Салм умер, когда сошел снег. Впрочем, нет — еще лежал на земле ломкий наст, а между холмов сочились холодные речки, в которых глины было больше чем воды.
Приближение смерти вожака ватажники узнали по его лицу, — прочитали по пустому взгляду и заострившимся, бледным чертам. Никто, кроме Ашпокая, не знал настоящей причины его недуга, и списывали все на раны от хуннских стрел. Даже сам Ашпокай мог только догадываться, что произошло с душой Салма там, в Серой степи. Бактриец стал молчалив и сторонился теперь других всадников. У него открылся кашель, сперва резкий, сухой, потом он стал харкать кровью и с трудом держался на коне. И сразу Салм перестал быть Салмом, он не отдавал уже приказов и не устраивал разбойных вылазок, а все больше лежал в своей хижине, уставившись вымученно в потолок. Молодые волки заскучали, кто-то даже подался вон с зимовника, маленькое войско Салма стало понемногу распадаться.
Тогда Салм в последний раз созвал разбойников в большой круг. Здесь были все — и взрослые и молодь. Бактриец вышел перед ними в одеждах паралата — он редко надевал их теперь — и сказал:
— Вольная степь! Старый волк болен, он скоро сдохнет! Нужен вам новый вожак?
— Нужен! Нужен! — заголосили разбойники.
— Мы до сих пор жили без власти — без паралата, без шаньюя — охотились и грабили, были вольными как степной ветер! — продолжал Салм. — Мы и дальше хотим так жить! Нет над нами царя, нет князей! Молодые волки, Полуденные призраки — так нас зовут те кто нас боится! Так нас зовут хунну! Наша сила — бедняцкая, сиротская. Мы вольные степняки, в том наша правда. Оттого хунну боятся нас.
— Верно! Верно говоришь! Салм наш вожак!
Они снова видели в нем человека, они снова верили ему. Он стоял перед ними, этот старый волк, и они готовы были идти за ним.
Но не это нужно было Салму:
— Ваш вожак теперь — Ашпокай. Когда я уйду, он встанет во главе нашей стаи.
Сказал и сел на землю рядом с мальчишками. Ашпокай поднялся так, чтобы видели все. Разбойники молчали, пытливо вглядываясь в его лицо, совсем еще детское, смешно-конопатое.
Ашпокай поднял над головой белую маску. Солнечный свет просачивался в прорези глаз, сквозь ухмыляющийся зубастый рот, сквозь трещинку на лбу, все смотрели на нее завороженно. Это было лицо древнего бога, бога войны, имя которого — Михра.
Ашпокай надел маску, и разбойники завыли в один голос, и было в их вое много голода и радости, и чувства собственной молодой силы.
Никто и не заметил, как Салм тяжело поднялся с земли и дошел, покачиваясь, до своей хижины. Больше он не вышел из нее. Говорили, что в тот же день у него горлом пошла кровь, и он забылся. Скоро мертвое тело его торопливо вынесли из землянки вон и подняли на самый высокий холм, на гранитный гребень. Четырехглазый пес молча бежал следом за людьми, опустив к земле свирепую морду свою.
Вскоре вышли на плоскую и просторную площадку. Здесь их встретил ворон — он сидел на ветке старой березы, разглядывая людей пуговичным глазом.
— Дождался? — крикнул Шак ворону. — Дождался, проклятый?
И он схватил с земли камень и бросил в птицу. Камень отскочил от ветки, ворон замялся, нахохлился, но не улетел.
— Не боишься нас? — взревел Шак. — А и мы вас не боимся, мертвеньких. Пока мы по земле ходим, ничего вы нам не сделаете.
Тут он глянул на Салма и покачал головой:
— Вот его ты дождался. Его забирай. И меня дождешься, трупоед. Но не теперь. Теперь мы посмеемся над тобой!
Ворон моргнул третьим веком и каркнул протяжно:
— Хааар!
