Да, я не смог попасть к известному неврологу доктору Питеру Рутковскому. Но вместо этого я встретился с чудом. Доктор Джульетта Пуччини – поразительная женщина, такая молодая и одновременно такая зрелая и опытная, словно лично наблюдала за эволюцией человеческого разума! Я преувеличиваю? Я испытываю искушение переметнуться от Рутковского к ней.

– Нет, нет, – говорю я себе. – Тебе нужен врач с большим клиническим опытом, а не врач, которую ты хочешь как женщину. Не надо смешивать желание со здоровьем, Пируз. Кроме того, Рутковский – это человек с акцентом, как и ты. Он сможет лучше тебя понять.

Я всё ещё продолжаю думать, что, по крайней мере, один раз в прошлом видел Джульетту. Но, несмотря на все мои усилия, я никак не могу вспомнить, когда и где. Я расстраиваюсь, как когда забываю имена и фамилии людей, названия трав или галактик и всего, что находится между ними. Моя рассеянность усиливается? Мой внутренний голос пытается заняться цензурой и скрыть этот факт от меня?

Может быть, раз Джульетта Пуччини не будет моим врачом, у меня есть шанс узнать её получше. Если бы она была моим лечащим врачом, то не стала бы со мной встречаться. Кто знает, Пируз, какие подарки может тебе сделать твоя рассеянность? Синхрония – это бог тайн во Вселенной.

Её бирюзовые глаза и волосы цвета воронова крыла напоминают мне женщин северной Испании – никто не может сказать, откуда они появились, с севера или с юга. Если бы я позволил себе быть одновременно поэтом и архитектором, то я сказал бы, что доктор Джульетта Пуччини – это леса любви, в смысле – строительные леса. Я представляю возможности, которые открываются для меня с ней, и от этого чувствую себя лучше. Насколько я стал голоден до любви? Я улыбаюсь своей неуверенности. Моя неуверенность улыбается мне в ответ.

Теперь каждый день, уже на протяжении недели, я хожу обедать в факультетскую столовую в Центре имени Рузвельта, надеясь столкнуться с ней. Каждый день я думаю позвонить ей, но затем передумываю, считая, что лучше этого не делать. Смелый персидский кот превратился в испуганного персидского цыплёнка.

Наконец наступает первое апреля, национальный праздник для таких дураков, как я! Апрель – особый месяц в том смысле, что юбки становятся короче, а температура воздуха выше. Живые существа начинают дышать любовью, испытывать любовь и заниматься любовью. Хотя я вчера сжёг кастрюлю с рисом на плите, сегодня меня не очень беспокоит моя забывчивость. Доктор Пуччини сказала мне не беспокоиться по этому поводу. Я хочу ей верить, хочу следовать её совету, я хочу растаять у неё в объятиях. Вау, что я только что почувствовал! Вау, что я только что сказал! Я сам себе не верю.

В любом случае, сейчас 11:30, и мой живот думает о том, как бы перекусить. Бутерброд с сыром и яблоко лежат на моём письменном столе в коричневом пакете и улыбаются мне.

Звонит телефон и выводит меня из мечтательного состояния.

– Доктор Пируз? Это Джульетта Пуччини.

– Да, я вас узнал. Я не забыл ваш голос.

– Я же сказала вам, чтобы не беспокоились о своей забывчивости. Помните?

– Я помню, что должен не беспокоиться насчёт забывчивости. Но боюсь, что я всё ещё беспокоюсь, но меньше, чем раньше, благодаря вам.

– И так и продолжайте!

Затем она переходит к цели звонка.

– Я направляюсь в Центр имени Рузвельта пообедать. Не хотите ко мне присоединиться? Предметом обсуждения будет ваша новая любовь, неврология. У меня для вас есть кое-какие новости.

Её выражение «ваша новая любовь» будто источает запах роз.

Я бросаю пакет с обедом в мусорную корзину, говорю: «Прости», затем спешу в мужской туалет, чтобы немного привести себя в порядок. Я в шоке от того, что вижу в зеркале. На мне зелёные вельветовые штаны, голубая рубашка, чёрные носки и коричневые ботинки. Ничто не сочетается. В те дни, когда я обращаю внимание на то, во что одеваюсь, ничего не происходит. А когда это имеет значение, я выгляжу так, будто меня одевало торнадо, не различающее цветов. Я умываю лицо, поправляю берет и выбегаю на улицу. «Предметом обсуждения будет ваша новая любовь», – слышу я, будто эта фраза – песня о любви.

