Имя Василия Львовича Давыдова постоянно встречается на страницах декабристоведческой литературы. Его роль как руководителя Каменской управы Южного общества, одного из ближайших сподвижников П. И. Пестеля была выяснена в ходе следствия и резюмирована в Алфавите декабристов следующим образом: «Вступил в Союз благоденствия в 1820 году и по уничтожении оного присоединился к Южному обществу, в которое сам принял четырех членов. Он не только был в Киеве на совещаниях 1822 и 1823-го года, но и совещания сии происходили у него в доме, а также в деревне его Каменке. Он соглашался на введение республики с истреблением государя и всего царствующего дома, о чем объявлял и принимаемым им членам. Бывши в С.-Петербурге, имел поручение согласить Северное общество действовать к одной цели с Южным; на сей конец сносился с некоторыми членами. Он знал о сношениях с Польским обществом и говорил, что оно принимает на себя изведение цесаревича. Знал о заговорах против покойного императора в 1823 году при Бобруйске и в 1824 при Белой Церкви, однако в 1825 году на контрактах в Киеве не одобрял предложения о начатии возмутительных действий. <…> По приговору верховного уголовного суда осужден к лишению чинов и дворянства и к ссылке в каторжную работу вечно. Высочайшим же указом 22-го августа повелено оставить его в работе 20 лет, а потом обратить на поселение в Сибири».

Гораздо меньше Давыдов известен как поэт. Далеко не каждый знаток пушкинско-декабристской эпохи знаком с его произведениями. И дело не только в том, что большая часть его поэтического наследия остается не опубликованной, а еще большая утрачена, скорее всего, безвозвратно, но даже сохранившиеся опыты по своей художественной и общественной значимости уступают произведениям известных поэтов-декабристов, оставивших яркий след в истории русской поэзии. Поэтому публикаторы давыдовского стихотворного наследия склонны рассматривать его опусы как «импровизации», являющиеся всего лишь дополнением к общей картине декабристской лирики.

Первая публикация трех сатирических отрывков Давыдова была осуществлена М. К. Азадовским. Работая над изданием воспоминаний Бестужевых, Азадовский обнаружил в записях М. И. Семевского, сделанных со слов М. А. Бестужева, стихотворные отрывки, принадлежащие Давыдову: эпиграммы на Николая I, которые потом неоднократно переиздавались и цитировались исследователями. Позже А. Л. Дымшиц обнаружил автографы опубликованных Азадовским отрывков и издал их с добавлением двух басен и шуточного послания к И. И. Пущину. И наконец, Б. С. Мейлах опубликовал еще два небольших лирических стихотворения Давыдова, написанных на французском языке.

Поэзия Давыдова, по крайней мере основная ее часть, не может быть рассмотрена как факт идеологии декабризма. Однако сам идеологический подход к движению декабристов при всей его очевидной оправданности и несомненных достижениях, сделанных учеными многих поколений, сегодня представляется явно недостаточным. Своеобразие декабризма, особенно ярко проявляющееся на фоне последующих поколений революционеров, заключается в его погруженности в быт. Революционер второй половины XIX – начала XX в. стремился, насколько это возможно, избавить себя от бытовых ограничений, для того чтобы полностью сосредоточиться на революционной борьбе. Быт если и интересовал его, то как средство конспирации. Можно было бы привести множество примеров негативного отношения революционеров-подпольщиков к бытовому комфорту.

Никто из декабристов никогда не находился на нелегальном положении. Все они вели служебно-домашний образ жизни и уже в силу этого не могли игнорировать бытовую сферу. Разумеется, отношение к быту у разных декабристов было различным. Да и сам быт может пониматься по-разному. С одной стороны, он включает в себя узкий домашний круг, состоящий из близких людей, привычных вещей и т. д. С другой стороны, быт подразумевает и особый тип поведения, направленный на творческое преобразование окружающего мира. Второй аспект был глубоко и плодотворно исследован Ю. М. Лотманом в его известной работе «Декабрист в повседневной жизни (Бытовое поведение как историко-психологическая категория)», открывающей широкие перспективы для дальнейших изысканий. Принципиальное значение для нашей работы имеет следующее положение Лотмана: «Если поэзия декабристов была исторически в значительной мере заслонена творчеством их гениальных современников – Жуковского, Грибоедова и Пушкина, если политические концепции декабристов устарели уже для поколения Белинского и Герцена, то именно в создании совершенно нового для России типа человека вклад их в русскую культуру оказался непреходящим и своим приближением к норме, к идеалу напоминающим вклад Пушкина в русскую поэзию». К этому следует добавить, что декабристы создали не просто тип человека, а человека, связанного с бытовой атмосферой, которая также являлась для них объектом творчества.

Более того, трансформация быта – это первое, с чего начинают декабристы. Неслучайно И. Д. Якушкин связывал начало распространения в России тайных обществ с изменением офицерского быта: «В Семеновском полку устроилась артель: человек 15 или 20 офицеров сложились, чтобы иметь возможность обедать каждый день вместе; обедали же не одни вкладчики в артель, но и все те, которым по обязанности службы приходилось проводить целый день в полку. После обеда одни играли в шахматы, другие читали громко иностранные газеты и следили за происшествиями в Европе – такое времяпрепровождение было решительно нововведение». Отсюда тянутся нити и к пышным застольям в Каменке Давыдовых – Раевских, и к более скромным «русским завтракам» К. Ф. Рылеева. Именно эта сторона декабризма отчетливо отразилась в сознании современников как неотъемлемая часть движения в целом:

Сначала эти заговоры Между Лафитом и Клико [1066] Лишь были дружеские споры… —

писал А. С. Пушкин. Близкую мысль высказал и П. Я. Чаадаев в письме к Якушкину от 2 мая 1836 г.: «Вся будущность страны в один прекрасный день была разыграна в кости несколькими молодыми людьми между трубкой и стаканом вина». Современный американский исследователь Лорен Дж. Лейтон считает, что «слабостью тайного общества было и то, что заседания нередко превращались в пирушки с шампанским и устрицами». Трудно судить, была ли это слабость или нет, но, бесспорно, это было спецификой.

