершить свой закон; сообщите мне, какие, по-вашему, следует принять меры, ибо положение весьма тягостно».

Умолкнув, король в задумчивости уставился на Николя. Неловко наклонившись, словно высокий рост мешал ему, он взял письмо, прочел его и подписал. Опираясь кулаками о стол, он приблизил свое лицо к лицу Николя и со слезами на глазах произнес:

— Совесть наша чиста, и в этом наша сила. Ах, если бы я был столь же красив, как мой братец граф Прованский, и обладал бы таким же красноречием! Я бы обратился к народу, и все было бы прекрасно! Но я начинаю мямлить, и это все портит.

Николя ощутил, как у него сжалось сердце. Внезапно он отдал себе отчет, что в глазах короля он принадлежал к старшему поколению, к тем, кто служил его деду в то время, когда он был еще ребенком. Закивав головой, словно разгоряченная лошадь, сверху вниз, он с трудом подавил охватившее его волнение. Чтобы выразить всю свою преданность, ему ужасно захотелось сделать что-нибудь необыкновенное. Но он не мог себе этого позволить. Его внутренняя борьба не ускользнула от короля; Людовик улыбнулся, и между ними возникло молчаливое согласие, о котором он никогда не забудет. Выпрямившись, король негромко сказал, чтобы он докладывал лично ему, и никому другому, обо всех беспорядках, происходящих за пределами Версаля.

Выйдя из дворца, Николя пешком отправился в особняк д’Арране. Там его ждал взволнованный Триборт. По его старческому, изборожденному шрамами лицу то и дело пробегала судорога.

— Мадемуазель вернулась из путешествия…

Наконец-то хорошая новость, с облегчением вздохнул Николя; глядя на лицо дворецкого, он успел подумать, что его настигла очередная неприятность.

— …и тотчас уехала.

— Как уехала?

Триборт застенчиво переминался с ноги на ногу.

— Как бы вам сказать… Уехала! Узнав о вашем прибытии, она приказала поворачивать. Короче говоря, кучер стегнул коней, ну и вот!

Видимо, на лице Николя отразилось столь великое изумление, что Триборт дерзнул пуститься в объяснения.

— Не берите в голову, я совершенно уверен, что когда они вот так убегают, то это потому, что очень уж им хочется остаться.

Пожав старику руку, Николя заскочил к себе в комнату, переоделся; затем отправился на конюшню и, вскочив на лошадь, галопом помчался в Париж. Всю дорогу он старался убедить себя, что слепа не любовь, а самолюбие. И пытался сосредоточиться на поручении, доверенном ему королем. Письмо, адресованное Тюрго, свидетельствовало о чистосердечии его величества и его доброжелательности. Тем не менее он задавался вопросом, не слишком ли суверен нарушил субординацию в отношениях с генеральным контролером, ибо подобные нарушения свидетельствовали об излишней наивности, что не могло не беспокоить. Однако хладнокровие, проявленное им при встрече с опасностью, подтверждало, что король, перестав быть робким и застенчивым подростком, не намеревался ни следовать чьим-либо влияниям, ни позволить поработить себя. Это умозаключение приободрило его. Каждому уготованы свои испытания: королям, влюбленным, отцам семейства, ибо все они всего лишь марионетки в руках провидения, дергающего за ниточки, пробуждая в них страсти и желания. На подъезде к столице царило спокойствие, однако он не обольщался: как только слух о версальских событиях дойдет до Парижа, волнения вспыхнут с новой силой, ибо заинтересованные люди, без сомнения, представят эти события в искаженном виде. Аферисты не преминут преувеличить опасность создавшегося положения.