Несясь по тротуару, я чувствую себя виноватым. Я не всё рассказал в клинике. Я не хотел, чтобы у неё сложилось самое худшее представление о моей семье или обо мне самом. У моей матери было несколько припадков за два года до моего рождения. Она вышла замуж в тринадцать лет, или, если быть более точным, её родители устроили этот брак и она должна была выйти замуж в тринадцать. Но её состояние улучшилось после моего рождения. Мой младший брат не говорил до четырёх лет, но затем развитие пошло ускоренными темпами, и он везде получал высшие баллы, потом получил несколько дипломов, включая по французской литературе в Колумбийском Университете. Другой брат, хотя и психолог, имел проблемы с алкоголем, а теперь у него начальная стадия диабета. У меня аллергия на многие вещи и бронхиальная астма. Я ничего из этого не сказал Джульетте. Думаю, что селективная память – это первое убежище беспокойного разума.

Мне нужно теперь признаться ей в этой самоцензуре? В конце концов, она имеет право на всю правду. Как я могу начинать искренние отношения с ней, если начинаю с обмана? Или открывать правду постепенно – нормально? Пусть капает капельками, как вода из крана.

«Боже праведный! Ты создал потенциал для обмана, потому что это необходимо – как необходима сила тяжести – чтобы держать людей на Земле? В соответствии с Твоим творением, хищники маскируются, чтобы ловить дичь, и не испытывают чувства вины. Но почему Ты, Всемогущий, сделал человеческий разум центром вины Вселенной за то же самое – обман других?» Чёрт побери, мои утайки от Джульетты вырастают в чудовище внутри меня? Как глупые атомы, которые составляют глупые молекулы, которые, в свою очередь, составляют нейроны у меня в мозге, начинают чувствовать себя такими виноватыми, но тем не менее так болезненно желать Джульетту? Это просто пытка!

В Центре имени Рузвельта я пробираюсь сквозь толпы студентов и коллег-преподавателей. Почему-то они тут все собрались, двигаются медленно и вроде запутались, словно слонята с завязанными глазами. Я поднимаюсь по закруглённой лестнице на второй этаж, где находится факультетская столовая. Джульетта меня ждёт. Она машет мне рукой. Она сидит за столиком у окна, выходящего на пешеходную дорожку внутри университетского городка. Мы обмениваемся приветствиями и ничего не значащими фразами, которые я не смог бы вспомнить, если бы к моим пальцам на ногах приставили паяльную лампу. Я слишком возбуждён для чего-то такого обыденного, как запоминание. На Джульетте голубая шёлковая блузка и белая юбка. Волосы свободно падают на плечи, как таинственная летняя ночь опускается на древний город Самарканд.

Подходит официантка. Джульетта заказывает салат с курицей. Я заказываю вегетарианский салат. Я также заказываю нам обоим по бокалу вина, которое подают в розлив. Я не хочу показаться дураком. Я прячусь за нашими деловыми отношениями.

– Вы сказали по телефону, что предметом нашей встречи будет моя новая любовь – неврология.

– Да, я организую семинар по связи мозга и разума. Я подумала, что для вас может быть интересно в нём поучаствовать.

– Для меня?

– Всегда неплохо иметь человека со стороны, чтобы связать происходящее внутри разума с реальностью и обществом за его пределами. Вы можете стать испытателем, проверяющим – проверять, как социальные проблемы могут воздействовать на душевные проблемы, вызывать их или в целом быть с ними связанными.

– Надеюсь, что это не то, что дегустаторы блюд у старых королей, которые их пробовали перед подачей. Они все умерли молодыми.

Джульетта не обращает внимания на мою нервную шутку и продолжает обосновывать моё участие.

– Доктор Оул Хочипилли из Йельского Университета согласился вести семинар вместе с доктором Рутковским. Это здорово.

Йельский Университет или не Йельский Университет, меня охватывает страх от того, что шесть дней придётся слушать человека, у которого акцент ещё хуже, чем у меня.

– Оул – это же «сова» по-английски.

– И пишется точно так же.

– А Хочипилли или как там его? Это итальянская фамилия?

– Нет, он – индеец из племени апачей, из Аризоны. – Она объясняет, что его настоящее имя – Ричард Оул Ван Де Веерт, и он – правнук индейской женщины и голландского миссионера. Он был хиппи в конце шестидесятых, учился в Стэнфордском Университете, и ещё тогда официально поменял фамилию на Хочипилли, в честь бога цветов, танцев и любви у ацтеков. Он – старый друг доктора Рутковского. И лучший специалист по когнитивистике. Сейчас он в годичном отпуске, который даётся для научной работы. – Джульетта также рассказывает мне и о других: – Там будет специалист по этике, она же – философ, кибернетик, специалист по физической химии и три аспиранта, которые пишут диссертации по неврологии.

