Монахиня Евфимия (Пащенко)
СБРОШЕННЫЙ ВЕНЕЦ
сборник рассказов
Содержание
СБРОШЕННЫЙ ВЕНЕЦ
Когда‑то давно бабушка рассказывала мне сказку про синюю птицу счастья. О том, как двое (сейчас уже не помню точно, детей или взрослых) долго искали ее по всему свету, да так и не нашли. А потом оказалось, что птица счастья жила не где‑то в чужих краях, а в их доме. Только они, гоняясь за своей мечтой, не догадывались, что все это время счастье было рядом… Конечно, это только сказка. Но разве не бывает так, что и мы, подобно ее героям, долгие годы безуспешно ищем свое счастье. Вернее, ищем то, что считаем счастьем. И виним Бога в том, что никак не можем заполучить его. А потом однажды вдруг узнаем, что, потратив жизнь на погоню за выдуманной нами «синей птицей», мы упустили свое настоящее счастье. Почему? Да потому, что лишь глазами веры, смирения и той любви, которая «долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не ищет своего…» (1 Кор. 13. 4-5) можно увидеть, где находится настоящее счастье, уготованное нам Богом.
В недавние времена в поликлинике одного северного города работали два молодых врача – юноша и девушка. Девушку звали Надей. Хотя она всегда требовала от коллег, чтобы ее называли исключительно Надеждой Георгиевной. Надя была невропатологом, или, как теперь называются врачи этой специальности – неврологом. А юношу звали Степаном Андреевичем, хотя чаще всего коллеги называли его Степой, и он не обижался на это. Степа был участковым педиатром – и прием вел, и на вызова ходил. Несмотря на то, что Степа работал врачом всего лишь год, и коллеги, и родители его маленьких пациентов считали его хорошим специалистом. Потому что был он доктор внимательный, добрый и безотказный. А еще удивительно легко умел находить общий язык с больными детишками, так что даже самые боязливые из них, плачущие уже только при одном виде белого халата, нисколько его не боялись.
Надя со Степой были однокурсниками. Поэтому дружили. Или, скорее, были просто давними приятелями, ничем не обязанными друг другу. По крайней мере, так считала Надя. Потому что Степа был парнем, как говорится, «не ее романа». Он не отличался красотой. Более того, после перенесенной в детстве болезни ходил, подволакивая ноги. Степа был заядлым книгочеем, но не кичился своим умом и знаниями и держался очень скромно. И одет он был тоже очень скромно, пожалуй, даже бедно, потому что со студенческих лет ему пришлось стать кормильцем часто болевшей матери и младшего братишки–школьника, и подрабатывать в больнице — сначала санитаром, потом медбратом. И мобильного телефона и компьютера у Степы тоже не было. С учетом всего этого, Надя считала, что в Степе нет ничего, достойного ее внимания, и держалась с ним достаточно холодно, снисходя до общения с ним, и только.
Однако Степа, судя по всему, смотрел на их дружбу совершенно иными глазами. Он радовался встречам с Надей. После Богослужений (и Надя, и Степа были прихожанами городского собора) он провожал ее до автобусной остановки. На именины, дни рождения и праздники Степа дарил Наде подарки. Но Надю они только раздражали. Ей хотелось совсем не таких подарков. Если бы Степа подарил ей золотое колечко с молитвой, или, на худой конец, хотя бы серебряное, а еще лучше – мобильный телефон или плейер, чтобы слушать церковную музыку, такому подарку она бы порадовалась. А он дарил ей мягкие игрушки, цветы, а то и еще хуже – книги. Степа явно питал слабость к поэзии и дарил Наде томики стихов А. С. Пушкина, М. Ю. Лермонтова, А. К. Толстого, красиво изданные и почти новенькие с виду. Но она знала, что эти книжки Степа покупал в букинистическом магазине, поскольку новые книги были ему не по карману. Чаще всего Степины подарки она засовывала на антресоли или в кладовку, а то и вовсе выбрасывала, злясь на Степу–недотепу, которому явно не хватало ни ума, ни денег, чтобы подарить ей что‑нибудь получше. Например, однажды на день Ангела Нади он подарил ей сборник лирики русских поэтов Х1Х века. И надо же было случиться, что когда Надя, придя домой, наугад раскрыла подаренную книжку, ей открылось вот такое стихотворение:
Бедный друг! Истомил тебя путь,
Темен взор и венок твой измят,
Так войди же ко мне отдохнуть.
Потускнел, дорогая, закат.
Где была и откуда идешь,
Бедный друг, не спрошу я, любя;
Только имя мое назовешь –
Молча к сердцу прижму я тебя.
Смерть и Время царят на земле, —
Ты владыками их не зови;
Все, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь солнце любви.
Над стихотворением значилось имя его автора – В. С. Соловьев. И Надя вспомнила, что где‑то читала об этом самом Соловьеве, то ли поэте, то ли философе, у которого, вроде бы, с головой что‑то было не совсем в порядке… Пожалуй, верно, что не в порядке — ишь, понаписал про какие‑то там «венки», да закаты, да про «солнце любви»… И надо же было этому Степе подарить ей такую гадость! И Надя, выскочив на лестничную площадку, швырнула Степин подарок в мусорный контейнер.
После всего вышеописанного может показаться странным, почему Надя все‑таки общалась со Степой. Дело в том, что на это была, хотя и одна–единственная, но весьма веская причина. В свободное от работы время, по выходным, Степа прислуживал в соборе – подавал кадило, читал Апостол, часы и шестопсалмие. Пока что он был всего лишь иподьяконом. Однако впоследствии вполне мог стать священником, батюшкой. А Надя мечтала непременно стать «матушкой» — женой священника. Или, если этого не произойдет — монахиней. В ее глазах «матушки» были женщинами особенными, не такими, как все. Поэтому она стремилась стать именно «матушкой». Ведь кто, как не она, красавица и умница, была достойна этого. Не век же ей торчать в поликлинике и изо дня в день слушать нытье больных? Но, поскольку никто из однокурсников Нади не собирался стать священником, она не проявляла к ним никакого интереса и снисходила до дружбы только с иподьяконом Степой. Увы, и тут Степа был полным недотепой, и не стремился оправдать ее надежды. Хотя он прислуживал в соборе уже четвертый год, он вовсе не хотел становиться священником, а собирался и дальше работать врачом. А Наде был нужен не муж–врач, а муж–священник. Не Степа, и не Степан Андреевич, а непременно отец Стефан. Поэтому, чем дальше, тем больше она склонялась к тому, что, если уж ей не суждено стать женой батюшки, то она уйдет в монастырь и станет монахиней. А со временем, может быть, даже игуменией… Приняв такое решение, Надя стала носить длинную черную юбку и темный платок, а на запястье – четки, купленные ею во время недельного паломничества в один недавно открытый женский монастырь, куда она и намеревалась поступить. Впрочем, Надя довольно долго колебалась «между миром и монастырем», все еще надеясь на то, что Степа наконец‑то образумится и решит стать священником. Пока одно чудесное событие не заставило ее все‑таки сделать свой выбор.
В то лето город, где жила Надя, посетил игумен К., совершавший паломничество в один известный монастырь, находившийся в той северной епархии. Полагаю, что нет смысла представлять вам о. К., автора нескольких книг «для вступающих в Церковь», самой известной из которых является многократно переиздававшийся сборник «100 советов батюшки духовным чадам». Именно благодаря его книгам многие из нас обратились к творениям святых отцов, из которых отец К. почерпнул свою духовную мудрость. Отец К. провел в городе дня два, посещал местные храмы, служил в соборе. По окончании одной из таких служб именитого гостя обступили прихожане и прихожанки, прося – кто – благословения, кто — духовного совета. Вот и Надя решила спросить о. К., как ей следует поступить – идти ли в монастырь или еще немного повременить с уходом?
Пока о. К. разговаривал с окружавшими его людьми, Надя из‑под скромно опущенных ресниц внимательно разглядывала его. Глаза у о. К. были такими родными–родными, что ей хотелось расплакаться от умиления. А лицо его светилось такой благостью и любовью! Надя почувствовала, что сейчас заплачет. Но тут кто‑то сильно подтолкнул ее сзади, так что она очутилась рядом с о. К. И услышала его голос, тихий и ласковый:
— А Вы не в монастырь собираетесь?
Надя обомлела. Боже! Оказывается, о. К. еще и прозорливый. Ведь как иначе он мог догадаться, что она собирается в монастырь? А может, это как раз и есть указание на то, что ей нужно незамедлительно ехать туда? И вдруг Надя услышала слова, которые словно пронзили ее насквозь:
— Венца с себя не сбрасывай!
Кто это сказал? Батюшка? Или незнакомая женщина, стоящая рядом с ним? Но какое это имеет значение? Надя поняла, что, еще не спросив о. К. ни о чем, она чудесным образом уже получила ответ на свой вопрос. «Венца с себя не сбрасывай». Что может быть яснее! Ведь монахиня – невеста Христова, а «венец» — это монашеский клобук! Нет, она не сбросит с себя этого венца, и больше не будет колебаться и медлить. Не пройдет и двух недель, как она будет в монастыре!
От волнения ли, или от радости, сердце Нади трепыхалось, как птичка в клетке. Но она сумела совладать с собой и смиренно склонилась перед о. К.
— Батюшка, благословите!
— Бог благословит! – ответил о. К. И Надя поняла – это прозорливый батюшка благословил ее идти в монастырь.
После этого Надя стала решительно и стремительно готовиться к уходу из «мира». Спешно рассчиталась на работе. Дала строгую отповедь родителям, пытавшимся отговорить ее от этого, по их словам, опрометчивого шага. Ведь они не могли понять, что это Сам Бог через о. К. благословил ее на уход в монастырь. А раз так, то никто и ничто не сможет остановить ее. Тем более – неверующие родители, которых после этого и за родителей‑то считать не стоит.
…Накануне отъезда в монастырь Надя пошла в собор. Отстояв вечерню, поспешила на остановку, чтобы доехать до дому и успеть собрать вещи. Но тут ее поджидало искушение – шел дождь, а автобус, как назло, ушел у нее перед носом. Поэтому ей не оставалось ничего, как ждать другого. И тут…
— Надя! Слава Богу!
Она недовольно обернулась. Рядом с ней стоял запыхавшийся Степа, которого она все эти недели избегала. Он раскрыл над ее головой свой старый черный зонтик, что оказалось весьма кстати – дождь был сильным. Но все равно Надя была недовольна появлением Степы – ведь в мечтах она уже видела себя «Христовой невестой». А тут, как назло, в самый решительный момент некстати появился этот Степа. Вот искушение! И, желая поскорее избавиться от искушения в лице ничего не подозревавшего Степы, Надя резко спросила его:
— Тебе чего надо?
Он явно опешил:
— Так…ничего. Просто ты стала какая‑то странная, Надя. Что случилось? Может, я смогу тебе помочь?..
Это окончательно разозлило Надю. Тоже, помощник выискался! Раньше надо было думать, дурень! Захотел бы стать батюшкой – не прошляпил бы свое счастье! Ну, так и торчи век в своей поликлинике! — И, смерив Степу презрительным взглядом, она ответила ему зло и хлестко:
— Да на что ты мне нужен? И вообще, мне некогда. Я завтра уезжаю. В монастырь. Теперь я невеста Христова. Так не становись между мной и Богом, понял!?
Она вскочила на подножку подъехавшего автобуса. Немного успокоившись, оглянулась и успела разглядеть колокольню и купола собора. И Степу, который стоял под дождем, все еще держа перед собой раскрытый зонтик…
События следующих десяти месяцев пронеслись настолько быстро, что могли бы показаться Наде сном или кадрами просмотренного ею фильма про чужую жизнь. Если бы не оставили они в ее душе глубоких, долго не заживавших ран. Она приехала в монастырь радостной, окрыленной. И сразу же была принята, поскольку в монастыре не было собственного врача. И послушание Надя получила «по специальности» — лечить больных сестер – монахинь и послушниц. Правда, хотя Надя была неврологом, теперь ей пришлось вспомнить и терапию, и хирургию, и многое другое, что, после окончания института, она уже успела подзабыть. Но она все равно была счастлива, потому что сбылась ее мечта – стать «матушкой». Правда, пока она была еще только послушницей, но надеялась, что через год–другой ее постригут в рясофор, а потом и в мантию. Поэтому Надя гордилась и своим подрясником, и своими четками, и своим черным платочком, которые делали ее особенной, не такой, как все, не от мира сего. И хотя внешне Надя была — само смирение, в душе она теперь презирала всех этих суетных, болтливых и глупых паломниц–мирянок, которые, как ей казалось, не знали о духовной жизни ровным счетом ничего, и которых поэтому постоянно требовалось наставлять, обличать и поучать. Что она и делала по всякому поводу, а иногда даже и без повода.
Увы, именно из‑за этого стремления Нади обличать и поучать, незаметно для нее распространившегося не только на паломниц, но и на послушниц, и даже на монахинь, через несколько месяцев у нее вышла размолвка с игуменией. После чего та, решив излечить Надю от гордыни, дала ей другое послушание — на скотном дворе. И монастырская жизнь обернулась к Наде совсем другой стороной. Месяца два–три она мужественно выносила опалу, но однажды терпение изменило Наде, и, переругавшись со всеми, она ушла из монастыря. Вернее, была с позором выгнана оттуда.
Ночуя на вокзале в ожидании поезда, а затем – по дороге домой, Надя не могла успокоиться. Что же ей теперь делать? Как жить дальше? Она понимала, что ждет ее впереди – возвращение домой, попреки родителей, долгое и бесполезное хождение по больницам и поликлиникам в поисках места. И страшные сны по ночам, в которых она снова и снова будет переживать обиды, которые вытерпела в монастыре. Но страшнее всего было то, что ее мечты – стать «матушкой», оказались несбыточными. А ведь все начиналось именно так, как пишется в книгах про святых — и прозорливый батюшка встретился, и в монастырь идти благословил… Вроде бы, она все делала правильно. Так почему же так жестоко посмеялась над нею жизнь? Посмеялась – и обманула… Вот тебе и «венца с себя не сбрасывай»!
Наде вдруг подумалось – а может, она ошиблась? Может быть, эти странные слова о «венце» означали совсем другое? Не монашеский клобук, а один из тех, похожих на старинные царские короны, венцов, которые при венчании надевают на головы жениха и невесты? Тут она припомнила, что слово «венец» по–гречески звучит, как имя «Стефан». И тогда Наде вспомнился Степа. Вспомнился до боли живо и ярко. Боже, как она ошиблась! Почему же она раньше не догадалась, что он много лет безответно любил ее? Ведь все эти цветы и игрушки, все эти томики стихов были знаками его любви, в которой он хотел, но боялся признаться ей! А она видела в нем только средство для исполнения своих честолюбивых желаний… Как же теперь она жалела о том, что не разглядела в Степе самого главного – доброго, верного и любящего сердца! Ведь они могли бы быть счастливы. Могли бы… Если бы не гонялась Надя за мечтами, если бы поняла вовремя, что ее «венец», ее счастье было так рядом. Только она отвергла его.
Больше всего на свете Наде хотелось теперь одного – снова увидеть Степу. Попросить прощения. Сказать, что она ошиблась. И что она теперь тоже любит его. И будет любить его, даже если он навсегда останется простым участковым врачом. Мысленно она называла Степу самыми нежными именами, которые только приходили ей на ум. И молила Бога, чтобы Степа простил ее.
Она приехала в родной город рано утром, в среду. Не заходя домой, поспешила в поликлинику. Потому что помнила, что по средам у Степы был утренний прием. Однако в вестибюле, на доске, где были указаны фамилии и кабинеты врачей, Степиной фамилии не значилось. Конечно, Степа мог просто перейти работать в другую больницу или поликлинику. Но что если с ним случилось что‑то другое, страшное и непоправимое? Случилось по ее вине… Как же она сможет жить после этого?..
О том, что случилось со Степой, Надя узнала достаточно быстро. Об этом ей рассказала регистраторша, женщина весьма общительная и знавшая все поликлинические новости:
— Да он уже здесь полгода, как не работает. Говорят, он совсем в церковь ушел. В какую? Да, вроде, в собор. Сама‑то я не видала, а люди рассказывали, что видели его там…
Поблагодарив регистраторшу, Надя поспешила в собор. Она успела как раз к концу Литургии. Из храма выходили люди. Но Степы среди них не было. Неужели регистраторша ошиблась? – подумалось Наде. Немного постояв у входа в собор, она вошла внутрь. Там уже не было никого, кроме двух–трех женщин, продавщицы свеч и уборщиц, чистивших подсвечники. Да еще в алтаре кто‑то позвякивал кадилом, а на клиросе — шелестел страницами какой‑то книги. Наверное, это алтарница чистила кадило, а псаломщик или регент готовился в вечерней службе. Значит, регистраторша ошиблась, и Степа ушел не в собор, а в какую‑то другую церковь. Где же тогда ей искать его?
Надя спряталась за колонну, чтобы немного успокоиться и помолиться. И тут она увидела, как из алтаря вышел Степа.
За год он возмужал. А может быть, он просто выглядел старше оттого, что отрастил бороду и отпустил волосы. Степа был одет в подрясник. Вслед за ним с клироса спустилась молодая девушка в белом платочке, которая, видимо, ждала его.
Надя последовала за ними, как тень. Они шли к остановке, держа друг друга за руки, и о чем‑то беседовали. Стоя у церковных ворот, Надя провожала их взглядом. Как ей хотелось, чтобы Степа оглянулся и увидел ее! Но она испугалась, что он сделает это, ощутив на себе ее пристальный взгляд, и спешно спряталась за ограду. Потому что понимала – теперь ей остается только сожалеть о сброшенном венце. И никогда уже не суждено ей услышать от него слов любви, теперь таких желанных для нее:
«Где была и откуда идешь,
Бедный друг, не спрошу я, любя;
Только имя мое назовешь –
Молча к сердцу прижму я тебя».
ТАЙНА СОЛОВЕЦКОГО ПОСЛУШНИКА
(повесть о преподобных Зосиме и Германе, Соловецких чудотворцах)
ГЛАВА 1. В которой мы знакомимся с мальчиком, у которого было сразу два имени, его бабушкой и его таинственным дедом–художником.
Жил на свете мальчик, у которого было не одно имя, а сразу два. Вы спросите – разве бывает такое? Значит, бывает. И ничего странного и чудесного в том, что он имел целых два имени, не было. Просто этого мальчика звали Эдуардом, по–домашнему, Эдиком. А, поскольку имя это не православное, при крещении священник дал ему другое, православное имя – Зосима. Вот так и вышло, что у одного мальчика оказалось сразу два имени.
Жил Эдик, он же Зосима, в Москве, вместе с папой и мамой. Вот как‑то раз вздумалось его родителям съездить отдохнуть за границу, в теплые края, на остров Кипр – в море покупаться, позагорать, а заодно и всяких заморских диковинок насмотреться. А Эдика на семейном совете решено было отправить погостить к бабушке. Не на юг, на Север. В город с необычным, небесным названием – Архангельск.
Первые дни в Архангельске показались Эдику сплошным праздником. Не видал он в пыльной, многолюдной Москве такого раздолья. Бабушка жила в собственном деревянном домике, на самом берегу речки Соломбалки. А по соседству, у самой воды, стояли другие, такие же деревянные домики, и жили в них люди, добрые да приветливые. И текла их жизнь, словно речка Соломбалка, тихо, без шума и суеты. Наверное, благодаря таким людям и идет по свету молва, что северяне – самые добрые люди на свете.
Эдик (впрочем, бабушка его все больше Зосимой называла) быстро подружился с соседскими ребятами, а также с бабушкиным псом Налетом и кошкой Мухой. И в речке Соломбалке с друзьями вволю накупался, и на самодельном плоту накатался, и позагорал, и рыбешку половил, и малины в бабушкином палисаднике вдоволь наелся. Да на каком Кипре найдется столько удовольствий, как в Архангельске?!
А потом вдруг погода испортилась, и зарядили проливные дожди. Новые друзья Зосимы засели по домам – кто за телевизор, кто – за компьютерные игрушки. А Зосима заскучал. Потому что ни видеокассет, ни компьютера у бабушки не было. Зато было много книг. В том числе – и старых — престарых, с переплетами, оклеенными мраморной бумагой и кожаными корешками. Попробовал было Зосима их читать, да только прочесть почти ничего не смог – вроде бы и по–русски там напечатано было, да такие буквы попадались, которых он никогда прежде в глаза не видел… А еще в бабушкином доме было много картин. С деревянными церквями и крестьянскими избушками, с оленьими упряжками, несущимися по заснеженной тундре, в общем, с северными пейзажами, чаще всего – зимними. Все эти картины нарисовал дедушка Зосимы – известный художник. Когда дома, в Москве, мама водила Зосиму в музей, там он тоже видел две дедушкины картины. И очень обрадовался, что у него был такой знаменитый дедушка. Между прочим, при крещении Эдику дали имя Зосимы в честь этого самого деда–художника, которого как раз и звали Зосимой. Но не только именем походил Зосима на своего деда, но и талантом – любимым его занятием было рисование. Поэтому родители собирались по осени отдать его в художественную школу – вдруг он тоже станет знаменитым художником, как и его дед?
Деда своего Зосима помнил плохо, потому что тот умер, когда он был совсем маленьким. Помнил только, как дед сажал его к себе на колени и напевал ему что‑то про «соловецкую свет–дороженьку», которая золотом посеяна, серебром вымощена, а по ней течет речка медвяная в сахарных берегах. А ведет та дороженька «во церковь соборную», где «почивают угодники Зосима, да Савватий, да Герман». Больше ни от кого никогда не слыхал Зосима такой чудесной песни, похожей на сказку. Умер дедушка, и вместе с ним куда‑то навсегда ушла и сказка.
Была в бабушкином доме еще одна необычная картина, вернее, не картина, а икона. Бабушка говорила, что ее тоже когда‑то нарисовал, или, как говорят об иконах, написал, дед Зосимы. Правда, висела она не на стене, а в углу, а перед нею покачивалась на цепочках красная стеклянная лампадка. На иконе были изображены два человека в монашеских одеждах, а за ними виднелся остров, а на нем — монастырь, похожий на чудесный город князя Гвидона из пушкинской сказки. Перед этой иконой бабушка Зосимы молилась каждый вечер, а, возможно, и каждое утро, когда внук еще спал.
И вот, в дождливый летний вечер, когда бабушка, как обычно, зажигала лампадку перед иконой, а Зосима уже лежал в кроватке, он спросил ее:
— Бабушка, а кто это нарисован на иконе?
— Это Соловецкие святые — преподобные Зосима и Савватий, — ответила бабушка. – Ты когда‑нибудь слышал о них?
Увы, ее внучек Зосима, хоть и звался в крещении Зосимой, о преподобном Зосиме Соловецком не знал ничегошеньки. И тогда бабушка рассказала ему историю жизни, или, говоря по–церковному, житие святого, имя которого носили и дедушка Зосимы, и он сам. А вместе с житием своего святого узнал Зосима и об одной тайне, связанной с его дедом–художником, имевшей удивительное начало и таинственный конец. Но, чтобы разгадать эту тайну, не обойтись без знания жития преподобного Зосимы Соловецкого. Поэтому сейчас я, по примеру бабушки мальчика Зосимы, расскажу вам житие преподобного Зосимы, Соловецкого чудотворца. Правда, возможно, немного иначе, чем это сделала она. Постараюсь, чтобы рассказ мой получился интересным и занимательным. Однако, каким бы чудесным, напоминающим сказку, он вам не показался, знайте, что история преподобного Зосимы – вовсе не сказка, придуманная людьми, а рассказ о реальных событиях, происходивших давным–давно, причем не где‑то, «в некотором царстве–государстве», а в краю том, в котором мы с вами живем.
ГЛАВА 2. В которой мы из ХХ1 века переносимся в ХУ век и знакомимся с монахом Зосимой и его другом Германом.
