Обычно я провожу утро понедельника, просматривая электронную почту – письма, которые пришли за выходные. Большинство – это приманки и попытки соблазнить на вещи, о которых я даже не хочу читать, не то что покупать. Но всегда есть несколько писем от студентов или друзей, я с наслаждением их читаю, отвечаю на них и электронно «дардэделю» с некоторыми из них. В этот понедельник я приму таблетку для отвлечения внимания – покрашу спальню в голубой цвет, это старый способ, если хочешь отключиться.
Стены в моей спальне и сейчас голубого цвета, но какого-то тусклого, невесёлого, такого голубого цвета, который вызывает уныние. Я хочу яркий голубой цвет – голубой цвет неба над Тегераном, когда я был мальчиком. Голубой цвет неба, который побудил меня съезжать на лыжах вниз по склонам Эльбруса, горной системы, которая переходит в горную систему Гиндукуш, а потом в Гималаи. В те времена я бросал вызов холоду и одевался только в «бермуды» и футболку с коротким рукавом. Я чувствовал присутствие высших сил, и верил, что Пашутан, спаситель, в конце концов спустится из своего замка, уничтожит демонов и возродит, и обновит Иран и мир, как должно быть в соответствии с персидскими мифами.
Ярко-голубой цвет, возможно, заставит меня не думать о Джульетте и о том, что я приношу ей боль, заставит меня не думать о докторе Х и его боли, о докторе Пфайффере и его боли, об Эндрю и его боли. Заставит меня не думать о себе самом и моей боли. Неважно, куда я смотрю, – я везде вижу боль.
Я ищу в подвале краску, которую купил много лет назад. Я нахожу её в тёмном углу. Я нахожу кисть и пытаюсь размять жёсткую щетину, пока она не становится такой, как нужно. Наверху я передвигаю кровать, снимаю постеры с репродукциями картин Ван Гога, которые потом заменю современными персидскими картинами. Я покрываю пол старыми листами бумаги, чтобы не запачкать ковёр. Я открываю банку и начинаю мешать краску, ту краску, которая была ярко-голубого цвета, когда я её покупал много лет назад. Через десять минут я всё ещё мешаю краску. Голубой цвет в банке умер, он напоминает выцветший голубой цвет моих стен и выцветший цвет моей жизни.
Я мешаю и мешаю, а мой мозг будто взрывается – в него врываются вещи, которые я хотел бы забыть. Чёрт побери! Я мешаю и мешаю. Я пытаюсь следовать советам суфиев и смириться с ситуацией, стать неэгоистичным, прекратить беспокоиться о вещах, даже добродетелях, прекратить искать временное облегчение или счастье, обеспечить внутренний мир. Но суфийский путь не помогает мне в моём трудном положении. Сегодня я просто не в том состоянии, настроении, расположении духа, чтобы достичь состояния, к которому призывают учителя дзен-буддизма. Я не способен на медитацию ясного ума.
Я не могу достаточно глубоко уйти в себя и позволить неподвижности и тишине стать единственными резидентами моего настоящего. Я мешаю и мешаю, как крутится дервиш. Возбуждение бурлит во мне, словно я – жаркое. Я мешаю и мешаю. Цвет голубой краски нисколько не приблизился к цвету неба в Тегеране, он такой же, как был, когда я открыл банку. Умершая голубая краска кажется метафорой для моей прошедшей печальной жизни. И я не в том настроении, чтобы мне напоминали о моём сегодняшнем плачевном состоянии при помощи метафоры или каким-то иным способом.
– Ты собираешься её вечно мешать? – укоряю я себя.
Я снова закрываю банку крышкой. Я сворачиваю разложенную на полу бумагу. Я вешаю назад свои постеры. Двигаю кровать на прежнее место. Несу банку с краской назад в подвал. Пью чашку чая с травами. Я пытаюсь медитировать. Но, как и с краской, у меня ничего не получается. У меня нет выбора, кроме как вздремнуть и таким образом отключиться. Я сворачиваюсь на кровати и кладу подушку на глаза, чтобы солнечный свет не бил в них и не пробивался сквозь закрытые веки. Я начинаю вспоминать первые ходы шахматных партий, на которые потратил всю жизнь, пытаясь их понять и запомнить.