Но никто уже не смотрел на него. Бережно уложили вольные степняки неподвижное тело головой на восток. За волосы, за руки привязали его к камням и кореньям. Когда все было кончено, четырехглазый пес, пасуш-хурва, лег на камнях, рядом с телом хозяина. Разбойники так и оставили его на том месте. Он не поднял головы, не проводил их взглядом, он закрыл живые свои глаза и смотрел теперь на мир глазами духов — через черные пятнышки на лбу. Больше Ашпокай никогда не видел этого пса.
***
У хунну охота! Царская охота! Со всех степей и пустынь стеклись черные, жирные реки живой силы, и небо задохнулось от дыма. Две дюжины князей явились к шатру шаньюя, — к шатру царскому явились, чтобы увериться — царь хунну еще крепок, царь хунну силен и может натянуть тетиву так, что лопнет тугой лук.
На земле расстелили пестрые ковры, сказители завели свои бесконечные песни, дохнуло от костров жиром, огромные батыры сошлись, столкнулись в рукопашном бою. Все смотрят, кричат, смеются, только шаньюю не до забав.
Шаньюя звали Тоумань. И он очень боялся. Перед войском своим он выехал на аргамаке, коне лучшей масти, но жилы его гудели, натянутые до предела, и кровь в голове стучала тяжелыми молотками. Он шарил зло глазами, выискивая ненавистное лицо старшего сына, Модэ. Но Модэ нет нигде, только рыщут вокруг всадники его, с волчьими головами на упряжах.
Десять лет прошло как поссорился Тоумань со старшим сыном. Десять лет страх пробивался, подтачивал сильного злого царя и теперь — вот, зашаталась под ним земля, поползли страшные слухи. Модэ вырос, он оказался сильнее и хитрее чем думали про него, и все князья теперь хотели чтобы после Тоуманя правил он.
Шаньюй вздохнул, тревожно огляделся по сторонам. Вот и младший сын — Ичис чжучи-князь, наследник, говорит о чем-то со старыми воинами. Царевич смеется и шутит, старики смеются в ответ. У него светлое лицо, лицо смелого юноши, не то, что у Модэ — заострившееся, черное от солнца. Ичис — любимый сын. Все любят его, но шаньюем ему не быть. Чжучи-князь добр, он ласков, как котенок, а шаньюй должен быть жестоким, как снежный барс.
«Когда я стану стар, когда я отойду к праотцам, они разорвут его, — думал Тоумань — Модэ погубит всех моих детей. Нужно было убить его наверняка. Или… Или сейчас же собрать племена да и объявить Модэ чжучи-князем? Нет. Все равно не пощадит».
Модэ появился в окружении своих всадников. По правую руку от него ехал великан-юэчжи, северный воин, которого Модэ как-то сумел приручить. Воина звали теперь на хуннский манер «Кермес», что значит «призрак». «Вот этот страшнее всех» — думал шаньюй.
Заревели рожки, забеспокоилась царская свора. Матерые псы рвали поводки, старые, грозные кобели от нетерпения вздыбались на задние лапы. Воздух загудел от их лая. И пошла, покатилась царская охота.
Шаньюй ехал впереди, по правую руку от него — любимый-Ичис-сын, по левую — нелюбимый-сын-ворон-Модэ, со своими всадниками.
Постепенно Шаньюй успокаивался. Он был силен. Шаньюй был велик, раньше в степи было два правителя, а теперь шаньюй один как вся степь. Царь-гифон-паралат умер, а царь-дракон-шаньюй жив, он еще не стар. Вот он скачет вперед, а от пальцевы его словно тянутся тонкие китайские ниточки — ко всем родам и ватагам. Пошевелит шаньюй пальцем — и целое войско придет в движение, пошевелит другим, — поднимется племя. Все они были здесь — разбитые на сотни и тысячи, по родам и отрядам. И вся эта облава, этот дикий степной бег означает одно только — один народ, одна степь, один царь. Все остальные народы можно приторочить к седлу. Как Модэ приторочил своего батыра-юэчжи…
Модэ… Он рядом…
«Только бы не теперь… — подумал шаньюй с любовью глядя направо, на красное, взволнованное лицо Ичиса — только бы не теперь…».
Скоро замелькали среди камней сайгаки, засвистели стрелы.