К генеральному контролеру, чье ведомство находилось на улице Нев-де-Пти-Шан, он прибыл после полудня. Его тотчас проводили в кабинет премьер-министра; они не раз видели друг друга при дворе; сейчас министр писал; его правая нога, окутанная повязкой, покоилась на покрытой ковром квадратной подушке. Подняв голову, Тюрго с не слишком любезным видом уставился на посетителя. Министр отличался полнотой, его красивую голову украшали густые, завитые крупными кольцами волосы, глаза были голубые, левый чуть меньше правого. Приятное лицо выглядело напряженным, скорее всего, из-за нравственных терзаний. Представившись, Николя передал записку короля. Во время чтения на бледном от природы лице генерального контролера отражалась вся гамма обуревавших его чувств. Когда же он приступил к повторному, более внимательному, прочтению, щеки его пошли пурпурными пятнами. Он поднял свой кроткий и отстраненный взор на Николя, и тот немедленно задался вопросом, не был ли министр столь же близорук, как король.

— Сударь, кто поручил вам поехать в Версаль? Вы ведь из приближенных Сартина, не так ли?

Тон был испытующим и оскорбительным.

— Сударь, я ездил в Версаль передать посылку от императрицы Марии Терезии нашей государыне и принять участие в королевской охоте. Случаю было угодно, чтобы сегодня утром я очутился в самой гуще мятежников; став свидетелем известных событий, я отправился доложить о них его величеству. Я служу нынешнему королю так же, как служил прежнему королю, моему покойному повелителю.

Подобное заявление не смягчило Тюрго, и он надменным тоном продолжил его расспрашивать, а исчерпав вопросы, без всяких церемоний выпроводил его.

Улица Нев-де-Капюсин находилась совсем рядом, и он решил отправиться к Ленуару с отчетом о событиях сегодняшнего утра. Начальника полиции обуревали мрачные предчувствия. Едва увидев Николя, он принялся с возмущением жаловаться на распространившийся слух, что полиция якобы приказала продать все имевшиеся запасы зерна для скорейшего возмещения ущерба булочникам. Слух о волнениях в Версале, неизбежное следствие так называемого обещания короля вернуть прежнюю цену на хлеб — два су за фунт, — распространился со скоростью огня по пороховой дорожке. Ленуар уже знал, что Николя принимал король и Тюрго, равно как и о расследовании, начатом на улице Монмартр; по его словам, последствия волнений могут оказаться весьма плачевны.

— Предчувствую наступление тяжелых дней, — произнес Ленуар. — Нас заставляют принимать решения, не думая о последствиях. Необдуманные, неподготовленные реформы превращаются в злоупотребления, а те, кто жестко их проводит, слывут разрушителями, хотя намеревались стяжать славу созидателей. Но… коготок попался — всей птичке увязнуть. Франция — это давным-давно запущенный механизм, настолько дряхлый, что развалится при первом же ударе! На всякий случай я отдал приказ охранять завтрашний зерновой рынок. Постараемся, чтобы версальские беспорядки не повторились в Париже. На подмогу городской охране я вызвал драгунов и мушкетеров, но велел ни под каким видом не открывать огонь, даже если чернь начнет оскорблять их и швырять камни. Как вы нашли его величество?

— Встревоженным и безмятежным одновременно; он полностью полагается на первого министра.

— В этом-то и весь вопрос! Господин де Сартин считает, что надобно пробудить в короле интерес к делам. Увы! К сожалению, единственной областью, где самому господину де Сартину нет необходимости подстегивать свои мыслительные способности, является коллекционирование сплетен, пересудов и клеветы, собранной в злачных местах. Он слишком увлекается чтением чужих писем, которые господин д’Уани приносит ему из черного кабинета. Действительно, нет ничего проще, чем просеивать сведения, а потом придумывать интриги, пятная грязью всех вокруг. Из-за перлюстрации почтовых отправлений письмам нельзя доверять ни тайн, ни секретов, даже самых безобидных. Печально, мой дорогой Николя, что наш юный монарх, подобно покойному королю, думает обо всех дурно: от этого он становится излишне подозрительным и мрачным.