Более пятисот лет назад на берегу Онежского озера стояло село Толвуй. Жили в этом селе крестьянин Никифор со своей женой Варварой, перебравшиеся в эти края из славного торгового города Новгорода. Был у Никифора и Варвары сын Зосима. Об его детстве и юности известно немного – слишком уж много времени прошло с тех пор. Известно главное — то, что родители Зосимы были глубоко верующими людьми. Свои веру и благочестие они передали и сыну. А еще они позаботились о том, чтобы Зосима научился грамоте и полюбил читать книги. Надо сказать, что в те времена люди любили читать совсем иные книги, нежели те, что сейчас – не детективы, не фантастику, не романы, а жития святых и их творения. Поэтому, как бы сказали сейчас, любимыми героями юного Зосимы были не храбрые и жестокие воины, не славные и богатые цари, а святые. Прежде всего, монахи, уходившие в леса и пустыни, чтобы служить Богу. И по примеру святых, чьи жития так любил читать Зосима, он тоже решил стать монахом.
Недалеко от села, где жил Зосима, стоял Палеостровский монастырь. Когда Зосима подрос, он принял монашеский постриг в этом монастыре. О первых годах монашеской жизни Зосимы известно немногое, потому что жизнь монаха, как правило, небогата на события. Известно, что, после принятия пострига он жил «в пустынном месте» возле своего родного села. Но такой образ жизни казался молодому монаху недостаточно строгим – ведь он жил в родных местах, недалеко от своих родителей, и родственники и друзья нередко посещали его. «Если я живу так, в чем же мое отвержение мира?» — спрашивал себя Зосима и не мог найти ответа. Печалило его и еще одно – все, что он знал о монашеской жизни, он почерпнул из книг, потому что с ним рядом не было человека, который бы научил его монашеской жизни. Поэтому Зосиме оставалось только просить Бога о том, чтобы Он помог ему найти духовного руководителя, который наставил бы его, прежде всего собственным примером.
И Бог услышал его молитвы. В тех краях появился монах по имени Герман, родом карел. Познакомившись с юным Зосимой, Герман рассказал ему о своем друге и сподвижнике, умершем около года тому назад. Этот человек тоже был монахом и звался Савватием. Он был нездешним и пришел на Север с Валаамского монастыря. А до этого он долгие годы прожил на Вологодчине, в Кирилло–Белозерском монастыре, откуда ушел в поисках пустынной жизни, пока, после долгих скитаний, не нашел того, что искал, на необитаемом Соловецком острове посреди Белого моря. Рассказал Герман Зосиме и о том, как вдвоем с Савватием они решили поселиться на Соловецком острове. Как два дня плыли они к нему по морю, на небольшом суденышке–карбасе. А еще поведал о чуде, очевидцами которого стали они с Савватием. Дело в том, что местные рыбаки надумали прогнать монахов с острова, и один из них поселился там со своей семьей. Но Сам Господь указал, кому – монахам или мирянам — должно быть хозяевами на Соловках. Жене рыбака явились два ангела в образе светлых юношей и велели покинуть остров, предназначенный Богом для того, чтобы на нем жили монахи. А для острастки побили рыбачку прутьями. После этого чуда семья рыбака спешно покинула Соловецкий остров, и ни один местный житель уже не пытался поселиться на нем.
Преподобные Савватий и Герман прожили на Соловецком острове несколько лет в трудах и молитвах. Но потом Герману пришлось отправиться на материк на необходимыми припасами и вещами. Он думал, что расстается с Савватием ненадолго, а оказалось – навсегда. Сначала непогода, а затем – тяжелая болезнь помешали ему вернуться на Соловки.
Тем временем преподобный Савватий, получив от Бога известие о своей скорой кончине, решил покинуть остров, чтобы перед смертью причаститься Святых Христовых Таин. Бог помог ему осуществить это желание, послав ему и карбас, и попутный ветер, и священника Нафанаила, оказавшегося в то время как раз в том месте на реке Выге, куда пристал карбас Савватия. Причастившись Святых Таин, преподобный Савватий отошел ко Господу. После его кончины маленькому монастырьку, основанному Савватием и Германом на Соловецком острове, грозило запустение. Ведь больше не находилось людей, которые бы захотели поселиться в нем. Потому что стоял тот монастырь на необитаемом острове, и жизнь в нем была крайне сурова и тяжела.
Однако встреча Зосимы с преподобным Германом была не случайной. И по воле Бога именно Зосиме суждено было стать преемником преподобного Савватия и возобновить монашескую жизнь на Соловецком острове. Выслушав рассказы Германа, Зосима попросил его стать его наставником в монашеской жизни и вместе с ним отправиться на Соловки. Герман согласился. И оба монаха принялись готовиться к дальнему пути на Соловецкий остров.
В это время Зосима утратил последнее, что еще могло бы удержать его в родных краях – своих родителей. Как раз в это время его отец тяжело заболел и вскоре умер. А мать, по совету Зосимы и по обычаю благочестивых людей того времени, ушла в монастырь. Дом и оставшееся после родителей имущество Зосима раздал беднякам. Теперь он окончательно порвал с миром и был готов навсегда покинуть родные края, чтобы отправиться на далекий Соловецкий остров.
ГЛАВА 3. Где повествуется о том, какие опасности и труды ждали преподобного Зосиму на Соловецком острове, а также о том, как возник Соловецкий монастырь.
Итак, преподобные Герман и Зосима вместе отправились на Соловецкий остров. По милости Господней, море было спокойным, а ветер – попутным. Высадившись на берег, монахи стали искать место, на котором, по изволению Божию, можно было бы устроить монастырь. Наконец, подходящее место было найдено. Оно находилось недалеко от моря и отличалось необычайной красотой. Вдобавок, рядом было озеро, а также залив, годившийся и для ловли рыбы, и для устройства пристани. На этом месте монахи устроили шалаш и совершили всенощную, моля Господа и Его Пречистую Матерь помочь им в их пустынном житии.
На другое утро, когда преподобный Зосима вышел из шалаша, он увидел, что местность вокруг озарена ярким светом. Но это был не солнечный, а какой‑то необыкновенный, более яркий, свет. Зосима посмотрел на восток и увидел большую и прекрасную церковь, как бы парящую над землей. Никогда прежде не видел Зосима ничего подобного. Объятый изумлением, он бросился к преподобному Герману. По лицу своего молодого спутника тот догадался, что тот увидел что‑то необыкновенное. А когда услышал рассказ Зосимы об его видении, раскрыл молодому монаху его смысл: «не ужасайся, мой возлюбленный. И поверь, что через тебя, я думаю, Господь хочет собрать здесь множество монахов». После чего напомнил ему о чуде с женой рыбака, а также о тех словах, которые тогда сказали ей Ангелы: «на острове этом иноки жить будут, и соберется здесь множество братии». «Ныне же, — завершил преподобный Герман свой рассказ о чуде, очевидцем которого был он сам, — сказанное Ангелами должно исполниться вскоре. И основателем монастыря на месте этом хочет Бог сделать тебя, Зосима».
Так Господь открыл преподобному Зосиме будущее Соловецкой обители. А также то, что, по Его воле, именно он, Зосима, должен создать здесь, на пустынном безлюдном острове, монастырь, населенный множеством иноков. Казалось бы, разве по силам такое одному человеку? Но то, что не под силу совершить человеку в одиночку, становится возможным, если ему помогает Бог. Ведь, как сказал давным–давно, два тысячелетия назад, святой апостол Павел: «если Бог за нас, кто против нас?»
Однако до того, как на Соловецком острове возник монастырь, преподобным Герману и Зосиме пришлось много потрудиться. Вдвоем, не покладая рук, они рубили и корчевали лес, строили кельи, возделывали землю под огород. Разумеется, их труды чередовались с молитвой и сопровождались ею. Потому что Зосима и Герман знали – только с Божией помощью они смогут построить на Соловках монастырь.
Однако прежде чем это произошло, им, прежде всего преподобному Зосиме, пришлось перенести многие испытания и опасности. Однажды преподобный Герман решил отправиться на материк за съестными припасами и другими вещами, необходимыми для монастыря. К сожалению, он задержался, и из‑за наступившей осенней непогоды не смог вернуться на Соловки. Преподобный Зосима остался зимовать на Соловецком острове в полном одиночестве. Вдобавок, у него почти не осталось съестных припасов. Таким образом, впереди его ожидала неминуемая смерть.
Если бы на месте преподобного Зосимы оказался современный человек, он, скорее всего, впал бы в отчаяние, принялся роптать на Бога и на того, «по чьей вине» он попал в беду. И такой человек непременно погиб бы, если не от голода, то от отчаяния и страха. Но люди того далекого времени в чем‑то были мудрее нас. Преподобный Зосима знал, что спасти его сможет только Бог. Поэтому он стал молить Его о помощи. Каждый день, неотступно, он просил Бога не оставить его в беде. И верил, что, хотя по всем человеческим предположениям, ему не пережить эту зиму, Господь не даст ему погибнуть.
И Бог услышал его молитвы. Когда у преподобного Зосимы кончились съестные припасы, к нему неожиданно явились два незнакомца с тележкой, наполненной хлебом, мукой и маслом. Вручив все это Зосиме, они сказали ему: «возьми это, отче, и употребляй. А мы, если Господь повелит, позже придем к тебе». После чего исчезли. Тогда преподобный Зосима понял, что это были ангелы. Ведь в ту пору ни один человек не смог бы добраться до Соловецкого острова. Значит, надежда на Бога не обманула Зосиму. С благодарностью Богу принял Зосима Его дары. Благодаря запасу пищи, который принесли ангелы, он смог пережить зиму.
Но не только голод угрожал гибелью преподобному Зосиме. Нападали на него и демоны. Каких только устрашающих обличий не принимали они, чтобы испугать и погубить Зосиму. Но и тут молодой монах прибег к помощи Божией. С помощью молитвы и крестного знамения, которых бесы боятся, как огня, он прогонял их прочь. И «бессильная дерзость» демонов вынуждена была отступить перед силой крестного знамения, перед человеком, которому помогал Бог.
По весне на Соловки вернулся преподобный Герман. Причем не один, а с молодым рыбаком Марком, который остался там послушником, а позднее был пострижен в монахи с именем Макарий. Постепенно к ним присоединялись все новые и новые люди, желавшие поселиться в Соловецкой обители. Среди них был иеромонах по имени Феодосий. Теперь в монастыре появился свой священник. Тем временем строительство монастыря на Соловецком острове продолжалось. При этом в нем, помимо келий, была построена и деревянная церковь в честь Праздника Преображения Господня. Сейчас на этом месте стоит главный собор Соловецкого монастыря – Спасо–Преображенский. По имени его, Спасо–Преображенской, зовется и Соловецкая обитель. Трудно сказать, почему первый и главный храм Соловецкой обители получил свое название в честь именно этого Праздника. Возможно, в память о том дивном Божественном свете, в котором преподобному Зосиме предстал в видении дивный храм, как бы парящий над землей? И в котором когда‑то предстал перед изумленными учениками в Своей Божественной славе на горе Фавор Христос–Спаситель.
Вот так, с нескольких деревянных келий и маленькой церквушки, построенных двумя монахами–пустынножителями на необитаемом острове, и начался Соловецкий монастырь. Видя его сейчас, или глядя на его фотографии, невозможно поверить, что когда‑то, более пяти веков тому назад, все начиналось именно так – с маленького деревянного храма и нескольких келий на морском берегу. Но нынешние красота, величие и слава Соловецкого монастыря – доказательство тому, что Бог всегда помогает тем, кто, подобно основателям Соловецкой обители – Савватию, Герману и Зосиме, верит в Него, надеется на Него, и со смирением выполняет не свою, а Его волю.
ГЛАВА 4. Повествующая о том, как преподобный Зосима стал игуменом Соловецкой обители.
Итак, в Соловецком монастыре появился собственный храм. Однако, чтобы в нем можно было совершать Богослужения, его необходимо было освятить, а также получить от епископа антиминс для него. Кроме того, поскольку на Соловецком острове постепенно собралось около сорока монахов и послушников, необходимо было, чтобы монашеской общиной управлял опытный монах–игумен, который смог бы заботиться о ней как в духовном, так и в хозяйственном отношении. Поскольку Соловецкий монастырь в ту пору находился на территории, принадлежащей Новгороду, просить об этом следовало новгородского архиепископа Иону. И вот, по благословению преподобного Зосимы, один из иноков отправился в Новгород, к владыке Ионе, за антиминсом для нового храма, а также с просьбой послать в Соловецкий монастырь опытного настоятеля. Удивился архиепископ, когда услышал о том, что на необитаемом Соловецком острове возник монастырь. Но потом, поразмыслив немного, сказал: «невозможное для человека – возможно для Бога. Наше дело – начать, Божие же – завершить начатое. Да будет имя Господне благословенно во веки!» После чего исполнил просьбу Соловецких иноков – дал антиминс для храма, а также послал в монастырь опытного монаха – игумена Павла. Прибыв на остров, игумен Павел и освятил Преображенский храм.
Вам может показаться странным, что игуменом Соловецкого монастыря были назначены не преподобный Зосима или Герман, а совсем другой человек. И опять‑таки, окажись на их месте кто‑то из нас, мы непременно обиделись бы на то, что нас «обошли», «не заметили», «оказались неблагодарными». Но преподобные Зосима и Герман отличались одним свойством, редким даже в людях того времени – смирением. Они вовсе не хотели власти и славы. Ведь и Соловецкий монастырь они основали совсем не для того, чтобы управлять им, а для того, чтобы этим послужить Богу. Поэтому, когда в обители появился новый игумен, они встретили его с радостью и стали во всем подчиняться ему.
Но странное дело – бывает, что всю жизнь и изо всех сил рвется человек к власти, да так и не получает ее. Но неожиданно для всех дает ее Бог смиренным людям, которые вовсе не хотят ее, и даже не думают о ней. Не хотел преподобный Зосима управлять основанным им монастырем. Но вскоре именно ему все‑таки пришлось стать игуменом Соловецкого монастыря. Потому что ни первый игумен – Павел, ни его преемники – Феодосий и Иона, не вынесли трудностей жизни на Соловках и покинули остров. Наотрез отказался стать настоятелем и преподобный Герман. Тогда монахи объявили преподобному Зосиме: «если и ты откажешься принять священство, то мы уйдем отсюда, а ты будешь в ответе за души наши!» И, ради любви к братии, пришлось преподобному Зосиме принять на себя новое послушание – настоятельское. Он отправился в Новгород, где архиепископ Иона рукоположил его в священники и назначил игуменом Соловецкого монастыря. А благочестивые новгородцы собрали для обители пожертвования – церковные сосуды, книги, одежду, съестные припасы. Каждому – от богатого боярина до простого человека – хотелось что‑то пожертвовать на монастырь, и многие обещали и впредь помогать святой обители. Потому что уже прошла по северным землям добрая слава о Соловецкой обители и подвижнической жизни ее иноков. В особенности же — ее игумена – преподобного Зосимы.
ГЛАВА 5. В которой читатель найдет ответ на вопрос, почему перед Соловецким монастырем находится Просфорная часовня, а также узнает о том, кто помогал строить Преображенскую церковь, и как на Соловки вернулся преподобный Савватий.
Если вы посмотрите на фотографии Соловецкого монастыря, то непременно увидите поблизости от него небольшую часовню – белую, похожую на лежащую на блюдечке просфору. Как ни странно, эта часовня и называется «Просфорной». Потому что она была построена на месте, где, при жизни преподобного Зосимы, произошло чудо, связанное как раз с просфорой. А случилось оно именно в ту пору, когда преподобный Зосима, теперь уже священник и игумен Соловецкого монастыря, вернулся в родную обитель. С радостью встретила братия во главе с преподобным Германом своего нового игумена. На другой день преподобный Зосима отслужил в Преображенском храме Божественную Литургию. И, когда на ней он причастился Святых Таин, увидели все – священники и братия, что лицо его стало светлым, как лик ангела. А по храму разлилось благоухание, не сравнимое ни с какими земными ароматами. И иноки поняли, что в лице Зосимы Господь избрал для них самого достойного и лучшего настоятеля.
В это время в монастыре гостили некие купцы. После Литургии преподобный Зосима подарил им просфору и пригласил разделить трапезу вместе с братией. Но по дороге в трапезную купцы обронили просфору, и, как ни искали ее, так и не смогли найти. Занятые поисками, они опоздали к трапезе. Поэтому преподобный Зосима послал за ними монаха Макария. За ним увязалась монастырская собака и побежала по дороге к морю, опередив монаха. Вдруг Макарий увидел, что собака с громким лаем скачет вокруг какого‑то предмета, лежащего на земле. Но, как только пытается схватить его зубами, из земли вырывается пламя. Подойдя поближе, он увидел лежащую на земле просфору. Подняв ее, Макарий пришел к купцам, позвал их на трапезу и, между прочим, спросил, не потеряли ли они что‑нибудь по дороге из храма. Опечаленные купцы рассказали ему о потере просфоры. Тогда Макарий вручил им свою находку и поведал о случившемся. Придя в трапезную, Макарий и купцы рассказали о чудесном происшествии преподобному Зосиме и другим монахам. Узнав о чуде, все единодушно прославили Бога. А в память о нем, на месте, где инок Макарий нашел просфору, впоследствии, в 1855 году, и была построена белая часовенка, чем‑то напоминающая просфору, и прозванная «Просфорной часовней».
Прошло время. И вот уже число иноков и послушников в Соловецком монастыре настолько увеличилось, что их уже не могли вместить старый Преображенский храм и старая трапезная. Тогда преподобный Зосима решил построить новую Преображенскую церковь. Однако, когда братия принялась строить новую церковь, на строителей прямо‑таки посыпались всевозможные неприятности. Сперва, откуда не возьмись, налетели комары и мошки, и принялись жалить строителей. Когда же, с помощью дыма от разведенного костра их удалось отогнать, на стройке вспыхнул пожар, и начатая церковь сгорела дотла. Это напугало некоторых монахов. Но преподобный Зосима, знавший на опыте «немощные дерзости» демонов, которые всеми силами пытались помешать Богоугодному делу – постройке храма, не устрашился и не впал в уныние. Он сам отслужил молебен на месте пожара, окропил пепелище святой водой и своими руками заложил основание нового храма. Ободренные примером игумена, монахи снова взялись за дело. И теперь уже бесы больше не смели им вредить. Когда же, устав от работы, иноки–строители прилегли отдохнуть, то услышали, как на стройке кто‑то словно продолжает рубить и тесать бревна. Это повторялось неоднократно. Тогда монахи поняли, что это ангелы невидимо помогают им строить храм. После этого чуда постройка новой церкви вскоре была завершена. Вслед за Преображенским храмом была возведена другая церковь – в честь Праздника Успения Пресвятой Богородицы, а также новая трапезная. Постепенно Соловецкий монастырь разрастался и наполнялся иноками и послушниками. И примером для всех их была подвижническая жизнь настоятеля монастыря – преподобного Зосимы.
Как уже говорилось ранее, даже став игуменом Соловецкого монастыря, преподобный Зосима остался все тем же смиренным монахом, каким был прежде. И он также продолжал трудиться наравне с простыми иноками, так что служил для них примером, как в молитве, так и в работе. Не забыл он и о своем предшественнике – преподобном Савватии, и решил перенести в монастырь его мощи. Для этого в 1472 году он сам отправился на Выг. Мощи преподобного Савватия были обретены нетленными и морем доставлены в Соловецкий монастырь, где были торжественно встречены братией и помещены в гробнице за алтарем Успенского храма. При этом, по молитвам к преподобному Савватию, исцелилось несколько больных. Между прочим, в это время в Соловецкий монастырь приехал тот самый купец Иоанн из Новгорода, которому перед смертью преподобный Савватий давал последние наставления, и который участвовал в его погребении. Позднее Иоанн подарил монастырю написанную в Новгороде по его заказу икону преподобного Савватия, которую поставили возле его гробницы. Так, благодаря преподобному Зосиме, преподобный Савватий Соловецкий вернулся в основанную им обитель. С тех пор в Соловецком монастыре установился обычай — два раза в день, после того, как завершалась служба в храме, игумен Зосима и вся братия приходили к гробнице преподобного Савватия, чтобы поклониться иконам Спасителя, Пресвятой Богородицы и его святым мощам. И преподобный Зосима часто обращался в молитвах к основателю Соловецкой обители, преподобному Савватию: «моли Бога о нас, недостойных, живущих в этой святой обители. Да твоими молитвами к Богу невредимы будем на месте этом, славу воссылая Отцу и Сыну и Святому Духу ныне и присно и во веки веков». И, хотя преподобный Зосима не был знаком с преподобным Савватием при его жизни, это не препятствовало ему быть в молитвенном общении с ним.
ГЛАВА 6. Где рассказывается о поездке преподобного Зосимы в Новгород, об его встрече с боярыней Марфой–посадницей, а также о том, что такое настоящее счастье.
Как при жизни преподобного Савватия, так и при жизни преподобного Зосимы, находились люди, которые стремились причинить зло Соловецкому монастырю. Разумеется, они делали это не столько по своей воле, сколько по наущению злых демонов. Среди этих людей были и местные крестьяне, и слуги новгородских бояр. Они запрещали монахам ловить рыбу в озерах, как будто ее не хватало на всех, и всячески обижали и притесняли их. А некоторые даже похвалялись, что и вовсе выгонят монахов с острова, поскольку он принадлежит не монастырю, а Новгороду. Особенно же часто оскорбляли соловецких иноков люди новгородской боярыни Марфы Борецкой, которая вошла в историю под именем «Марфы–Посадницы». Хотя на самом деле Марфа не правила Новгородом, а была лишь вдовой посадника, но, благодаря своим знатности и богатствам, все‑таки имела в нем большое влияние. И вот к этой‑то сказочно богатой боярыне и другим новгородцам вынужден был отправиться за помощью и защитой преподобный Зосима. Отправиться, как смиренный проситель.
Архиепископ Феофил, к которому обратился за помощью преподобный Зосима, принял участие в судьбе Соловецкого монастыря. Обещали помочь обители и новгородские бояре. Все, кроме Марфы. Узнав о приходе Зосимы, гордая боярыня велела слугам прогнать его прочь со двора, как последнего нищего. Преподобный Зосима по смирению своему не обиделся, но сказал своим ученикам: «настанет время, когда жители этого дома не будут ходить по своему двору, двери дома навсегда затворятся, и этот двор опустеет».
Тем временем архиепископ Феофил и новгородские бояре дали преподобному Зосиме грамоту на владение Соловецким островом, а также островами Анзер и Муксалма. Теперь Соловецкий остров становился собственностью монастыря, и никто больше не мог заявлять о своих правах на него. Помимо этого, знатные новгородцы собрали для монастыря богатые пожертвования. Тогда и своенравная боярыня Марфа сменила гнев на милость и тоже подарила монастырю земли из своих обширных северных владений. Пригласила она преподобного Зосиму и в свои хоромы на обед, позаботившись и усадить его на почетном месте, и накормить повкуснее. Но преподобный Зосима так и не притронулся к яствам и сидел на пиру, исполненный печали. Потому что на развеселом пиру новгородской знати он увидел видение, ужаснувшее его. Шестеро знатнейших бояр, беззаботно пировавших у Марфы, сидели без голов.
Впоследствии это видение преподобного Зосимы сбылось. В 1477 г. великий князь Иван Третий покорил вольный Новгород. И шестеро бояр, которых во время пира преподобный Зосима увидел обезглавленными, действительно, сложили свой головы на плахе. А несчастная Марфа–посадница в одночасье лишилась и двух сыновей, которые стали жертвами борьбы за власть между Новгородом и Москвой, и богатства, и свободы. Все это отнял у нее великий князь, а саму Марфу отправил в ссылку в Нижний Новгород. Говорят, что перед смертью она ушла в монастырь. А ее новгородские хоромы, как и предсказал преподобный Зосима, опустели и обезлюдели.