— Смотри! Смотри отец! — кричал радостно чжучи-князь. — Смотри, что затеял Модэ! Куда он стреляет, туда и все его батыры!
— Фиююююють! — пела стрела Модэ, улетая в дымку, и тотчас же двенадцать других стрел летели вслед за ней. Батыры шаньюя смеялись, с некоторой, впрочем, опаской — уж больно дикие, бледные как от страшной боли, лица были у всадников Модэ. Что-то сделал с ними нелюбимый сын шаньюя, страшное что-то сделал. Было в этом какое-то невиданное, одному Модэ понятное колдовство.
Он смеялся со всеми, только глухо, хрипло как будто что-то перехватывало его дыхание.
— Фиююють! — свистели его стрелы.
«Все теперь сайгаки, — как в горячке думал Тоумань — И я сайгак…».
— Фиююють! — стрела пролетела над самым его ухом.
«Вот оно! Все!» — кажется, успел подумать Тоумань.
И случилось странное, — шаньюя словно расплющило горячим молотом, какие-то птицы запели на мочках его ушей, а потом ухнули в виски, и все смешалось. Поднялись из курганов боги, завыли в голос и рухнули обратно, рассыпались трухлявыми костями. Шаньюя не стало, а то, что было Тоуманем, пронзенное дюжиной стрел, упало на землю с сытым, сырым звуком.
Все словно этого и ждали — со всех сторон разразились крики и причитания:
— Убит! Убит!
— Модэ убил!
— Горе нам! Горе нам! Наш отец мертв!
— Кто стрелял? Кто стрелял?
— Это Модэ! Модэ!
— Это чжучи-князь! Это он! — уже кричали те, кого Модэ подкупил.
Засвистели стрелы, столкнулись где-то всадники, Модэ хлестал коня, вертелся на месте, затравленно озираясь — батыры шаньюя взяли его в кольцо.
— Пошли вон! Вон пошли, шелудивые! — кричал он, — не сметь!
— Убил! Отца убил! — кричали всадники, вокруг уже начиналась какая-то свалка, чжучи-князь сгинул куда-то, тут и там мелькали красные хвосты на шлемах.
Модэ был окружен. Царские батыры еще не осмеливались приблизиться к нему, кони их топтались нерешительно. Но вот один из воинов поднял палицу и двинулся на Модэ. Царевич рубанул по воздуху мечом, попятился. Отступать было некуда.
Батыр двигался на него тяжело, медленно, он был тучен, этот старый воин, тучен и силен. Модэ его знал хорошо. Шаньюй поручал батыру расправляться с самыми страшными своими врагами. Он был силен и послушен как вол, — он и был для шаньюя волом, этот всадник.
Мелькнуло что-то, сверкнула полоска железа и круглая голова батыра покатилась на землю. Белобрысый юэчжи на громадном коне вырос стеной перед Модэ. Кони хунну шарахнулись в стороны, Модэ засмеялся, рванул на опешивших батыров, обрушивая на них меч. Левой рукой он раскручивал хлыст, разил им направо и налево, рассекал лица и шеи, — страшен был теперь Модэ. Кольцо распалось, юэчжи разогнал, рассеял батыров в стороны.
— Быстрее! — кричал Модэ. — Нужно вернуться в царский курень, прежде чжучи-князя!
— Я схвачу его, — рыкнул юэчжи. — Я схвачу его для тебя, господин.
Модэ не слышал, он уже улюлюкал, собирая своих всадников. Шаньюй лежал на земле, стрелы, гребенкой торчали из его спины. О нем все забыли теперь в этой пыли и суматохе.
Юэчжи мчался по равнине и конь его затаптывал свежие следы, следы Ичиса. Испуганный мальчишка поскакал прочь, не разбирая дороги, воины бросили его — смешались в бою с всадниками Модэ.
Юэчжи Кермес догонял юного князя, он видел его впереди, взбирающегося на холм, на уставшем аргамаке. И все было сразу кончено: вот чжучи-князь остановился, вот выпрямился, навстречу юэчжи, Кермес увидел его запеченное начерно лицо, гордое, вымученное — видно было, что мальчишка силой задавил в себе страх.