Быт и идеология тесно сплетались. И одно могло легко трансформироваться в другое. «Русские завтраки» Рылеева состояли, как свидетельствует М. А. Бестужев, «из графина очищенного русского вина, нескольких кочней кислой капусты и ржаного хлеба». «Такая спартанская обстановка завтрака» идейно объясняется «всегдашнею наклонностью Рылеева – налагать печать руссицизма на свою жизнь». С этой же точки зрения интересно стихотворное послание Пушкина «В. Л. Давыдову», которое строится на переплетении бытовых и идеологических мотивов. Начинается оно с ничем не примечательной бытовой зарисовки:

Меж тем как генерал Орлов — Обритый рекрут Гименея — Священной страстью пламенея, Под меру подойти готов. Меж тем как ты, проказник умный, Проводишь ночь в беседе шумной. И за бутылками аи Сидят Раевские мои.

Для постороннего глаза здесь все совершенно обыденно: женится генерал М. Ф. Орлов, Давыдов проводит ночи в беседах, Раевские пьют аи и т. д. Однако для каменских обитателей все это наполнено совершенно особым смыслом. Недавно в Москве прошел съезд Союза Благоденствия, на котором женитьба Орлова была воспринята как причина выхода из тайного общества, небезобидный характер ночных бесед Давыдова и Раевских также хорошо был известен посвященным. А далее в текст включается История:

Когда везде весна младая С улыбкой распустила грязь, И с горя на брегах Дуная Бунтует наш безрукий князь…

«Безрукий князь» – Александр Ипсиланти, в прошлом сослуживец и один из ближайших друзей Михаила Орлова, возглавивший восстание греков против турецкого деспотизма. «Отныне и мертвый или победитель он принадлежит Истории – Завидная участь», – писал Пушкин В. Л. Давыдову в мае 1821 г. С этим восстанием, вызвавшим прилив энтузиазма в русском обществе, были связаны и конкретные политические планы декабристов.

Стихотворение пишется во время великого поста, и Пушкин, который в этот период, по его собственному признанию, берет «уроки чистого афеизма», позволяет себе добавить кощунственные мотивы, зная, что они будут вполне одобрительно восприняты вольнолюбивым каменским обществом:

На этих днях, среди собора, Митрополит, седой обжора, Перед обедом невзначай Велел жить долго всей России И с сыном птички и Марии Пошел христосоваться в рай…

И опять бытовая тема выходит на первый план:

Но я молюсь – и воздыхаю… Крещусь, не внемлю сатане… А все невольно вспоминаю, Давыдов, о твоем вине.

И завершается текст отрывком, написанным в стиле конспиративной поэзии с использованием тайнописи. Грядущее Светлое воскресение означает революцию, подготавливаемую членами тайного общества:

Ужель надежды луч исчез? Но нет, мы счастьем насладимся. Кровавой чаши причастимся — И я скажу: Христос воскрес.

В этом стихотворении многие образы следует истолковывать двояко в соответствии с заключенным в них конспиративным содержанием. В то же время нагнетание бытовых деталей, в основном гастрономического характера, воссоздает реальную бытовую ситуацию, в которой проходят напряженные политические дискуссии. В этой связи интересна антитеза постного быта Кишинева (говеет Инзов) и кощунственного изобилия Каменки (и за бутылками аи // сидят Раевские мои). Обедне противопоставляется обед. С одной стороны: сушеные грибы, часослов, с водой молдавское вино, а с другой – аи, лафит, кло-д-вужо. При этом первое явно ассоциируется с деспотическим правлением и содержит намек на политический характер пушкинской ссылки на юг:

…бог простит мои грехи, Как государь мои стихи.

Второе – с политической свободой и религиозным вольномыслием. Переплетение быта и идеологии дается на уровне одной фразы: демократический халат, который Давыдов надевает «перед обедом». Характерно, что свою поэзию Пушкин относит к миру каменских удовольствий, придавая ей одновременно и кощунственный, и свободолюбивый характер:

Я променял парнасски бредни И лиры грешный дар судьбы На часослов и на обедни, Да на сушеные грибы.

Но быт – это не только еда, но и отношение к самым близким людям: детям, жене и т. д. И здесь на первый план выдвигается проблема языка общения. А там, где язык, там обязательно присутствуют своя «проза» и своя «поэзия». И если «проза» быта предполагает взгляд на быт как на что-то низкое и противопоставляет ему высокую небытовую сферу, то «поэзия» быта, наоборот, выделяет мир повседневности на фоне чужого неорганизованного пространства, по отношению к которому быт выступает как упорядоченная структура, с наложенными на нее дополнительными ограничениями. Складывается язык, понятный только узкому кругу посвященных лиц. Это может быть как язык слов, когда изобретаются специальные словечки-окказионализмы, так и язык значений, когда общепринятая лексика получает специфический смысл, понятный лишь в определенном кругу посвященных. «Поэзия» быта перестает быть метафорой и превращается в бытовую поэзию, для понимания которой требуется реконструкция затекстовой реальности домашней жизни. Ее смысл совершенно очевиден и прозрачен для тех, кто живет этой жизнью, но темен для всех посторонних. Поэтому такая поэзия чаще всего остается за пределами истории литературы. Между тем ее функция в культуре исключительно важна. Она организует бытовое пространство, превращая его в факт культурной жизни, по ней определяется общий культурный уровень эпохи, отношение человека к важнейшим общечеловеческим ценностям: любви, дружбе, повседневным заботам и т. д. В жизни декабристов такая поэзия играла гораздо большую роль, чем может показаться на первый взгляд. Без ее изучения в восприятии декабризма утрачиваются его плоть и кровь, а сами декабристы, превращаясь в идеологов, перестают при этом быть людьми.