Печальная история, но поучительная. Сейчас говорят, что человек должен жить ради того, чтобы нажить богатство, хотя бы даже нечестным путем. Или ради славы, хотя бы недоброй и скандальной. Или ради того, чтобы иметь такую власть, чтобы смотреть на весь мир свысока, хотя бы при этом тебя не любили и уважали, а боялись и ненавидели. К сожалению, многие верят, будто это правда. И живут только ради денег, власти и славы. А потому, когда, как боярыня Марфа, внезапно лишаются всего этого, считают свою жизнь конченой. А вот святые, в том числе и преподобный Зосима, не имели богатства, славы и власти, и, тем не менее, были счастливы. Потому что они знали, что секрет настоящего счастья – совсем в другом. Только тогда человек по–настоящему богат, счастлив и спокоен, когда он живет по–Божьему, и с Богом. А без Христа – в душе пустота.
ГЛАВА 7. В которой рассказывается о кончине преподобных Зосимы и Германа.
Долгие годы мудро управлял преподобный Зосима Соловецкой обителью. Ни единого дня, ни единого часа не провел он в праздности, без молитвы. Но, наконец, он состарился и пришло ему время умереть. К смерти преподобный Зосима приготовился заранее, как делали в те времена многие благочестивые люди. Сам приготовил себе гроб и выкопал могилу. Преемником себе назначил монаха Арсения. Простился с безутешной братией, поручив их Богу и Его Пречистой Матери. Умирая, он дал своим ученикам такое завещание: «…если будут угодны Господу дела мои, то не оскудеет святая обитель наша до скончания века и еще больше расширится. Но только храните вы любовь друг к другу и искреннее смирение, и к страннолюбию и милостыне прилежание имейте, без чего никогда не будет принят Богом. И пусть Господь Бог направит стопы ваши к исполнению заповедей Его, молитвами Пречистой Богородицы, и всех святых и преподобного отца нашего старца Савватия, и путь утвердит и сохранит вас Господь в любви Своей. И да будет известно вам: если обрету я благодать перед Богом, то обитель эта еще более расширится, и соберется здесь множество братии в любви духовной, и в телесных потребностях недостатка у вас не будет». После чего преподобный Зосима обратился к Богу с молитвой: «Владыко Человеколюбче, сподоби меня стать одесную Тебя в последний день, когда придешь судить живых и мертвых и воздать каждому по делам его!» С этой молитвой на устах игумен Зосима почил о Господе. Это произошло 17 апреля (30 апреля по новому стилю) 1478 года.
Братия погребла тело преподобного Зосимы за алтарем Преображенского храма. На девятый день он явился иноку Даниилу и сказал, что Господь причислил его к лику преподобных. Спустя три года над могилой преподобного Зосимы была построена гробница. Теперь иноки Соловецкой обители приходили каждый день и к гробу преподобного Зосимы, прося его помощи и заступления. И не раз убеждались в том, что святой основатель Соловецкой обители не оставляет его.
Преподобный Герман ненадолго пережил преподобного Зосиму. Спустя год, в 1479 году, он отправился по делам монастыря в Новгород. Там, добравшись до обители, основанной преподобным Антонием Римлянином, преподобный Герман понял, что умирает. Перед кончиной он, как некогда преподобный Савватий, сподобился причастия Святых Христовых Таин. Из‑за весенней распутицы ученики не смогли довезти его тело до Соловецкого монастыря, поэтому похоронили его на берегу реки Свирь, в часовни в деревне Хавроньино. Уже при новом настоятеле, игумене Исаие, в 1484 г., были обретены его мощи, оказавшиеся нетленными, и перевезены на Соловки. Так преподобные Зосима, Савватий и Герман снова оказались вместе, в стенах своей обители. До 1920 года мощи преподобных Зосимы и Савватия находились в Спасо–Преображенском соборе, а мощи преподобного Германа – в монастырском храме его имени. А в 1992 году, после возвращения в Соловецкую обитель мощей трех ее основателей – преподобных Зосимы, Савватия и Германа, они, теперь уже в одной раке, находятся в монастырском Благовещенском храме. Так и по смерти своей неразлучно пребывают в Соловецком монастыре его святые основатели – преподобные Зосима, Савватий и Герман.
ГЛАВА 8. Где рассказывается о том, как преподобный Зосима продолжал помогать людям и после своей кончины, а также о тайне одного соловецкого послушника.
Вот теперь и вы, дорогие читатели, знаете, кем были преподобные Зосима и Герман, Соловецкие чудотворцы. Узнал об этом от своей бабушки и мальчик Зосима, тот самый, внук художника, о котором рассказывалось в самой первой главе. Заканчивая свой рассказ о Соловецких святых, бабушка Зосимы, между прочим, сказала:
— А знаешь, ведь после своей кончины преподобный Зосима много раз приходил на помощь людям…
— Да как же это так? – удивился Зосима. – Ведь ты же говоришь, что он жил давным–давно. Как же он мог кому‑то помочь, если он умер?
— А точно так же, как другие святые, — ответила бабушка. – Ведь для святых не существует ни времен, ни расстояний. И они помогают тем, кто просит их о помощи. Вот, например, не раз бывало так – застигнет рыбаков на море буря. А говорят, «кто в море не бывал, тот Богу не молился». Смерть в глаза глядит – что тут делать, кто поможет? И начнут молиться преподобным Зосиме и Савватию. Глядь – а на карбасе вдруг неведомый монах появился и правит судном. А тут и буря вдруг стихать начнет… Или читала я, что был в старину такой случай – заболел у одного человека сынишка, да так тяжело, что никто не мог ему помочь. А человек этот очень почитал преподобного Зосиму и всегда жертвовал на Соловецкий монастырь. В тех краях жило несколько соловецких монахов, которые ловили рыбу для монастыря. И вот стал тот человек просить монахов, чтобы они помолились преподобному Зосиме об исцелении сына. Тогда один монах, особенно почитавший преподобного Зосиму, говорит отцу мальчика, как бы в шутку: «а ты продай мне его на Зосимино имя». Поглядел отец – а больной ребенок уже дышать перестал. Но он тоже верил, что преподобный Зосима может совершить любое чудо – не только больного исцелить, но даже мертвого оживить. «Бери его», — говорит он монаху. Тогда монах взял на руки мертвого ребенка и говорит: «теперь он не ваш, а преподобного Зосимы, основателя монастыря Соловецкого». И вдруг тот ожил…
— Так ведь это когда же все было? — не поверил бабушке Зосима. – Может, это и вовсе сказка?..
— Да нет, не сказка, а правда, — уверенно заявила бабушка. – Ведь это не только «когда‑то давно» бывало, а и до сих пор случается. Между прочим, преподобный Зосима исцелил и твоего дедушку. И даже помог ему стать художником. А ты говоришь – «сказка»… Между прочим, твоему дедушке лет тогда было примерно, как тебе. Родители отправили его на Соловки по обету. Что значит «по обету»? Видишь ли, когда твой дедушка Зосима был маленьким, он тяжело заболел, так что все думали, что он умрет. И тогда его отец и мать стали молиться преподобному Зосиме, чтобы тот исцелил его. И пообещали – если случится чудо и мальчик выздоровеет, они отдадут его в монастырь на год или два. В те времена многие люди по разным причинам давали такие обеты, поэтому в Соловецком монастыре жило много ребятишек. Называли их «годовичками», потому что чаще всего родители отдавали их в монастырь на год. Жилось ребятам в монастыре хорошо – монахи их не обижали, кормили, учили грамоте и ремеслам. Некоторым из них так нравилась жизнь в монастыре, что они потом просили родителей оставить их еще подольше. Иные и вовсе не хотели возвращаться домой, и оставались в монастыре послушниками, а потом и монашество принимали. Так вот, после того, как родители твоего дедушки Зосимы дали обет отдать сына в монастырь, он стал поправляться. И тогда отец отвез его в Соловки. В ту пору Зосиме шестой год шел, да только росточка он был маленького и после болезни ослаб, поэтому надумали монахи отправить его в иконописную школу – учиться иконы писать. Только, как ни старался твой дедушка научиться рисовать – ничего у него не получалось… Да–да, ты вот не веришь, а именно так все и было – не давалось ему рисование, да и все тут! Да еще ребята постарше над ним потешались, дразнили «неумехой». А он тихий был да робкий, заплачет, а они еще сильнее дразнятся, пока монахи не видят. Раз пошли послушники–живописцы в лес погулять. Взяли с собой и Зосиму. Набрели на большущий камень–валун, и решили над Зосимой подшутить – посадили его на камень, а сами поразбежались – слезай себе, как знаешь! Вот он и сидит на камне и плачет, а слезть боится – высоко. Вдруг подходит к камню старенький незнакомый монах и спрашивает его: «что ты плачешь, чадо?» Потом берет Зосиму на руки и снимает с камня. Поклонился ему Зосима в ноги, попросил благословения. Тот благословил его, а потом опять спрашивает: «скажи, чадо, какое у тебя горе?» Заплакал Зосима, потому что отец и мать его были люди бедные и больные. А еще – потому, что очень хотел он научиться рисовать, да вот никак не мог. Тогда монах, словно читая мысли Зосимы, говорит ему: «Добро, чадо. Да даст тебе Господь по сердцу твоему». Благословил Зосиму и исчез. А Зосиме вдруг так хорошо и легко на душе сделалось, что он плакать перестал, да и прилег тут же у камня. Тем временем мальчишкам–послушникам за их злую шутку совестно стало. И пошли они назад, чтобы Зосиму с камня снять и прощения у него попросить. Приходят и видят – лежит он возле камня на траве и спит, и улыбается во сне. А рядом с ним лежит кисточка, какой художники рисуют. Только откуда она взялась – о том и сам Зосима не знал. Так вот, после этого чуда Зосима стал так хорошо рисовать, что и ребята–насмешники, и монахи только диву давались. Прожил Зосима на Соловках послушником несколько лет, а потом его приметил один художник, в прошлом тоже выученик соловецких монахов–иконописцев, и взял в Питер, к себе в ученики. Так вот и стал твой дед художником. Писал он и иконы, и картины рисовал. А потом гонения на веру начались, и писать иконы небезопасно стало. Потому и пришлось твоему дедушке рисовать только одни картины. Только рисовал он не всяких там «красных вождей», а наш Север, все больше пейзажи. Потому что только так в те времена мог он напомнить людям о Боге, сотворившем всю эту красоту. И поведать о нашей земле, многими святыми обителями знаменитой, многими святыми прославленной…
— Бабушка, а что, преподобный Зосима действительно подарил дедушке кисточку? – спросил любопытный Зосима.
— Да, и дедушка твой хранил ее всю жизнь. Только после его смерти она куда‑то пропала… Хотя, может быть, она и лежит в той шкатулке…
Зосима насторожился. Дедушкина тайна явно близилась к развязке. Сперва чудесная встреча с таинственным монахом, после которой робкий и неумелый крестьянский мальчик стал художником, потом чудом появившаяся и куда‑то запропавшая кисточка, а теперь еще и какая‑то шкатулка… Нет, сказка, или скорее, чудо, вовсе не умерли со смертью деда, а и поныне продолжали жить в его старом доме.
— Да–да, возможно, что именно она и лежит в той шкатулке, — оживилась бабушка. – Как же я про это забыла… Впрочем, как тут не забыть. Ведь твой дедушка велел мне передать эту шкатулку своему потомку по мужской линии, а сыновей у него не было, только дочь – твоя мама. Да и ты сколько уж лет не гостил у меня… Он не говорил мне, что лежит в этой шкатулке, просто сказал, что там – его завещание. Что ж, тогда получается, что твой дедушка завещал эту шкатулку тебе, Сима. Ведь ты – его единственный внук. А ведь я бы непременно забыла о ней, если бы не взялась тебе рассказывать про преподобного Зосиму…
С этими словами бабушка открыла ящик комода и, порывшись в нем, извлекла на свет небольшой квадратный предмет, завернутый в старинную шаль с орнаментом в виде птиц и виноградных листьев. Это оказалась деревянная шкатулка, обитая жестью с таким узором, какой оставляет на наших окнах мороз. Тут же обнаружился и ключик на цветном шнурке. Бабушка протянула шкатулку Зосиме, и тот, предчувствуя некую тайну, вставил ключик в отверстие и повернул его. Раздался мелодичный звон, словно внутри шкатулки был спрятан колокольчик, и шкатулка открылась. Теперь уже настал черед и бабушке изумиться. Внутри шкатулки лежала небольшая икона, изображавшая монастырь (теперь уже Зосима знал, что это был Соловецкий монастырь), на фоне которого стоял старец в схиме, казалось, ласково глядевший на Зосиму. Сбоку виднелась надпись: «преподобный Зосима, Соловецкий чудотворец». А рядом с иконой в шкатулке лежало еще что‑то длинное и тоненькое, завернутое в кусочек батиста. И Зосима догадался, что это и есть та самая кисточка, которую подарил его деду преподобный Зосима.
Вы спросите, что же завещал старый художник своему внуку? На это можно ответить по–разному. Может быть, он завещал ему тоже стать художником? А может, он завещал ему нечто иное – свою любовь и свою веру – то, «что в любых испытаниях у нас никому не отнять»? Но на это пусть каждый из вас поищет и найдет ответ сам.
…В ту ночь Зосима видел сон, похожий на сказку. Может быть, он приснился ему потому, что под подушкой у него лежала шкатулка с дедушкиной кисточкой, а в головах стояла икона преподобного Зосимы – такого, каким когда‑то, лет сто тому назад, увидел его дедушка Зосимы – в ту пору маленький соловецкий послушник. Снился ему монастырь, похожий на волшебный город князя Гвидона из пушкинской сказки, над которым в голубом небе летают белоснежные чайки. А из монастыря, по дороженьке, золотом посеянной, серебром вымощенной, идут навстречу Зосиме седой старенький монах и маленький мальчик в скуфейке послушника и сером подряснике со следами красок, и улыбаются Зосиме. А тот, узнав их обоих, протягивает к ним руки и говорит:
— Подождите меня! Вот скоро я вырасту, и тогда тоже приеду к вам! Непременно приеду!
МАТЕРИНСКОЕ СЕРДЦЕ
Много историй сложено о великой силе материнской любви. Но бывает, что мы, занятые своими делами и проблемами, слишком поздно узнаем, как горячо и нежно любили нас матери. И поздно каемся, что нанесли любящему материнскому сердцу неисцелимые раны… Но, кто знает, может быть, как поется в песне, «откуда‑то сверху», наши матери видят наше запоздалое раскаяние и прощают своих поздно поумневших детей. Ведь материнское сердце умеет любить и прощать так, как никто на земле…
Не так давно в одном городе в центре России жили мать и дочь. Мать звали Татьяной Ивановной, и была она врачом–терапевтом и преподавательницей местного мединститута. А ее единственная дочь, Нина, была студенткой того же самого института. Обе они были некрещеными. Но вот как‑то раз Нина с двумя однокурсницами зашла в православный храм. Близилась сессия, которая, как известно, у студентов слывет «периодом горячки» и треволнений. Поэтому Нинины однокурсницы, в надежде на помощь Божию в предстоящей сдаче экзаменов, решили заказать молебен об учащихся. Как раз в это время настоятель храма, отец Димитрий, читал проповедь, которая очень заинтересовала Нину, потому что она еще никогда не слыхала ничего подобного. Подружки Нины давно покинули храм, а она так и осталась в нем до самого конца Литургии. Это, вроде бы, случайное посещение храма определило всю дальнейшую Нинину судьбу – вскоре она крестилась. Разумеется, она сделала это втайне от неверующей матери, опасаясь рассердить ее этим. Духовным отцом Нины стал крестивший ее отец Димитрий.
Нине не удалось надолго сохранить от матери тайну своего крещения. Татьяна Ивановна заподозрила неладное даже не потому, что дочка вдруг перестала носить джинсы и вязаную шапочку с кисточками, сменив их на длинную юбку и платочек. И не потому, что она совсем перестала пользоваться косметикой. К сожалению, Нина, подобно многим молодым новообращенным, совершенно перестала интересоваться учебой, решив, что это отвлекает ее от «единого на потребу». И в то время, как она днями напролет том за томом штудировала Жития Святых и «Добротолюбие», учебники и тетради покрывались все более и более толстым слоем пыли…
Не раз Татьяна Ивановна пыталась уговорить Нину не запускать учебу. Но все было бесполезно. Дочь была занята исключительно спасением собственной души. Чем ближе становился конец учебного года, а вместе с его приближением увеличивалось до астрономических цифр число отработок у Нины, тем более горячими становились стычки между Ниной и ее матерью. Однажды выведенная из себя Татьяна Ивановна, бурно жестикулируя, нечаянно смахнула рукой икону, стоявшую у дочки на столе. Икона упала на пол. И тогда Нина, расценившая поступок матери, как кощунство над святыней, в первый раз в жизни ударила ее…
В дальнейшем мать и дочь становились все более и более чуждыми друг другу, хотя и продолжали сосуществовать в одной квартире, периодически переругиваясь. Свое житье под одной крышей с матерью Нина приравнивала к мученичеству, и считала Татьяну Ивановну основной помехой к своему дальнейшему духовному росту, поскольку именно она возбуждала в своей дочери страсть гнева. При случае Нина любила пожаловаться знакомым и о. Димитрию на жестокость матери. При этом, рассчитывая вызвать у них сострадание, она украшала свои рассказы такими фантастическими подробностями, что слушателям Татьяна Ивановна представлялась этаким Диоклетианом в юбке. Правда, однажды отец Димитрий позволил себе усомниться в правдивости рассказов Нины. Тогда она немедленно порвала со своим духовным отцом и перешла в другой храм, где вскоре стала петь и читать на клиросе, оставив почти что не у дел прежнюю псаломщицу – одинокую старушку–украинку… В новом храме Нине понравилось еще больше, чем в прежнем, поскольку его настоятель муштровал своих духовных чад епитимиями в виде десятков, а то и сотен земных поклонов, что никому не давало повода усомниться в правильности его духовного руководства. Прихожане, а особенно прихожанки, одетые в черное и повязанные по самые брови темными платочками, с четками на левом запястье, походили не на мирянок, а на послушниц какого‑нибудь монастыря. При этом многие из них искренне гордились тем, что по благословению батюшки навсегда изгнали из своих квартир «идола и слугу ада», в просторечии именуемого телевизором, в результате чего получили несомненную уверенность в своем будущем спасении… Впрочем, строгость настоятеля этого храма к своим духовным детям позднее принесла хорошие плоды — многие из них, пройдя в своем приходе начальную школу аскезы, впоследствии ушли в различные монастыри и стали образцовыми монахами и монахинями.
Нину все‑таки исключили из института за неуспеваемость. Она так и не пыталась продолжить учебу, посчитав диплом врача вещью, ненужной для жизни вечной. Татьяне Ивановне удалось устроить дочь лаборанткой на одну из кафедр мединститута, где Нина и работала, не проявляя, впрочем, особого рвения к своему делу. Подобно героиням любимых житий святых, Нина знала только три дороги – в храм, на работу и, поздним вечером, домой. Замуж Нина так и не вышла, поскольку ей хотелось непременно стать либо женой священника, любо монахиней, а все остальные варианты ее не устраивали. За годы своего пребывания в Церкви она прочла очень много духовных книг, и выучила почти наизусть Евангельские тексты, так что в неизбежных в приходской жизни спорах и размолвках доказывала собственную правоту, разя наповал своих противников «мечом глаголов Божиих». Если же человек отказывался признать правоту Нины, то она сразу же зачисляла такого в разряд «язычников и мытарей»… Тем временем Татьяна Ивановна старела и все чаще о чем‑то задумывалась. Иногда Нина находила у нее в сумке брошюрки и листовки, которые ей, по–видимому, вручали на улице сектанты–иеговисты. Нина с бранью отнимала у матери опасные книжки, и, называя ее «сектанткой», на ее глазах рвала их в мелкие клочья и отправляла в помойное ведро. Татьяна Ивановна безропотно молчала.
Страданиям Нины, вынужденной жить под одной крышей с неверующей матерью, пришел конец после того, как Татьяна Ивановна вышла на пенсию и все чаще и чаще стала болеть. Как‑то под вечер, когда Нина, вернувшись из церкви, уплетала сваренный для нее матерью постный борщ, Татьяна Ивановна сказала дочери:
— Вот что, Ниночка. Я хочу оформить документы в дом престарелых. Не хочу больше мешать тебе жить. Как ты думаешь, стоит мне это сделать?
Если бы Нина в этот момент заглянула в глаза матери, она бы прочла в них всю боль исстрадавшегося материнского сердца. Но она, не поднимая глаз от тарелки с борщом, буркнула:
— Не знаю. Поступай, как хочешь. Мне все равно.
Вскоре после этого разговора Татьяна Ивановна сумела оформить все необходимые документы и перебралась на житье в находившийся на окраине города дом престарелых, взяв с собой только маленький чемоданчик с самыми необходимыми вещами. Нина не сочла нужным даже проводить мать. После ее отъезда она даже испытывала радость – ведь получалось, что Сам Господь избавил ее от необходимости дальнейшего житья с нелюбимой матерью. А впоследствии – и от ухода за ней.
После того, как Нина осталась одна, она решила, что теперь‑то она сможет устроить собственную судьбу так, как ей давно хотелось. В соседней епархии был женский монастырь со строгим уставом и хорошо налаженной духовной жизнью. Нина не раз ездила туда, и в мечтах представляла себя послушницей именно этой обители. Правда, тамошняя игумения никого не принимала в монастырь без благословения прозорливого старца Алипия из знаменитого Воздвиженского монастыря, находившегося в той же епархии, в городе В. Но Нина была уверена, что уж ее‑то старец непременно благословит на поступление в монастырь. А может даже, с учетом ее предыдущих трудов в храме, ее сразу же постригут в рясофор? И как же красиво она будет смотреться в одежде инокини – в черных ряске и клобучке, отороченном мехом, с длинными четками в руке – самая настоящая Христова невеста… С такими‑то радужными мечтами Нина и поехала к старцу, купив ему в подарок дорогую греческую икону в серебряной ризе.
К изумлению Нины, добивавшейся личной беседы со старцем, он отказался ее принять. Но она не собиралась сдаваться, и ухитрилась проникнуть к старцу с группой паломников. При виде старца, Нина упала ему в ноги и стала просить благословения поступить в женский монастырь. Но к изумлению Нины, прозорливый старец дал ей строгую отповедь:
— А что же ты со своею матерью сделала? Как же ты говоришь, что любишь Бога, если мать свою ненавидишь? И не мечтай о монастыре – не благословлю!
Нина хотела было возразить старцу, что он просто не представляет, каким чудовищем была ее мать. Но, вероятно, от волнения и досады, она не смогла вымолвить ни слова. Впрочем, когда первое потрясение прошло, Нина решила, что старец Алипий либо не является таким прозорливым, как о нем рассказывают, либо просто ошибся. Ведь бывали же случаи, когда в поступлении в монастырь отказывали даже будущим великим святым…
…Прошло около полугода с того времени, когда мать Нины ушла в дом престарелых. Как‑то раз в это время в церкви, где пела Нина, умерла старая псаломщица – украинка. Соседи умершей принесли в храм ее ноты и тетрадки с записями Богослужебных текстов, и настоятель благословил Нине пересмотреть их и отобрать то, что могло бы пригодиться на клиросе. Внимание Нины привлекла одна из тетрадок, в черной клеенчатой обложке. В ней были записаны колядки – русские и украинские, а также различные стихи духовного содержания, которые в народе обычно называют «псальмами». Впрочем, там было одно стихотворение, написанное по–украински, которое представляло собой не «псальму», а скорее, легенду. Сюжет ее выглядел примерно так: некий юноша пообещал своей любимой девушке исполнить любое ее желание. «Тогда принеси мне сердце своей матери», — потребовала жестокая красавица. И обезумевший от любви юноша бестрепетно исполнил ее желание. Но, когда он возвращался к ней, неся в платке страшный дар – материнское сердце, он споткнулся и упал. Видимо, это земля содрогнулась под ногами матереубийцы. И тогда материнское сердце спросило сына: «ты не ушибся, сыночек?»