Крайне взволнованный размышлениями своего начальника, Николя расстался с Ленуаром. Чреватое риском смятение начальника полиции могло иметь непредсказуемые последствия. Возможно, Ленуар также считал, что в борьбе с Тюрго и его реформами хороши все средства, в том числе и провокации. Уже в кабинете у Сартина он заподозрил двойственное отношение вышестоящих лиц к происходящим беспорядкам. Разница заключалась в том, что разглагольствования Сартина отличались циничной иронией, а слова Ленуара звучали неуверенно, а порой даже жалко. Честолюбивый, обладавший большими связями, министр морского флота был достаточно ловок, чтобы казаться честным человеком, но он никогда не был настолько глуп, чтобы являться таковым на самом деле. Сартин часто упрекал Николя за прямоту. Слава Богу, кажется, он все же сумел сохранить ее! И хотя за пятнадцать лет работы в полиции он утратил остатки иллюзий о порядочности сильных мира сего, преданность своему бывшему начальнику он сохранил. Зная о неприятных сторонах его характера, он делал все, чтобы не позволять себя обманывать. Не исключено, что Ленуара, оказавшегося честным человеком, подхватил ураган, справиться с которым у него не нашлось сил; в отличие от вышестоящих лиц он, похоже, являлся противником чрезвычайных мер.

Отведя лошадь в конюшню полицейского управления, Николя взял фиакр и поехал в Шатле. Там уже собрались Бурдо, Семакгюс и палач Сансон, оживленно спорившие, начинать ли вскрытие тела мэтра Мурю или подождать Николя. Появление комиссара положило конец дискуссии. У подножия большой лестницы толпились люди, жаждавшие попасть в мертвецкую, дабы вволю поглазеть на снесенные туда со всего города трупы.

— Объект сегодняшнего любопытства, — сказал Семакгюс, — выловленное в Сене тело красивой девушки.

— Увы, в этом нет ничего необычного, — отозвался Николя. — Здесь каждый день выставляются для опознания останки утопленников.

— Согласен. Но сегодня народ привлекает не столько само тело, сколько чудо, с помощью которого его сумели обнаружить. Семья, подозревавшая, что дочь их утонула, спустила на речные волны деревянную чашу с зажженной свечой и кусочком хлеба, освященного в часовне Святого Николая Толентинского в монастыре августинцев. Старинное поверье гласит, что чаша останавливается там, где находится тело; в нашем случае она остановилась напротив садов Инфанты в Лувре.

— М-да, а я думал, что эти суеверия давно забыты, — проговорил Бурдо. — Уж очень они опасны. В 1718 году какая-то старуха в поисках тела сына чуть не подожгла город. От свечи загорелась спускавшаяся вниз по течению баржа с мукой, а от нее занялись дома на Пти-Пон; сгорел целый квартал.

Не переставая разговаривать, они спустились в подвал, где обычно производили вскрытия, именуемые Сартином «похоронным промыслом». К великому удовольствию Сансона, Николя расспросил его о госпоже Сансон и детях; внимание комиссара всегда умиляло палача. Семакгюс и Сансон разложили инструменты. Вопреки своим привычкам, Бурдо не стал раскуривать трубку, а вытащил привезенную Николя из Вены табакерку и, прежде чем взять понюшку самому, предложил Николя. Последовала долгая и звонкая череда чиханий. Анатомы подошли к трупу, а Николя достал маленькую черную записную книжку.

— Итак, дорогой собрат, — церемонно проговорил Сансон, — поверхностный осмотр не выявляет никаких подозрительных следов или повреждений.

— Позвольте мне не во всем согласиться с вашим высказыванием, — ответил Семакгюс, — ибо на ладони правой руки я вижу небольшую царапину в окружении некротических тканей.

Наклонившись, Сансон приступил к дальнейшему осмотру.

— Незалеченная царапина, припухлость, откуда вылилось немного экссудата. Я бы сказал, что тело начало разлагаться; что ж, холода закончились…

— Не смею сомневаться в вашей правоте.

С помощью металлического инструмента анатомы исследовали рот.