Сначала юэчжи хотел на лету сорвать его с коня и связать, как ягненка, но отчего — то передумал, и остановился сам, на расстоянии в-треть-полета-стрелы.
Некоторое время они стояли друг против друга, и молчали. Юэчжи изучал лицо чжучи-князя, чжучи-князь смотрел на юэчжи брезгливо, как на мертвую птицу.
— Ты что же, не боишься меня? — спросил юэчжи. — Меня нужно бояться!
— У тебя нет души. Бояться тебя стыдно, — ответил князь Ичис. — Я убегал, думая, что за мной гонится человек. Но теперь я вижу — бояться тебя, это все равно, что бояться темноты. Темноты боятся маленькие дети, а я — чжучи-князь.
— Почему ты решил, что у меня нет души? — какая-то жилка дрогнула не лице юэчжи, когда он это говорил.
— Ты служишь моему брату… Как те, остальные. Все, кто служат моему старшему брату, лишаются души. Или они никогда ее не имели, и потому стали ему служить. Я еще не понимаю всего. Одно только знаю — вы все как пустые воловьи шкуры.
— Я тебе не шкура! — крикнул Кермес.
— Ты сам все понимаешь, — говорил чжучи-князь спокойно. — Ты только что убил моего отца и у тебя все руки в крови. Я одного не могу понять: из остальных Модэ вытянул душу страхом, а из тебя как?
— Из меня… — юэчжи закружился на месте, конь поднял голову, громко храпнув — на конских черных и красных губах блестела густая слюна.
— Из тебя. Ты ведь сам ее отдал?
— Сам, — сказал юэчжи. — Я сам от нее отказался. Теперь я Кермес, для вас — всего лишь призрак. Я видел сон. Про твой народ… Я увидел мир на много лет вперед. Твой народ в образе черного коня прошагал по земле и далеко на Западе растоптал страшного паука, разметал его царство, избавив всех людей от страха перед ним. Ко мне явился бог, и сказал, что я теперь должен пролить кровь, чтобы сбылось это, чтобы не стало паука… а еще я плолучил кольцо, — Кермес подъехал к царевичу совсем близко и показал перстень на указательном пальце. — Это знак, что я должен кровь пролить. Теперь я знаю чью.
— Мою? Мою кровь? — тихо спросил чжучи-князь.
— Да. Твою. Модэ должен жить, а я и ты — пропасть. Иначе не умрет паук, и люди по всей земле будут страдать.
— Ты сошел с ума, юэчжи.
— Наверное, сошел.
— Ты не отпустишь меня, — сказал Ичис тихо. — Тут и просить нечего: для тебя я как жертвенный ягненок.
Наступило молчание, они не смотрели теперь друг на друга, лицо мальчишки побледнело и заострилось от смертной тоски.
— Я отведу тебя теперь к брату, — сказал, наконец, Кермес.
— Нет, — проговорил чжучи-князь, глядя юэчжи в глаза. — Пускай все случится здесь! Если была у тебя когда-то душа — сделай все здесь!
Лицо юэчжи исказилось тоже. Он шумно втянул сквозь зубы воздух.
— Этого я сделать не могу. Твой брат будет ждать нас в курени.
И он взял коня чжучи-князя под узды. Царевич никак не сопротивлялся ему, только сказал:
— Ты, наверное, сошел с ума, юэчжи. Но, если то, что ты сказал — правда, я пропаду не зря.
Юэчжи ничего на это не сказал. Он щерился против северного ветра.
Одиннадцать батыров стояли на коленях на земле перед советом князей. Двенадцатый — юэчжи, избавленный от страшной участи, стоял в стороне, рядом с Модэ.
— Кто подговорил вас убить шаньюя? — спрашивал один из князей, тот, что еще вчера сидел по правую руку от Тоуманя.
— Чжучи-князь Ичис, — отвечали батыры в десять голосов, только Караш молчал, и улыбался глупо, виновато — теперь, когда руки его были связанны, он казался простым слабоумным, и все видели, насколько бессмысленны его глаза.
— Кто подговорил вас убить шаньюя? — повторил князь и руки его задрожали.
— Чжучи-князь, — был ответ.