При чтении этой легенды Нине вдруг вспомнилась мать. Как она? Что с ней? Впрочем, сочтя воспоминание о матери бесовским прилогом, Нина сразу же отразила его цитатой из Евангелия: «…кто Матерь Моя?…кто будет исполнять волю Отца Моего Небесного, тот Мне брат, и сестра, и Матерь». (Мф. 12. 48, 50) И мысли о матери исчезли так же внезапно, как и появились.
Но ночью Нине приснился необычный сон. Будто кто‑то ведет ее по прекрасному райскому саду, утопающему в цветах и усаженному плодовыми деревьями. И Нина видит, что посреди этого сада стоит красивый дом, или, скорее, дворец. «Так вот какой дворец Господь приготовил для меня», — подумалось Нине. И тогда ее спутник, словно читая ее мысли, ответил ей: «нет, это дворец для твоей матери». «А что же тогда для меня?» — спросила Нина. Но ее спутник молчал… И тут Нина проснулась…
Виденный сон смутил ее. Как же это Господь после всего того, что ради Него сделала Нина, не приготовил ей соответствующего ее заслугам перед Ним дворца в раю? И за что же такая честь ее матери, неверующей и даже некрещеной? Разумеется, Нина сочла свой сон вражиим наваждением. Но все‑таки любопытство взяло верх, и, прихватив с собою кое–каких гостинцев, она отпросилась у настоятеля и поехала в дом престарелых навестить мать, которую не видела уже полгода.
Поскольку Нина не знала номера комнаты, в которой жила ее мать, она решила начать свои поиски с медсестринского поста. Там она застала молоденькую медсестру, раскладывавшую в пластмассовые стаканчики таблетки для больных. К немалому удивлению Нины, на шкафу с медикаментами она заметила небольшую икону Казанской Божией Матери, а на подоконнике – книжку о блаженной Ксении Петербургской с торчащей закладкой. Поздоровавшись с медсестрой, Нина спросила ее, в какой комнате проживает Татьяна Ивановна Матвеева.
— А Вы ее навестить приехали? – спросила медсестра. – К сожалению, Вы опоздали. Татьяна Ивановна умерла два месяца назад. Она достала какой‑то журнал, и, найдя в нем нужное место, назвала Нине точную дату смерти ее матери. Но, видимо, при этом медсестре вспомнилось что‑то значимое для нее, и она продолжала разговор уже сама:
— А Вы ей кто будете? Дочь? Знаете, Нина Николаевна, какая же Вы счастливая! У Вас была замечательная мама. Я у нее не училась, но много хорошего слышала о ней от ее учеников. Ее и здесь все любили. А умирала она тяжело – упала и сломала ногу. Потом пролежни пошли, и я ходила делать ей перевязки. Вы знаете, таких больных я никогда в жизни не видала. Она не плакала, не стонала, и каждый раз благодарила меня. Я никогда не видела, чтобы люди умирали так кротко и мужественно, как Ваша мама. А за два дня до смерти она попросила меня: «Галенька, приведи ко мне батюшку, пусть он меня крестит». Тогда я позвонила нашему отцу Ермогену, и он назавтра приехал и крестил ее. А на другой день она умерла. Если б Вы видели, какое у нее было лицо, светлое и ясное, словно она не умерла, а только заснула… Прямо как у святой…
Изумлению Нины не было передела. Выходит, ее мать перед смертью уверовала и умерла, очистившись Крещением от всех своих прежних грехов. А словоохотливая медсестра все продолжала рассказывать:
— А Вы знаете, она Вас часто вспоминала. И, когда отец Ермоген ее крестил, просила молиться за Вас. Когда она слегла, я предложила ей Вас вызвать. Но она отказалась: не надо, Галенька, зачем Ниночку затруднять. У нее и без того дел полно. Да и виновата я перед нею… И о смерти своей тоже просила не сообщать, чтобы Вы не переживали понапрасну. Я и послушалась, простите…
Вот что узнала Нина о последних днях жизни своей матери. Раздарив медсестре и старушкам из соседних комнат привезенные гостинцы, она отправилась домой пешком, чтобы хоть немного успокоиться. Она брела по безлюдным заснеженным улицам, не разбирая дороги. Но ее удручало вовсе не то, что теперь она лишилась единственного родного человека, а то, что она никак не могла смириться с тем, как же это Бог даровал такое прекрасное место в раю не ей, всю жизнь подвизавшейся ради Него, а ее матери, крестившейся всего лишь за сутки до смерти. И, чем больше она думала об этом, тем больше поднимался в ее душе ропот на Бога: «Господи, почему же ей, а не мне? Как же Ты это допустил? Где же Твоя справедливость?» И тут земля разверзлась под ногами Нины и она рухнула в бездну.
Нет, это было вовсе не чудо. Просто, погрузившись в свои думы, Нина не заметила открытого канализационного люка и упала прямо в зияющую дыру. От неожиданности она не успела ни вскрикнуть, ни помолиться, ни даже испугаться. Не менее неожиданным было то, что ее ноги вдруг уперлись во что‑то твердое. Вероятно, это был какой‑то ящик, кем‑то сброшенный в люк и застрявший в нем. Вслед за тем чьи‑то сильные руки ухватили Нину и потащили ее наверх. Дальнейшего она не помнила.
Когда Нина пришла в себя, вокруг нее толпились люди, которые ругали – кто мэрию, кто – воров, стащивших металлическую крышку люка, и удивлялись, как это Нина сумела выбраться наружу без посторонней помощи. Нина машинально заглянула в люк и увидела, как на его дне, глубоко–глубоко, плещется вода и торчит какая‑то труба. А вот никакого ящика внутри нет и в помине. И тогда она снова потеряла сознание…
Ее отвезли в больницу, осмотрели, и, не найдя никаких повреждений, отправили домой, посоветовав принять успокоительное лекарство. Оказавшись дома, Нина приняла таблетку, предварительно перекрестив ее и запив святой водой, и вскоре погрузилась в сон. Ей приснилось, что она падает в бездну. И вдруг слышит: «не бойся, доченька», и сильные, теплые руки матери подхватывают ее и несут куда‑то вверх. А потом Нина оказывается в том самом саду, который ей приснился вчера. И видит чудесные деревья и цветы. А еще — тот дворец, в котором, как ей сказали, живет ее мать. И рядом с этим дворцом, действительно, стоит ее мама, юная и прекрасная, как на фотографиях из старого альбома.
— Ты не ушиблась, доченька? – спрашивает мать Нину.
И тогда Нина поняла, что спасло ее от неминуемой гибели. То были материнская любовь и материнская молитва, которая «и со дна моря поднимает». И Нина зарыдала и принялась целовать ноги матери, орошая их своими запоздалыми покаянными слезами.
И тогда мать, склонившись над нею, стала ласково гладить ее по уже седеющим волосам:
— Не плачь, не плачь, доченька… Господь да простит тебя. А я тебе давно все простила. Живи, служи Богу и будь счастлива. Только запомни: «Бог есть любовь…» (1 Ин. 4.16) Если будешь людей любить и жалеть – мы встретимся снова и уже не расстанемся никогда. А этот дом станет и твоим домом.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
В конце 60–х годов, поздней осенью, когда земля уже промерзла, но еще не успела покрыться глубоким снегом, ненастным вечером, с последним автобусом в деревню В. приехал никому неизвестный старик. По виду он был явно не из местных – изрядно поношенное и не по сезону легкое пальто и выцветшая старомодная шляпа, круглые очки в золотистой оправе и треснувшим стеклом, а также небольшая седая бородка делали его похожим на учителя–пенсионера. В довершение сходства со старым учителем, человек опирался на палочку, сделанную из бамбуковой лыжной палки. Когда он, подволакивая парализованную ногу, шел к выходу, то споткнулся и непременно упал бы, если бы какой‑то участливый пассажир не подхватил его и не помог выйти из автобуса. Автобус тронулся, а старик побрел по дороге, ведущей в деревню, где у него, как видно, были родные, к которым он и приехал в столь ненастное и позднее время.
Но старик шел вовсе не в деревню. Дойдя до того места, где дорога разделялась, он повернул не в ту сторону, где в окнах домов мирно светились огоньки, а в совершенно противоположную, туда, где на речном обрыве виднелась полуразрушенная деревянная церковка. Именно к ней и направился странный старик.
Он шел медленно, словно путь давался ему с большим трудом. Не только потому, что он был стар и болен. Просто слишком многое вспоминалось и думалось ему по пути к разрушенному храму. Ведь именно он был последним священником, когда‑то служившим в этом храме.
На В–ский приход он попал против своей воли, «за послушание». Его направил туда епископ вскоре после его рукоположения. Приход был беден и убог. Не менее бедны и убоги были и прихожане – какие‑то вечно полупьяные мужики, темные и забитые бабы. Убогими казались ему и лохматый, вечно нечесаный дьячок в застиранном стихаре, похожий на вылезшего из‑под коряги лешего, и хор из глухих и подслеповатых старушек во главе со старой девой–учительницей из бывших епархиалок, не певший, а нескладно тянувший «кто во что». Убого выглядел и храм с образами грубого письма в окладах из фольги и аляповато размалеванным иконостасом. Он терпеливо сносил все это убожество лишь потому, что надеялся со временем получить другой, лучший приход. А вышло так, что именно этот нелюбимый им приход стал для него первым и последним.
В 1921 году власти потребовали от него закрыть храм. Он понимал, что ждет его в случае отказа. Поэтому глубокой ночью, забрав жену и детей, бежал из В. Впоследствии он пытался уверить себя, что сделал это, спасая их, страшась за их судьбу. Но совесть неумолимо говорила ему о совсем ином. О том, что бежать из В. его заставил страх прежде всего за собственную свободу и жизнь.
О дальнейшей судьбе своего храма он узнал случайно, из попавших ему как‑то в руки «Известий губревкома». Узнал о том, что те самые мужики и бабы, которых он считал темными и невежественными, попытались отстоять храм. Разумеется, все они были арестованы как «контрреволюционеры». В том числе и старуха–учительница, которую объявили главной «контрреволюционеркой». С учетом обвинений в «контрреволюции», догадаться о дальнейшей судьбе арестованных было нетрудно…
Его убогая паства бесстрашно пошла на смерть за Христа. А он, пастырь, бежал, гонимый страхом, словно был не пастырем, а наемником. Ему удалось избежать преследований, сменив фамилию и документы, так, что никто и не подозревал, кем был когда‑то услужливый и малозаметный совслужащий Григорий Игнатьевич К. Да, он сумел надежно скрыть свое прошлое от людей. Вот только от Бога ему не удалось скрыться. Вскоре после бегства из В. от туберкулеза умерла его жена. Затем ушла из семьи старшая дочь, ставшая убежденной комсомолкой и атеисткой, и едва не донесшая на отца. А потом, в 43–м, погиб на фронте его любимый сын, его последняя радость и надежда. А сам он прожил жизнь в постоянном страхе, первым являясь на выборы и демонстрации, мучимый совестью, ежечасно напоминавшей ему об его предательстве. Так разве можно было назвать это жизнью?
И вот теперь, узнав о своей неизлечимой болезни, он решил приехать в В. Зачем, почему? Он и сам до конца не понимал этого. В больнице, чтобы хоть как‑то отвлечься от мыслей о скорой смерти, он перечитал случайно попавший ему в руки роман «Господа Головлевы». Там была глава, последняя глава, в которой герой, носивший говорящее само за себя прозвище «Иудушка», перед смертью захотел непременно побывать на могиле матери, которую он когда‑то предал. Возможно, именно это и повлияло на его решение съездить в В. Между прочим, та глава называлась «Расчет». Вот и ему теперь совсем скоро предстояло совершить расчет с жизнью. И он знал, что этот расчет станет для него судом, на котором все его попытки оправдаться окажутся ложью.
…По мере того, как старик приближался к храму, он все больше убеждался в том, что люди и время не пощадили его. Лишенная колоколов колокольня покосилась, кровля зияла дырами, а в оконные проемы с проржавевшими решетками врывалась метель. Но еще более плачевный вид храм имел внутри. Пол был завален щепками, осколками кирпича, обвалившейся штукатуркой и другим мусором, полузасыпанным снегом. Стены испещрены надписями. Там, где некогда стоял Престол, зияла яма.
Он подошел к тому месту, где прежде был алтарь. Медленно опустился на корточки, пытаясь сделать земной поклон перед ямой, на месте которой когда‑то находился Престол. Случайно он заглянул в яму. И упал ниц, лицом на гнилые бревна, воя, словно от сильной боли. На дне ямы виднелись окурки и осколки разбитых водочных бутылок…
Уже наступила ночь. А старик все плакал, лежа на снегу возле зияющей ямы. Он затих только тогда, когда почувствовал резкую давящую боль в области сердца. Дрожащей рукой принялся искать в кармане коробочку с таблетками. Но ее не было. Вероятно, она выпала у него из кармана, когда он выбирался из автобуса. А боль все усиливалась. Тогда он тяжело поднялся с земли и, шатаясь, пошел к выходу, в надежде добраться до ближайшего дома и попросить о помощи. Но, сделав всего несколько шагов, рухнул на снег.
…Он очнулся от того, что кто‑то тихо звал его. Звал тем самым именем, каким его уже давно не называл никто: «отец Григорий». Он открыл глаза и увидел, что над ним стоит женщина. Он узнал ее. Это была старая учительница–епархиалка. Отец Григорий удивился. Ведь он знал, что этой женщины уже более полувека как нет в живых. И, тем не менее, она была жива и стояла перед ним, приветливо улыбаясь ему, словно желанному гостю.
— Батюшка, Вы вернулись! А мы Вас так ждали! Мы уже давно Вас ждем. Слава Богу, что Вы наконец‑то вернулись к нам!
Отец Григорий опустил голову. Тогда женщина, улыбаясь, наклонилась к нему и простерла руку, словно указывая ему на что‑то. Он поднял глаза, и лицо его просияло, а в потухших глазах вспыхнул огонек. Храм был залит светом. Светились и ризы икон, и позолоченный иконостас, и многочисленные свечи в ярко блестевших подсвечниках. Светились радостью и лица множества одетых по–праздничному людей, наполнявших храм. Среди них о. Григорий узнал свою жену, которая улыбалась ему. Увидел и сына Василия в военной гимнастерке, и старушек–певчих, и лохматого дьячка в новом стихаре, и еще многих известных и неизвестных ему людей. И все они были живы и радостны, и приветливо улыбались ему. Отец Григорий взглянул вниз, и вдруг увидел на своей груди, на черной ткани священнической рясы, серебряный наперсный крест. Тогда он встал. Толпа расступилась перед ним, словно пропуская его к алтарю, осиянному ярким светом.
Читая в уме молитву, отец Григорий медленно пошел к алтарю. Он шел, не сдерживая слез. Но это уже были не слезы горя и раскаяния, а слезы радости. И, чем ближе становился свет, тем больше охватывала его эта радость, которую невозможно было описать никакими земными словами. И не было больше ни боли, ни отчаяния, ни смерти, но радость и жизнь бесконечная…
…А в зияющие просветы окон полуразрушенного храма врывалась метель, заметая снегом лежащее на земле бездыханное тело последнего В–ского священника…
МОЙ ДЕДУШКА–СВЯЩЕННИК
(рассказ врача)
…О том, что у меня есть дедушка, я впервые узнал, когда мне было шесть лет. Случилось это в 1956 году, после смерти бабушки. Моя мама тогда работала машинисткой. Как‑то зимой, когда было скользко, она упала и сломала правую руку. Перелом оказался сложным, поэтому лечение затянулось, и работать машинисткой мама уже не могла. Вот тогда и пришло откуда‑то письмо, прочитав которое, мама велела мне ненадолго пойти погулять. Когда я вернулся, в комнате противно попахивало корвалолом, а у мамы глаза были заплаканными. Мама сказала, что нас приглашает к себе жить дедушка. Вот так я и узнал, что у меня есть дедушка, мамин отец. Забегая вперед, скажу, что фамилия его была звучная и, наверное, старинная – Алфеевский. А мы с мамой почему‑то носили бабушкину фамилию – Исаевы.
Дедушка жил в другом городе, старинном городе К., и даже в другой области. Когда мы приехали в К., я вглядывался в людей, стоявших на перроне и встречавших поезд, пытаясь угадать, кто же из них мой дедушка. Может быть, тот, коренастый, в кепке и мешковато сидящем пиджаке? Или вон тот, полный, в белой рубашке, возле которого стоит невысокий сухонький бородатый старичок в странной одежде – черной и длинной, как старинное платье? Но каково же было мое удивление, когда мы вышли на перрон и вдруг мама бросились обнимать именно этого странного старичка! А он улыбался мне и звал меня подойти поближе. Но я решился подойти к нему только тогда, когда мама обернулась ко мне и велела подойти к дедушке. Слишком уж странно выглядел этот самый дедушка, так что, честно сказать, я его испугался. Разве что улыбка у него была совсем не страшная, а добрая. И глаза добрые, ласковые, лучистые.
Потом мы поехали к дедушке домой. Жил он в деревянном доме на окраине города, возле кладбища. А рядом стояло какое‑то странное здание с крестами на крыше. Называлось оно Успенской церковью. Как оказалось, мой дедушка работал в этой церкви. Вернее, служил в ней. Потому что был он священником. Немного позднее я узнал, что в этой церкви были и другие священники. Но дедушка был среди них вроде как за старшего, поэтому его там называли «протоиереем» и «настоятелем». В общем, самым главным.
Дедушка не любил рассказывать о себе. Поэтому я знал о нем очень мало, только то, что мне рассказала мама. По ее словам, дедушка был родом откуда‑то с юга, из поселка Макеевки, и работал учителем в сельской школе. Потом стал священником. Потом почему‑то уехал на Север и долго, лет десять или даже больше, жил там. Потом поселился в К. Вот и все, что я узнал о дедушке. Вроде бы, кратко и понятно, но после этого вопросов у меня только прибавилось. Ну, например, зачем было дедушке на целых десять лет уезжать на Север? И почему он решил не возвращаться на родину, в Макеевку, а остался на Севере, в К.? Но ни мама, ни дедушка почему‑то не хотели дать ответов на мои многочисленные «почему». Мама молчала. А дедушка, большой любитель поэзии, улыбался и отвечал цитатой из Некрасова: «вырастешь, Саша, узнаешь». В общем, тоже молчал.
Мы прожили у деда около двух лет. Конечно, многое из событий того времени я забыл. Но кое‑что помню, и не забуду никогда. И теперь постараюсь рассказать, каким мне запомнился дедушка – протоиерей Григорий. Чтобы дети и внуки мои, как говорится, не выросли «иванами, не помнящими родства».
Как я уже говорил, дедушка жил в доме возле кладбищенской Успенской церкви. Дом был большой, старинный, с чердаком, где можно было играть и в прятки, и в разбойников, и находить всякие сокровища, вроде разноцветных осколков толстого узорчатого стекла или фарфорового барашка с золочеными рогами и отбитым носом. Возле дома находились огород и малинник, а также грядка с любимыми цветами деда – бархатцами и красными лилиями. Дедушка держал свое хозяйство в образцовом порядке, и сам ухаживал и за кустами малины, и за огородом, хотя я замечал, что работа в огороде давалась ему с трудом – он часто присаживался отдохнуть на лавочку у стены и сидел, греясь на солнышке и поглядывая на небо. Ведь тогда он был уже стар… Еще в доме у деда жили сибирский кот Мурко, черный, с рыжими подпалинами, весьма зловещего вида, но на самом деле ленивый и добродушный, и собачка Хромка – рыжая, мохнатая, с длинной мордочкой, тоже очень ласковая, умевшая давать лапу и подвывать, когда при ней пели что‑нибудь грустное. Вместо левой задней лапы у Хромки была культя. Эту собачку дедушка подобрал на улице после того, как ее сбила машина, и вылечил. А потом оставил жить у себя, потому что хозяин Хромки не захотел взять назад покалеченную собаку. Хромка знал, когда хозяин обычно возвращается из церкви, и, радостно лая, и махая хвостом, встречал его у калитки.
В доме деда постоянно были гости. Чаще всего по вечерам к нему приходил живший по соседству одинокий старый дьякон, отец Никодим, высокий, осанистый старик с бородищей лопатой и густыми сросшимися бровями. Они садились в большой комнате, которую дедушка называл «зальцем». Дед ставил на стол электрический самовар, очень похожий на настоящий, соленые огурцы, вареную картошку, вазочку с карамельками–подушечками, а также с самой верхней полки буфета извлекал на свет маленький пузатый графинчик, так сказать, «гостевой». Выпив по рюмочке, а также по чашке–другой чаю (дед с дьяконом были заядлыми чаевниками) и задушевно побеседовав, они начинали петь. У о. Никодима был густой и могучий бас, а дед вторил ему слабым, но чистым тенорком. Иногда он еще и аккомпанировал на странном, никогда мною ни прежде, ни после не виданном инструменте, похожем одновременно и на маленькое пианино, и на орган, и называвшемся «фисгармонией». Пели они песни русские и украинские, чаще всего – народные, реже — романсы. Вот вспомнилось это – и словно стоит перед глазами, как о. Никодим, прикрыв глаза, вдохновенно поет про то, как летней лунной ночью плывет по тихой реке челнок, а в нем «дивчина писню спивае», и от песни той замирает сердце у молодого козака… Да, жаль, что сейчас таких песен и так уже не поют…
Бывали и другие гости – мужчины и женщины. Дедушка говорил с ними наедине, о чем – не знаю. Помню только, как однажды поздно вечером пришла женщина в черном платке, с опухшим от слез лицом и потухшими, невидящими глазами. Долго говорил с нею дед. И когда женщина уходила, я заметил, что глаза у нее стали другими, жизнь в них зажглась, что ли. Таких людей было много. О дедушке говорили, что Бог дал ему особый дар утешения. Вот и мама моя, пожив немного в дедушкином доме, начала улыбаться и даже напевать песни. Никогда прежде я не видел, чтобы мама улыбалась, тем более – пела. При жизни бабушки она, как говорится, не смела и слова молвить, все больше молчала. А тут мама на глазах помолодела и расцвела. И пальцы на ее больной руке начали двигаться, так что вскоре она могла уже работать правой рукой. То ли это случилось потому, что она помогала дедушке вести хозяйство, то ли потому, что мама стала молиться, ходить в храм и даже петь на клиросе – точно сказать не могу. Знаю одно – дедушка замечал, что мама ожила, и радовался этому. Даже, бывало, нарочно просил ее что‑нибудь спеть и хвалил ее пение.
Да, дедушка умел и утешить, и ободрить человека – и хорошего, и плохого. Помню, как часто он хвалил о. Викентия. Отец Викентий был вторым священником в Успенской церкви. Он был моложе деда. Мне он почему‑то сразу не понравился. Вроде бы и благословит, и просвирку из алтаря вынесет, и шоколадку подарит – а вот было в нем что‑то такое, недоброе. И слишком уж почтительно говорил он с мамой и даже со мной. Мне казалось, что это он потому делает, что главный в церкви не он, а дедушка. Как‑то при мне, разговаривая с дедом, о. Никодим назвал о. Викентия «обновленцем». Что это значило, я тогда не знал. Понял лишь, что о. Никодим недолюбливает о. Викентия. Может быть, за то, что тот его дразнил? Раз я сам слышал, как в то самое время, когда о. Никодим, стоя на амвоне, возглашал: «паки и паки…» о. Викентий, стоявший в алтаре, злобно прошипел: «Никодима съели собаки». И отец Никодим не слышал, что о. Викентий его дразнит. А дедушка всегда хвалил о. Викентия и говорил о нем только хорошее. Мне думается, он жалел его, как мать жалеет безнадежно больного ребенка, понимая, что помочь ему уже невозможно, и все‑таки втайне надеясь на чудо.