— Совершенно очевидно, удушье от погружения в тесто не является причиной смерти, — вымолвил корабельный хирург. — Хотя…

— Что «хотя»? — спросил Николя.

— Полагаю, — проговорил Сансон, — доктор хотел сказать, что смерть наступила не от удушья, однако все сделано так, чтобы именно это и подумали.

Замечание удивило Николя. Вскрытие, процедура, свидетелем которой он становился уже не раз, всегда вызывала у него нервное потрясение; признавая ее необходимость, он болезненно переносил скрежет инструментов, рассекающих плоть, треск костей и чавкающие звуки переворачиваемого тела, протестующего против столь варварского обращения. К сожалению, без этих неуклюжих попыток разгадать тайны трупа многие преступники остались бы безнаказанными.

Закрыв глаза, он принялся вспоминать мелодию, некогда услышанную им от старого учителя коллегиала в Геранде, наигрывавшего ее на свирели. Потом он узнал, что это был мотет, обычно исполняемый на органе в сопровождении бретонской свирели. Негромкий разговор Семакгюса и Сансона вернул его к делам сегодняшним. Придав телу привычное положение, анатомы обмыли руки в тазу, принесенном подручным палача, и молча повернулись к обоим полицейским.

— Господа, — произнес Николя, — мы слушаем ваши выводы.

Сансон с бессильным вздохом воздел руки к небу.

— Честно говоря, нам кажется почти невозможным определить причины смерти и, как следствие, утверждать, идет ли речь об убийстве или же мы имеем дело с естественной смертью.

Семакгюс поддержал его молчаливым кивком.

— Я вас понимаю, — сказал Николя, — однако, зная вашу привычку к точным определениям, отмечу, что вы употребили выражение «почти невозможным». Разумеется, между «невозможным» и «почти невозможным» расстояние крайне незначительное, и правосудие вряд ли сможет удовлетвориться такой малостью. И все же я спрашиваю вас: что кроется за этим «почти»?

Сансон обернулся к невозмутимо взиравшему на него Семакгюсу.

— Есть основания полагать, — неуверенно начал он, — что мы обнаружили внутренние повреждения, появляющиеся в тех случаях, когда причиной прекращения жизнедеятельности организма становится сильное потрясение.

— Прекращение жизнедеятельности? — насмешливо переспросил Бурдо.

— Феномен прекращения жизнедеятельности по неизвестной причине или, скорее, по ряду неизвестных причин. Все подталкивает нас к тому, чтобы рассматривать отмеченные явления как противоречивые, однако сыгравшие решающую роль в processus mortis. Сердце и сосуды никуда не годятся, а легкие являют картину остановки дыхания в результате асфиксии, или прекращения работы сердечной мышцы, или обоих нарушений сразу!

— Значит, вы подтверждаете, что тесто тут ни при чем?

— Нет, совершенно ни при чем, — ответил, прервав, наконец, молчание, Семакгюс. — Он упал в чан, или его туда столкнули. Я подтверждаю выводы, сделанные нашим другом. Тут есть какая-то загадка.

Торопясь вернуться к семье, Сансон, передав друзьям приглашение на ужин, откланялся. Семакгюс, все еще пребывавший в задумчивости, знаком попросил Николя и Бурдо задержаться. Прислушиваясь к шагам на лестнице, он подождал, пока палач покинул подвал. Его поведение удивило обоих полицейских.

— Не смотрите на меня такими удивленными глазами. Я прекрасно отношусь к Сансону и ценю его дружбу. Поэтому мне не хотелось лишний раз подчеркивать поверхностный характер его познаний; не приведя ни к чему, это бы лишь вызвало у него раздражение. У него есть все качества, необходимые практику, но его познания в медицине ограниченны. У меня перед ним преимущество в двадцать лет хождения по морям и океанам обоих полушарий в качестве корабельного врача, и мне есть чем подкрепить свое мнение.