Василий Львович Давыдов происходит от древнего дворянского рода. Его предок монгольский мурза Мунчак поступил в начале XV в. на службу к великому князю Василию I. Позже его род разделился на Давыдовых и Уваровых. По отцовской линии В. Л. Давыдов был в родстве с Ермоловыми и Каховскими, по материнской – с екатерининским фаворитом Г. А. Потемкиным, Самойловыми и Раевскими. Герой войны 1812 года генерал Н. Н. Раевский был его единоутробным братом. Его двоюродными братьями были генерал А. П. Ермолов и поэт-партизан Д. В. Давыдов. Позже он породнится с декабристами М. Ф. Орловым и С. Г. Волконским, когда те женятся на сестрах Раевских. Все эти люди так или иначе были связаны с Каменкой.

На примере трех поколений каменских обитателей интересно проследить, как меняется характер их взаимоотношений с властью. Старшее поколение верой и правдой служит Екатерине II, за это получает поместья, деньги, чины и ордена. Среднее – оппозиционно по отношению к павловскому режиму. А. П. Ермолов и А. М. Каховский составляют так называемый «смоленский заговор» и подвергаются аресту, однако в дальнейшем ограничиваются открытым фрондированием и находятся в постоянной немилости у властей предержащих. И наконец, младшее поколение Каменки принадлежит к наиболее радикальному течению в декабризме. Судьба этого поколения может быть выражена словами декабриста М. С. Лунина: «эшафот и история».

Жизнь В. Л. Давыдова до 1819 г. в общем типична для русского аристократа. Он получил светское французское образование: сначала в пансионе аббата Нико́ля, там же, где и М. Ф. Орлов и С. Г. Волконский, а затем дома, «где имел учителем Аббата Фромана (Abbé Froment)». По его собственному признанию, Давыдов «воспитание получил <…> поверхностное, не придаваясь особенно никакой науке, а более занимаясь французской словесностию». «Вошедши же весьма молод в Военную службу, – продолжает Давыдов, – я не имел уже случая усовершенствоваться в какой-нибудь положительной науке». В 1807 г. он поступил юнкером в Лейб-гвардии Гусарский полк. С 1812 по 1814 включительно принимал участие во всех основных сражениях. «Несколько дней перед сражением Бородинским назначен был Адъютантом к Господину Главнокомандующему 2-ю Западною Армиею Генерал от Инфантерии Князю Багратиону, по смерти коего возвратился во фронт где и пробыл до окончания войны. Под Кульмом был ранен штыками в бока. Под Лейпцигом ранен опять пиками, лошадь была подо мною убита, и я попался в плен; но дней через двенадцать был отбит Королевскими Прускими войсками» (X, 191).

После войны раны давали себя знать и мешали постоянной военной службе. С 1819 г. Давыдов, не занимая никакой должности, «состоит по кавалерии», с 1822 г. официально в чине полковника выходит в отставку. Но к этому времени он уже давно живет у себя в Каменке и является членом тайного общества. Точная дата вступления его в Союз Благоденствия неизвестна. На следствии он говорил об этом нарочито неопределенно: «В 1819 или 1820 году я был принят в Тайное общество Охотниковым в Киеве». Однако в личном письме к В. В. Левашову Давыдов склоняется в сторону 1819 г.: «Принят я был, как уже я сказал, в 1819, кажется, году, г-м Охотниковым в Союз благоденствия» (X, 187). В Союзе благоденствия Давыдов особой активности не проявлял и, вполне возможно, действительно не помнил точную дату формального вступления. Однако его упорное подчеркивание, что он был принят К. А. Охотниковым, умершим в 1824 г., наверняка объясняется стремлением скрыть имя того, кто на самом деле принял его в общество. Во всяком случае, в 1819 г. Охотников не мог принять Давыдова в тайное общество, т. к. сам еще не был его членом. А между тем С. Г. Волконский, вступивший в Союз Благоденствия в 1819, в своих воспоминаниях пишет о Давыдове как об уже состоящем в обществе.

В 1819 г. в Киеве Давыдова мог принять только М. Ф. Орлов, который служил там в должности начальника штаба 4-го корпуса под непосредственным начальством командира корпуса генерала Н. Н. Раевского. Разумеется, назвать его на следствии Давыдов не мог. Избранная им тактика защиты строилась на словесных раскаяниях и весьма осторожных признаниях, цель которых заключалась в том, чтобы не дать следствию сведений, которыми оно еще не располагало. К тому же Давыдов, видимо, понимал, что у Орлова, как и у Раевских, есть шансы оправдаться. Поэтому со своей стороны он делал все, чтобы эти шансы возросли: «Имея еще трех племянников арестованных, т. е Г. Орлова, А. Раевского и Н. Раевского, долгом поставляю сказать здесь, что первый ни на какия предложения от общества не соглашался и решительно не хотел входить в таковые дела, второй приглашаем даже не был, а третьему и заговаривал уже давно, но он формально отказался».

Между тем не вызывает сомнения, что в 1820 году, когда Орлов получил командование 16-й дивизией в Кишиневе, а Охотников в мае того же года был переведен в эту же дивизию в чине ротмистра, связь между Кишиневом и Каменкой была быстро установлена. Из имения Давыдовых поздней осенью 1820 г. Орлов, Охотников и Якушкин отправились в Москву на последний съезд Союза Благоденствия. И в личном плане, и в идейном Давыдов явно тяготел к кишиневскому кругу декабристов. Это можно понять, в частности, и из цитированного выше стихотворного послания Пушкина, где в первом стихе упоминается Орлов, а в последних речь идет о революции. О том, что Орлов готовит свою дивизию к восстанию, в Каменке наверняка были хорошо осведомлены.