Я уже говорил, что, когда мы поселились у дедушки, мама словно ожила. Да и я – тоже. Никогда больше не было у меня сразу так много радостей, как в те два года житья у дедушки. И начались они с первого же воскресенья после нашего приезда, когда рано утром мы втроем пошли в дедушкину церковь. Она была маленькая, но очень уютная внутри и какая‑то праздничная. Вот сейчас пишу о ней, и сразу вспоминаются праздники, Рождество и Новый год, которые мы, кстати, впервые праздновали у дедушки (бабушка считала все праздники, кроме революционных, «буржуазными пережитками»). В теплой полутьме, под низкими сводами маленького храма мерцало множество огоньков свечек и цветных лампадок, блестели стекла киотов и оклады икон, почти каждая из которых была украшена вышитым полотенцем. Небольшой, но дружный хор, все больше старушки, пел что‑то непонятное мне, но очень красивое и утешительное. Потом, когда мама стала петь в хоре, а я, по благословению деда, носить свечу во время Богослужений, я подружился с регентом, Иваном Егоровичем. Он был инвалидом – правую руку потерял на фронте, поэтому дирижировал левой. Иван Егорович был еще молод, и обычно ходил в военной гимнастерке. Иногда он бывал, как говорится, немного навеселе. Рассказывали, что во время войны его тяжело ранило и засыпало землей. Теряя сознание, он вспомнил о Боге и дал обет, что, если выживет, то пойдет петь в церковь. Его нашли и вылечили, только вот правую руку ему пришлось ампутировать. После этого Иван Егорович ушел из комсомола, крестился и стал петь в церкви. И продолжал делать это уже много лет, несмотря на укоры и угрозы. Даже тогда, когда от него ушла жена, забрав с собой детей, Иван Егорович с горя стал попивать, но все‑таки продолжал выполнять свой обет.
Так вот, в то самое воскресенье, после Литургии, когда я впервые оказался в храме, дед крестил меня. Я не особо понимал, что он пел и читал, и зачем смачивал мне голову водой, и водил меня вокруг купели, а потом даже ввел в алтарь. Только чувствовал радость, такую, какой прежде и потом никогда не испытывал. Не знаю, как ее объяснить словами – ну, вот если бы человек был смертельно болен и вдруг выздоровел… или ждал смерти и вдруг получил прощение, пожалуй, это была бы именно такая радость. Я боялся потерять ее, и после Крещения долго молчал. Но потом кто‑то заговорил со мной, я ответил, и – радость ушла куда‑то. Остался маленький крестик на груди, дедушкин подарок. А потом – и память о нем.
Или вот тоже была радость, когда дед читал мне сказку про русалочку… У него было очень много книг– две стены в его комнате были заставлены полками с книгами. Большинство книг было церковными. Была старинная Библия с красивыми гравюрами, были жития святых, была толстая книга с картинками, называвшаяся «Училище благочестия», которую мы прочли вместе с дедушкой. Но были и светские книги: Достоевский, Лесков, Диккенс, Куприн, причем по виду этих книг было заметно, что они не только им читались, но и не раз перечитывались. По вечерам, надев очки, дедушка читал мне вслух, а потом, по его просьбе, чтение продолжал я (читать книги с «ятями» я научился довольно быстро). Так мы вместе прочли «Училище благочестия», а также сказки Андерсена. Причем сказки Андерсена мы читали по какой‑то старой–престарой книге, тоже «с ятями», в которой названия у сказок были не такими, как в книжке, которая осталась у нас дома. Например, «Дюймовочка» называлась «Лизок–с-вершок», а «Русалочка» – «Морской царевной». Но в этой книжке совсем другими оказались не только названия сказок, но и сами сказки. Например, я помнил, что история про русалочку, которая пожертвовала жизнью ради любви к принцу, кончилась очень грустно. Принц не полюбил ее, и русалочка, отказавшись убить спящего принца и вернуться в подводное царство, бросилась в море и погибла. Я чувствовал, что тут что‑то не так, что смерть русалочки слишком несправедлива, что не могло быть, чтобы ее жертва оказалась бессмысленной и напрасной. Но в дедушкиной книжке сказка про русалочку имела совсем иной конец. Морская царевна не погибла, потому что за ее жертвенную любовь Бог даровал ей бессмертную душу. И я радовался этому. И радовался, что зло не всесильно, и есть Бог, Который помог русалочке. И Который помогает всем, для кого надежда на Его помощь – это единственная и последняя надежда.
Дедушка был еще и прекрасным рассказчиком. Бывало, он рассказывал мне что‑нибудь из русской истории, или из истории древней. А иногда — про свое детство, и про то, как жили его родители. Благодаря ему я знаю, как звали моих прадеда и прабабушку и их родителей, и кем они были. Мне было интересно слушать рассказы дедушки и вообще быть с ним. Между прочим, он умел делать очень многое: готовить, огородничать, колоть дрова, шить на машинке (одежду себе он чинил сам), стирать, играть на фисгармонии (о. Никодим уверял, что дед умел играть еще и на скрипке). Однажды выяснилось, что дедушка знает еще и медицину. Случилось это так. Зимой я заболел, и к ночи у меня поднялась температура. Мама забеспокоилась, потому что было слишком поздно, чтобы вызвать врача. Тогда дед достал из ящика стола деревянную трубочку (потом я узнал, что она называется «стетоскоп»), прослушал мне легкие, потом посмотрел горло, после чего, успокоив маму, извлек из буфета коробку с лекарствами, выбрал нужное и дал мне. Температура спала, и ночь я проспал спокойно, а наутро почувствовал себя лучше. А еще спустя три дня, благодаря деду, усиленно поившему меня клюквенным морсом и каким‑то приготовленным им самим отваром из трав, полностью поправился. Так неожиданно я узнал, что дедушка мой умеет еще и лечить больных, как настоящий врач. Но на мои расспросы, где он этому научился, дедушка отвечал своим обычным: «вот вырастешь–узнаешь»…
Но не думайте, что житье у дедушки было исключительно радостным и безмятежным. Именно здесь я впервые узнал и горькие обиды, и людскую несправедливость. Вот, например, что случилось со мной и с дедушкой в первомайский праздник. Сейчас первое мая называют «днем весны и труда», а тогда это был «день смотра боевых сил трудящихся» с демонстрациями, митингами и тому подобным.
Так вот, в тот год первое мая приходилось на понедельник, и в церкви был выходной. И дедушка решил порадовать меня, и повел в городской парк, который носил имя известного революционера–уроженца К., но который старые горожане между собой почему‑то называли иначе: «архиерейским парком». Возле входа в парк было много нарядных людей – детей и взрослых. Я заметил ларек с мороженым, а также продавца шариков, и стал просить дедушку купить мне самый красивый шарик, красный, продолговатый, который так и рвался с ниточки в небо. Дедушка уже стал искать в кармане деньги, как вдруг перед нами, немного пошатываясь, возник красноносый милиционер в форме и с кобурой на боку и, преградив нам дорогу, обратился к дедушке:
— Гражданин, здесь в таком виде ходить нельзя. Какой пример Вы подаете детям?..
Я забыл сказать, что, в отличие от о. Викентия, коротко стригшего волосы и бороду и вне церкви ходившего в пиджаке, мой дедушка–священник всегда носил подрясник. Вот и сейчас на нем был праздничный синий подрясник, подпоясанный блестящим поясом, вышитым стеклярусом. Дед поднял глаза на милиционера и спросил его:
— По–Вашему, лучше ходить с пистолетом на боку?
Милиционер буркнул что‑то обидное, и в парк нас так и не пустил. Пришлось нам идти домой без мороженого и красного шарика. Праздник был испорчен. Это была моя первая встреча с людской несправедливостью, и я никак не мог понять, почему быть священником, как мой дедушка – это плохо?
Да, это была моя первая встреча с людской несправедливостью, но не последняя. Или даже не первая. Просто я раньше не задавался вопросом, почему это ребята, с которыми я пытался подружиться, начинали избегать меня, когда узнавали, кто мой дедушка. Но куда обиднее оказалось то, что произошло зимой, когда я учился в школе.
Как‑то нам задали написать сочинение на тему: «на кого я хотел бы быть похожим». Разумеется, я написал, что хотел бы быть похожим на своего дедушку. К моему изумлению, за свое сочинение я получил не оценку, а запись в дневнике, согласно которой моих родителей срочно вызывали к директору. Узнав о случившемся, дедушка на другой день отправился в школу сам. Как видно, ему удалось замять историю со злополучным сочинением. Но с той поры меня дразнили «попенком», и никто не хотел играть со мной и даже сидеть со мной за партой. Несколько раз меня даже пытались побить, но тихоней я не был и умел давать сдачи. Особенно, когда они кричали, что мой дедушка – «поп — толоконный лоб» и «обманщик». Но все‑таки обида брала свое, и не раз я, забравшись дома на чердак, тайком ревел. И думал, что, когда вырасту, непременно стану врачом и отомщу им. Когда они заболеют, я не буду их лечить и скажу: «это вам за моего дедушку». Надо сказать, что такие мечты меня утешали. Однажды я проговорился о них дедушке. К моему удивлению, он сказал, что мечтать о мести – это грех.
— Зло злом не исправить, Шуренька. Не учись ненавидеть. Учись лучше любить людей, как Христос их любил. Даже если они тебя обижают. Ведь они сами не знают, что делают.
На всю жизнь я запомнил эту дедову науку. Но, увы, далеко не всегда мне удавалось поступать так, как учил дедушка – не ненавидеть, а любить. И горько, и стыдно мне теперь за это, и жалко, что сделанного уже не исправить. Скажу одно – чем дольше живу на свете, тем больше понимаю, что дед был прав.
Позднее я научился скрывать свою веру. Прятать крестик в потайной карман рубашки. Писать сочинения о революционерах и покорителях целины. Но при этом не отрекаться от веры, от памяти о дедушке. Тогда многие веровали так, тайно. Слава Богу, что сейчас иные времена, и никто уже не оскорбит, не выгонит с работы человека только за то, что этот человек – православный.
Я ничего не написал о том, как дед служил. Потому что мне, врачу, а не священнику, судить об этом трудно. Да, я помню, как он молился, как пел (особенно молитву ко Пресвятой Богородице: «Под Твою милость прибегаем, Богородице Дево…»). Помню, что он служил без сокращений и спешки, что очень не нравилось о. Викентию. Тогда, из времен житья у деда, мне запомнилось выражение, сказанное о ком‑то из праведников: «он ходил пред Богом». Так вот, лучше всего сказать о дедушкиных службах именно так: он «ходил» пред Богом. Или «предстоял» пред Ним. Скажу одно — он служил так же просто и искренне, как и жил.
Помню Пасхальную службу, которую он совершал. Мы пришли в храм рано, часов в десять вечера. Несмотря на то, что до начала службы было еще долго, а возле входа на кладбище стояли милиционеры, не пропускавшие в храм молодежь, внутри было полно людей, по праздничному одетых, и старых, и молодых, с сумками и узелками в руках, от которых сладко пахло сдобой и изюмом. На середине храма Иван Егорович читал Апостол. Потом началась заутреня, и, наконец, в полночь, крестный ход. Мы шли вокруг храма со свечами в руках и пели: «Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на Небесех…», а вокруг стояли люди, тоже со свечами в руках. Некоторым не хватило места, и они стояли среди могил, так что мне казалось, что это мертвые поднялись из земли, чтобы услышать радостную весть о том, что Христос воскрес, и «смерти жало сокрушися», и «сущим во аде свет возсия». Обойдя вокруг храма, мы остановились у его дверей. Они были закрыты. И тогда дедушка, трижды крестообразно осенив их рукой, в которой позванивало дымящееся кадило, возгласил: «Слава Святей и Единосущней, и Животворящей и Нераздельней Троице…», а потом вдруг громко запел «Христос Воскресе из мертвых…», и в его голосе звучали и радость, и мольба. Казалось, что он привел нас к вратам рая, и просит у Христа Воскресшего, чтобы Он дозволил войти…не ему, а тем, кого он привел за собой, как приводит отец любимых детей. Он был в ту ночь необычайно светел и радостен. И никто не знал, что жить ему остается меньше недели.
В Фомино воскресенье мама не пошла в храм, а я, простудившись после запуска в луже очередного кораблика, тоже сидел дома. Дедушка отчего‑то задерживался, так что обед уже успел остыть. Странное дело, но Хромка вел себя беспокойно, а потом вдруг ни с того ни с сего принялся выть. Мы насторожились. Вдруг кто‑то заколотился к нам в окно. Мама открыла форточку и увидела перепуганную и запыхавшуюся уборщицу Неониллу:
— Мария Григорьевна, скорее, там о. Григорию плохо…
Мы выскочили на улицу и побежали к храму. Шагах в десяти от него, у обочины, толпились люди. Нас пропустили. Дед лежал на земле. Он был без сознания. Но когда мама с криком: «папа, папочка!» бросилась к нему, он открыл глаза и произнес:
— Машенька… Христос Воскресе…
Это были последние слова деда. Вызванная «Скорая» приехала слишком поздно… Так мы с мамой вторично осиротели.
Его похоронили за алтарем Успенского храма. Отпевать его приехал сам епископ вместе с несколькими священниками из других городских церквей. Был и о. Викентий, который, после смерти дедушки держался высокомерно, явно предвкушая свое скорое назначение на должность настоятеля. Дедушка лежал в гробу в своем любимом старом облачении, а левое веко его было чуть–чуть приподнято. Казалось, что он не умер, а спит, и сейчас проснется, откроет глаза, и ласково улыбнется нам, и утешит нас так, как умел утешать только он. Но чуда не случилось. Слишком крепок был тот непробудный смертный сон, которым навсегда уснул милый мой дедушка.
После смерти дедушки жизнь постепенно начала покидать его старый дом. Первым умер Хромка. Он отказывался от пищи, и, вытянувшись, лежал у порога, словно поджидая – не вернется ли хозяин. А в глазах у него… мы старались не глядеть ему в глаза. Верный Хромка пережил дедушку всего лишь на пять дней. Потом куда‑то пропал Мурко. И мы остались одни. Потому что о. Никодима после похорон деда увезли в больницу. Поговаривали, что с инфарктом.
На девятый день после смерти дедушки в его осиротевшем доме собрались регент Иван Егорович и другие певчие, престарелая просфорня инокиня Анна, о. Викентий и некоторые прихожане. Помянули деда, спели «вечную память», и постепенно разошлись. Только о. Викентий почему‑то задержался. Наконец, и он засобирался домой и стал прощаться с мамой:
— Ну что ж, как говорят, вечная память о. Григорию. М–да, праведный был человек… А вы теперь, Марья Григорьевна, полагаю, назад поедете. Как говорится, погостили, и будет. – А потом, выдержав паузу, и по–хозяйски оглядев комнату, добавил. — Надеюсь, что мебель и все остальное с собой не увезете. Оно ведь не ваше, а церковное…грех будет…
Мама резко выпрямилась.
— Да, отец Викентий, мы уедем. Завтра же. А насчет имущества не беспокойтесь понапрасну. Не учил меня папа брать чужое. Прощайте.
Наутро с первым поездом мы уехали из К. И мама, действительно, не взяла с собой ничего, кроме тех вещей, с которыми мы приехали к дедушке. Взяла только его альбом с фотографиями. А вот я не удержался. И спрятал в карман куртки дедушкину деревянную трубочку, которой он меня слушал. Возможно, Господь попустил это, желая показать, кем я стану. А стал я врачом. И старый деревянный стетоскоп и сейчас живет у меня на письменном столе, напоминая о незабвенном дедушке.
Спустя много лет проездом я был в К. и решил навестить могилу деда. Но на том месте, где когда‑то было кладбище и стоял Успенский храм, было пустое место. Вернее, сквер, посредине которого стоял памятник вождю, указующему рукой туда, где, вероятно, находится дорога, ведущая в светлое будущее. Оказалось, что храм закрыли и снесли спустя пять лет после смерти деда. А потом уничтожили и кладбище, а на его месте устроили сквер в честь очередной годовщины Великого Октября. И тогда я встал под одним тополем (почему‑то мне подумалось, что могила деда должна быть где‑то рядом) и молча стал молиться об упокоении раба Божия протоиерея Григория. И странное дело – я почувствовал, что он слышит меня и радуется моему возвращению.
Своего сына–первенца я назвал Григорием. В честь деда. Дай Бог, чтобы он прожил жизнь так же достойно и праведно, как и его прадед – протоиерей Григорий.
СТРАСТНАЯ СЕДМИЦА
Этой ненастной февральской ночью о. Иоанн опять увидел во сне свою жизнь. Только не такой, какой она была на самом деле, а такой, какой она могла бы быть. В этом сне он, почтенный протоиерей с серебристой сединой в густых волосах, в светлом шелковом подряснике, сидел после праздничной Литургии в уютной, залитой солнцем горнице и с наслаждением тянул из блюдечка с розовыми цветочками горячий ароматный чай. А его матушка Мария, беззаботно смеясь, отирала цветным полотенцем измазанные малиновым вареньем пухлые мордашки двоих, а то даже и троих шаловливых детишек. И отец Иоанн, преисполненный и опьяненный радостью, смеясь, протянул руки, чтобы покрепче обнять жену… и проснулся в своей одинокой, холодной постели, под вой ветра за окном. Тогда он сел, спустив босые ноги на пол, и, не замечая, как веет холодом из щелей между гнилых половиц, погрузился в свои горестные, безысходные думы. Потому что уже много лет счастье приходило к нему только во сне.
А ведь когда‑то его друг Митя Пономарев с завистью называл его «счастливчиком». Да и было с чего. Ведь тогда именно он, Ваня Успенский, сын бедной вдовы–дьяконицы, кончил В–скую семинарию первым учеником и был отправлен на казенный счет в столицу, в Академию. А потом, по окончании ее и по возвращении в родные края, определен на место преподавателя истории в ту самую семинарию, где еще недавно учился сам. А потом была женитьба на Маше, за которой он ухаживал еще семинаристом, и рукоположение, и место третьего священника в соборе… Да, тогда все было как в счастливом сне, хотя это происходило не во сне, а наяву. И ученики полюбили его, и Владыка Алипий отмечал за ревность в служении и хорошие проповеди, и Маша уже ждала от него желанного первенца, как вдруг…
Как вдруг в консисторию поступил анонимный донос на о. Иоанна. В нем сообщалось, что молодой преподаватель на занятиях обсуждает с семинаристами не только положенные по его курсу истории события давно минувших дней, но и некие современные политические темы, в том числе недавние трагические события, имевшие место в столице в начале января… Причем якобы не всегда его высказывания по поводу этих событий носят достаточно благонамеренный характер. Началось разбирательство. Вина о. Иоанна так и не была доказана. Тем не менее, репутация его была испорчена, а посему он был изгнан и из семинарии, и из собора, и переведен на отдаленный приход на городскую окраину, носившую название, которое говорило само за себя — Грязновка. Обитал на Грязновке люд настолько убогий и настолько неспокойный, что приличная публика старалась носа туда не совать.
Когда о. Иоанна перевели служить на Грязновку, родители матушки Марии, жалея любимую дочку, стали уговаривать ее вернуться домой. Но она отказалась, и последовала на Грязновку вслед за мужем. Впрочем, вскоре они расстались – матушка Мария умерла во время родов. Пока о. Иоанн отыскал врача, согласившегося ехать на Грязновку за те более чем скромные деньги, которые еще оставались у священника, пока врач добирался до Грязновки, матушка Мария уже навсегда заснула смертным сном… А спустя неделю умер и ребенок – слабенькая и болезненная девочка. И о. Иоанн остался один — одинешенек на белом свете. Прежние друзья оставили его сразу после истории со злополучным доносом. Оставил его даже самый лучший друг – Митя Пономарев…
Можно было ожидать, что после стольких тяжелых утрат о. Иоанн потеряет рассудок или сопьется. Но этого не произошло. Вероятно, о. Иоанна спасло то, что он полностью посвятил себя служению своей нищей пастве. Литургию он служил почти ежедневно, даже если в храме не оказывалось никого, кроме него и старого псаломщика. А затем он просто шел, куда глаза глядят, по улицам Грязновки, заходя в те лачуги и подвалы, где, как думалось ему, ждут его помощи. И где, как оказывалось, действительно ее ждали. Только за полночь возвращался о. Иоанн в церковную сторожку, где он жил. И где из его имущества осталось только то, что он не смог раздать своим прихожанам.
Так прошли годы. История со злополучным доносом давно уже позабылась, и, казалось бы, о. Иоанн был вправе просить Владыку Алипия о переводе на более лучший приход. Но он не делал никаких попыток к улучшению своей участи. Его друзья по семинарии, в том числе и Митя Пономарев, давно уже стали протоиереями и настоятелями городских храмов, а он так и оставался простым священником на захудалом приходе. Городские батюшки полагали, что, за годы служения там, о. Иоанн либо опустился, либо, что казалось им вероятнее, повредился умом. Зато жители Грязновки думали иначе, и за глаза уважительно называли любимого ими о. Иоанна – «наш батя». Потому что считали его не просто наемным исполнителем треб, а человеком, живущим их бедами и скорбями. Стало быть — своим.
Весна восемнадцатого года в одночасье изменила жизнь в В. Прежнюю власть сменила власть новая, большевистская. Она продержалась недолго. Впрочем, не намного дольше смогли удержать в своих руках и захватившие город белые. И вернувшиеся в город красные начали беспощадную расправу с теми, кого считали пособниками «белой контры».
В числе самых первых жертв «красного террора» оказался и Владыка Алипий, с церковного амвона обличивший бессмысленную жестокость победителей. Он был арестован как «контрреволюционер», и о дальнейшей его судьбе ходили только слухи, один страшнее другого. После ареста и гибели архиерея был закрыт кафедральный собор, а вслед за этим началось закрытие городских храмов и монастырских подворий, сопровождавшееся арестами духовенства и наиболее ревностных прихожан. Новая власть на деле показывала, что стремится «сравнять с землей» не столько тюрьмы, сколько именно церкви, к которым она питала особо ярую ненависть.
Было очевидно, что такая же участь вскоре постигнет и храм на Грязновке. Может быть, именно оттого в ненастную февральскую ночь особенно горько было о. Иоанну вспоминать прожитые годы. Ведь вскоре его ожидал еще один удар – его храм закроют. И тем самым отнимут у него единственную и последнюю радость – радость служения Богу.
Отец Иоанн встал, накинул на плечи ветхую рясу, зажег свечу перед иконами в святом углу. С одной из них печально глянули на него глаза Божией Матери, с кротким ликом и кровоточащей раной на щеке. Этой иконой, Иверской, их с Машей благословили при венчании. Другая икона была не писаная, а вышитая. Ее начала вышивать Маша после того, как о. Николая перевели служить на Грязновку, да так и не успела закончить… На ней было изображено моление Спасителя в Гефсиманском саду. Образцом для вышивки была немецкая гравюра, но под руками Маши сцена моления о чаше приобрела более трагический характер, чем на оригинале. Словно вся безысходная мука оставленного и преданного всеми человека отразилась в запрокинувшейся назад фигуре Христа с судорожно стиснутыми руками. И лишь Ангел с нежным девичьим лицом склонился над «смертельно скорбящим» Спасителем…
Отец Иоанн простерся ниц перед иконами:
— Господи, не остави меня! Если возможно – не отнимай у меня храма… Пусть я умру раньше, чем его закроют. Но – да будет воля Твоя, Господи. Только дай мне сил выдержать это…
В этот момент в дверь постучали. Это нисколько не удивило о. Иоанна – за годы его служения на Грязновке такое случалось часто. Видимо, кому‑то из его паствы срочно понадобилась его помощь. Он поднялся и открыл дверь. Перед ним стояли трое вооруженных людей.