— Так вот, господа, — внушительным тоном продолжил Семакгюс, — ранка на руке сначала не привлекла моего внимания, я вспомнил о ней только после вскрытия, так как при виде внутренностей мне показалось, что однажды я уже встречался с подобными симптомами.

— Ваши слова полны загадок. Какое они имеет отношение к господину Мурю?

— Пока не знаю; однако уверен, что изменение состояния внутренних органов указывает на отравление очень сильным ядом. Вспомним о странной царапине. Я не хотел опровергать Сансона в вашем присутствии, но эта некрозирующая ранка не оставляет меня в покое.

— И о чем, же, по-вашему, идет речь?

— Пока ум мой блуждает в потемках.

— Ваше замечание о царапине на ладони заинтриговало меня, — произнес Бурдо. — Неужели вы полагаете, что яд в организм Мурю ввели через руку?

— Возможны еще более неожиданные способы. Во времена Борджиа во Флоренции существовали перчатки со скрытыми шипами; уколов палец, они вводили в него яд. Мне кажется, что сейчас мы имеем дело с чем-то подобным.

— У меня даже мороз по коже, — поежился Бурдо.

— А можно ли определить яд? — спросил Николя.

— И полностью ли вы в этом уверены?

— Готов отдать палачу руку на отсечение. Странный цвет крови в совокупности с другими феноменами внутреннего разложения красноречиво свидетельствуют именно об отравлении; у меня больше нет сомнений.

— А как это можно доказать?

— Надо найти убийцу и посмотреть, чем он воспользовался.

— Иными словами, — проговорил Бурдо, — надо схватить змею за хвост! Однако будет весьма затруднительно убедить в этом судью по уголовным делам. Господин Тестар дю Ли артачится из-за любого пустяка, а уж про яд Борджиа и говорить нечего!

Бросив на инспектора странный взор, Семакгюс что-то пробормотал, но быстро закусил губу.

— Давайте сохраним наше открытие в секрете. Рассмотрим отравление неизвестным ядом как исходную гипотезу. Господин Тестар дю Ли не станет расспрашивать подробности. Что касается нашего друга Сансона, то по дороге на улицу Пуассоньер я шепну ему, что кое-какие мелкие детали окончательно убедили нас в том, что это убийство.

Все согласились с Николя, однако Семакгюс продолжал еще о чем-то размышлять. Выходя из мертвецкой, Николя спросил Бурдо:

— Все говорят, что супруги Мурю не ладили между собой. Жену булочника недолюбливали; подмастерья осуждают ее за надменность. Муж, как я слышал, вел себя безжалостно по отношению к беднякам, с должников драл три шкуры, а когда речь заходила о прибыли, озверевал окончательно. Соседи считали его рогоносцем. Предполагают, что булочница водила шуры-муры с учеником, смазливым прощелыгой, сорившим деньгами во всех злачных местах Парижа.

— А что наши двое подмастерьев?

— О них отзываются по-разному, одни их защищают, другие поносят. Они всегда вместе, вот люди и судачат об их нравах. Тем более что старший всегда оберегает младшего. В общем, они рискуют попасть на костер; везде есть охотники нацарапать донос.

— Среди посетителей садов Тюильри немало тех, кто предпочитает греческую любовь, — возмущенно начал Семакгюс, — но я не уверен, что ко всем Ленуар относится столь неблагосклонно. Впрочем, обвинить несчастных детей, попавших в жернова большого города, гораздо проще, ибо если с нуждой они еще кое-как борются, то правосудию явно противостоять не смогут. Таких легко отправить на костер. В 1720-е годы одного подмастерья, действительно, сожгли.

— …из-за пристрастий, которые с милой улыбкой терпят при дворе, где бардашей можно встретить в каждом коридоре! — возмущенно подхватил Бурдо. — Увы, к несчастью, репутация обоих учеников булочника, действительно, вызывает подозрения. Возможно даже, хозяин грозился вышвырнуть их на улицу…

— Третий ученик насмехался над ними. Кстати, какого черта он не объявляется? Где его искать?