В феврале 1822 г. был арестован ближайший сотрудник Орлова по Кишиневской управе В. Ф. Раевский, а сам Орлов фактически был отстранен от командования дивизией. Это означало разгром управы. Однако это событие не только не дезорганизовало деятельность тайного общества на юге, но и во многом способствовало дальнейшей консолидации сил вокруг П. И. Пестеля, утратившего в лице Орлова конкурента на лидерство. В начале 1822 г., еще до разгрома орловского общества, в Киеве Пестель упорно добивается принятия своей программы и плана действий как единой основы для Южного общества. Тогда было принято решение «предоставить каждому члену целый год на обдумывание мнения о Русской Правде, так и об образе введения ее». Спустя год программа была принята, и тогда же, как показывал на следствии Пестель, «разделился Южный округ на три Управы: тульчинская осталась в прежнем Составе. Сергей Муравьев и Бестужев-Рюмин с их членами составили васильковскую управу, которая называлась левою; а Давыдов и Князь Волхонсхой составили Каменскую управу, которая называлась правою. Все три находились под ведением Тульчинской Директории». Тогда же большинство согласилось с Пестелем в необходимости истребить всю царскую семью. Позже на следствии, пытаясь смягчить остроту этого решения, Давыдов показывал: «Помнится мне, что и о сем первый заговорил Пестель же. Никто ему, к несчастию, не противуречил, кроме Муравьева, который сказал, что он противного мнения <…> Клянусь, что и я, и Волконской не давали никакой важности сим речам, и я думаю о Юшневском тоже, почитая все сие пустыми словами».

Осенью 1823 г. представители всех южных управ съехались в Каменке под предлогом именин хозяйки, матери Давыдова, Екатерины Николаевны. Гостеприимный хозяин становится одним из активнейших деятелей Южного общества, а его имение уже давно пользуется репутацией политического центра. Ежегодно Давыдов и Волконский ездят в Петербург «для совещаний, соображений и свода успехов по каждому отделу». Там им оппонирует Н. М. Муравьев. Характерно, что когда Давыдову не хватает аргументов в споре с Н. М. Муравьевым, он ссылается на общее решение Южного общества: «у нас так положено и этого переменять нельзя».

Аристократов Волконского и Давыдова с их обостренным чувством сословной совести в программе Пестеля больше всего привлекает ее демократизм с ярко выраженным антиаристократизмом. «Самоотвержение от аристократического начала придавало какую-то восторженность частным убеждениям и поэтому и самому общему ходу дела», – вспоминал позже Волконский. Слово восторженность как нельзя лучше передает кипучий энтузиазм, переполнявший членов тайного общества, ощущавших значимость своего служения отечеству. Даже рационалистически настроенный Пестель способен был впадать в подобное экстатическое состояние: «Когда с прочими членами, разделяющими мой образ мыслей, рассуждал я о сем предмете, то представляя себе живую картину всего щастия, коим бы Россия по нашим понятиям тогда пользовалась, входили мы в такое восхищение (курсив мой. – В. П.) и, сказать можно, восторг (курсив мой. – В. П.), что я и прочие готовы были не только согласиться, но и предложить все то, что содействовать бы могло к полному введению и совершенному укреплению и утверждению сего порядка Вещей». Без этого эмоционального фона трудно представить атмосферу, царившую в каменской усадьбе.

Каменка – это место встречи различных эпох и культур. Ее неповторимую атмосферу создавали люди различных поколений. XVIII век был представлен самой хозяйкой Екатериной Николаевной Давыдовой, в первом браке Раевской. Она была дочерью екатерининского сенатора Н. Б. Самойлова. Это имение перешло к ней в наследство от матери, родной сестры Г. А. Потемкина, купившего в 1770-е гг. Каменку и подарившего ее своей сестре. XVIII век хорошо еще помнил и сын Екатерины Николаевны от первого брака Н. Н. Раевский, о котором Пушкин писал: «Свидетель Екатерининского века, памятник 12 года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привлекает к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества». Еще до войны 1812 года в Каменке часто гостят близкие родственники и друзья хозяев генерал А. П. Ермолов и известный уже в то время поэт Д. В. Давыдов. А после войны в центре Каменской жизни оказывается молодежь, связанная с тайными обществами. Это не просто заговорщики, но и цвет русской культуры. Яркий след в истории Каменки оставило пребывание там Пушкина в конце 1820 – начале 1821 г. Об этом сохранились интересные воспоминания Якушкина.

Приехав на юг, для того чтобы пригласить представителей тамошнего тайного общества в Москву на съезд Союза Благоденствия, который, по словам Якушкина, «дремал», он был приглашен генералом М. Ф. Орловым, чье присутствие на съезде считалось совершенно необходимым, на именины Екатерины Николаевны: «Приехав в Каменку, я полагал, что никого там не знаю, и был приятно удивлен, когда случившийся здесь А. С. Пушкин выбежал ко мне с распростертыми объятиями. Я познакомился с ним в последнюю мою поездку в Петербург у Петра Чаадаева, с которым он был дружен и к которому имел большое доверие. Василий Львович Давыдов, ревностный член Тайного общества, узнавши, что я от Орлова, принял меня более чем радушно. Он представил меня своей матери и своему брату генералу Раевскому как давнишнего короткого своего приятеля. С генералом был сын его полковник Александр Раевский. Через полчаса я был тут, как дома. Орлов, Охотников и я, мы пробыли у Давыдова целую неделю. Пушкин, приехавший из Кишинева, где в это время он был в изгнании, и полковник Раевский прогостили тут столько же». Это было начало бурной эпохи, когда дремавшая под неусыпным оком Священного союза Европа стала пробуждаться:

Тряслися грозно Пиренеи, Вулкан Неаполя пылал, Безрукий князь друзьям Мореи Из Кишинева уж мигал.

События, произошедшие в Семеновском полку в октябре 1820 г., показали, что Россия может не остаться в стороне от общеевропейских революционных потрясений. Разговоры обо всем этом накаляли атмосферу в Каменке. За здравие революционеров поднимались тосты, в их честь слагались стихи:

Спасенья чашу наполняли Беспенной мерзлою струей И за здоровье тех и той [1093] До дна, до капли выпивали!.. —

писал Пушкин в упомянутом выше послании В. Л. Давыдову в 1821 г., вспоминая эту насыщенную событиями жизнь в его усадьбе.