Внезапно мне становится интересно.

– А вы? – Затем я размышляю вслух: – Вы уверены, что вам нужен на вашем семинаре такой мечтатель, как я, который ещё и спит с открытыми глазами?

– Я буду сидеть рядом с вами. Я не дам вам спать! – Джульетта смотрит на меня, словно спрашивает: «Что ещё?»

Приносят наше вино. Затем – наши салаты и корзинку со свежей выпечкой. Пока мы едим, она рассказывает об обширном инсульте, от которого её отец умер два года назад. Внезапно её глаза становятся самым грустным небом, которое я когда-либо видел. Как и Джульетта, её отец, Дэвид Пуччини, был неврологом. Она рассказывает мне, что они были очень близки, настоящими друзьями, они вместе играли в теннис и вели яростные дебаты по вопросам, связанным с неврологией. Разница в возрасте не мешала их дружбе. Джульетта также рассказывает подробнее про свою мать, Лиз Пуччини. Она страдает от недиагностируемого слабоумия, возможно, это болезнь Альцгеймера. Её кратковременная память ухудшается, и из-за этого она не может жить одна. Когда исполнился год после смерти её мужа, отца Джульетты, дочь перевезла её в интернат для проживания престарелых людей с особыми потребностями, расположенный недалеко от квартиры Джульетты. Из-за того, что у Джульетты очень напряжённый график, она не может заботиться о матери дома. Она говорит, что навещает её почти каждый день, но всё равно чувствует себя виноватой, считая, что этого недостаточно. Затем она колеблется и признаётся:

– Я никогда ни перед кем не раскрывалась так быстро, Пируз. В чём ваш секрет?

– Возраст. Вспомните, вы с отцом тоже были друзьями.

– Вы не такой старый. Давайте, Пируз, раскрывайте свою тайну.

– Изначально Бог думал сделать меня губкой. Затем он передумал и сделал меня обезьяной с большими ушами.

– Атеист говорит о Боге?

– Откуда вы узнали про мой атеизм?

– Я умею читать!

– В любом случае, Бог или принадлежит всем, или не принадлежит никому, – говорю я.

Джульетта продолжает убеждать меня принять участие в семинаре по мозгу и разуму. Я продолжаю сопротивляться. Но я соглашаюсь предоставить ей своё резюме, обещая, что «если доктор Рутковский и бог ацтеков всё ещё захотят, чтобы я участвовал после того, как увидят, насколько я непригоден с точки зрения неврологии, то тогда уж я создам неудобство своим присутствием».

Теперь мы с Джульеттой идём рядышком по территории университетского городка к моему кабинету в Олин-Холле, я обещал, что там дам ей своё резюме.

Она предлагает мне пососать «М & M», я с благодарностью отказываюсь.

На всём пути я борюсь со своим желанием протянуть руку и взять её руку в свою. Я придерживаю ей дверь и слегка касаюсь её плеча, когда она заходит внутрь. Здание кажется покинутым. Студенты находятся в аудиториях или на улице, ловят лучи холодного солнца. Я чувствую, что призраки отдыхают у белых стен. Я здороваюсь со студентом. Мы заворачиваем за угол к моему кабинету.

Замочной скважине не нравится ключ, который я в неё вставляю. Я немного смущаюсь, но нахожу нужный ключ.

– Джульетта, пожалуйста, закройте глаза, – приказываю я. – Для вашего же блага.

– Вы мне уже говорили про бардак на вашем столе и сравнивали его с тем, что творилось в сознании у Бога.

– Я очень сильно приуменьшил реальное положение вещей. Следовало сравнить с Дрезденом после бессмысленной бомбардировки британцами. Так что, пожалуйста, сделайте мне одолжение – не смотрите!

Она неохотно подчиняется, причём очень странно улыбаясь. Я беру её за руку и веду внутрь. Я чувствую внутри себя приятную дрожь, и её рука тоже подрагивает. Я ставлю её перед письменным столом, а сам тем временем копаюсь в своём бардаке. Наконец я нахожу то, что ищу, – старый экземпляр своего резюме.

Я чувствую невыносимое желание протянуть руку через стол и коснуться её волос. Я сдаюсь на волю этому желанию и провожу кончиками пальцев сверху вниз по прядям, которые, в свою очередь, гладят её щёку. Это напоминает арпеджио на арфе. Я надеюсь, что она не заметит моего прикосновения. Я чувствую, что мой дом – везде, и помню каждую красивую вещь, которую хочу запомнить, как, например, слова Руми: «Любовь – это лучшее лекарство».