Когда я просыпаюсь, солнце уже ушло. Оно уже вообще ушло от моего дома, не светит на него сверху, в гостиной холодно и мрачно. Я смотрю на часы. Четыре часа дня. Одиночество прыгает передо мной, как неопытный призрак, – не столько пугает, сколько раздражает меня. Мне нужна родственная душа, с которой можно поболтать. Поэтому я звоню Ашане Васвани и спрашиваю, можем ли мы встретиться.
– Конечно, – говорит она. – У меня Оливер Ку. Мы собираемся перекусить. Присоединяйся.
Я обещаю подъехать через пятнадцать минут. Но как только я вешаю трубку и бегу к шкафу за подходящей одеждой, телефон начинает звонить. Это Эндрю Эшкрофт.
– Что случилось, Эндрю? – спрашиваю я, пытаюсь намекнуть, что время сейчас не самое подходящее.
– Мне нужно с вами поговорить, доктор Пируз, – судя по голосу, он несколько возбуждён.
– А мы можем поговорить попозднее, Эндрю? – спрашиваю я, запрыгивая в брюки. – Или, может, завтра утром? Я сейчас еду на встречу и уже опаздываю.
– Я надеялся поговорить с вами прямо сейчас, – очень серьёзно говорит он.
– Прямо сейчас невозможно. А если я тебе перезвоню через пару часов?
– Хорошо, – говорит он, чувствуя себя отвергнутым, и отключается.
Этот внезапный щелчок будто открывает ворота у меня в мозге, и в них врываются мысли, напоминающие несущееся стадо быков. Я виновато смотрю на трубку, словно в ней сидит Эндрю и ждёт, когда мы поедим с Ашаной и Оливером. Я чувствую свой эгоизм, который будто догоняет меня и напоминает мне, что я, возможно, бываю чувствительным только, когда мне удобно быть чувствительным.
Как я мог так отнестись к Эндрю? Я иду к письменному столу и ищу номер телефона Эндрю. Его нет в записной книжке и ни на одном из многочисленных маленьких листочков и обрывков бумаги, которыми усыпан мой стол, словно луна метеоритами. Может, он никогда не давал мне свой номер. Я смотрю на часы. Я пожимаю плечами. Я заканчиваю одеваться и бегу к машине. Я чувствую себя виноватым, потому что не уверен в его эмоциональной устойчивости, в особенности, когда рядом нет Ванды, чтобы снять или облегчить его боль. Я – один из тех несчастных людей, которым трудно сказать «нет»! Простое и болезненное слово – нет! Хотя я сам постоянно его слышу. И тем не менее прямо сейчас я смог сказать «нет». Почему? У меня такое ощущение, что у меня в сознании находится огромное количество надежд, инстинктов, стратегий, воспоминаний, ожиданий, привычек и страхов, которые соперничают друг с другом, чтобы контролировать моё поведение и делать за меня выбор среди моего ментального хаоса и нерешительности. Мне кажется, что магически-бессознательный процесс определяет, какие из этих «торговцев влиянием» возьмут меня под контроль в любой конкретный момент. Но как мне их сортировать, как с ними разобраться, в особенности, как выделить виновного или виновных? Кто или что эти скрытые силы, если это не я? Грустно, что моё сознательное «я» так часто оказывается не имеющим отношения к делу в то время, как всё берёт под контроль ложное мышление! Какой обман, какой самообман! Я чувствую себя как историки, которые представляют заблуждения как историю.
Вскоре я уже дома у Ашаны. Я и раньше тут ужинал, но впервые нет её мужа. На ней красивое голубое сари, с открытым плечом, выглядит она очень достойно. Я могу посчитать блестящие звёзды на небе её сари.
Мы едим рис с различными блюдами, каждое из которых приготовлено из различных видов бобовых и овощей, и божественными специями, которые Вашвани присылает её семья из Индии.