В личности самого Давыдова удачно сочетались политический радикализм и утонченность светской культуры. По словам Н. И. Лорера, «он был представителем тогдашнего comme il faut, богат, образован, начитан». Подлинно светская простота и безыскусность, проявляющиеся не только в манерах, но и в искреннем интересе к окружающим его людям, позволили Давыдову быстро найти общий язык с далеко не светским Якушкиным. Неделя каменского общения запомнилась им на всю жизнь. Спустя много лет в далекой Сибири Якушкин так и остался навсегда для Давыдова человеком из того, дорогого для него мира прошлой жизни. В 1854 г., посетив уже тяжело больного Давыдова в Красноярске за несколько месяцев до его смерти, Якушкин писал сыну Евгению: «У нас с ним столько общих воспоминаний, что точно, может быть, при наших с ним беседах он забывает настоящее и переносится в былое, в которое немудрено, что и он, и я, мы были лучше, нежели теперь».

Все это не только обессмертило Каменку, но и придало ее пространству огромные культуропорождающие возможности, которые оказались намного долговечнее тех, кто их создал. Так был подготовлен своеобразный каменский ренессанс 1860-х гг., когда там появился П. И. Чайковский. Его родная сестра Александра Ильинична вышла замуж за сына Василия Львовича Льва Васильевича. «Если украинский фольклор не имел особого влияния на Петра Ильича, то, несомненно, историческое прошлое Каменки и в особенности тень Пушкина, легшая на нее, влияли на него сильно. Недаром в Каменке он полностью написал увертюру “1812 год” и, окончив “Евгения Онегина”, в первый раз сыграл его целиком перед семьей Давыдовых». Чайковский еще застал вернувшуюся из Сибири вдову В. Л. Давыдова Александру Ивановну и с наслаждением слушал ее рассказы о пушкинско-декабристской эпохе. «Не далее как сегодня, – писал он 19 апреля 1884 г. Н. Ф. Фон Мекк, – она мне подробно рассказывала про жизнь Пушкина в Каменке. Судя по ее рассказам, Каменка в то время была большим великолепным барским имением, с усадьбой на большую ногу; жили широко по тогдашнему обычаю, с оркестром, певчими и т. д.».

Характеризуя экономическое положение Каменки в начале XIX в., С. Я. Гессен писал: «Грандиозные латифундарные поместья Давыдовых, казалось, способны были обеспечить безумную расточительность каменских помещиков. В одной Каменке, принадлежавшей Е. Н. Давыдовой, числилось 822 души мужского пола. Ее богатые поместия рассеяны были и по всему Чигиринскому повету, и всего за ней считалось свыше 2600 крепостных. В том же Чигиринском повете расположены были два крупных села с населением в 785 крепостных, выделенных в собственность Александра Львовича. Были за Давыдовыми поместья и в других губерниях: Рязанской и Московской. В Рузском уезде Московской губернии находились поместья младшего брата Василия Львовича, будущего декабриста, владевшего здесь 325 крепостными». И далее исследователь делает вывод: «Это было типичное феодально-крепостническое поместье с многоголовой дворней, с крестьянами, по старинке обрабатывавшими пашню. Волны промышленного предпринимательства и интенсификации сельского хозяйства как будто разбивались о крутые утесы, на которые взгромоздилась Каменка. За внешним блеском Каменской жизни ощущалась обреченность».

Богатство и в то же время запущенность хозяйства отражались и на быте Давыдовых. Россия и Запад органично соединялись под гостеприимной кровлей каменской усадьбы. Русское хлебосольство сочеталось с изысканностью французской салонной культуры. Сам В. Л. Давыдов, прозванный своими знакомыми le richard, был душой каменского молодежного общества. С. Г. Волконский назвал его «коноводом по влиянию его бойких суждений и ловкого увлекательного разговора». Как подлинный аристократ он любил щегольнуть простонародными манерами, что, впрочем, соответствовало вполне демократическим убеждениям.

Французский элемент присутствовал в Каменке не только как результат воспитания, полученного у аббата Николя, но и в персонифицированном виде он был представлен женой Александра Львовича Аглаей Антоновной, в девичестве герцогиней де Граммон, дочерью пэра Франции генерала Антуана Луи Мари де Граммона. Она прибыла в Россию вместе с Людовиком XVIII, которому еще Павел I предоставил убежище в Митаве. Там ее встретил А. Л. Давыдов, и они поженились. По единодушному свидетельству современников, Аглая отличалась не только красотой, но и легкостью поведения. По воспоминаниям сына Дениса Давыдова, «эта женщина, весьма хорошенькая, ветреная и кокетливая, как истая француженка, искала в шуме развлечений средство не умереть со скуки в варварской России, но так ее полюбила со временем, что с горестью возвращалась во Францию. Зато она в Каменке была магнитом, привлекающим к себе всех железных деятелей славного Александровского времени. От главнокомандующего до корнетов – все жило и ликовало в селе Каменке, но главное – умирало у ног прелестной Аглаи».

Ее муж А. Л. Давыдов, в прошлом кавалергардский полковник, а с 1815 г. отставной генерал, рядом со своей женой производил комическое впечатление на окружающих своим обжорством и фигурой. «Обеденный стол перед его местом пришлось вырезать по форме его живота – иначе он не мог еду брать с тарелки. Свой культ еды он довел до того, что, отправляясь в Париж, он брал с собой своего крепостного повара и, когда приходил в ресторан, посылал его на кухню, чтобы он указывал французским поварам особенности его вкуса». Пушкин уподобил А. Л. Давыдова шекспировскому Фальстафу. Спустя много лет он писал в «Table-talk»: «В молодости моей случай сблизил меня с человеком, в коем природа, казалось, желая подражать Шекспиру, повторила его гениальное создание. *** был второй Фальстаф: сластолюбив, трус, хвастлив, неглуп, забавен, без всяких правил, слезлив и толст». И далее поэт припомнил одну забавную сценку из каменского быта: «Четырехлетний сынок его, вылитый отец, маленький Фальстаф III, однажды в его присутствии повторял про себя: “Какой папенька хлаблий! Как папеньку государь любит!”. Мальчика подслушали и кликнули: “Кто тебе это сказал, Володя?” – “Папенька”, – отвечал Володя».