— Здесь живет поп Успенский? – спросил один из них.
От неожиданности о. Иоанн попятился в комнату, пропуская незваных гостей.
— Да, это я.
— Вы арестованы.
Наступившее молчание прервал пьяный хохот. Это хохотал один из чекистов, молодой веснушчатый парень, явно из деревенских, видимо, уже успевший где‑то хватить лишнего:
— Братцы–товарищи, да разве это контрик? Да он же нищий совсем! Разве попы такие нищие бывают? Эй, ты, как тебя? Может ты никакой и не поп вовсе, а?
— Это я‑то не поп? – возмутился о. Иоанн. – Да я самый настоящий поп, и жил попом, и умру попом! Сейчас, иду, дайте только одеться…
Отца Иоанна отвели в городскую тюрьму. К счастью, в камере, куда его поместили, среди уголовной братии оказалось немало обитателей Грязновки, которые сразу взяли «своего батьку» под опеку – и место ему на нарах отыскали, и даже куском хлеба и кружкой воды поделились.
Неожиданно внимание о. Иоанна привлек человек, лежавший под нарами, прямо на голом полу. Он был сильно избит, и, видимо, находился в забытьи. Отец Иоанн склонился над ним, и, смочив рукав рясы водой, принялся отирать с лица незнакомца запекшуюся кровь. Тот приоткрыл глаза – и в них отразился ужас:
— Отец Иоанн…это ты… оставь меня, уйди…
— Отец Димитрий? – неожиданно узнал о. Иоанн своего прежнего друга Митю Пономарева, ставшего к тому времени уже протоиереем Димитрием. Потому что это был именно о. Димитрий, хотя почему‑то и без бороды и коротко стриженый, и не в рясе, а в гражданской одежде. Но тот снова потерял сознание. Недолго думая, о. Иоанн перетащил друга на свое место на нарах, и то смачивал ему губы водой, то прикладывал к его пылавшему лбу оторванный лоскут от рясы. Он делал это до тех пор, пока его не вызвали на допрос.
Из разговоров сокамерников отец Иоанн успел узнать, что следователем здесь – некто товарищ Совдеп Октябрьский. О жестокости этого чекиста ходили самые страшные слухи. Как и об его причастности к гибели владыки Алипия. Впрочем, увидев следователя – белобрысого, еще молодого человека с реденькими, сальными волосами и прыщеватым лицом, внешне совсем не похожего на чекиста, о. Иоанн уловил в его лице нечто знакомое. Ему показалось, что он где‑то раньше уже видел этого человека. Отец Иоанн пригляделся к следователю и… узнал его. Сомнений быть не могло – перед ним сидел его бывший ученик по семинарии – Миша Введенский, лучший ученик в классе.
Видимо, и пресловутый товарищ Совдеп узнал о. Иоанна. А посему перешел на неожиданно ласковый для чекиста тон:
— Здравствуйте, отец Иоанн! Не ожидал Вас здесь встретить. Видимо, это какая‑то ошибка…Я непременно разберусь. Чайку не желаете?
Уловив в тоне следователя явную фальшь, отец Иоанн отказался. Тогда товарищ Совдеп решил начать с другой стороны:
— Вас обвиняют в создании контрреволюционно–монархической организации церковников, имевшей целью свержение Советской власти. Запираться не советую – вина Ваша доказана. Единственное, что может помочь Вам – признать чистосердечно свою вину и согласиться сотрудничать с нами.
— Сознаваться мне не в чем, — ответил о. Иоанн – А сотрудничать с вами – нет, от этого увольте.
Тут товарищ Совдеп опять перешел на ласковый тон:
— Да подумайте сами, что хорошего Вы имели при царском режиме? Ведь Вас гнали Ваши же собратья–церковники. У Вас с ними не было и не может быть ничего общего. Так порвите с ними окончательно. Переходите к нам.
— Перейти к безбожникам? — переспросил о. Иоанн. – Ну уж нет. Я от Бога отрекаться не собираюсь.
Товарищ Совдеп растянул углы рта в некоем подобии снисходительной улыбки.
Что ж, гражданин Успенский… Не хотите окончательно порвать с религиозными предрассудками – так и быть, оставайтесь при них… Только помогите нам уничтожить реакционную Церковь. Ведь когда‑то Вас считали свободомыслящим человеком. Так станьте нашим союзником. Вы слыхали о питерской «группе прогрессивного духовенства»? Нам нужны такие люди здесь. Не хотите ли стать настоятелем кафедрального собора? Будете, если согласитесь сотрудничать с нами. Или для Вас этого мало? Тогда как насчет епископской митры? «Епископ В–ский — это звучит гордо», — щегольнул товарищ Совдеп знанием Горького.
Отец Иоанн поднял голову и пристально поглядел на товарища Совдепа. Тот отвел глаза.
— Вы, Михаил, когда‑то были моим учеником. Тогда я гордился Вами. А теперь – стыжусь. Вы оказались лукавым учеником. Надеюсь, вы не забыли, как звали «лукавого ученика» Христа? Нам не о чем разговаривать, товарищ Иуда.
И тогда взбешенный следователь вызвал охранников. После чего о. Иоанн на собственном опыте смог убедиться в том, что слухи о жестокости «товарища Совдепа» — горькая правда. После допроса о. Иоанна втащили в камеру без сознания.
Прошло дня два или три. Население камеры постепенно менялось – каждую ночь куда‑то уводили по нескольку человек сразу. Назад из них не возвращался никто. А на их место приводили других людей, обреченных стать жертвами революционного Молоха.
Однажды тревожной тюремной ночью о. Иоанн почувствовал, как кто‑то тормошит его. Он разлепил веки и увидел отца Димитрия. Тот явно был чем‑то встревожен:
— Отец Иоанн, исповедуй меня… Христа ради, исповедуй меня…
— Да что такое, отец Димитрий? Что случилось?
— Я сейчас видел человека. Молодого, в дьяконском облачении. Я бы не поверил, если бы сам не увидел. Он мне говорит: скажи о. Иоанну – завтра ты будешь сослужить Владыке. Пускай приготовится. Я спросил: а что же я? Он и мне сказал… Я спросил его: кто ты? Он сказал: Стефан. И исчез. Ты понял, отче? Бога ради, исповедуй меня…
Разумеется, у о. Иоанна не было с собой ни епитрахили, ни требника. Но за годы своего священства чин исповеди он запомнил наизусть, а за неимением епитрахили просто прикрыл голову о. Димитрия рукавами рясы. Когда он полушепотом стал читать молитвы перед исповедью, о. Димитрий все ниже и ниже опускал голову, а потом вдруг затрясся в беззвучных рыданиях.
— Отец Иоанн, я… я – иуда… Помнишь тот донос на тебя, в семинарии? Ведь это я его написал. Я завидовал тебе. Я не думал, что все так кончится… Знаешь, сколько я выстрадал за эти годы… Я боялся сказать тебе правду. Я и их тоже боялся, и делал все, что они мне приказывали… И то, что ты здесь – это тоже моя вина. От меня требовали назвать сообщников…а я только хотел, чтобы меня больше не били…я не смог никого вспомнить, кроме тебя… Мне нет прощения…я – иуда…
— Полно, отче, полно, Митя, успокойся. Не твоя в этом вина. И я не держу на тебя зла. «Господь и Бог наш Иисус Христос да простит ти, брате,… и аз, недостойный иерей, властию, мне данной, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих…» — дочитал о. Иоанн над затихшим о. Димитрием разрешительную молитву. – А теперь ты исповедуй меня.
Исповедь о. Иоанна была недолгой. После этого два друга обнялись, словно после долгой разлуки, приветствуя друг друга братским целованием. И тут… раскрылась дверь и человек в форме, заглянув в камеру, выкрикнул их фамилии. В коридоре стоял вооруженный конвой. Отец Иоанн встал и направился к выходу. За ним последовал и о. Димитрий. Правда, у самого порога он замедлил, словно боясь сделать последний шаг. Тогда о. Иоанн обернулся, и о. Димитрий решительно перешагнул через порог. Дверь за ним закрылась.
Спустя много лет один из участников их расстрела, бывший в ту пору молодым деревенским парнем, умирая от мучительной и неизлечимой болезни, рассказал священнику на исповеди, что перед расстрелом о. Иоанн запел Пасхальный тропарь. Чекист думал, что священник помешался. Ведь только безумец может радоваться, идя на смерть. Невдомек было ему, что за своей Голгофой отец Иоанн прозревал радость великой Пасхальной Литургии, на которой ему предстояло сослужить Великому Архиерею – Христу, «смертию смерть поправшему».
НЕГАСИМАЯ СВЕЧА
(повесть о Святителе Филиппе, Митрополите Московском, Соловецком чудотворце)
ГОВОРИТ АВТОР:
Среди Соловецких святых есть один необычный святой. Необычный прежде всего потому, что его почитают не только в Соловецком монастыре, где он прожил более двух десятилетий, оставив по себе память, сохранившуюся до наших дней. И не только в Москве, где когда‑то, в далеком 16 веке, он был митрополитом Московским и всея Руси, но и по всей России. И память его празднуется не один раз в год, как у большинства святых, и даже не два, а гораздо больше. Потому что имя его включено в сонм угодников Божиих не только Соловецких и Московских, но и Карельских, Новгородских, Тверских… Но и этого мало. Даже в недавние времена, когда Православная вера была гонима, а потому из истории старались «вычеркнуть» имена великих святых Русской земли, этот святой оказался в некотором роде «исключением из правил». О нем упоминалось в исторических книгах. Более того – он даже стал одним из героев фильма про царя Ивана Грозного, снятого С. Эйзенштейном. Правда, атеисты видели в нем лишь «бесстрашного и гордого правдолюбца, имевшего смелость выступить против деспота- царя Ивана и заплатившего за это жизнью». Однако только православные люди знают, что настоящая причина подвига этого святого – совсем не в его «гордости», а в том, что он был Православным священнослужителем, пастырем, «положившим душу свою за люди». Имя этого человека – Святитель Филипп, митрополит Московский, Соловецкий чудотворец.
И имя его, и память о нем оказались навсегда связанными с Соловецким монастырем. Даже на иконах его обычно изображают в виде человека средних лет, за которым виднеется силуэт не московских храмов, а именно Соловецкого монастыря.
Каким же он был, этот загадочный человек? Почему он дерзнул противостать царю Ивану Грозному? Что дало ему силы выдержать страдания, выпавшие за это на его долю? На эти вопросы лучше всего сумели бы рассказать его современники – друзья и враги святителя Филиппа. Если бы только они смогли бы это сделать. И если бы рассказали о святителе Филиппе не тем языком, на котором говорили в далеком 16 веке, когда он жил, а языком нашего времени, понятным для нас. Так попробуем представить себе, что бы мы могли от них услышать…
ГОВОРИТ НЯНЯ ВАСИЛИСА МИТРЕВНА:
Ну что, мои солнышки, что, мои касатики? Пришли проведать старую нянюшку… Чем же мне вас порадовать, золотые вы мои? Хотите, расскажу вам сказочку? Про Ивана–царевича да Елену Прекрасную. Или про то, как удалой Аника–воин со смертью сражался. Много я знаю сказок‑то. Бывало, детки только и просят: «расскажи, няня, сказочку». Много я деток‑то вынянчила, как‑никак, с шести годов в няньках. А своих деток мне Бог не дал… Да, как взяли меня девчонкой в боярский дом, с тех пор всю жизнь и пронянчила я чужих детишек, боярчат. Да только разве я их за чужих считала? Все они были мне, как родные – и Ванечка, и Степа, сынок Ванечкин. А особенно его сын Феденька. Только вот Феденькиных детишек не пришлось мне понянчить… Почему так – о том сказ особый.
Феденька – это сынок боярина Степана Ивановича Колычева. Род у них славный, именитый. Степа‑то… ох, простите, оговорилась старая…, то есть боярин Степан Иванович Колычев, был при великом князе Василии видным воеводой. И при дворе Колычевых всегда привечали. Быть бы и Феденьке воеводою, как его отец. Да выбрал он себе другую долю.
Он, Феденька, сызмаленька особенный был. Все больше не сказки, а жития любил слушать. Про Алексия, человека Божия. Про Иоасафа — царевича индийского, который ради Христа от царства отказался да в пустыню ушел. А особенно – про святого Георгия–великомученика, что от злого царя Диоклетиана–язычника за Христа лютую смерть принял. Он, бывало, слушает его, да и притихнет, словно призадумается о чем‑то. Тихий он был, мой Феденька, да задумчивый. Нет, конечно, и поиграть любил, как другие дети, а все же не к играм, а к храму у него душа лежала. Стоит, бывало, на службе, словно свечечка, не шелохнется, первым в церковь придет, а выйдет последним. Он и потом, когда подрос, тоже таким остался. Не столько пиры да охоту, как другие бояре, сколько молиться любил да жития святых читать. И с женитьбой медлил. Его друзья все давным–давно переженились, а он на красных девиц и не поглядывал.
— Что это ты, Феденька, — говорю как‑то ему, — не сыщешь себе зазнобушки? Погляди‑ка на других ребят – у них давно уж детки… Только ты один, как перст. Аль в монахи собираешься?
Он от этих слов вздрогнул, словно я его мысли тайные угадала. Только мне не сказал ни словечка.
А вскоре он исчез. Утром хватились – нет его. Видно, ночью ушел, когда все в доме спали. И с собой ничего не взял – ни коня, ни денег. Даже одежду свою, и то оставил, видно, у него другая заранее припасена была. Искали–искали его, да так не нашли. Ушел мой Феденька неведомо куда, и след простыл.
Потом недобрые люди слух пустили – мол, из‑за того он ушел, что Колычевы в ту пору в опалу угодили. Да врут они, бессовестные! Те Колычевы, опальные, нашим хоть и родней приходились, да не близкой. А что до Феди – его в ту пору при дворе еще как привечали! Сам царевич Иван, будущий грозный царь, его другом своим почитал. Так что зря злые языки мелют – совсем в другом тут дело. Просто, он, как говорится, был «не от мира сего». Думаю я, что его с детских лет в монастырь тянуло, только он о том никому не сказывал. И тайком ушел, потому что боялся, что искать его станут и силой домой вернут.
И до сих пор жалею я, родные мои, что не довелось мне Феденькиных деток понянчить. А все же то утешно, что, может быть, он там, в монастыре, вспомнит меня, старую, да обо мне Богу помолится.
ГОВОРИТ СТАРЕЦ ИОНА:
Я, многогрешный инок Иона, монах Соловецкой обители.
Не умолчу о человеке, которого знал лет тридцать. Знал послушником, потом иноком, потом игуменом нашим, потом – митрополитом Московским и всея Руси. Да, истинным рабом Божиим был владыка Филипп, истинным пастырем.
Пришел он в наш монастырь при игумене Алексии. Поначалу никто и внимания на него не обратил – мало ли их, мужиков со всей России–матушки приходит в нашу обитель, на святых угодников Божиих Зосиму и Савватия потрудиться. Ну что ж, коли хочешь ты Богу да Соловецким угодникам поработать – пожалуй к нам! На стройке камней потаскать, лес порубить, в пекарне да на кухне поварам пособить – у нас всегда работа найдется. А, если от дневных трудов еще спина не ноет, да ноги еще не к постели, а в храм несут – постой на службе нашей, помолись. А службы у нас по уставу, длинные, не то, что на Москве, у какого‑нибудь тамошнего боярина…
Да, не зря говорят, что в монастыре не привольная жизнь, а суровое житие. Да и как иначе? Ведь «Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его» (Мф. 11. 12). А ленивые да малодушные для Царствия Божия ненадежны.
Такое житие не все послушники выдерживали. Иные от усталости лишь до постели добрести могли, а потом и вовсе из обители вон уходили, а этот… Руки до кровавых мозолей сотрет, а не жалуется, работает. А потом еще и в церковь на службу идет. Откуда только силы у него брались? Стали тогда мы к нему приглядываться – видим, хоть он и одет, как мужик, а повадка у него не мужицкая. И речь не мужицкая, и грамоту знает. Решили мы, что он из боярской челяди. А того, что он боярин, мы и помыслить тогда не могли.
Да и как же нам было догадаться, что он – боярин? Бояре ведь горды, к труду непривычны. А этот, Федор, трудился за двоих. И обиды терпел безропотно. Бывало, утомится, присядет отдохнуть. Тогда начнут над ним другие послушники, из простых, потешаться: «ишь, мол, какой труженик выискался! Расселся, как боярин!» А он им – ни слова. Встанет, и опять молча за работу примется. А ведь, если подумать, ему куда тяжелее было, чем им – он ведь не был с детства к труду приучен. Да, вот тебе и боярин!
Благословил меня игумен его духовным отцом стать. Но о дальнейшем умолчу. О таких вещах, как говорится, уместнее хранить молчание. Скажу только, что и опытные монахи немало дивились образу жизни его. А мне думалось, что когда‑нибудь станет он настоятелем в нашей обители.
Подошло время, и постригли его в монахи с именем Филипп. А спустя девять лет, когда умер игумен Алексий, братия наша Филиппа своим игуменом избрала. Потому, говорят, хотим, чтобы он был нашим игуменом, что нет никого лучше его в наставлении, и житием да разумом никто не может с ним сравниться, да и во всех вещах нет никого искуснее его.
Лет восемнадцать управлял он Соловецкой обителью. И, попечением его, стала она расти и строиться, как никогда прежде. Монастырские озера каналами соединили. На соседнем острове Муксалме большой скотный двор устроили, а в лес оленей пустили – жируйте себе на приволье! До Филиппова игуменства обитель наша деревянная была, а потому, по недосмотру, пожары в ней случались. И вот призвал он из Новгорода мастеров–каменщиков и велел строить в монастыре каменные здания – Успенский собор, трапезную. Даже мельницу, и ту из камня построили. Монастырский собор, Спасо–Преображенский, тоже каменный, возводить начали. Хотел отец Филипп, чтобы и похоронили его возле этого собора. Только Господь судил иначе. Не пришлось ему скончать жизнь в родной обители.
Да, был он для обители нашей рачительным управителем. А для братии – строгим отцом и нежной матерью. Ленивых да непослушных исправлял, где кротостью, а где и строгостью. Назидал он иноков не только словом, но и собственным примером. А, чтобы приучить их к чтению книг, собрал в монастыре библиотеку. И часть своих книг в нее отдал. Да и как же инокам без чтения Святого Писания да писаний отцов святых? Ведь они нас на путь покаяния наставляют, мудрости и воздержанию учат.
Не умолчу и о том, что сделал он для прославления памяти преподобных отцов наших, Зосимы и Савватия. Велел отыскать образ Пресвятой Богородицы и крест преподобного Савватия, а также – псалтирь и ризы преподобного Зосимы. А потом – бережно хранить их в монастырской ризнице. И благословил дополнить жития преподобных Зосимы и Савватия новыми чудесами, совершившимися в недавние времена, чтобы не была предана забвению память о попечении их к Соловецкой обители.
Да, великие труды подъял игумен Филипп на благо обители нашей. Велики были и его иноческие подвиги. Верстах в двух от обители устроил он себе пустыньку, куда удалялся, когда хотел в уединении Богу помолиться. Не было у нас доселе игумена, который был бы таким тружеником, таким пастырем и таким молитвенником, как отец Филипп!
Но вот как‑то прибыл в наш монастырь посланный из Москвы с царской грамотой. Призадумались мы – что‑то будет? К чему бы это царь Иван вдруг о нас, своих богомольцах, вспомнил? Под вечер того же дня призвал меня к себе игумен Филипп. Пришел я к нему. Смотрю, лежит на столе царская грамота. А сам он сидит и читает что‑то. И по лицу его вижу – гнетет его скорбь. И говорит он мне:
— Вот что, отче. Велит мне царь немедля ехать в Москву. Пишет он, что хочет от меня некий совет услышать. Только думаю, не затем я ему понадобился. Ведь сейчас на Москве митрополита нет… Уж не хочет ли царь меня митрополитом поставить? Скорбно мне, отче. Думал я, что никогда Соловки не покину. За что отнимает у меня царь отраду мою? За что велит на погибель ехать? Тебе ли не знать, отче, что сейчас на Москве творится? Окружил себя царь людьми жестокими и беспощадными. Называет их своими опричниками. А народ зовет их «кромешниками окаянными». И опричники эти по приказу царя убивают людей, которых он своими врагами почитает. А заодно и всех, кто под их лихую руку попадется. Разделилась Русь. Гибнут люди неповинные. И некому заступиться за них. Горькой вдове подобна стала земля наша!
И с этими словами протянул мне книгу, которую читал. Взял я ее в руки. И вот что прочел в ней:
«Идя по трудному и скорбному пути, увидел я женщину, сидевшую при дороге, горько и неутешно плачущую. Она была одета в черную одежду, как вдова, и окружена дикими зверями. И тогда объял меня ужас. Но все же осмелился я подойти к ней и спросить ее, кто она, и почему сидит здесь, и о чем так горько плачет? Она же со слезами отвечала мне: «напрасны твои вопросы, путник. Если узнаешь ты причину моего горя, не будет тебе от того никакой пользы, напротив, тебя самого постигнут беды. Молю тебя, не спрашивай меня ни о чем, а иди себе мимо». Но я стал еще сильнее упрашивать ее поведать мне имя свое и причину своей скорби. И тогда она сказала мне: «Имя мне – «Василия». А эта пустынная дорога означает наше время, когда не стало больше царей благочестивых, потому что все ищут своего, а не Божьего. Цари, владеющие мною, должны были бы способствовать благу своих подданных, а не пагубе и беспрестанному смятению. Но нет более мудрых царей. Никто из них теперь не стремится прославить Бога добрыми делами. Все живут только для себя, заботясь лишь о расширении пределов держав своих. Друг на друга враждебно ополчаются, друг друга обижают и льют кровь… И вот, подобно сирой вдове, сижу я на пустынном месте, не имея заступника. О, прохожий, горька и плачевна судьба моя!»
Со страхом прочел я это и поскорее закрыл книгу. Да и как было не устрашиться! Ведь это же про нас написано! Только кто же тот смельчак, что дерзнул написать такое?
Спросил я о том отца Филиппа. А он в ответ улыбнулся горько:
— Тому, кто это написал, царева гнева боятся уже незачем. Скоро десять лет, как отошел он ко Господу. Слыхал ли ты, отче, о Максиме–греке, философе? Он написал это.
Как же я не слыхал о Максиме, если к нам в монастырь, не по своей воле, а по царскому приказу в заточение, друг его был прислан, бывший троицкий игумен Артемий? Да и кто не знает о Максиме–греке, об его великой мудрости и об его великом страдании? Не из нашей земли он был родом – из албанских краев. А приехал к нам с Афона, по велению великого князя Василия, царя Ивана родителя, чтобы здесь книги греческие, что достались князю от матери его, греческой царевны Софии, на русский язык переводить. Мог бы жить себе Максим в почете и довольстве. Но не смог он смириться с беззаконными делами сильных мира сего – обличал их, уговаривал вспомнить о Боге, от злых дел отвратиться. За то и прогневался на него великий князь Василий. Осудили Максима и отправили в заточение. Лишь перед смертью увидел он вновь свободу. А родной обители Афонской так никогда больше не увидел, как ни просил, чтобы отпустили его туда умереть…
Понял я, что творится на душе у игумена Филиппа. И потому еще больше убоялся.
— Отче, — говорю, — вспомни судьбу Максима–грека. Смирись, смолчи, покорись царю. Иначе та же горькая участь, что постигла Максима, и тебя ожидает. А сумеешь ли ты понести ее?
Он замолчал и поник головой. Поклонился я ему и вышел тихо, чтобы не мешать ему. В тот же вечер он ушел из монастыря в свою пустыньку. И возвратился лишь на другое утро. Велел позвать к себе монастырского резчика и о чем‑то долго говорил с ним наедине. В тот же день, после Литургии, мы уже были в пути на Москву.