Мы говорим о вещах, о которых обычно говорят профессора: абсурдность университетской политики, деньги, которые тратятся на помпезные здания, спортивные программы, вечно раздутая администрация и её бюджет и безразличие или бессилие профессоров, которые ничего не могут с этим поделать, студенты, которых Профессор Телевидение, а не мы, убеждает в определённых фактах и политике. Мы также жалуемся на психологическое, финансовое и социальное давление на профессоров, которых заставляют обучать и писать в соответствии со священной ортодоксией, то есть традиционно и общепринято, даже после зачисления в штат, а также о целостности личности, которая, как предполагается, защитит нас от всего этого давления.
Ортодоксы следят за тем, чтобы студенты приобретали правильные навыки, рабочую этику, правильное сознание, не задающее вопросов и прекрасно встраивающееся в военно-промышленно-правительственный комплекс. О да, несколько моих выдающихся студентов поднимаются над этим промыванием мозгов, но обычные студенты становятся эффективными солдатами для того, что старый левый Дуайт Эйзенхауэр однажды назвал военно-промышленным комплексом. По сути, американские университеты превратились в кондитерские фабрики, на которых пекут печенье, чтобы кормить бизнес, правительство и армию. Наукам и искусствам обучают по большей части с оглядкой на бизнес и прибыль. Философские факультеты – это виды, которым грозит уничтожение. История создаёт национальные заблуждения – например, что США всегда правы, а все остальные всегда неправы, если они с нами не согласны, точно так же, как история, которой учат в России. Профессора также занимаются липовыми исследованиями, которые финансируются спекулянтами, которые, в свою очередь, используют липовые результаты как науку для продвижения небезопасных лекарств или продуктов питания.
Ашана передаёт миску с рисом и говорит:
– Несмотря на все наши надежды и намерения, мы можем в конце концов стать сержантами-инструкторами по строевой подготовке для американского империализма. Представьте: мой муж написал мне, что не вернётся в США! Он говорит, что не хочет, чтобы доллары, которые он платит в виде налогов, позволяли убивать невинных гражданских лиц в Ираке. Конечно, он и детей забрал с собой, чтобы им не промыли мозги и не заразили насилием, – я имею в виду насилие против всего – множества людей, которых бомбили США, насилия против животных, растений, озёр, рек, даже гор, даже Северного полюса. Так много граждан сидят в тюрьмах, освобождены условно или преследуются по закону. Грустно, что США – не единственная страна с такими проблемами, но самая большая! А что ещё хуже, так это то, что СМИ здесь постоянно находят недостатки у других, отвлекая людей от проблем в США.
– Твоя семья не вернётся из Индии? Ты серьёзно, Ашана?
– Я так серьёзна, как самка бизона, защищающая своего детёныша. Но я верю и надеюсь, что всё может измениться. Им будет меня не хватать, точно так же, как я скучаю по ним! Давайте посмотрим, кто будет скучать по кому больше! Время покажет. Может, мне придётся выбирать между карьерой здесь и семьёй там. И я уже знаю, каким будет мой выбор, если мне всё-таки придётся подойти к этой трудной развилке.
Между нами воцаряется тяжёлое молчание, будто опустился металлический занавес. Наконец я возобновляю наш разговор.
– Если мы будем следовать указанным курсом, чтобы жить и преуспевать, то наша совесть затянет верёвку вокруг шеи. А если мы не будем подчиняться неписанным правилам, то другие затянут верёвку вокруг нашей психики. Академическая свобода дорого стоит тем, кто её практикует! Для младшего преподавательского состава это может быть отказ в ставке, для старшего профессорско-преподавательского состава это может означать отмену курса, неудобные часы, сокращение жалованья, урезание расходов на дорогу и исследования или другие виды утончённого преследования. «Политкорректность» – ещё один монстр-цензор. Университет – это хоспис для алетофобов. Поскольку прямой цензуры правительство не проводит, заявляется, что у нас академическая свобода. Но если мы выходим из-под контроля, наши коллеги, начальники и студенты, которым в головы вдолблены определённые идеи, относятся к нам, как к ядовитым паукам, и гоняют нас по студенческому городку, как будто вооружившись огромными баллонами с «Рейдом»! Неужели мы уезжали с родины ради этого?