Обе пары Давыдовых были противоположны друг другу. В. П. Горчаков вспоминал: «Судя по наружности и приемам, эти два брата Давыдовы ничего не имели между собой общего: Александр Львович отличался изысканностью маркиза, Василий щеголял каким-то особым приемом простолюдина». Столь же противоположны были и их жены. Жена Василия Львовича Александра Ивановна Потапова (Давыдовой она станет лишь на шестом году их совместной жизни) была дочерью губернского секретаря и изначально была далека от того салонно-аристократической духа, который пропитывал собой каменскую жизнь. И если Аглая вносила в этот мир атмосферу адюльтера, то Александра Ивановна создавала домашний уют, пропитанный духом семейственности. Еще до Сибири она родила мужу шестерых детей, которых позже оставит с чувством глубокой материнской жалости и последует за мужем в Сибирь, где родит ему еще семерых. Она проживет 92 года и долго будет хранить в памяти и передавать окружающим тепло каменского быта начала 1820-х гг. Декабристы Н. И. Лорер и А. Е. Розен оставили об А. И. Давыдовой сходные воспоминания. Первый писал о ней как о «женщине, отличавшейся своим умом и ангельским сердцем», а второй отмечал «необыкновенную кротость нрава, всегда ровное расположение духа и смирение». Неизгладимое впечатление А. И. Давыдова произвела на П. И. Чайковского, увидевшего в ней «одно из тех редких проявлений человеческого совершенства, которое с лихвой вознаграждает за многие разочарования, которые приходится испытывать в столкновении с людьми»

Любопытно проследить, как скрещивались культурные языки в каменской атмосфере. Денис Давыдов, еще до войны 1812 года отдавший дань восхищения Аглае, одно из посвященных ей стихотворений написал размером, заимствованным у Н. М. Карамзина, который тот специально изобрел для поэмы «Илья Муромец», писавшейся в народно-фольклорном духе. На это Карамзин особо обращал внимание своих читателей: «В рассуждении меры скажу, что она совершенно русская. Почти все наши старинные песни сочинены такими стихами».

Если б боги милосердия Были боги справедливости, Если б ты лишилась прелестей, Нарушая общения, — Я бы, может быть, осмелился Быть невольником преступницы. Но, Аглая, как идет к тебе Быть лукавой и обманчивой! Ты изменишь – и прекраснее! И уста твои румяные Еще более румянятся Новой клятвой, новой выдумкой, Голос, взор твой привлекательный! И, богами вдохновенная, Ты улыбкою небесною Разрушаешь все намеренья Разлюбить неразлюбимую! Сколько пленников скитается, Сколько презренных терзается Вкруг обители красавицы! Мать страшится называть тебя Сыну, юностью кипящему, И супруга содрогается, Если взор супруга верного Хотя раз, хоть на мгновение Обратится на волшебницу!.. [1109]

Имитация народной речи при обращении к француженке создает ситуацию языковой игры: традиционные мотивы легкой французской поэзии, содержащие в себе жалобы на неверность и непостоянство возлюбленной, выражаются языком русской фольклорно-поэтической традиции. Предельная «литературность» и изысканность содержания передается как бы нелитературными, народными средствами.

Противоположный случай представляет собой стихотворное обращение на французском языке В. Л. Давыдова к А. И. Давыдовой. На первый взгляд, мы имеем дело с ситуацией, исключающей языковую игру. Дело происходит уже не в Каменке, а в Читинском остроге, где Давыдовы встретились после долгой разлуки:

Ô Toi qui seule du bonheur me fis connaître l’éxistence, et qui sus changer en jouissance, et mon éxil et ma douleur; Ange du Ciel, ma Tendre amie! que puis-je t’offrir en ce jour? tout est à toi, mon coeur, ma vie, je ne la dois qu’a ton amour. Mais tu le veux – prends mon image Qu’a tes pieds je mets aujourd’hui Et dis en regardant l’ouvrage — Qui sut aimer autant que lui? [1110]

Обращаясь к русской женщине по-французски, Давыдов тем самым подчеркивает ее принадлежность к миру аристократической культуры, с которой она связана не происхождением, а духовными нитями. Необходимо учитывать также, что сам Давыдов, в этот момент каторжник, лишен всех чинов и дворянства, и его жена, последовавшая за ним в Сибирь, также лишена всех тех преимуществ, которые она получила, выйдя за него замуж. Вообще, французский язык в Сибирских рудниках для декабристов являлся свидетельством того, что принадлежность к аристократическому обществу определяется не только и даже не столько происхождением, сколько внутренним достоинством и образованием. Это, видимо, понимали и их охранники, пытавшиеся запретить им говорить по-французски.

Кроме того, если Денис Давыдов, обращаясь к Аглае, акцент делает на самом языке, передающим достаточно трафаретное литературное содержание, то для Василия Давыдова языковая форма сама по себе значения не имеет. Главное – содержание, отражающее его подлинные чувства к жене и реальную бытовую ситуацию, связанную с дарением портрета.