Не ошибся игумен Филипп – не для совета звал его царь, а ради того, чтобы возвести на престол митрополичий. Долго не соглашался он, молил царя отпустить его назад, в Соловецкую обитель. Но потом согласился. При двух условиях: если будет дано ему право заступаться перед царем за людей, гонимых опричниками. А еще – если царь отменит опричнину. По его словам, тот «обещал подумать» над этим. Тогда согласился игумен Филипп митрополитом стать. Сколь же великое торжество было в тот день, как посвящали его в митрополичий сан! Сам царь и вся его семья при этом были. Владыка выглядел спокойным. Но мне почему‑то думалось – он знает, что идет на заклание.
Обещал царь «подумать». И, вроде бы, поутихли на время кромешники. Вздохнул народ с облегчением. Да недолго пришлось радоваться. Прошло около года и снова началась на Москве резня. Не сдержал царь своего обещания. Страшное то было время. Верите ли, прямо на улицах валялись тела людей, убитых опричниками. И некому было хоронить их – так боялись люди, что и им за это от кромешников то же самое будет…
За те дни владыка почернел, осунулся. Видно, не спалось ему ночами, не давали покоя горькие думы. Все чаще подолгу молился он один в церкви, что была построена на подворье по его желанию и освящена в честь Соловецких чудотворцев – преподобных Зосимы и Савватия. Не раз пытался я поговорить с ним. Думал, облегчит он душу, успокоится. А там и смирится. А он молчит, словно не слышит меня. А потом вдруг говорит:
— Не могу я больше молчать, когда царь братоубийство творит. Завтра поеду к нему в Александрову слободу. Может, сумею смягчить сердце его.
— Владыко, — говорю я ему, — послушай меня, старика. Покорись царю. Царь Иван в гневе страшен и беспощаден. И оборвать твою жизнь для него так же легко, как свечу задуть.
При этих словах он вдруг поднял на меня глаза:
— Как свечу, говоришь? А если от моей свечи новые свечи зажгутся? Нет, отче, не могу я молча глядеть на злые царевы дела. Мое молчание лишь умножит зло. Если и я смолчу, то буду соучастником его злых дел. А за паству свою я умереть не боюсь.
На другой день поехал он в Александрову слободу. Хотел и я с ним поехать, чтобы погибнуть там вместе с ним. Да он велел мне остаться, сказал: «если будет угодно Богу, чтобы убили меня там, пусть только я один за всех смерть приму». Однако не суждено было ему тогда умереть – живым он вернулся. И рассказал мне, как встретился с царем, как умолял его остановить кровопролитие. Да напрасно. И, как лютовали кромешники, так и продолжали лютовать.
Тем временем над головой владыки стала гроза собираться. Царь его больше видеть не желал. Поговаривали, что вызвал он к себе Пимена, архиепископа Новгородского, да еще кое–кого, все известных корыстолюбцев да честолюбцев. И велел схватить нескольких человек из челяди нашей, а за что — неведомо. Вернулся из них только один, да таким, что краше в гроб кладут, и сразу слег. И попросил, чтобы я пришел исповедать его перед смертью. И покаялся в том, что под пытками заставили его написать донос на владыку. Потому, сказал, и отпустили его живым, что согласился он сделать это.
Бог ему судья! Ведь и не таких, как он, в царских застенках заставляли говорить и подписывать, что требовалось. Разрешил я его от его грехов, и умер он легко и спокойно. Но не смог я скрыть от владыки, что беда на него надвигается. Впрочем, и сам он об этом давно догадывался. Поэтому почти не выходил из церкви – видно, готовился к скорой смерти, просил преподобных Зосиму и Савватия дать ему сил не убояться смертной чаши.
Прошло дня два. Как‑то под вечер зовет меня к себе владыка. Прихожу. Благословил он меня, а потом и говорит:
— Возвращайся на Соловки, отче. Не как духовный сын прошу тебя. Как твой владыка велю тебе туда вернуться. Я уже обо всем распорядился, сегодня ты и выедешь. Пойдем, отслужим с тобой молебен о путешествующих, и сразу в путь отправляйся.
Понял я, что конец его близок. И что сам он знает об этом. Горько мне было покидать владыку, но не посмел я его повеления ослушаться. Провожать меня он не стал – остался в церкви. Навсегда запомнил я его таким – спокойным и строгим, с крестом в руке. А за ним – горящие свечи, с которых капали восковые капли, словно слезы лились…
Вернулся я в монастырь. А вслед за мной принеслись к нам горестные вести о том, что случилось с владыкой. Тогда восскорбела смертельно душа моя. И пошел я в пустыньку, где любил молиться владыка Филипп. Зашел внутрь, да так и обмер. Там стояло резное изображение Спасителя – израненного, в терновом венце. Так вот что заказывал владыка монаху–резчику перед тем, как уехать в Москву! Понял я, что в ту ночь, когда он молился в пустыньке, ему явился Спаситель. Явился вот таким, поруганным и израненным. Выходит, владыка Филипп знал, что на Москве его ждут страдания и смерть. Но, подобно Спасителю, пошел на смерть ради паствы своей. Да, кроме преподобного Зосимы, не было в святой обители Соловецкой игумена, подобного Филиппу! Прославил он ее не только житием своим, но и мученической кончиной!
ГОВОРИТ ЦАРЬ ИВАН ГРОЗНЫЙ:
Я царь Иоанн Васильевич, всея России самодержец.
Как Один Бог на небе, так и я один царь на земле. И нет мне равного. И воля моя — закон. Горе тому, кто дерзнет ей противиться. Как противился мне тот Филипп, что был митрополитом Московским, а ныне по велению моему отправлен в заточенье в Тверь, в Отрочь монастырь, за его непокорство мне.
Я ли не терпел со смирением дерзости его многие? Призвал я его в Москву на митрополию, а он, раб неблагодарный, мне еще перечить вздумал: «соглашусь‑де митрополитом стать, только если ты, государь, опричнину уничтожишь»… Да какое ему дело до моих верных опричников? Другой бы благодарил меня, а не поперек мне говорил да условия ставил. Царь я, и в советах и советчиках не нуждаюсь. Сам творю, что хочу.
Мало того – дерзнул он ко мне в Александрову слободу явиться. Только что трапеза отошла, и собирался я в застенок идти, поразвлечься немного над одним упрямым боярином. И тут является этот святоша, и что же? Учить меня вздумал! Прогони‑де от себя злых людей, да уничтожь опричнину! Подражай‑де благочестивым царям, не терзай свою державу! Ишь ты, какой умник нашелся! Говорю ему – на то не твоя, а моя царская воля. Кого хочу – милую, кого хочу – казню. А ты, монах, знай свою Псалтирь да четки, да благословляй на то, на что я тебе велю! И что же он? Не могу, говорит, благословить на беззаконие. Я‑де не наемник, я пастырь Церкви Христовой. И за паству свою дам ответ перед Богом. Послушай меня, государь, сделай так, чтобы в царстве твоем не вражда и злоба, а мир и любовь во Христе воцарились…
Поглядите‑ка, чего надумал! Да я сам лучше него знаю, что делать. И никто мне в том не указ. Волен я в жизни и в смерти холопов своих.
— Молчи, монах, — говорю ему. Иначе вместе с митрополичьей шапкой и головы лишишься! А он опять за свое: не сам я пришел на митрополию, ты меня позвал против воли моей. А смерти я не боюсь – ты, царь, волен лишь тело мое убить, но не душу. Я – пастырь. А пастырь добрый душу свою полагает за людей своих…
Вишь, чего возомнил о себе! Митрополит‑де он, пастырь! Нет, он мой холоп Федька, а не пастырь! И не его холопье дело меня, царя, поучать. Сам знаю, что творю.
Долго терпел я его, все думал, что он образумится и воле моей покорится. Ан нет! Ну что ж, решил я, если я его митрополитом поставил, так я его и выставлю. Велел найти людей, которые бы показали на него, что мне надобно. Долго пришлось искать – челядь его и под пытками молчала. Лишь одному удалось язык развязать… Да выручил Пимен, владыка новгородский – написал на него, что требовалось. Признался он мне, что, если б ему стать митрополитом вместо Филиппа, уж он‑то бы во всем мне покорялся. Добро, верный мой слуга Пимен! Придет время, награжу тебя так, как тебе и не мечталось!..
Не велел я скрывать от Филиппа того, что готовилось ему. Думал, устрашится суда да заточения, смирится передо мною, на коленях приползет. Может, и простил бы я его, а может, и нет… Да нет, и не подумал он повиниться. Что ж, сам он виноват в том, что постигло его! Велел я осудить его, заточить в монастырь, держать в нетопленой келье, в голоде и холоде. Повинись, проси о пощаде – может, я тебя еще и помилую… Да где там! Тогда придумал я для него иную, горшую муку. Приказал схватить и пытать родичей его, бояр Колычевых. Меж ними был один, совсем мальчишка, говорили, племянник его любимый. Велел я отрубить ему голову и Филиппу послать. Пусть увидит, пусть терзается, пусть в его гибели себя винит… Может, хоть тут начнет плакать да пощады просить? И что же? Взял он в руки ту голову, благословил, поцеловал в лоб, и назад отдал…
Нет, кто‑то один из нас все‑таки должен превозмочь! Либо убью я его, либо заставлю мне покориться! И третьему не бывать!
ГОВОРИТ КЕЛЕЙНИК ГРИША:
Я Гринька, владыки Филиппа младший келейник. Уж скоро год, как я при владыке. А попал к нему вот как.
Тятенька с матушкой мои – крестьяне монастырские. Хоть житье у нас и полегче, чем у боярских холопов, а все же и мы – люди подневольные. Вот и я в Москву, на митрополичий двор, не по своей воле попал.
По зиме стал игумен Паисий обоз в Москву собирать. С рыбой, с ягодами, с солеными да сушеными грибами. Подарки митрополиту. Он ведь, до того, как митрополитом стать, игуменом на Соловках был. Вот и решил игумен Паисий послать ему дары. А еще – мальчишку в услужение – для кухни или для посылок. И велел мне монастырский приказчик прощаться с тятенькой и матушкой да в Москву собираться. Пригорюнился тятенька, а матушка завыла по мне, как по покойнику – да что поделать? Наше дело подневольное – делай, что приказано, а не то отведаешь плетки. И пришлось мне ехать с обозом в Москву.
Долго мы ехали, а добрались‑таки до Москвы. А в ту пору как раз Крещенские морозы стояли. Вот поставили возы на митрополичий двор. Приказчик и возчики пошли греться. А меня с собой не взяли. Велел мне приказчик на дворе обоз сторожить.
— Сиди тут, — говорит. — Да за добром смотри. Пропадет что – шкуру с тебя спущу.
Хорошо ему, толстопузому, у печки греться да горячий сбитень попивать. А на мне одежонка худая, промерз до костей. Пойти бы в людскую, или хоть в сени, да как пойти, если мне возы сторожить велено? Сел я на возу, сжался в комочек, рогожкой укрылся, зубами клацаю, а все равно теплей не становится. Вспомнился мне тогда дом родной, вспомнились тятенька с матушкой, и слезы сами из глаз покатились. Сижу и реву. Тихонечко только, чтобы приказчик не услышал да не накостылял в шею.
Вдруг слышу, кто‑то спрашивает:
— Эй, кто это тут плачет?
Я нос из‑под рогожки высунул. Гляжу, надо мной стоит монах. Не старый еще, в черной ряске. Стоит и улыбается мне.
— А, — говорит, — вот кто тут плачет… Ну, говори, малец, как тебя зовут? И откуда ты тут взялся?
Отвечаю ему, мол, Гринька я. А привезли меня сюда в услужение. А плачу потому, что с тятенькой да с матушкой разлучили, да что замерз совсем, а приказчик велел сидеть да возы сторожить.
— А ты не плачь, Гришутка, — говорит монах. – Раз тебя на службу сюда прислали, значит, ты теперь человек служилый. А разве служилые люди плачут? И с тятенькой да с матушкой ты не навек расстался. Потерпи, придет время, и их повидаешь. А теперь слазь‑ка с воза, не бойся. Да пойдем со мной.
Протянул мне руку, снял с воза и велел за ним идти. Поднялись мы на красное крыльцо, потом по лесенке вверх. И привел меня монах в чью‑то келью, посадил возле печки, велел сидеть и греться. А сам ушел куда‑то. Огляделся я – смотрю, убрана келья богато. Пол ковром устлан. В святом углу иконы в серебре, цветными камешками украшенные. А книг‑то, книг‑то сколько в келье! Я считал–считал, да со счету и сбился. Да столько книг даже в нашей церкви нету! Чья же это келья? – думаю. Непохоже, чтобы того монаха. Уж слишком он добрый… разве важные люди такими добрыми бывают?.. Тогда что же он тут делает? Ох, накажет его за меня этот самый владыка, хозяин его…
Тем временем монах вернулся.
— Ну что, — спрашивает, — согрелся? На‑ка вот, поешь.
И сует мне полную пригоршню сушеных яблок и винограда.
— Спасибо, дяденька, — говорю я ему. – Добрый вы. Только бы вас за это ваш хозяин не наказал.
Тут у монаха в глазах веселые огоньки вспыхнули:
— Не бойся, Гришутка. Меня он не накажет. Да и тебя никто больше не тронет.
Обрадовался я, прочел молитву и принялся за виноград да яблоки. Вдруг слышу, вопит кто‑то за дверью: «ах он, негодник», «ах, паршивец», «вот попадись он только мне!» Смотрю, а на самом пороге кельи приказчик стоит, аж весь красный от злости. Я вскочил, чтобы заслонить того доброго монаха. Пусть лучше меня приказчик побьет, лишь бы его не тронул… Да только приказчик, как его увидел, так сразу утих. Подходит к нему этак учтиво, в пояс кланяется, руки складывает, просит умильно:
— Благослови, владыко святый!
У меня и гостинцы из рук на пол посыпались. Вот так да! Выходит, этот добрый монах, который меня утешал да угощал, и есть митрополит? Чудеса, да и только!
Дальше и того чудеснее вышло. Оставил меня владыка Филипп при себе келейником. У него келейников‑то несколько было. Я – самый младший. Мое дело – в келье у него прибирать, да следить, чтобы перья гусиные для письма у него всегда наготове были, да чернила в медной чернильнице не выводились. А писал и читал он много. Я, бывало, нет–нет да погляжу в щелочку, как он пишет или читает. Уж очень хотелось мне тоже читать и писать научиться. Да не положено мужикам грамоту знать. Как‑то он меня заметил, велел подойти. Думал я: ох, и даст он мне сейчас тычка за то, что подглядываю! Ан нет — он только улыбнулся. А потом спрашивает:
— Скажи‑ка, Гришутка, хотел бы ты грамоте научиться?
Хотел бы? Да еще как бы хотел! Только где же нам грамоте учиться? То – дело бояр, да дьяков, да попов с дьячками. А не мужиков подневольных… А он опять улыбается. И говорит мне:
— Добро, Гришутка, что хочешь ты учиться. Что ж, подожди, как придет лето, пошлю тебя в ученье к соловецким монахам. Научишься читать и писать. А там, если Бог даст, будет тебе у меня иная служба – чтецом или писарем. А то у меня что‑то глаза слабеть стали…
Только не успел он отдать меня учиться. Потому что он добрый был и смелый. И, как за меня перед приказчиком заступился, так и перед царем заступался за тех людей, которых опричники обижали. Все царя и опричников боялись, один он не боялся. Помню, на Крестопоклонной неделе служил владыка в Успенском соборе. А я при нем был, свещеносцем. Он иногда благословлял меня стихарь надеть да в алтаре прислуживать. Вдруг входит в собор царь, в черную рясу одетый, словно монах. Только ряса на нем не простая, как у владыки Филиппа, а из дорогого заморского шелка, с кроваво–красным отливом. За царем идут опричники, тоже монахами ряженые, да из‑под ряс у них сабли острые торчат. Подходит царь к владыке, благословения просит. А тот говорит ему: «как же мне благословить тебя, царь, если ни в одежде твоей, ни в делах царя не видно. Даже у язычников есть суд и правда, а на Руси нет правды. Даже у зверей есть милосердие и жалость, а на Руси нет милосердия. Опомнись, государь, побойся суда Божия!» Полыхнули огнем глаза царя. «Да как ты смеешь мне противиться? Посмотрим, что ты вскоре запоешь!» — вскричал он и бросился вон из храма. А за ним – его кромешники…
Потом возили Владыку куда‑то. Говорили, что на суд. Но почему‑то отпустили. Не понимал я, что творится. Только сердцем чуял – беда будет. А он был спокоен, или, скорее, делал вид, что спокоен. Даже со мной пытался шутить. Только это у него как‑то не так получалось, как раньше. Видно, чуял он, что его ждет.
В тот день я опять был при нем в Успенском соборе. Он Литургию служил. Вдруг раздались шум и крики: «гойда, гойда!» и влетела в собор стая бесов. Да нет, не бесов. Это опричники в собор ворвались. Владыка в это время на амвоне стоял с крестом. Как ворвались они, поднялся в соборе крик и шум. Мечутся люди в страхе, думают, что конец им пришел. А Владыка как стоял, так и стоит спокойно, словно страх ему неведом. Вынул старший опричник какой‑то указ с печатью, стал читать, да из‑за шума я расслышал только одно слово: «изменник государев». А как закончил он, подскочил к Владыке молодой опричник и ударил наотмашь кулаком по лицу. За ним и другие подбежали, накинулись на него всей стаей, бьют, облачение срывают, волокут за собой.
Тут невзвидел я света. Не мог смотреть, как они его терзают. Бросился к ним и вцепился зубами в руку тому кромешнику, который первым ударил Владыку.
Но тут сверху на меня обрушилось что‑то тяжелое и острое. И навсегда померк свет в моих глазах.
Последнее, что я слышал, был чей‑то крик:
— Ироды! Мальчонку убили!..
ГОВОРИТ АННА–ПИРОЖНИЦА:
Подходи, дружок, покупай пирожок! С пылу, с жару, на пятак пару! С луком, да с перцем, да с бараньим сердцем! Хватай–налетай, только денежку давай!
Я Анна, пирожница. По батюшке – Егоровна, а по прозванью – «тараторовна». Это потому, что на язык я бойка. Да в нашем торговом деле нельзя иначе. Без шутки–прибаутки и пирожок не продашь. А еще потому меня так кличут, что я страсть как люблю слухи да сплетни всякие послушать да языком потрепать. Что ж, язык, он ведь без костей… Зато я все знаю, что на Москве творится. И какую обновку протопоп благовещенский своей жене купил, и что завтра на дворе боярина Плещеева к обеду подавать будут, и за что вчера в кабаке на Кулишках Фома Косой своего кума Ерему побил. А если чего и не знаю, так привру так, что и не отличите, где правда, а где выдумка. Так‑то вот!
А про владыку Филиппа, нет, тут я врать не буду. Скажу правду, что сама видела, своими глазами. Дело было так. Прибегает как‑то вечером ко мне Марфа, дьяконова жена. Тоже до всяких сплетен охотница, да такая, что батюшка–протопоп наш как‑то назвал ее «женой–переносицей»… Так вот, прибегает она, значит, да и говорит мне:
— А слыхала ль ты, Егоровна, что в Никольском монастыре сейчас владыка Филипп в заточении сидит? Мне о том сегодня матушка–протопопица по великому секрету рассказывала. Говорят, что к нему в келью, слышь‑ка, голодного медведя посадили. И тот медведь Владыку не тронул… Вот ведь чудеса‑то какие!
Любопытно мне стало – правда ли это, насчет медведя? Ну, думаю, завтра непременно сбегаю в Никольский монастырь, да своими глазами погляжу, взаправду ли там владыка с медведем в одной келье сидят, или врет бессовестно Марфа–дьяконица? Авось и пирожками там поторгую. Ведь, наверное, не одна я приду на владыку с медведем поглядеть…
На другое утро, еще затемно, пошла я к Никольскому монастырю. И лоток с горячими пирожками с собой прихватила, да в рогожку завернула, чтобы не остыли. До монастыря идти долгонько пришлось. Да уж больно мне охота была поглядеть, правду Марфа сказала или соврала?
Вот, прихожу я к монастырю. Гляжу, а у ворот люди толпятся, много людей. Спрашивают о чем‑то у монашка–привратника, пропустить просят. А он их не пускает во двор. Да меня пропустил, соблазнился пирожком с капустой. Иду по двору, смотрю, возле одной кельи тоже люди стоят, все больше женщины. А под окном той кельи – стрелец стоит, да в руке бердыш держит. Молодой стрелец, рыжий, веснушчатый. Стоит себе под окном да сапогами притопывает. Видно, холодно ему, вот он и топает ногами, чтоб согреться. Замерз весь, а все‑таки стоит, да к окну кельи людей не подпускает.
Подхожу я поближе, спрашиваю его:
— Не тут ли владыка Филипп сидит?
Он сделал вид, что сердится.
— Это изменник‑то государев? Тут он, куда денется. Да ты, тетка, иди‑ка себе прочь. Мне никого к его келье подпускать не велено. Так что проваливай‑ка ты отсюда подобру–поздорову.
Только мы ведь, бабы, хитрые. Вижу я, что замерз он, а согреться ему нечем. Приподняла я рогожку, чтобы почуял он запах от моих пирожков. А пирожки у меня такие – только учуял – съесть хочется, да не один пирожок, а весь лоток… Да они еще и горячие, с пылу, с жару. Гляжу, заблестели у него глаза, заводил он носом. Тогда я ему и говорю:
— А не хочешь ли, мил человек, пирожка? Горяченького, с капустой да с мясом? На‑ка, возьми. Да не один бери, больше. Для такого хорошего парня, как ты, ничего не жалко. Только сделай такую милость, дай мне к окошку поближе подойти. Уж очень мне любопытно хоть одним глазочком на владыку да на медведя взглянуть.
Тут и другие женщины стали просить стрельца, чтобы он и им разрешил к келье святителя подойти поближе. А он уже за третий пирожок принялся, оттого и подобрел, видно.
— Ладно, — говорит, — идите. Только, чтобы тихо, без шума да без воя. А то знаю я вас, баб.
И пустил он нас под самое окошечко той кельи, где владыка сидел. Подошли мы с опаской, все прислушивались – не загремит ли в келье цепь, не зарычит ли медведь? А то еще, не дай Бог, бросится на нас. Хоть на окне и решетка железная, а кто его, зверя, знает? Зверь, он и есть зверь.
Нет, все тихо. Тогда мы осмелели и подошли еще ближе. Стоим, слушаем. Изнутри – ни звука. Тогда кто‑то сзади позвал тихонько:
— Владыко святый, жив ли ты?.. Смилуйся, благослови нас…
Опять тишина. И вдруг в окне лицо показалось. Да Боже ж Ты мой! Я сперва и не узнала владыку, хотя не раз бывала в соборе, когда он служил. Глядит сквозь решетку седой старик, исхудалый да бледный. Господи, да что же они с ним сделали?.. Разве не грех это — так человека измучить?
Благословил он нас. А потом заговорил – тихо так, словно ветерок повеял:
— Не скорбите, родные мои. Ведь Господь с нами. Как бы ни было нам тяжко, возложим на Бога надежду нашу. Горе и страдание примем без страха и ропота. Ведь, если за Него мы пострадаем, с Ним и прославимся. Потерпите, родные мои, положитесь во всем на Господа. Он – Заступник наш, Он – одна непостыдная надежда наша…
Как услышала я это, так и заревела. Жалко мне святителя. А еще больше его жаль потому, что он, в темнице сидючи, не о себе, о нас думает, нас утешает. Слышу, сзади меня тоже бабы всхлипывают. А кто‑то сказал, тихо–тихо, только все равно все его услышали:
— Он не государев изменник, а мученик.