– Тебе не кажется, Пируз, что ты немного преувеличиваешь? – спрашивает Ашана.
– Если я что-то и делаю, то преуменьшаю. Послушайте, я считаю, что Университет не хочет знать правду о себе, знать, что его высокомерные заявления выдают его на самом деле ограниченную и перекошенную миссию.
– Да, Пируз, я читала твою книгу «Алетофобия», я сдаюсь, – говорит Ашана.
– Спасибо большое, Ашана. Я знаю, что ты не обманываешь, просто чтобы показаться доброй!
Её улыбка заставила бы и персидскую миниатюру улыбнуться в ответ, не то что меня!
Оливер Ку следит за тем, чтобы съесть только свою часть риса.
– Мне хотелось бы сделать больше и чтобы при этом меня не признали маргиналом, – говорит он. – Но из-за своей расовой принадлежности я всегда испытывал давление, мне всегда требовалось работать больше и работать более напряжённо, чем другим профессорам. А теперь из-за этого Патриотического Акта я должен прыгать на правой ноге и при этом насвистывать «Янки Дудль». Конечно, не нужно воспринимать мои слова буквально, но чувствую я себя именно так.
– Ты преувеличиваешь, – говорит ему Ашана.
– Нет, в некотором смысле я не преувеличиваю! Если загнать в один загон всех священных коров Университета, то получится большое священное стадо.
Мы горько смеёмся. Затем я снова иду в атаку:
– А вы обратили внимание на то, как мало критики высказывается в наших университетах о нашей политической и экономической системе и как мало критики наших университетов в наших университетах? Неписанные правила покрывания. Одна из причин эпидемии самоубийств среди солдат состоит в том, что их учат убивать и им приказывают, кого убивать, но при этом им не разрешается спрашивать, почему они должны убивать людей так далеко от берегов США. В конце концов большинство из них христиане.
Я вижу, что Ашана жестом предлагает мне положить себе риса, чтобы и она могла взять его из миски.
– Простите. Я не могу поверить, как в мой разум умещается столько любви и восхищения Америкой и столько отчаяния от институтов США. Это вызывает стресс и диссонанс катастрофических пропорций у меня в сознании, – говорю я почти виновато.
Мы молча едим несколько минут, потом говорим про Эндрю, которого Ванда бросила в пользу Брэдли. Нас беспокоит невыносимое одиночество и душевное состояние Эндрю. На меня волной накатывает чувство вины, когда я вспоминаю, как оттолкнул его, когда ему требовалось со мной поговорить. Мне следует позвонить ему раньше, чем я обещал, может, прямо сейчас. Мы говорим про наш семинар, который закончился, не придя ни к каким выводам и не дав определённых результатов, так неожиданно и так трагично. Наконец я говорю:
– Обратите внимание, как мы избегаем разговоров о беспомощном состоянии доктора Х. А я не упоминаю просьбу Эндрю поговорить со мной, потому что так лучше для меня. Очевидно, я не хочу добавлять болезненную эмоцию стыда к своему чувству вины. Я чувствую, что будто маринуюсь в коктейле из ядов слабой интенсивности.
Ашана выглядит спокойной, кивает и говорит, словно и для меня тоже:
– Я думаю, что мы защищаем себя, Пируз. Наш разум может принять только определённое количество боли за раз.
– Я посоветовался с ЗЗ насчёт шансов доктора Х на выздоровление, – говорит Оливер. – ЗЗ проверил статистические данные, но не может выдать ничего определённого, потому что состояние доктора Х на данном этапе не поддаётся определению.
Я смотрю на последний кусок брокколи в миске с овощами. Мне хочется его съесть, но я боюсь, что, может, Оливер или Ашана тоже хотят его съесть. Он слишком маленький, чтобы разделить его на три части.