Аристократическая мягкость и простота обращения, составляющие основу светского поведения, людьми, утратившими связь с той культурой, могли восприниматься как проявление бесхарактерности. Однако Сибирь показала, что это не так. Далекий потомок В. Л. Давыдова, рассматривая «две фотографии с его портретов, одного, сделанного в молодости, и другого – незадолго до его смерти», писал: «На первом он изображен красивым молодым человеком с правильными чертами лица, зачесанными назад волосами, небольшими усами, приподнятыми бровями и добрыми мечтательными глазами. На втором, написанном в Сибири, виден сломленный страданиями и лишениями тяжелой каторжной жизни старик с угасшим взором в глазах». Разумеется, тринадцать лет каторги не могли пройти бесследно. Однако внешние изменения далеко не всегда тождественны изменениям внутренним. Товарищи Давыдова по каторге и изгнанию не обнаруживали в нем никаких душевных перемен. «Василий Львович Давыдов, – писал Розен, – отличавшийся в гусарах, и в обществе, и в ссылке своею прямотою, бодростью и остроумием, был поселен в Красноярске, где скончался в октябре 1855 года и только несколько месяцев не дожил до манифеста освобождения». Более определенно об этом же писал В. К. Кюхельбекер в письме к М. Н. Волконской 13 февраля 1845 г.: «Он все тот же. Я нашел в нем изменившейся лишь внешность. Его настроение, его искрящийся, как шампанское, ум, его прекрасное сердце все те же».

Но лучше всего о неизменности взглядов и характера Давыдова свидетельствуют его сибирские сочинения. Ни унизительная процедура следствия, на котором он вынужденно каялся, но при этом никого не выдавал, а по возможности, стремился всячески преуменьшить вину своих товарищей в глазах следователей, ни тяжелые каторжные работы – ничто не повлияло ни на демократизм его взглядов, ни на отношение к режиму. К Давыдову с полным правом могут быть отнесены известные слова А. И. Одоевского:

…цепями, Своей судьбой гордимся мы, И за затворами тюрьмы В душе смеемся над царями [1118] .

Смеялся Давыдов над царями не только в душе. Известны его едкие эпиграммы на Николая I:

Он добродетель страх любил И строил ей везде казармы. И где б ее ни находил, Тотчас производил в жандармы [1119] .

Из воспоминаний М. А. Бестужева известно, что еще в Петровском остроге Давыдов вместе с А. П. Барятинским сочиняли «Плоды тюремной хандры», «сумбур, особенно нравившийся Ильинскому и почти для него написанный».

Выйдя на поселение, Давыдов по мере своих сил пытался наладить привычный для него быт. Начинает он с книг, причем книги для него не только связь с цивилизованным миром, но и неотъемлемая часть бытового пространства. Еще из тюрьмы Давыдов просил брата Петра Львовича прислать книги из его каменской библиотеки: «Список книг из моей библиотеки. – Я хочу иметь Корнеля, Расина, Кребильона, Мольера, Реньяра, Буало, Грессэ, Лафонтена, Телемака, “Les orateurs sacrés”, “Les Moralistes” в I томе Ларошфуко, Вовенарга, Лабрюейра, Ролленя, Ройна (сокращение Ролленя), Мильо, Верто, Туложона, Лакретеля, Плутарха, Карамзина и все русские книги, находящиеся в Каменке; Леваска, письма m-me Севинье и всю коллекцию мемуаров по истории революций французской и английской (прошу тебя пополнить за счет нескольких роскошных изданий из моей библиотеки); “Bibliothèque Orientale” Эрбело, все книги по математике, политической экономии, географии и все мои географические карты с двумя маленькими глобусами, которые я оставил; Робинзона Крузо, Географический словарь, исторический словарь в 15 томах, словарь Бейля в 16 томах, Жильблаза с гравюрами. Я хотел бы обменять моего Вольтера и Ж. Ж. Руссо на компактные издания Вольтера и Руссо, что составило бы три или четыре тома вместо ста почти; и чтобы ты мне их прислал. Еще я просил бы тебя обменять несколько роскошных изданий и романов из моей библиотеки, которые мне ни на что не нужны, на географию Бальби в пяти больших томах. Эта книга необходима мне и моим детям. Наконец, вот список детских книг, которые я хотел бы получить теперь же и которые мне крайне нужны: краткая география, краткая арифметика, краткая грамматика Греча, краткая история России, всеобщая история Кайданова и дешевый полный атлас, также географию Элбловского».

Как видно из этого письма, в Каменке осталась большая библиотека, включающая в себя роскошные издания, которые мог позволить себе иметь богатый аристократ, но ссыльный поселенец должен довольствоваться более скромными экземплярами. Однако важно другое: без книг не может быть культуры, а без культуры Давыдов не мыслит себе быт. Новый быт создается им на старых принципах. Дом Давыдовых в Красноярске, как и когда-то в Каменке, полон гостей. Вот одно из характерных свидетельств самого Давыдова: «Мы начали праздники и скучно и грустно, – пишет он Я. Д. Казимирскому 5-го января 1847, – мне жаль было своей Саши, у которой нет ни подруг теперь, ни малейшего развлечения. Вдруг 28 числа без зову, семейство Зубаревых <…> за ними Василевские, Ledentu с женою, Лессинг с женою, Каверины нагрянули к нам, а за ними Бурнашев, Кандауров, Шумахер и английский турист, преинтересный оригинал. Алексей Павлович привез музыку (Musiens juifs ambulants), и танцы продолжались до третьего часа; а я между тем успел приготовить изрядный ужин, и Саша моя повеселилась».

Суровым условиям сибирской ссылки Давыдов противопоставляет тепло домашнего очага. Он не только не позволяет бытовым трудностям одержать верх над собой и своими близкими, а, напротив, ставит быт в зависимость от собственной культуры. Он был чужд как фатализма, так и определяющего воздействия среды – учения, получившего большое количество сторонников среди разночинской интеллигенции середины века. В одном из писем к дочерям он писал: «Фатальности нет, есть только Бог и Его святая воля; а в этом мире есть только связь причин и следствий <…> Моя система такова: как постелешь – так и поспишь; вот почему в течение двадцати пяти лет моих страданий я никогда серьезно не жаловался ни на что и ни на кого».