Как услышал это стрелец, так сразу рассердился и стал гнать нас от кельи святителя:
— А ну, пошли, бабы, прочь, пока целы! Да за такие слова знаете, что бы с вами сделали?.. Идите, идите, одна беда с вами!
Ну, мы и побрели восвояси. А я, хотя у меня в лотке еще полным — полнехонько пирожков оставалось, воротилась домой и там еще долго плакала. Под вечер опять пришла ко мне Марфа–дьяконица, все расспрашивала – как я в монастырь сходила, да что видела, да что слышала. Только я так и не смогла ей ничего рассказать. Как вспомню, как он, мученик Христов, нас утешал, так словно в сердце чем‑то острым кольнет и слезы из глаз сами собой польются.
ГОВОРИТ МАЛЮТА СКУРАТОВ:
Это ты чего на меня так уставился? Али думаешь, что я палач? Какой я тебе палач? Я не палач, а царский опричник, Григорий сын Лукьянов Скуратов–Бельский, по прозванию Малюта, верный слуга государев. Понял теперь, кто я такой? То‑то же.
Дело мое при царе важное – врагов его карать. Что ж, это нам с руки, дело привычное. Бывало, налетим с моими молодцами на боярскую усадьбу – гойда, гойда! Не успеет боярин за сабельку схватиться, а у него уж и головы нет… Бабы мечутся, голосят, а нам от того еще пущая потеха. А еще того смешней, если в ноги нам повалятся, и начнут реветь да просить, чтобы хоть детишек малых пощадили… Очень мне это нравится, когда они перед смертью ревут да пощады просят. Да только мы, опричники – верные псы царевы. И никому – ни старому, ни малому – пощады не дадим. Смерть врагам государевым!
Что ты говоришь? Как это: «какие же враги государю бабы да детишки»? Да за такие слова знаешь, что я с тобой сделать могу!? Так что сиди да помалкивай, пока живой. Не мое это дело – рассуждать. Мое дело – царские приказы выполнять, и все тут. Вот так‑то.
И насчет владыки Филиппа – и тут я тоже царский приказ выполнил. Дело было так. Шли мы походом на Новгород. Сам царь нас вел. Говорил он: «повывел я измену из каменной Москвы, так повыведу ее и из Новгорода»! Вот подошли мы к Твери, стали лагерем. Ближе к ночи послал за мной царь. Прихожу, а он сидит чернее тучи. Перед ним лежит книга раскрытая, только он в нее не заглядывает. В одной руке у него четки ременные, а другой рукой он в посох вцепился. Ну да, в тот самый, с железным наконечником… По всему видно – если царь тучи черней, значит, гроза собирается. Только вот в кого из той тучи молнией полыхнет?
Подошел я поближе, поклонился пониже. А царь и говорит мне, тихо так, ласково и умильно:
— Вот что, Малютушка. Поезжай‑ка ты в Отрочь монастырь. Там ведь Владыка Филипп живет…, а я, окаянный, совсем было позабыл о старце Божием. Так вот, Малютушка, навести‑ка ты старца. Да попроси у него благословения новгородских изменников покарать.
Я опять ему поклонился и пошел было прочь. А он вдруг опять заговорил, да так ласково и умильно, что мне аж не по себе стало:
— Так не забудь, Малютушка, благословеньица у старца попросить… Да возьми с собою своих молодцев…
Тут я понял, чего царь хочет. Что ж, мое дело – приказ выполнить. Повскакали мы на лихих коней, вихрем ворвались в монастырь. Что тут началось! Монахи перепугались, видно, решили, что это мы их убивать приехали, бросились кто куда. А я кричу: «где у вас тут Филипп, изменник государев? Ведите меня к нему!» Схватил какого‑то монашка за шиворот. Он и привел меня к Филиппу.
Вижу, молится он перед иконой Спаса, поклоны земные кладет. В келье темно, только одна свеча у иконы догорает… Увидел он меня, обернулся, встал. И пристально поглядел на меня. И вижу я — нет страха в его глазах.
— Здравствуй, владыко, — говорю ему. – Царь меня к тебе послал. Благословения твоего просит…
А он мне отвечает, тихо так, но твердо:
— Нет, Григорий Лукьяныч. Доброго на доброе я благословил бы. А на братоубийство благословения не дам. Да и не за этим он тебя послал, Григорий Лукьяныч. Так твори волю пославшего тебя.
Повернулся к иконе, перекрестился и промолвил: «в руки Твои, Господи, предаю дух мой…» Тут я на него бросился, повалил и давай душить подушкой. Он не сопротивлялся и не просил о пощаде. Дернулся раз–другой и затих.
Исполнил я волю государя.
Только после этого мне вдруг что‑то не по себе сделалось. Кажется мне, что глядит на меня кто‑то в упор. Да кому бы глядеть, если нас в келье всего двое, вернее, теперь уже я один, и никто меня не видит. Видно, это мне в потемках мерещится, потому что свечу я потушил ненароком… Выбегаю из кельи, ору: «ах вы, негодники! Что вы наделали! Напустили в келью дыму, уморили старца до смерти!» Сбежались монахи, столпились возле кельи, смотрят и молчат.
Я велел поскорее отпеть его да похоронить. Тут же, при мне, все это и было сделано. Так я потом и доложил царю – все, мол, исполнил до конца.
А потом пришел черед и новгородцев. Славно же я там потешился со своими молодцами! Несколько дней кровью текла Волхов–река… А новгородского владыку Пимена царь велел посадить задом наперед на старую кобылу, дать ему в руки скоморошью дудку да провезти с позором по Новгороду, а потом в ссылку отправить. И как же он плакал, как унижался перед нами… Нет, совсем не так вел себя тот, владыка Филипп. Никогда прежде и никогда после не видел я человека, который бы, как он, не боялся ни царского гнева, ни смерти. Но никак не могу я понять – почему?
ГОВОРИТ АВТОР:
Вот и окончен мой рассказ про жизнь и мученическую смерть Святителя Филиппа. Но, как это ни покажется странным, конец у этой истории все‑таки светлый, радостный. Ведь Господь всегда прославляет тех, кто служит Ему. И жизнь владыки Филиппа не кончилась даже после его смерти. В 1591 году его мощи были перевезены в Соловецкий монастырь, где от них стали совершаться чудеса. А в 1652 году, по велению царя Алексея Михайловича Романова, Новгородский митрополит Никон, вскоре ставший Патриархом Московским и всея Руси, перевез их в Москву, где их с торжеством поместили в Успенском соборе. В том же самом соборе, откуда 8 ноября 1569 года, по царском приказу, митрополит Филипп был увезен опричниками на мучения и смерть. Так, восемь десятилетий спустя, святитель Филипп, неправедно изгнанный из Москвы по царскому приказу, со славой вернулся в столицу, чтобы отныне остаться в ней навсегда.
…Года три тому назад мне пришлось побывать на торжественном Богослужении в Успенском соборе Московского Кремля. Между прочим, в этом старинном храме почивают мощи многих московских святых – Патриархов Иова, Ермогена… И вот, когда Литургия подошла к концу, люди внезапно устремились куда‑то вправо, в глубину храма. За ними последовала и я. Там, справа, в углу, виднелась чья‑то гробница. Люди подходили к ней, крестились, кланялись, целовали ее край, прикладывали к ней принесенные с собою образки. Чьи же мощи почивали в этой гробнице? Ответ на этот вопрос я получила, только подойдя к ней. Это была рака с мощами святителя Филиппа.
Впрочем, перед этим меня ожидала еще одна встреча. Поблизости от гробницы святителя Филиппа виднелось какое‑то почерневшее от времени деревянное кресло, украшенное резьбой. Люди, стремившиеся подойти к раке святителя Филиппа, проходили мимо этого черного кресла, не обращая на него внимания. Рядом с креслом висела табличка: «место царя Ивана Грозного». Вот так, по воле Господа, в одном и том же храме сохранилась на века память о грозном царе Иване и добром и верном пастыре — святителе Филиппе. Но насколько же разную память оставили по себе эти люди! Имя одного стало нарицательным для обозначения жестокого правителя. А примером другого назидались многие поколения православных людей. В том числе – и святых. Таких, как уроженец Архангельской земли, священномученик Вениамин, митрополит Петроградский, который четыре столетия спустя, в 1922 году, также бесстрашно, как святитель Филипп, принял смерть за Христа от рук большевиков. Прав был Владыка Филипп – жизнь его оказалась подобна негасимой свече, от которой зажглось множество других свеч. Его пример пробудил и укрепил веру в сердцах многих людей. И разве может что‑нибудь угасить эту веру?
…А тем временем людской поток к мощам святителя Филиппа все ширился и ширился. И ярко горели свечи у гробниц святителей Московских – неугасимых светочей Православия.
ЮЛИАН–ОТСТУПНИК
События своего раннего детства Эдуард помнил смутно. Помнил резиновую игрушку – рыжую лису на пластмассовых колесиках – мамин подарок. Помнил пляж, на котором его папа с мамой, еще совсем молодые и такие счастливые, играли с ним в мяч, а потом строили для него крепость из песка. Эти воспоминания казались ему почти сказкой. Но в то утро, когда мать разбудила его спозаранку, время сказок для него кончилось навсегда. Он еще не досмотрел какого‑то очень интересного сна, и поэтому совсем не хотел вставать. Тогда мать схватила его за руку и вытащила из постели, окончательно разбудив несколькими шлепками. Потом, раздраженно шипя, заставила его одеться и потащила за собой по полупустым улицам. Он не успевал бежать за нею, поэтому то и дело спотыкался и падал. Она рывком поднимала его на ноги и заставляла бежать за собой, подгоняя шлепками, которые, по мере того, чем дальше они шли, становились все больней и больней. Наконец они вошли в какое‑то красивое здание с крестом наверху. Внутри стояло много людей, в основном, пожилых женщин. Слышался приятный мужской голос, перемежавшийся тихим пением. Потом, когда люди разошлись, остались только Эдик с мамой, да еще несколько человек, среди которых были и дети. Эдик слышал, как его мать, почтительно склонившись перед бородатым человеком, что‑то говорила ему, называя его при этом «батюшка». Потом его, мальчика и девочку лет десяти и одну взрослую женщину повели в пристройку при храме. Из всего совершившегося потом Эдик запомнил только то, как его голову трижды смочили водой, а потом с зажженной свечкой в руке водили вокруг столика, на которой лежали Крест и какая‑то книга, по которой читал батюшка. При этом на шею Эдику надели маленький крестик на шнурке. Так он стал христианином.
Но первое знакомство с Православием принесло ему и первую утрату – утрату имени. Теперь он почему‑то должен был забыть свое прежнее имя – Эдуард и называться Юлианом. Мать даже требовала, чтобы он произносил его не «Юлиан», а «Иулиан». Если во время встреч со знакомыми матери он называл себя по–старому — Эдуардом, то по возвращении домой его ожидало наказание.
Его мать, Нина, принадлежала к тому типу людей, которые страдают недостатком любви. Таких людей достаточно много, и не только в Православии. Но нередко именно встреча с ними надолго, а то и навсегда отвращает от Православия тех новичков, которые по непонятной наивности не ожидают столкнуться в церкви с раздраженно бубнящими что‑то в их или не в их адрес мужчиной или женщиной. Хотя, с учетом того, что Церковь является «духовной врачебницей», то есть местом, где пытаются лечить искалеченные человеческие души, странно, что посетители этой «духовной больницы» испытывают смущение или негодование при виде ее пациентов, причем еще не самых тяжелых. Так стоит ли удивляться, что в Церкви есть люди, страдающие недостатком любви? Чаще всего, именно «страдающие». И мать Юлиана, Нина, далеко не сразу превратилась в озлобленное, раздражительное существо. Когда‑то у нее были любящие родители, был любимый человек, была любимая работа с хорошей зарплатой. Но родители умерли, предприятие, где она работала, закрыли, так что ей поневоле пришлось взяться за куда более тяжелую и низкооплачиваемую работу. А любимый человек, такой же неудачник, как она, запил, а потом бросил ее и сына. После этого Нина поверила, что в мире царит только зло. Именно в это время она и пришла в Церковь.
Здесь она отчасти обрела душевный мир. Впрочем, лишь отчасти. Потому что в ней продолжала жить обида на жизнь, на весь мир, который она ненавидела, как царство зла. И от которого она яростно защищала себя, сына и Церковь. Именно поэтому Нина рьяно стремилась обратить в Православие родных, знакомых и даже незнакомых людей. Именно поэтому она при первой же возможности бросила постылую «мирскую» поденщину и перешла работать уборщицей в храм. Именно поэтому она буквально набрасывалась на забредавших в храм парней в шортах, девиц в брюках, дамочек с накрашенными губами и без платков и прочих оскорбителей святыни, гневно обличая их в нечестии и оскорблении Бога. После такого обличения посрамленный враг в лице очередного «захожанина» чаще всего пулей вылетал из храма, тем самым свидетельствуя о своей злонамеренности. И больше уже не возвращался.
В подобных же традициях Нина воспитывала и своего сына Юлиана. Он должен был усвоить, что каждая его шалость – это грех, который оскорбляет Бога и заслуживает двойного наказания – от Него и от нее. Он должен был каждую субботу и воскресенье ходить с ней в церковь. Должен был строго соблюдать посты. Не должен был водить знакомство с теми, в ком, как считала Нина, недостаточно благочестия. Не должен был читать светских книг, за исключением только тех, что были рекомендованы по программе. Не должен был смотреть кино и телевизор. Поэтому Православие представлялось Юлиану лишь бесконечным набором всех этих «должен» и «не должен», с обещанием строжайшей кары за неповиновение. И когда‑нибудь, раньше или позже, он должен был взбунтоваться.
Это произошло, когда Юлиан был в первом классе. Однажды его одноклассники собрались в кино, на «Тайну третьей планеты». Юлиан смутно надеялся, что мать разрешит ему пойти вместе со всеми. Однако когда он попросил у нее денег на билет, последовал отказ. Нина заявила, что запрещает ему смотреть всякую бесовщину, отвращающую от Бога. А затем, в наказание заперев сына дома, отправилась в храм одна.
Если бы Юлиан мог, подобно сказочным героям, улететь из дома на волшебных крыльях, он непременно сделал бы это. Но реальность была совсем иной – он должен был до позднего вечера просидеть дома один, поскольку после службы и уборки храма мать еще надолго задерживалась в нем, проводя время в бесконечных пересудах, сводившихся к обличению нерадивых прихожан и недостаточно ревностных батюшек, и не только батюшек. Разумеется, поскольку все это говорилось «не в осуждение, а в рассуждение», такие разговоры даже почитались душеполезными…
Послонявшись по комнате, Юлиан остановился перед святым углом. Оттуда на него смотрели лики Спасителя и Богоматери. И вдруг Юлиану подумалось, что это Бог виноват в том, что он вынужден будет до позднего вечера сидеть взаперти, голодным, умирая от скуки. И, тогда, обезумев от гнева, Юлиан плюнул на иконы. А потом и еще, и еще раз…
Первое, что почувствовал Юлиан, когда успокоился, был страх. Ведь он оскорбил Бога! Ему казалось, что сейчас Бог накажет его самым жестоким и беспощадным образом. Но…в комнате мирно тикали часы. А Христос и Богоматерь смотрели на Юлиана точно так же спокойно и ласково. И тогда Юлиан сел на пол и заплакал.
На другое утро они с матерью должны были причащаться. Мать заставила Юлиана старательно вычитать все правило ко Причащению. Но он читал машинально, не вникая в смысл слов. Потому что понимал, что совершил крайне тяжелый, а может даже, непростительный грех, за который он будет строго наказан.
Наутро Юлиан исповедовался. Услышав от семилетнего ребенка страшное признание в поругании святыни, священник ужаснулся. Но потом стал расспрашивать Юлиана о причине его поступка. После чего, к его удивлению, ласково поговорил с ним, велел молиться Богу и отпустил ему грехи. Но исповедь Юлиана запала священнику в душу – он испугался за будущее этого мальчика. Поскольку следующей исповедницей была мать Юлиана, священник стал расспрашивать ее, как она обращается с сыном, не слишком ли строго? Но бдительная Нина, заподозрив неладное, пресекала все его вопросы смиренным: «во всем грешна, батюшка, простите».
После Причащения Нина, схватив Юлиана за руку, втащила его в пустую комнатку, где обычно проходила исповедь. Она была вне себя от ярости.
— Ах ты, гаденыш! Да как ты смеешь меня позорить! Да знаешь ли ты, что меня из‑за тебя могут из церкви выгнать?! Ну, я тебе сейчас покажу!
Она ударила его. Потом еще и еще раз. К счастью Юлиана, в комнатку кто‑то заглянул, и ему удалось избежать дальнейшего наказания. Вернее, получить отсрочку до возвращения домой.
После этого случая Юлиан решил, что священники не соблюдают тайну исповеди. С этого времени он стал лгать на исповеди, отделываясь общими, ничего не значившими фразами. И с удивлением замечал, что Бог и не думает наказать его за это.
После школы Юлиан обязан был идти домой и, подобно святым подвижникам, заниматься душеполезным чтением. Дома его ждали книги про святых, про добродетельных хомячков и ежиков, про благочестивых мальчиков и девочек, незнакомых с телевизором, «компьютером–зверем» и прочими бесовскими соблазнами, зато знающих наизусть все «молитовки». По требованию матери, он должен был подражать героям этих книг. Но бдительная Нина не подозревала, что лукавый враг не дремлет, и что ее сын давно уже ведет двойную жизнь, обманывая ее на каждом шагу. Что на деньги, которые она дает ему на чай и пирожки, он покупает билеты в кино, а потом врет ей, что задержался на занятиях. И что запретные для него сказки, приключения и фантастику Юлиан тоже ухитряется читать. В школе, где он учился, была библиотека. На переменах Юлиан приходил туда и читал те самые книги, которые ему запрещала читать мать. Старушка — библиотекарша, Анна Семеновна, бывшая учительница литературы, охотно позволяла ему не только читать на переменах, но и рыться в книгах на полках, что доставляло Юлиану большую радость. Более того, радуясь, что Эдуард – такой книгочей, она даже приносила ему из дома кое–какие любимые книги своего детства. А из тех книг Юлиану открылся прекрасный и суровый мир, где люди дружили, мечтали, смеялись и любили, и сражались за свою любовь и за свои мечты. И Юлиан всей душой полюбил этот мир. Полюбил, может быть, именно потому, что он был запретным для него. Ведь ему некому было объяснить, что этот мир вовсе не чужд Православию, а ненавистен только его матери. Между прочим, Юлиан дружил с внучкой Анны Семеновны, Ритой. Но он скрывал от матери эту дружбу. Ведь, если бы она узнала фамилию Риты, то непременно наказала бы его и велела навсегда порвать с нею. Вдобавок, Рита, как и сама Анна Семеновна, была некрещеной…
Шли годы. Юлиан подрастал. Он продолжал вести свою двойную жизнь, внешне выполняя все требования матери, но втайне живя совсем другим. Тем временем, чем ближе становились выпускные экзамены, тем настойчивее мать требовала от него, чтобы он подал прошение в Московскую духовную семинарию. И готовился к поступлению туда. Выбор учебного заведения для сына Нина совершила по двум причинам. С одной стороны, это было в духе тех самых традиций благочестия, которые она строго и ревностно соблюдала. Но была и еще одна, тайная причина, по которой Нина видела своего сына именно священником. Свечница из их храма выдала дочь замуж за священника, поэтому теперь ее уважительно называли «матерью матушки». Но куда почетнее, думалось Нине, будет, когда ее, простую уборщицу, станут называть матерью не матушки, а батюшки. Ведь тогда с ней будут почтительно здороваться не только свечницы, уборщицы и певчие, но даже священники… Ради этого Юлиан должен был непременно стать священником. Поэтому он должен был ежедневно штудировать толстый том «Закона Божия», готовясь к поступлению в Московскую семинарию. Нина не подозревала, что ее сын действительно собирается ехать в Москву. Но совсем не для того, чтобы стать семинаристом, а для того, чтобы попытаться поступить в один московский ВУЗ. Тайком от матери, вместе с Ритой, Юлиан готовился к вступительным экзаменам именно туда.
До его отъезда в Москву оставалось дня два, когда он решил поговорить с матерью начистоту. Но, услышав от сына, что он не хочет быть священником, Нина впала в ярость:
— Да как ты смеешь? Скотина неблагодарная! Пусть Бог тебя накажет, иуда!
Она бросилась на него с кулаками, но Юлиан выбежал из квартиры, хлопнув дверью. Больше Нина никогда не видела своего сына.
На другой день, вернувшись из храма, она обнаружила, что в ее отсутствие Юлиан побывал дома. Забрал документы и кое–какие свои вещи. И оставил на кухонном столе свой нательный крестик.
Так Юлиан стал Юлианом–отступником.
Оставшиеся сутки до отъезда в Москву он провел у гостеприимной Анны Семеновны, а потом отправился в столицу вместе с Ритой. Им повезло – они настолько удивили столичных экзаменаторов своими познаниями, что их не только зачислили в институт, но еще и дали им стипендии. А Юлиан даже получил место в общежитии. Между прочим, в его судьбе принял участие дядя Риты – московский бизнесмен, который вскоре предложил ему подрабатывать в своей фирме. Так что жизнь Юлиана в Москве вполне наладилась. После этого он несколько раз посылал матери письма, в которых рассказывал о своих учебе, работе и новых друзьях. Но она, не читая этих писем, с яростью рвала их в мелкие клочки и спускала в унитаз. Это казалось ей наилучшей расправой, если не с самим отступником, так хоть с его письмами.
…Со времени отступничества Юлиана прошло уже около двадцати лет. Теперь он, Эдуард Иванович Н., уже взрослый и преуспевающий человек, владелец собственной компьютерной фирмы. Он женат на Рите, которая родила ему сына и дочь. Между прочим, чадолюбивая Анна Семеновна успела не только понянчиться с внуками, но и приохотить их к чтению книг. Года три тому назад Рита и дети Эдуарда Ивановича крестились, и иногда посещают один храм на Новокузнецкой улице, куда ходит много студентов из находящегося поблизости православного Богословского института. Возможно, под влиянием дружбы с некоторыми из них сын Эдуарда Ивановича собирается в следующем году поступать в этот институт. А в дальнейшем, может быть, стать и священником. Эдуард Иванович знает о намерениях сына. Но не препятствует ему.
Недалеко от его подмосковной дачи находится недавно открытый мужской монастырь. Иногда Эдуард Иванович ходит в тамошний храм. Нет, не на Богослужения, а просто потому, что его влечет туда. Он заходит в церковь и подолгу молча стоит там. Один Господь знает, о чем думается ему в это время. И каждый раз, покидая храм, Юлиан опускает в церковную кружку несколько крупных купюр. Почему‑то, в отличие от других богатых людей, он предпочитает делать это тайно, не требуя за это молитв о себе. Надо сказать, что настоятель монастыря, игумен Д., почти сверстник Юлиана, и тоже в прошлом компьютерщик. С некоторых пор Юлиана тянет подойти к нему, и задать ему вопросы, которые уже давно накопились у него. И на которые он сам не может найти ответов.
А его мать Нина продолжает работать в храме, поучать и обличать «захожан» и обсуждать прихожан, батюшек и не только батюшек… Когда настоятель дает ей отпуск, она ездит по монастырям, в надежде наконец‑то найти там такого прозорливого старца–молитвенника, который бы вымолил у Бога мучительную смертельную болезнь для ее сына–отступника. Чтобы тот, хоть перед смертью, покаялся, снова обратился к вере и умер православным. Об этом Нина молит Бога и сама. И ропщет на Него, потому что Он отчего‑то не спешит исполнить ее волю.
Хотя возможно, именно благодаря ее молитвам Бог даст Юлиану нечто лучшее, чем мучительная смерть – долгую и счастливую жизнь в Православии.