— Ума не приложу. Я оповестил всех наших осведомителей. Что касается записки, найденной у Мурю, то, как заверил меня Рабуин, речь идет о Гурдан, по прозвищу Графиня. Это своего рода суперинтендантша удовольствий, недавно она приобрела новый дом на улице Де-Пон-Сен-Совер.

— В ее прежнем заведении на улице Сент-Анн, — игривым тоном подхватил Семакгюс, — вы могли вкусить самых изысканных наслаждений. К сожалению, надо признать, иногда ее клиенты получали пинки Венеры.

— Не стоит ворошить неприятные воспоминания, — насмешливо произнес Николя.

— О чем вы говорите, сударь. У меня дома есть все, чего только можно пожелать, и хотя моя нынешняя кухня без перца, зато с огоньком, следовательно, я чувствую себя прекрасно.

— Мне кажется, Николя, — начал Бурдо, — что, прежде чем встречаться с Графиней, неплохо бы нанести визит нашей давней знакомице Полетте. Она знает этот мир и все его секреты.

— Поход к ней не доставит мне удовольствия. Может, вы к ней сходите?

От их последней встречи у него осталось крайне неприятное воспоминание. Из-за отъезда Сатин в Лондон ему пришлось выслушать немало едких упреков, разбередивших в нем чувства, близкие к угрызениям совести, о чем он до сих пор не мог забыть.

— Убежден, — бесстрастно продолжал Бурдо, — для вас она охотно запоет, ведь вы знакомы столько лет! По-моему, от вас она ничего не скроет.

— Хорошо, я пойду. Делать нечего. Учитывая возраст, наша давняя подруга вряд ли захочет встречаться с нами по доброй воле, а значит, будет либо изливать желчь, либо липко сюсюкать. Но, надеюсь, она предложит мне своего ликера! У нее он всегда превосходный! А госпожа Мурю?

— По-прежнему под домашним арестом.

— Надо внушить ей, что придется сидеть в четырех стенах до тех пор, пока она не будет с нами откровенна. А ученика надобно отыскать, сообщите об этом всем, кому следует. Во что бы то ни стало найдите его. Господа, уже поздно…

К великому удивлению комиссара, Бурдо и Семакгюс заговорщически переглянулись.

— Надо признаться, дорогой Николя, мы составили заговор, — произнес Семакгюс.

— Нам хотелось немного отвлечь вас от одолевающих вас забот.

— Господин де Лаборд, чье пристрастие к музыке и изящным искусствам вам хорошо известно, предложил нам билеты…

— Я не слишком доверяю нашему другу в том, что касается театра. Куда вы хотите меня вести? В заведение Гурдан?

— Пьер, — промолвил Семакгюс, — не кажется ли вам, что со временем характер нашего друга начал портиться? Он во всем видит только подвох. Разве можно сомневаться в благих намерениях таких друзей, как мы? Какое оскорбление! Идемте, дорогой, предоставим ему самому справляться со своей черной меланхолией.

И он с нарочито серьезным видом взял Бурдо под руку.

— Полно, господа, успокойтесь, я весь внимание. Я просто не могу упустить возможность посмеяться над заговорщиками.

— Благодарим покорно, — ответил Бурдо. — Теперь это называется «посмеяться». Меня, отца семейства и образцового супруга, записали в распутники!

— А что тогда говорить обо мне, — подхватил Семакгюс, — об отшельнике из Вожирара, полностью посвятившего себя ботанике и облегчению страданий наших ближних? Я так возмущен, что вряд ли мне еще раз захочется перекинуться словом с этим желчным насмешливым магистратом.

— Довольно! Я слагаю оружие к стопам дружбы.

— Вот наконец разумная речь. Тогда слушайте. Сегодня вечером мы приглашены в Оперу на премьеру «Серфаль и Прокрис» Гретри, на либретто господина Мармонтеля. В свое время спектакль был показан в Версале на свадьбе графа д’Артуа с Марией Терезией Савойской.