– Нехорошо обманывать слепую девушку и пользоваться её слепотой, – шепчет она.

– Теперь вы – моя пленница – как я был вашим пленником у вас в кабинете, и я прошу ответить мне любезностью на любезность – в некотором роде.

– У меня глаза закрыты. Вам нужно ещё и наручники на меня надеть, чтобы меня осмотреть?

Я покатываюсь со смеху.

– Нет, нет, никаких извращений и вывертов здесь не будет! Хорошо, Джульетта, вы можете открыть глаза и посмотреть на мой бардак! Вы многое узнали о моём детстве; а теперь я хочу узнать больше о вашем! Я хочу быть большеосведомлённым!

– Ну и словечки вы придумываете! Пополняете словарный состав английского языка? Добавляете свои изюминки, Пируз?

– Почему бы не обеспечить равной возможностью создавать слова всех, включая тех, кто говорит с акцентом?

– Мне сложно говорить о себе, Пируз. Но я тоже считаю, что любезностью надо отвечать на любезность, и верю во взаимность. Я отправлю вам по электронной почте моё резюме о моём детстве. Хорошо?

– Хорошо. Но у меня всё равно могут возникнуть вопросы.

– Договорились. Это если моё письмо вас не оттолкнет.

– И не надейтесь, Джульетта!

Я вручаю ей своё резюме. Она позволяет мне проводить её до лестницы. Она протягивает руку.

– Спасибо за обед и дардэдель, – говорит она. Она произносит слово «дардэдель» идеально, как будто это она придумала весь персидский язык.

На полпути вниз по лестнице она поднимает голову и кричит мне:

– Мне понравилось ваше стихотворение, Пируз! Оно показало мне многое о человеке, которого я хочу узнать.

– О котором? – спрашиваю я. – Папаше Хэме или Пирузе?

Она не отвечает. Она просто смеётся так, словно её одурманило принесённым ветром опиумным маком, и исчезает внизу лестницы.

Я возвращаюсь в кабинет, вешаю на дверь табличку «Не беспокоить» – она старая и помятая. Я ложусь на диванчик и закрываю глаза. Я пытаюсь подремать. В голове у меня звучит «Арабский танец» Чайковского, исполняемый на гитаре. Мы с Элизабет Андерсон обычно слушали эту вещь, лёжа в объятиях друг друга.

Элизабет была моей первой любовью. Я всего несколько недель назад приехал в Америку. Наверное, ни один первокурсник не пребывал в таком замешательстве и не был так ошарашен, как я. В паспорте у меня было указано, что мне восемнадцать лет, на самом деле мне ещё не исполнилось шестнадцати. Мы с Элизабет учились на первом курсе, но я был на два с лишним года младше её, к тому же я рос в окружении исламской культуры, а поэтому был довольно наивным. Она взяла меня за руку и отвела в сад секса и любви. Этот сад не описать словами ни одного языка, потому что реальность бесконечна и вечна, а язык конечен и явление временное, а любовь совсем не такая чёткая и определённая, как логика!

Я познакомился с ней, когда встал в очередь, чтобы зарегистрироваться на свой первый осенний семестр. Чуть ли не всё, что я делал в те дни, я делал впервые в жизни. Повторение и скука, от которой плавятся кости, в Новом Свете пришли позднее.

Но когда я познакомился с Элизабет, всё казалось новым, как в первые дни после сотворения мира, словно я был Адамом, а она Евой. Наши взгляды встретились, наши уши услышали, а наши сознания вдохнули аромат любви. Это была сладкая, чудесная земля Эйфория, где всё, что видишь, слышишь и делаешь, как кажется, приносит счастье. Даже старый фонарь, который мигает на старой улице в тумане. Я до сих пор ощущаю новизну и свежесть тех ощущений. О, насколько временным оказался Эдем! Большую часть времени у неё на губах играла сладострастная улыбка. Её одежда, её взгляды заставляли мужчин и даже некоторых женщин оборачиваться и снова смотреть на неё, когда она скользила с таинственной лёгкостью. Казалось, что она в большей степени состоит из света, а не воды. Счастье капало с неё, словно она обнажённой пела под разноцветным дождём.