– Наше сочувствие доктору Х означает, что мы желаем ему не страдать от боли. Наша любовь к нему означает, что мы хотим, чтобы он был счастливым. Чудесно чувствовать сочувствие и любовь к другим и мочь что-то сделать в связи с этим, – говорит Ашана, будто убеждает Вишну, Шиву и Брахму вместе с ангелами, которые летают вокруг них и трепещут крыльями, напоминая бабочек «монарх».
Кажется, Оливер чувствует, что я хочу поговорить с Ашаной с глазу на глаз. Он говорит нам, что ему ещё нужно поработать с документами, и уходит. Ашана достаёт бутылку красного вина и ведёт меня во внутренний дворик.
Это магический час летнего вечера, садится солнце, а жуки-светляки готовятся озорничать на протяжении всей долгой ночи. Мы сидим друг напротив друга на больших деревянных стульях. Стулья жёсткие, а вино приятное, как надежда, или горькое, как страх.
Я говорю Ашане про то сложное положение, в котором оказался с Джульеттой, и о том невыносимом, что меня ждёт. Она пьёт вино маленькими глотками и слушает, как друг и учитель, не демонстрируя вообще никакого дискомфорта. Когда она задаёт какой-то вопрос, я отвечаю, ничего не утаивая, – настоящий дардэдель. Мы с Ашаной находимся на одной волне и с точки зрения культуры, и с точки зрения разума.
Наконец она говорит мне:
– Мне очень грустно смотреть на то, как страх так жестоко атакует твой разум, Пируз. Но даже если правда окажется хуже, чем самое худшее, что может быть, я не вижу, чтобы ты что-то сделал неправильно с точки зрения этики или нравственности. Ты должен согласиться с этой мыслью, поверить в неё, – или тебе конец. Реальность – это реальность. Это та же самая реальность, способная послать бессознательный метеор в нашу планету, который мгновенно положит конец сознанию, развивавшемуся на протяжении миллиардов лет.
Она накрывает мою руку своей. Я чувствую её сочувствие и сопереживание, их вибрации проходят в меня.
– Я знаю, что у меня это навязчивая идея. По ощущениям это как быстро растущая раковая опухоль.
– Пируз, ты будешь биться о реальность, словно головой о стену, если позволишь мыслям, чувствам, убеждениям и страхам превратить тебя в раскалённый докрасна уголёк. Кто тебя жжёт? Ты или реальность? Пируз, выброси белый флаг, выиграй себе немного мира и спокойствия.
– Очевидно, я не способен наполнить своё сердце спокойствием и смирением, которые мне необходимы!
– Я говорю серьёзно. Временами у нас нет выбора. Жизнь – серьёзная штука, но мы не должны относиться к ней так серьёзно, чтобы её разрушить! Я смирилась с тем, чтобы жить вдали от своей семьи или отказаться от работы. В большинстве случаев страхи появляются, как грозные акулы, но если на них сосредоточиться и внимательно рассмотреть, то они оказываются всего лишь пингвинами! Ты видишь белый флаг у меня в руке, Пируз? Я знаю, что сегодня вечером он кажется красным и жидким, как вино. Посмотри завтра на облака: они – мои белые флаги. Я вижу для тебя две возможности, дорогой Пируз, – или у тебя снова будет твоя любовница Джульетта, или у тебя будет самая великолепная дочь, которую ты только мог желать. Ты не можешь проиграть, если только сам не выберешь проигрыш, Пируз. Не думай о самом плохом, пока нет фактов.
Она нежно прикасается к моему лбу. Она предлагает мне попробовать выяснить правду, встретившись с Элизабет один на один, но на этот раз Джульетта должна знать всё. И подумать насчёт ДНК-теста на отцовство. Я спрашиваю, хочет ли Ашана, чтобы я держал её в курсе.
– Если я могу как-то помочь, то конечно, Пируз. Зачем ты вообще спрашиваешь?