— Модэ? Это был Модэ? — наперебой закричали князья.
— Нет. Князь Ичис.
Модэ стоял, опустив плечи, изобразив на лице сыновью скорбь. Чжучи-князь стоял тут же, на коленях, и смотрел на князей.
А князья тем временем вели страшные трусливые речи, они собрались в тесный круг, головы склонились к середине, смятые башлыки валялись на земле.
— Модэ должен стать шаньюем, — донеслось из круга.
— Модэ убил отца, это ясно, — сказал кто-то.
— Он убил отца. Смерть ему!
— Таков закон!
— Закон!
— Если Модэ объявят шаньюем, многие из нас уже через месяц будут мертвы.
— Наши головы полетят! Это точно! Смерть ему!
— Сколько у нас врагов? Дунху, юэчжи, поднебесная. Ичис добр. Ичис слаб.
— Модэ должен стать шаньюем, — повторил голос.
— Старый дракон Шихуанди мертв! Поднебесная ослабла! Нужно воевать! Модэ поведет нас!
— Модэ будет шаньюем!
— Модэ! Модэ!
Все чаше звучали голоса в пользу Модэ. Князья загорелись новой идеей — войной с Поднебесной, где в прошлом году умер великий правитель Шихуанди и началась смута. Им хотелось войны, они по ней изголодались, многие готовы были даже умереть, лишь бы была война. Тоумань к концу жизни, как говорили, «отпустил удила» — Поднебесная требовала слишком большую плату за хлеб, разъезды «молодых негодяев» из Поднебесной стали наведываться в хуннскую степь. Тоумань молчал, и все ждали его смерти, чтобы началась война. А теперь оставалось только одно маленькое дело — обвинить, казнить чжучи-князя, да пролить еще чью-нибудь кровь, и снова поднимутся над войском черные знамена, и затрубят в рог темники.
— Дело сделано, — сказал тихо Модэ, и только Кермес слышал его.
Вдруг откуда-то появился старый воробей Чию. Он шел, немного прихрамывая — вчера его сбросил конь. За последние дни Чию изменился сильно, глаза его стали тусклыми и липкими от старческих слез.
— Я плохо вижу, юэчжи, — проговорил Чию задумчиво. — Но твои глаза моложе моих. Скажи, ты тоже увидел силу Модэ?
Кермес не ответил.
— Можешь и не отвечать, юэчжи, — продолжал Чию, ковыряя землю носком сапожка. — Я и так знаю, что увидел. Только ты видишь в силе этой волю богов, а я… другое.
— Что ты видишь, старик? — спросил Кермес недовольно.
— Как объяснить тебе — степняку? — Чию насупился. — Ну вот, смотри — я вижу в небе сокола, а ты только тень его на земле. Понимаешь?
— Ты говоришь странное, старик.
— А я не ждал, что ты поймешь, юэчжи, — Чию пожал плечами. — Знаешь…. А ведь я совершил страшное дело, для большой справедливости. Я выкормил черного дракона. Ты тоже сделал страшное дело. Знаешь, о чем я толкую?
— Знаю, — коротко ответил Кермес.
— Ты еще встретишься с ним, — сказал Чию. — Ты встретишься с тем… прежним. Все мы будем наказаны за то, что произошло уже, и за то, что произойдет еще сегодня.
— Что ты говоришь? Не понимаю. Ты странный старик.
— У меня было дело. Я его закончил, — продолжал Чию. — И ты тоже выпролнил свою работу. Да… многое случилось за прошедший год. Многое переменилось на земле. Но впереди еще… кое-что.
Сказав это, он удалился. Из круга князей только и слышалось теперь имя Модэ. Ичис смотрел на землю и плечи его вздрагивали при этом слове, будто кто-то бил его плетью.
К вечеру была решена судьба двух царевичей — Модэ станет шаньюем, а Ичис умрет. Из двенадцати всадников Модэ в живых остался только Кермес. Месть Модэ была совершена вполне, но он не был сыт этой местью.