Элизабет помогла мне зарегистрироваться на курсе. Она перевела мои труднопроизносимые персидские мысли на английский. Она представила меня своим друзьям и показала мне вещи, которые делают молодые американцы. Она объяснила мне, что когда люди говорят «Увидимся!», это совсем не значит, что они попытаются это сделать. Таким образом у меня возникло ощущение, что они раскрывают объятия, но никогда не доводят их до конца. Я теперь понимаю, что именно тогда начал декодироваться и сбрасывать с себя свою культурную кодировку – переводить себя в нового человека, чтобы приспособиться и влиться. Я также начал говорить «Увидимся», даже когда не хотел больше никогда видеть этого человека.

Жизнь эмигранта изначально представляет собой очень болезненный переход, подобный трудному рождению. Затем она превращается в хронический перевод – дело не только в переводе на язык, а в переводе мышления и поведения. Ваш мозг запрограммирован определённым образом, и затем, внезапно, из-за трансатлантического перелёта, он должен быть перепрограммирован – причём когда поблизости нет никакого специалиста по компьютерам, чтобы рассказать вам, как это делать. Какие-то нейроны должны изменить полярность, словно они биполярные. Человек должен приобрести новую внешнюю личность, чтобы сохранить внутреннюю самобытность.

Элизабет так нравился мой акцент, что она обычно его копировала перед своими друзьями – чтобы показать, какого прихватила забавного иностранного парня. Тогда я был первокурсником, новичком в истинном смысле этого слова, мой разговорный английский мог бы заставить американских индейцев гордиться своим испанским при первой встрече с Христофором Колумбом. У меня было ощущение, что люди говорят на английском, держа во рту горячую картофелину. Элизабет помогла мне с английским.

Она заменила то, что я потерял, – семью, друзей, дом, и она стала тем, кого у меня никогда не было, – моей любовницей.

О да! Через несколько дней мы уже занимались любовью днём и ночью, как только появлялась возможность, как ненасытные обезьяны в древние времена! В те годы категорически запрещалось лицам не того пола находиться не в том студенческом общежитии. Поэтому мы занимались любовью в её машине, в лесах и полях, даже в пустых кинотеатрах. Половой акт был для меня в новинку. Я никак не мог насытиться. Тем временем мне предстояло много о нём узнать. Она научила меня, как доставлять ей удовольствие. Мне не нужно было говорить ей, как доставить удовольствие мне. Моя радость была бесконечной. Я находился в постоянном возбуждении.

Всё, что она делала, было мне в новинку, это было приятно, а иногда бывало и пыткой. Её ласковые слова, её волшебные прикосновения, её шелковистая кожа, её взрывные крики – всё это было божественным. Даже наши заплывы наперегонки доставляли мне огромное удовольствие, хотя я никак не мог её обогнать, ну, только если она давала мне фору в несколько ярдов в пятидесятиярдовом бассейне. Она хорошо плавала. На какое-то время я забыл, зачем моя семья отправила меня в Америку, и, как и следовало ожидать, это отразилось на успеваемости.

Элизабет была моей первой любовью, но, к счастью или нет, я не был её первой любовью. Однажды в октябре, после занятий любовью на куче листьев, царапавших наши тела, она призналась мне в отношениях со студентом-медиком в своём родном городе. Он был на шесть лет её старше.

– Ты всё ещё любишь его? – спросил я, не желая знать ответ.

– Я всегда была для него ребёнком.

– Для меня ты – женщина, – ответил я.

– О, я опаздываю на плавание, моим друзьям это не понравится, – она сменила тему, а затем убежала, помахав мне и отправив воздушный поцелуй.

После нескольких недель медового месяца с Элизабет в нашем саду блаженства, когда мне не требовалось никуда ехать, даже к Ниагарскому водопаду для получения новых сильных впечатлений, я получил травму во время игры в футбол. Мышца на икре порвалась так, словно это была обёрточная бумага. Мне сделали операцию, но занесли инфекцию, и я несколько дней провёл в больнице. Затем я передвигался на костылях несколько недель. Если вкратце, я был не в форме – во всех планах.

Элизабет отправилась домой на День Благодарения, и целую неделю я был не только самым одиноким парнем на Земле, но и самым страдающим от неудовлетворённого желания. Каждый день ожидания её возвращения для меня был хуже, чем целый месяц Рамадан, – это был пост, воздержание от того, чего вы больше всего хотите. Затем она вернулась, но после возвращения стала другой. Она уклонялась от секса со мной. То она плохо себя чувствовала. То слишком устала. Ей сдавать зачёт на следующий день. Всегда что-то находилось. А затем, когда у нас всё-таки случился секс, всё было не так. Наши поцелуи напоминали поцелуи незнакомых людей, которые притворяются близкими друг другу. Наши поцелуи были непонятными и странными, напоминая восприятие происходящего эмигрантом в чужой для него стране.