Бытовая сторона декабризма потому и привлекательна, что она является органическим продолжением культурного сознания самих декабристов. В большой семье Давыдовых царила игровая атмосфера, превращающая бытовые неурядицы, а подчас и реальные сложности в особый мир домашнего творчества. Сам Василий Львович писал своей жене и дочерям шутливые записочки, представляющие собой смесь поэзии и прозы, французского и русского языков. Неупорядоченное употребление русского и французского языков, видимо, вообще составляло особенность домашнего общения Давыдовых и одновременно служило для них предметом шуток и пародий. Смешиваться могли не только слова, но и акценты, что значительно усиливало комизм самого смешения. В одном из домашних стихотворений Давыдова французские слова передаются русскими буквами. Оно, видимо, должно было читаться автором или адресатом по-французски с русским акцентом:

Ву дорме et монъ керъ вейль Е же пансъ тужуръ а ву Е селонъ ла кутумъ вiель Же ди: команъ ву портé ву? [1126]

Домашняя поэзия становится для Давыдова источником бесконечной самоиронии. Отправляя очередные шутливые стихи на русском языке своим дочерям, он делает к ним приписку: «Какое чудесное пробуждение для вас! Отец – поэт и угощает вас чудесными стихами, каких ни Жуковский, ни Пушкин, верно, не написали». Французские стихи, обращенные к жене, также сопровождаются примечанием: «На всех языках подвизаемся, сударыня! – оно (т. е. стишки) немного, правда, похожи на Виктора Hugo и Ламартина, но получше их смею уверить». Упоминания Гюго и Ламартина, как и Пушкина и Жуковского, отражают читательские пристрастия Давыдова, а не его поэтическую манеру домашнего поэта. Во всяком случае, следование каким-то принципам поэтики этих очень разных поэтов обнаружить в шуточных стихах Давыдова не удается. Он не подражает им, а отождествляет себя с ними в том мире, который сам же и создает. Обращаясь к дочерям, он пишет:

Конечно, имени поэта Я не искал, не заслужил, Во мненьи суетного света — Мне все равно, кем бы ни слыл. Но если б вы своим поэтом Меня избрали навсегда — Как этим даром перед светом Я погордился бы тогда — И точно был бы я поэтом [1129] .

Давыдов – не один из поэтов. Он единственный Поэт в универсуме своего домашнего быта, и в этом смысле он и Жуковский, и Пушкин, и Гюго, и Ламартин в одном лице. Это уникальный и неповторимый мир, где даже самое заурядное явление, как, например, насморк дочери, становится вселенским событием и вызывает серию стихов:

Здесь живет не из Каприза, Как жандарм – полковник Борх; Но скажи мне, моя Лиза, Почему живет насморк? Тебя, душка, он замучил Да и мне крепко наскучил. Прогони его скорей, Дам курьерских лошадей… А сама сиди уж дома И ко мне не приходи, Дам тебе бутылку рома, Им ты скуку разгони.

И далее следует французская приписка: «Oui chère enfan L., je te met aux arrêts pour aujourd’hui. Si je mets mon nez dehors, ce sera pour te l’apporter: Tu en feras ce que tu voudras».

Тема отданного рома стала предметом для новых шуток и получила стихотворное продолжение:

Есть ли кто счастливей вас? Что за чудо ваш папас? Другой нет такой находки; Более вина и водки Любит милочек своих — Катю, Лизу, всех троих, С приближением малюток Жирных вам купил он уток. И дивится весь наш дом, Что вчера вам отдал ром. Вот уж впрямь отец примерный И совсем нелицемерный; Право, прост он: так, как квас, Просто обожает вас.

Как и предшествующий текст, это стихотворение сопровождается любопытным примечанием: «Ces vers, imitiés des Orientales des Victor Hugo, vous prouvent que je me porte bien, que j’ai bien dormi. Mais ils ne prouvent pas que je vous aime parceque l’on ne prouvent pas que deux fois deux font quart. Faites bien attention à ces vers – remarquez cette répétition просто, просто – quelle énergie? Ah? Vous ne vous doutiez pas que le vieux père était poète, vous ne saviez pas que c’est un génie, enfin grand écrivain que profound politique et fait pour changer la face du monde et du Parnasse! – C’est poutant céla! Mais lui, il est immuable, rien ne peut le changer – il vous aimera tant qu’il vivra à en devenir fou – Вот вам и все тут. В. Д.».

Крайне трудно, если вообще возможно, увидеть в этих стихах подражание «Les Orientales» Гюго. Слишком далека восточная экзотика французского поэта с ее султанами, сералями, испанцами, маврами, греками, с ее пышной образностью и т. д. от сибирского быта давыдовских стихов. Скорее можно говорить о некоем пародировании, сближающем предельно близкое и предельно далекое, чистую литературность и конкретную бытовую обстановку. Быт у Давыдова не является конструктивным принципом, организующим художественное пространство, так как отсутствует типизация. Достаточно сравнить его произведения с пушкинским творчеством, включающим быт как «низкую природу», достойную стать предметом высокой поэзии, чтобы понять, что у Давыдова быт – это только его конкретный быт и что у него не поэзия моделирует бытовую реальность, а напротив, сам быт порождает поэзию, которая является его органической частью. Если Пушкин сознательно «опускает» литературу до повседневности («унижусь до смиренной прозы»), то Давыдов, наоборот, суровую действительность поднимает до уровня поэзии, которая заключается не в стихах, а в самом отношении к быту. Оригинальность и неповторимость его домашних стихов есть следствие неповторимости самих ситуаций и их восприятия.

Когда же Давыдов пишет стихи не на бытовые темы, то он использует трафаретный язык романтической лирики с ее характерной образностью, параллелизмом внешнего бурного мира и внутреннего страдания и т. д. И тогда за бытовым жизнелюбием и веселостью раскрывается глубоко израненная душа изгнанника.

В шуточных бытовых стихах Давыдова проявилась определенная система жизненных ценностей декабриста. Не революционные преобразования общества, не стремление осчастливить миллионы людей, а постоянное возделывание собственной души и окультуривание окружающего пространства являются основой его жизненной философии. Это не значит, что Давыдов был чужд революционных идей его времени. Мы видели, что это не так. Но это значит, что сами эти идеи для него существовали лишь в границах того культурного пространства, в котором протекала его жизнь, и воспринимались им исключительно как созидательное, а не как разрушительное начало.