Наконец, Модэ один в шатре. Он закрыл глаза. Все чем владел он теперь — земля, и люди на ней представились ему тучным бараньим стадом, раскинувшимся от горизонта до горизонта. Спины, черное руно, толстые курдюки, лобастые головы с закрученными рогами — все это двигалось, блеяло, ревело, поднимало пыль.
Модэ задрожал от этого видения, на лице его возникло какое-то мучительное наслаждение.
— Теперь ты убьешь меня? — подал голос Кермес. Он стоял у входа в шатер, Модэ не почевствовал его появления. Он был совсем призрак этот белобрысый юэчжи.
— Нет. Я не убью тебя — улыбнулся Модэ.
Он думал, что от такой милости юэчжи упадет перед ним на колени, и будет ползать в пыли и в благодарности.
Но случилась иначе — Кермес отступил назад, в темноту, плечи его опали, а голова бессильно поникла.
— Почему? — голос его дрогнул — я ведь сделал для тебя много дурных дел. Все, что ты хотел. Ты теперь главный, ты теперь над царями царь. Чего еще хочешь?
— Замолчи! — прошипел Модэ. — Молчи! Ты разве не видишь? Не видишь? — и он показал юэчжи пустую ладонь. — У меня хлыст в руке! Я по земле им пройдусь, — и тут Модэ опять увидел баранью спину, удар по ней хлыстом, то, как дрожат жилы на задних ногах и кровь сочится сквозь жир, расплываясь по руну, и шерсть блестела, как слюда.
— Что ты думаешь своим умом? — он глянул юэчжи в глаза. — Нет теперь на тебя смерти! Я тебя заставлю жить. Ты мне покорился, а значит и весь народ твой покорится.
— Нет, — ответил Кермес. — Мой народ скорее в землю уйдет, чем будет стоять под твоим хлыстом. Я потому стал тебе служить, что утратил с народом своим всякое сношение. Я к нему не могу вернуться, я мертвый теперь. Я останусь, если ты хочешь. Мне ведь все равно. Но жить не буду. Буду ходить среди людей, и есть их пищу, но кровь моя остыла и душа моя прекратила жить.
Модэ, слушая его, улыбался и кивал головой. Кермес смешался. Он хотел сказать еще кое-что важное, но язык хунну казался ему слишком грубым для этих слов, а на родном своем языке он поклялся больше не говорить. Поэтому он стоял перед Модэ молча, словно не было никакого Модэ, как и хлыста в руке его.
— Глупый ты человек, юэчжи. Или не видишь разве? Вот они, все передо мной, — Модэ еще находился в плену видения. — Толпятся, блеют, тянутся языками. Всадники — прозвание одно! Все! Все скоты, от мала до велика. Думаешь соли просят? Нет — кнута моего просят! Отец тоже был скот, он был большой бык с белыми рогами… а теперь он… он… скоты, теперь все скоты!
Модэ забылся и сел корточки. Он горел, его лоб сочился соленым жиром, и жир этот застилал глза. Кермес исчез, исчезло ужасное стадо. А следом и жар утих. Появилось сморщенное печальное лицо Чию. Модэ вдруг вспомнил далекий зимний вечер, хруст отцовских сапог по снегу, теплый отвар, оторый дала ему мать — желтая пустогрудая женщина. Кажется, его и сейчас поили отваром, но теперь он чувствовал колючие руки Чию.
Скоро Модэ заснул, а Кермес так и остался стоять стражем возле его ложа. Он простоял всю ночь и весь следующий день. Он укрывал Модэ, когда его знобило, и распахивал полог, когда тот метался в жару. На другой день Модэ был здоров и весел, как только может быть здоров и весел молодой мужчина. На третий день он уже сидел в седле, и раздавал приказы. «Как хорошо, что я опять живу», — говорил он батырам, но молчали батыры, потому что был он для них не человек, а только кнут. Но молодой шаньюй не печалился. Он свистел весело и зло. Многих еще нужно было уничтожить, извести со свету, чтобы он, Модэ, мог жить во всю свою молодую драконью силу. Батыры понимали это, наверное, и толпились вокруг него, курились серым паром, ожидая приказов. Справа от Модэ по-прежнему вертелся воробей-Чию, а слева темным утесом возвышался великан-юэчжи.