В результате женщины стали для меня ещё более таинственными. Точно так же, как небытиё целую вечность ждало момента взрыва, после чего превратилось в бытиё, я ждал второй искры между Элизабет и мной. Я ждал её любви, как пустыня Сонора ждёт дождя. Я не хотел её оскорбить, будучи слишком любопытным или слишком требовательным.

Говорят, что более 96 процентов Вселенной состоит из тёмной материи или тёмной энергии. Я думаю, что то же самое относится и к человеческому разуму. Мы видим, чувствуем или знаем только крошечную часть – ту часть, которая недостижимо сияет, подобно ключам, упавшим сквозь решётку канализации.

Элизабет никогда мне особо о себе не рассказывала. Я знал только то, что видел, ощущал, касался или пробовал. Когда вы одурманены первой любовью, вы не задаёте много вопросов. Вы остаётесь блаженно потерянными в раю радости и похоти.

Я должен был поехать в гости к её семье на Рождество, но этого не произошло, и Элизабет не вернулась после зимних каникул. В феврале я получил от неё письмо. Она писала, что перевелась в государственный университет рядом с домом. Она собиралась выйти замуж за студента-медика, про которого мне рассказывала. И она всегда будет меня помнить.

Второе письмо пришло в марте.

«Я знаю, что должна дать тебе более подробные объяснения. Слишком многое было против нас: не только религия, но и культура, язык и родители. Наша страсть, независимо от того, какой сильной и красивой она была, никогда не смогла бы привести туда, куда предначертано Богом или запланировано обществом, – к браку, семье и счастью. Ребёнок, рождённый от мусульманина из Ирана и американки-католички, не смог бы получить должного воспитания, которого он или она заслуживает».

Уже тогда я подозревал – и подозреваю сейчас, – что Элизабет заставила задуматься не моя религия, а как раз отсутствие у меня религиозности. Она очень расстроилась, когда я заявил ей, что священные книги – это детские рассказы, придуманные для взрослых. Меня до сих пор поражает, как противоречащая фактам догма извращает и фальсифицирует реальность и рациональность, ставя людей и динозавров рядом в одну и ту же эпоху! Как последователи почти любой религии, независимо от того, какими странными их поверья кажутся другим, верят, что их религия – истинная или самая главная. И ещё больше я удивляюсь тому, как отдельные люди настраивают догму, чтобы соответствовала их потребностям, а не подстраиваются под догму. Они также комбинируют христианство и буддизм, или социализм, или йогу, или йогурт – или что там у них ещё есть!

Второе и последнее письмо Элизабет было довольно длинным. Она пыталась смягчить мою боль. Но я был так глубоко оскорблён, что даже теперь, тридцать лет спустя, мне больно при воспоминаниях о разрыве, словно нейроны, которые их удерживают, снова лихорадит. Она была моей первой любовью, моим первым знакомством с глубиной женского тела и души. И она была моим первым любовным испытанием, опытом неопределённости любви, моей первой уязвимости в когтях любви.

Теперь я знаю, что у многих из нас первая любовь так глубоко въедается в мозг, что мы бессознательно ищем новую любовь, которая должна быть похожа на первую. Это явление и поражает, и пугает. Как так может быть, что страдания покинутого и оскорблённого, покинутого и разъярённого, покинутого и опустошённого недостаточны, чтобы человек держался подальше от нового подобного ужасного опыта? Это как будто желать, чтобы тебя снова повесили, после того, как в первый раз оборвалась верёвка. Кто знает почему – как правит бал бессознательное? И не каждая психоаналитическая теория подходит к каждому человеку. Эго – не сумма его и её истории!

Какая неудача, что я не могу забыть то, что хочу забыть: что Элизабет бросила меня не из-за того, что я сделал, и не из-за того, что не сделал, а из-за места моего рождения.

Я узнал, как конфликты догм могут препятствовать единению любовников, и начал задумываться, кто получает выгоду от высевания семян предубеждений в наших разумах. И как монстры растут у нас в сознании и маскируются под восхитительные и разноцветные фрукты.

Меня также беспокоил вопрос, почему я не родился в более свободном обществе. Но эта потеря, ещё до рождения, эта моя мысль, едва ли является странной или необычной для меня. Многие из нас хотели бы родиться в других местах, в другое время, в другой семье, в другом теле, другого пола, расы, даже с другими ДНК, мозгом и коэффициентом умственного развития. Это, как говорят, человеческая природа – чувствовать себя в клетке из-за невозможного, реального или воображаемого. Как было бы благородно со стороны Бога, если бы Он это объяснил сейчас или в Судный день. Я не могу ждать!