— О, Гийом заговорил языком Меркурия! — заметил Николя.

— Однако этот малый снова нас подкалывает! Ладно, Серфаль, Прокрис и Лаборд, двор и город ждут нас!

При этих словах у Николя промелькнула мысль, что в доме уже начался пожар, а двор и город по-прежнему бегут в Оперу, не думая о том, что будет завтра. В дежурной части, где Николя хранил дополнительный комплект одежды, все кое-как привели себя в порядок и, втиснувшись в фиакр, пойманный Николя, отправились на улицу Сент-Оноре. Николя так и не решился спросить Бурдо, нет ли новостей о Луи, полагая, что, если бы таковые были, он бы без промедления рассказал ему. Следовало также как-то затронуть еще одну деликатную тему.

— Пьер, у нас появилась возможность воспользоваться бесценной помощью, — произнес он робко, не зная, куда может завести его этот разговор.

— О какой помощи вы говорите?

— О помощи шевалье де Ластира; Сартин хочет, чтобы он вместе с нами занимался этим делом, а также помогал нам наблюдать за развитием событий.

Ответ был сравним с залпом картечью.

— Ну и куда сует нос наш морской министр? Разве мы помогаем ему вертеть ворот лебедки и опустошать гальюн на его кораблях?

— О! — совсем не к месту примирительно воскликнул Семакгюс. — Ластир — самый веселый спутник на свете, вдобавок у него есть еще одно большое достоинство: он сохранил нам Николя. Не будь его, мы бы сейчас оплакивали нашего друга.

— Ну, по этой части Пьер давно и далеко обогнал шевалье.

Несмотря на последнюю фразу, призванную успокоить собственнический эгоизм инспектора, зло свершилось: Бурдо молча кусал губы. Уговоры могли лишь усилить его возмущение. На протяжении оставшегося пути Семакгюс, не понимая, отчего настроение друга столь стремительно испортилось, постоянно отпускал жизнерадостные реплики. Чтобы войти в здание Оперы, как обычно, пришлось пробираться сквозь шумную толпу, кишевшую при входе. Все оставалось по-прежнему: лакеи суетились, бросаясь открывать дверцы карет, размахивали факелами, забрызгивая всех каплями стекавшего с них воска. Быстро взбежав по лестнице, они наконец почувствовали себя в безопасности. В углу фойе Николя поджидал сюрприз. Опираясь на руку Лаборда, в роскошном парике времен Регентства, при виде которого побледнел бы от зависти сам Сартин, в богато расшитом серебром фраке цвета сухих листьев и галстуке из валансьенских блондов, друзьям улыбался господин де Ноблекур. Тотчас посыпались восхищенные возгласы и поздравления.

— Вот Юпитер под руку с Меркурием! — воскликнул Семакгюс.

— Разве у моих башмаков выросли крылья?

— Разве я когда-нибудь метал молнии? Неужели за мной такое водится?

Тон благородных отцов, какими их представляют на сцене театра Бургундского отеля, почтенный магистрат передавал превосходно. Какой-то человек в черном бросился к Лаборду.

— Мой дорогой собрат, какая честь видеть вас сегодня в этом зале! Я был уверен, что хотя бы один знаток услышит меня и поймет мой замысел!

— Не верьте ему, Гретри! — произнес Ноблекур. — Он всегда поддерживал Глюка!

Улыбка тотчас сползла с лица композитора. Он собрался ответить, как вдруг рядом возникло разъяренное чудище в женском платье.

— А, вы здесь, чудовище без сердца и души, — уперев руки в бедра, заголосила мегера.

— Что это значит, мадемуазель? Немедленно вернитесь к себе в оркестровую яму!

— А вот и нет! Вы мне смешны! Знайте, сударь, у вас в оркестре зреет мятеж!