Я делаю глоток вина и пожимаю плечами.
– Ашана, ты – мой ангел-хранитель; ты не обещаешь рай и не угрожаешь мне адом. Ты слушаешь и даешь объективные советы. Ты знаешь, что твоё имя на фарси означает «друг» или «приятель»? – После минутного молчания я продолжаю: – Нейросфера ведёт себя более деструктивно, чем атмосфера, несмотря на торнадо и ураганы. Я задумываюсь над этим, пока моя жизнь разваливается на куски.
Ашана пребывала в задумчивости, попивая вино маленькими глотками. Теперь она постукивает себя по лбу ободком бокала, словно пытаясь выпустить древние ответы, которые хранятся в её мудром мозге.
– Моя жизнь тоже в беспорядке. Ты хочешь, чтобы и я тебя держала в курсе, Пируз?
Я улыбаюсь, слыша, как мои собственные слова произносит индийская женщина с английским акцентом.
Я склоняюсь к её стулу и крепко её обнимаю.
Внезапно Ашана срывается с места и бежит к телефону, который звонит в доме. Как один и тот же звонок может звонить нейтрально и так напряжённо, как сейчас? Для моих натянутых нервов все звуки в последнее время кажутся напряжёнными и предупреждающими о чём-то.
Теперь Ашана появляется в дверном проёме.
– Это Джульетта! Она в ужасном состоянии!
Я бегу так, как бегал в те годы, когда играл в футбол. И, как и в те годы, когда я играл в футбол, я подворачиваю ногу, боль пронзает лодыжку. Я прыгаю в кухню на одной ноге.
Это Джульетта. Это рыдающая Джульетта. Я боюсь услышать то, что она собирается сказать. Я слушаю её рыдания, боюсь услышать её слова, ужасную правду о том, что я её отец. Я чувствую груз всего стыда человечества в каждом ударе сердца, который мне остался. Я слушаю её рыдания и не хочу встретиться с монстром-правдой. Я чувствую страх, коверкающий мою жизнь. Я – алетофоб.
Наконец я теряю терпение, моё сердце звучит, как барабан перед древними битвами. Я хочу с этим покончить. Её слова начинают капать из трубки, словно капли крови.
– Прости, что помешала вам с Ашаной. Тебя не было дома. Поэтому…
– …Что случилось, Джульетта? Почему ты заикаешься? – Из-за беспокойства я говорю громче обычного. – Давай выкладывай, ради всего святого! У меня голова раскалывается. Сердце стучит. И ещё нога. Но хуже всего беспокойство за тебя. Что случилось? Говори!
Она тоже повышает голос.
– Я пытаюсь! – затем её голос опускается до шёпота. – Эндрю арестовали за попытку убить Брэдли и Ванду. Он пытался застрелить их через окно в гостиной. Он в участке. Звонила Ванда.
Я сжимаю трубку так, как сжал бы в объятиях Джульетту, если бы она была рядом.
– Они ранены? Брэдли мёртв?
– Никто не мёртв. Все живы. Ванда говорила очень кратко. Она сказала, что перезвонит.
– Когда это случилось, Джульетта?
– Предполагаю, что где-то час назад, – отвечает она и продолжает: – Я пыталась звонить в полицию и больницу. Пока никто ничего не говорит.
– Джульетта, я заеду в полицейский участок, чтобы выяснить, что происходит. Не думай о самом плохом, пока нет фактов. Пожалуйста, держись, я сейчас приеду.
Я понимаю, что дал Джульетте тот же совет, который мне дала Ашана! Я целую руку Ашане перед тем, как уехать.
– Будь осторожен, Пируз! Не гони.
Она не спрашивает меня, в чём дело. Но я вижу сильное беспокойство, отражающееся в её больших красивых карих глазах. Я говорю ей то, что знаю. Я не хочу больше её нагружать и выбегаю из дома. Я возбуждён, я в ужасе и чувствую себя виноватым. Если бы я не отказался поговорить с Эндрю, когда он звонил, может, этой трагедии удалось бы избежать!