Я написал Элизабет: «Я чувствуя себя клеймённым религией, национальностью, расой и многим другим. Я просто хочу быть неклеймёным человеком. Я заперт в клетке моим наследием, но я просто хочу быть человеком. Я хочу быть козлом, микробом, растением – просто неклеймёным существом. Я не хочу, чтобы место моего рождения определяло мою судьбу. Мне хотелось бы, чтобы твои желания были такими же, как мои».

Воспоминания о первой любви пугают меня, когда я готов снова влюбиться. Время от времени я показываю зубы своему страху, рычу и отпугиваю его. Временами я глажу свой страх, как кошку, он мурлычет и засыпает! Но я чувствую реальную опасность, я пытаюсь сбежать.

Я задумываюсь, в чём заключается эволюционное преимущество воспоминаний о событиях против нашей воли. Тут срабатывает инстинкт самосохранения? Не стоит повторять болезненный акт, ценой которого является довольно короткое отчаяние?

Я представляю Джульетту Пуччини в своих объятиях в то время, как эти мысли кружатся у меня в голове. Влюбляюсь ли я в Джульетту с той же юношеской невинностью, которая двигала мной, когда я влюбился в Элизабет? Я боюсь быть отвергнутым? Именно поэтому я сейчас и думаю про Элизабет?

О, какая рассеянность. Я должен проверить почту. Там может быть письмо от Джульетты, она же обещала. Я на самом деле хочу узнать всё, что только можно, об этой женщине перед тем, как полностью потеряюсь в своих воспоминаниях, затруднениях и сомнениях. Я буквально проглатываю письмо Джульетты.

«Привет, Пируз! Я ценю ваше любопытство и заинтересованность, даже хотя из-за них чувствую себя немного не по себе, но мне от этого радостно! Ниже найдёте мою ответную любезность. Обещайте не смеяться! Обещайте, что только вы сами это прочитаете. Обещайте, что не будете считать меня сейчас такой же, какой я была в детстве.
Джульетта»

Я пыталась сопротивляться ношению платьев и юбок. Не хотела и никогда не имела куклы Барби, от которой тогда все маленькие девочки сходили с ума. Но когда моя мать садилась шить, я тоже начинала шить, но для кукол моих подруг, чтобы их порадовать. Я залезала на деревья, чтобы больше увидеть, но не для того, чтобы раскачиваться на ветках, как вы.

Когда мы играли в семью, я была суровым отцом. Я обычно говорила строгим тоном и ворчала. Мне не нравилось ничего розовое, вместо него я любила ярко-красное. До 10 лет я носила две длинные косы и редко позволяла себя подстричь. Тем не менее мама обычно подравнивала мне волосы ножницами, чтобы убрать секущиеся кончики. Я представляла, что мои косы – это кисти, и притворялась, будто рисую ими… Я играла с лягушками, червями, мёртвыми пчёлами, улитками, моллюсками и так далее. Став чуть старше, я начала задумываться, каким образом и откуда черви получают кислород. Я их препарировала в поисках лёгких. Мне стыдно говорить вам об этом, но я также искала их гениталии. Я касалась своих половых органов, представляя себя с разносчиком газет. Я пару раз целовала его в губы, поздравляя с днём рождения!

Я собирала всё, что только есть под солнцем: камушки, бабочек, дикие цветы, грибы, опыт, даже навыки. Я мечтала поехать в Китай и пробежаться по Великой Китайской Стене так, чтобы за мной летел мой воздушный змей! Моя мать, как и ваша мать, беспокоилась обо мне. Если бы она знала, что происходит у меня в голове, то беспокоилась бы ещё больше. Мой отец очень поддерживал мой очевидный интерес к науке.

Моя мать хорошо плавала и обычно регулярно плавала в расположенном неподалёку озере, причём до поздней осени, когда вода в Массачусетсе уже холодная. У меня был невод с двумя верёвками. Мы обычно привязывали одну верёвку к лодыжкам, а другую держали высоко над водой, чтобы поймать, что только можно, у берега. Обычно я ловила медуз на полуострове Кейп-Код и подбрасывала их вверх, словно воздушные шарики или птиц, надеясь, что они улетят! Я оставляла маленьких пескарей в ведре.