— Какой мятеж, мадемуазель, в оркестре Королевской академии музыки? Что это значит? Мы все на службе у короля и должны служить ему в меру наших сил.

— Я тоже хочу ему служить, сударь, но ваш оркестр сбивает меня с толку и мешает мне петь!

— Однако ритм полностью выдержан.

— Вы в этом уверены? Зарубите себе на носу, что ваша музыка — всего лишь смиренная служанка актрисы, исполняющей речитатив. За мной, сударь, и…

— Когда вы исполняете речитатив, я слежу за вами, мадемуазель, но когда вы исполняете арию, вам надлежит следить за мной… Так что умолкните и исчезните! — и он топнул ногой.

Раскрасневшаяся актриса удалилась, громко шелестя юбками, а композитор, вытащив из кармана большой платок, утер потное лицо.

— Она огорчает меня, убивает, вытягивает из меня все соки. Подумайте только, что за трещотка!

Ложа Лаборда располагалась рядом с ложей королевы. Перегнувшись через барьер, Николя привычным взором окинул зрительный зал. Морепа сидел вместе с супругой, чей картавый выговор был слышен во всех концах зала. В ярко освещенной ложе величественно восседал принц де Конти. Лаборд проследил за взглядом друга.

— Принц, как всегда, при деле: изображает из себя арбитра. К сожалению, его мнение очень важно для актеров, ибо оно является решающим. Слово, слетевшее с его уст, может как возвысить, так и бесповоротно погубить спектакль.

— Сегодня риска никакого, Гретри и Мармонтель — это та упряжка, что борозды не испортит.

— Не скажите. Эта опера напоминает о старой ссоре. Гретри следует традиции Рамо: увертюра, речитатив, балетный дивертисмент и балет в антрактах.

Обернувшись к Ноблекуру, он улыбнулся, увидев, с каким интересом почтенный магистрат лорнирует зал.

— Полагаю, сегодняшний спектакль понравится нашему другу, цепляющемуся за старую оперу не меньше, чем за старую кухню!

— Не собираюсь отвечать на ваши насмешки… Если пьеса провалится, Мармонтель расстанется с Гретри. Помните, что он нам сказал до прихода Николя, когда мы в первый раз встретились с композитором: «Меня попросили протянуть руку молодому человеку, который от отчаяния готов утопиться, если я не спасу его!» Но дважды он ему руку не протянет.

Спектакль шел ровно: публика не ликовала, но и не гневалась, наблюдая перипетии весьма условного сюжета. Серфаль, супруг Прокрис, питает страсть к Авроре, убедившей его прогнать жену. Диана примиряет супругов, однако муж во время охоты случайно убивает жену. Внимательный хозяин, Лаборд все предусмотрел: в перерыве им принесли заливное из дичи, шампанское, миндальное печенье и засахаренный миндаль. Семакгюс с трудом умерил пыл Ноблекура, полными горстями метавшего в рот угнетающие желудок обжаренные сладости.

Опера завершилась под вежливые аплодисменты публики. Но на выходе языки развязались. Чувствуя себя неудовлетворенными, большинство любителей утверждали, что худшая из комических опер автора, поставленных в театре Итальянской комедии, гораздо лучше сегодняшнего лирического опуса. Наиболее снисходительные хвалили балет, оказавшийся самой приятной частью представления. С блуждающим взором Гретри переходил от одной группы к другой и всюду твердил, что Глюк его задушил. Лаборд обратил внимание Николя на высокую красивую женщину, Софи Арну, исполнившую главную партию в «Ифигении в Авлиде». Она поссорилась с Глюком, и теперь ее намеревались заменить на Розали Левассер, дурнушку, однако опытную интриганку, любовницу австрийского посланника Мерси-Аржанто, усердно помогавшего ей делать карьеру.

Приветствуя принца Конти, певица неожиданно возвысила голос и изрекла:

— Музыка этой оперы, хотя и написана бельгийцем, гораздо более французская, чем либретто!