Как похожа мандолина на женщину, сколь непостоянна и переменчива она! В златых лучах закатного солнца, когда трещат цикады, она лежит и манит, соблазняет, а стоит взять ее в руки и пробежаться пальцами по шелковистым струнам, как она исторгает поистине ужасный звук, похожий на визгливый скрежет. Тогда я молвлю: «Мой слух, мой слух! Антония, зачем пытать меня? Неужто я не могу тебя ублажить? Я неопытен, и пальцы мои окостенели? Что же, я упражнялся впустую?!» В отчаянии отбрасываю мандолину в сторону и покидаю спальню. Пусть Антония страдает, как и я. Во мне она видит армию врага, посланную взять ее в осаду. Чувства в ней, деревянной и полой, как будто выхолощены.
И все же, как ни сурова со мной Антония, я неизменно возвращаюсь, прельщенный чувственными изгибами ее округлой, грушевидной формы, ее изящным, подобным лебединой шее грифом и оправленным в перламутр и серебро овальным вырезом…
– О, милая Антония, Антония!
Застигнутый на мгновение страстным, до боли в чреслах, желанием, увлажненный собственным вожделением, я вновь беру ее, на сей раз грубее, исполненный решимости заставить петь от наслаждения упертые и несгибаемые лады и пробудить ее звенящее нутро. Перебираю струны, пока Антония не начинает трепетать; через игру октавами достигаю неуловимого аккорда «ре», дрожащего от неизбывного томления; потом вожу по струнам жестче, дольше, пытаюсь вывести ее на заковыристую «си-бемоль» на девятом ладу, и у меня получается. Бью по струнам еще жестче, бью снова, быстрее и быстрее. Скользкими пальцами подбираюсь к «соль-диез», изнывающей от предвкушения, и вот, на задержании дрожащей «фа», кончаем вместе – я и мандолина.