Бедные крабы! Мы обычно их ловили, потом позволяли им выкопать норку в песке и спрятаться, но ненадолго. Затем мы обычно их снова выкапывали и снова ловили. Признаю: мы поступали нехорошо. Я пыталась надувать пузыри из морских водорослей. Да, признаю, я была очень озорной маленькой девочкой. Однажды, когда я стала старше, я обратилась к океану: „Разве ты никогда не спишь? Даже по чуть-чуть? Не принимаешь душ? Какие тайны ты прячешь у себя внутри? Если бы я могла, то подвесила бы тебя на верёвке и высушила тебя, чтобы всего тебя узнать!“ Я могла говорить ещё многое. Конечно, я не собираюсь вам всё рассказывать, не сейчас! Да, признаю, я подвергаю текст цензуре.

Но я хочу отправить эту зарисовку вам прямо сейчас, пока вам так любопытно узнать о моём детстве! Вам нужно, чтобы я вспомнила побольше, чтобы вы больше могли запомнить обо мне? Я не хочу надоедать вам, рассказывая о том, какой я была перед тем, как стать самой собой, такой, как я сейчас, или стану в будущем, с такими людьми, как вы, вокруг меня! Прилагаю фотографию меня с двумя кузинами, когда все наши дни были полны развлечений и мы не беспокоились о следующем дне. Догадайтесь, где я?

Я широко улыбаюсь – моё лицо становится счастливым лицом весны. Письмо Джульетты восхитительно. Но, что странно, возвращаются мои страхи, как будто бы я не хотел верить в то, что происходит между Джульеттой и мной. Я боюсь любви, как маленькие дети боятся чудовищ? Моё сознание, как кажется, так отстранено от моего бессознательного, словно они были разделены и помещены на различные континенты. Мне хотелось бы, чтобы они соединились или ездили друг к другу в гости.

Откуда происходят мои страхи и надежды? Надежды являются потребностью в счастье, а страх – потребностью в безопасности? Почему никто меня не слушает, даже я сам? Почему я помню столько из прошлого, в то время как я не вижу даже малой части будущего? Почему я в такой степени не замечаю или не обращаю внимания на настоящее? Я не знаю. Я не могу заснуть. Но очевидно, что в какой-то момент я засыпаю. И мне снится сон.

На мне больничная пижама. Я затерялся и остаюсь неузнаваемым среди пациентов, страдающих от болезни Альцгеймера. Я чувствую себя индейкой в стае индеек, выстроившихся перед тем, как им отрубят головы. Я спрашиваю себя:

– Ты всё ещё профессор Пируз?

Я не слышу никакого ответа. Я останавливаю пробегающую мимо медсестру и прошу её:

– Пожалуйста, скажите мне, кто я!

Она хмурит брови, а затем тыкает пальцем мне в грудь, как раз в то место, где висит бейджик с именем.

– Вот вы кто, – говорит она и спешит прочь.

Я подтягиваю бейджик вверх и пытаюсь прочитать, что там написано, не переворачивая его к себе. Написано «Ферейдун Пируз». Там же есть моя фотография без берета.

Я пугаюсь и бегу к указателю выхода, чтобы сбежать. Два дюжих санитара, похожие на вышибал, хватают меня, привязывают мои руки к бокам и заклеивают мне рот. Вышибалы обычно не вталкивают людей назад, а, наоборот, выгоняют. Но это другие вышибалы. Я кричу, но крик сдавленный и приглушённый. Он отдаётся эхом у меня в горле, словно пушечный выстрел, застрявший в пушке.

Я просыпаюсь в ужасе, меня охватывает паника, я весь мокрый от пота. Я пытаюсь забыть, что видел в больнице для душевнобольных, которую посетил, забыть ночной кошмар, но не могу. Ночной кошмар стал дневным кошмаром, а я оказываюсь в затруднительном положении. Я знаю, что боксёры и футболисты могут страдать от потери памяти, депрессии и слабоумия. Мой мозг тоже достаточно били во время моей борьбы за возможность свободно заниматься наукой, за академическую свободу, что, как предполагается, является моим правом? Почему мои провалы в памяти такие селективные – и всё против моей воли? А моё серое вещество на самом деле моё? Сделает ли моё яростное любопытство меня врагом самого себя? Оно убьёт меня, как если бы я был очень любопытной кошкой, пытающейся понюхать ястреба?

Моё мышление напоминает забытую канарейку перед зеркалом. Сколько пройдёт времени перед тем, как я забуду свои песни, если я и дальше буду терять память? Если я стану копать глубже и глубже, погружаясь в тёмную шахту самой странной субстанции, в мозг, сколько потребуется времени, чтобы канарейка перестала петь, перед тем, как упадёт замертво? Я чувствую, как во мне нарастает паника, а по спине пробегает холодок.