Как-то утром Курганник заглянул в шатер Модэ и увидел, что господин его сидит, смиренно сложа руки на коленях, напротив нестарого-старика Чию, и слушает его неторопливые речи. На лице Модэ был живой интерес, иногда он кивал, довольно прикрывая глаза — ему нравилось, что он слышал.

— Форма сил армии подобна воде. У воды есть свойство — избегать высот и стремиться вниз. Форма сил армии — избегать полноты и наносить удар по пустоте. Вода образует поток в соответствии с местностью, армия идет к победе в соответствии с врагом. Поэтому у армии нет постоянного расположения сил — у воды нет постоянной формы.

Курганник отпустил полог шатра и стал слушать. Но ничего не понимал убийца из слов Чию и все казалось ему очень странно.

— Перед тобой пять опасностей о, великий, — говорил Чию. — Если ты желаешь умереть, ты можешь быть убит. Если же ты хочешь жить, тебя могут взять в плен. Если ты вспыльчив, тебя могут вывести из себя, если ты чересчур заботишься о том, что о тебе говорят, тебя могут опозорить. Если ты любишь людей, тебя легко поставить в затруднение.

— Я не люблю людей, — хмыкнул Модэ.

— Ты слушать будешь или разговаривать, юноша? — спросил Чию раздраженно.

— Я буду слушать, — ответил Модэ со смиренным видом, но в голосе его опять скользнул смешок.

«Господин задумал какую-то новую игру — стиснув зубы от злости подумал Курганник. — Это и смешно, и дико — он сидит перед оборванцем, как послушный юнец. Кажется, оборванец, вот-вот возьмется за розги, и отхлещет его».

— Я рассказал тебе о пяти слабостях, которые навлекут на полководца беду. Избегай их, ищи их в своих врагах.

— Это не имеет смысла! — голос Модэ дрожал от негодования — Ты обещал научить меня силе письма.

— Это нелегко — говорил Чию, тоже раздраженно — имей терпение, ну вот — ты опять сломал палочку для письма!

Курганник замер, прислушиваясь к разговору. Ему не нравилось, что Модэ забросил охоту и гуляния. Ему не нравилось, что царевич так часто бывает один, с этим бродягой. Однажды, Курганник слышал, как этот нестарый-старик говорил Модэ: «Зачем тебе эти двенадцать? Прогони их от себя». «Они нужны — отвечал Модэ — Ты ведь и не знаешь, зачем они». «Знаю, — говорил нестарый-старик-Чию. — Ты замыслил плохое против своего отца». «Молчи! Молчи! — шипел Модэ, и Курганник никогда не слышал такой тревоги в его голосе — Молчи, или я умру!».

С той поры Курганник стал останавливаться у входа в шатер, прежде чем войти. Он не подслушивал, нет, — он только слышал, то, что приходилось слышать. И тревожили теперь его странные думы, да еще ныло что-то внутри, — убийца осторожно прислушивался к новому, неведомому чувству, под ребрами, там, где было его темное, жадное до чужой жизни нутро. Он, кажется, был людоедом этот Курганник, но боялись его не поэтому. Безусым юнцом, он уже звался Курганником. Черной сажей жрецы накололи на спине его татуировку — могильного ястреба, расправившего крылья — накололи, и сказали: это — твоя душа. Они жрецы-старики ошиблись тогда: не было у Курганника никакой души. Говорили, будто и тень он не отбрасывает на земле, а ведь тень — все едино, что душа. Курганника боялись, как боятся малые дети страшной сказки, как боится путник в горах обвала, а пастух в степи — волчьей стаи. Курганник глядел на мир, как глядит пустыми орбитами череп, а ободранный его безгубый рот, скалился окостеневшей улыбкой.

Говорил Курганник тихо, почти беззвучно, но все слышали, что он говорил. Всегда он смотрел, словно против солнца — щуря выцветшие глаза, отчего выступали его начерно сгоревшие скулы. Он носил широкий плащ из серого войлока, и на скаку плащ этот словно крылья хлопал за его спиной, а под ним тускло блестел красный от киновари панцирь, с кожаным воротником. Воротник скрывал мясистую шею, и рот Курганика, съеденные губы и зубы — острые, как у степного духа.

Вот теперь остановился Курганник, опустил полог шатра и ждал. Модэ, однако, учуял его присутствие и крикнул, чтобы он вошел.

— Да, господин, — Курганник поклонился темнику и не взглянув даже на Чию.

— Ты обещал приторочить к моему седлу призрака, что разъезжает на туре, — сказал Модэ. — Где же он?

— Я достал его одной из моих стрел, — глухо отозвался Курганник. — От них нет спасения.

— Смотри сам, — Модэ нервически постучал по приземистому столику, на котором лежали непонятные степному убийце предметы: несколько палочек, и плоская миска с песком. Некоторые палочки были сломаны, должно быть в приступе ярости.

— Что слышно о юэчжи? — спросил царевич, не обращая внимания на замешательство убийцы.

— Они собирают большое войско. Говорят, в Белой степи стоит пять туменов, — ответил Курганник.

Модэ эта новость почему-то обрадовала.

— Ну что, дедушка? — спросил он Чию смешливо. — Опробуем твою науку? Смотри: если подведешь, вот он поломает тебе хребет.

И Модэ показал на Курганника.

Тут только степной убийца посмотрел на Чию. Нужно ли говорить, что это был за взгляд? Однако нестарый-старик только усмехнулся в ответ:

— Надеюсь, это не составит ему слишком большой труд. Кости мои крепче железных прутьев.

— Не беспокойся, старик, — ответил Курганник.

Когда Михра и Ашпокай подъехали к лагерю, несметная серая сила уже кипела вокруг него, со всех сторон. Словно вешняя река со множеством грязных ручейков и протоков, текло по земле степное войско с пыльными своими стадами, и обозами. Рыжая равнина пестрела от юрт и знамен — красные, желтые, синие, поднимались они над темными людскими реками. На знаменах извивались грифоны, львы, волки, — все пять старших родов были здесь. Всадники собрались из всех сословий: были здесь пастухов обшарпанные облака, пропахшие сыром и костровым духом; были гордые, сильные войны, из разбойничьих ватаг — в разноцветных кафтанах, в красных башлыках с кисточками; были охотники из тех, кто не боится хаживать в тайгу на торги с мрачным лесным народом. Вот выехал князек в панцире, сплетенном из костей и жил, в колпаке, обшитом кабаньим клыком. За ним следом пестрой рекой потекла его ватага в триста луков: все молодые, черные от солнца, полные звериной, львиной силы.

Пыли было много, — пыли и шума, — гарь костровая стояла в воздухе и в небе. Дрались, возились в пыли мальчишки, матерые старики, пьяные, спали на земле, раскинув жилистые ноги и руки.

Войско шумело, перекатывалось по земле мутными волнами. На горизонте шевелились-ворочались пыльные тучи — новые силы собирались в Белую степь.

Множество лиц было вокруг. Мы молодые, сильные — как бы говорили они — у хунну десять тысяч воинов, а нас в пять раз больше!

Вот, что увидели в тот день Михра и Ашпокай. А еще Атью. Тонкий, стройный Атья на чужой кобыле, паршивой масти, а с ним — волчата, все четверо, пешие, косматые, серые от пыли.

— Всех привел? — Михра обнял серьезного, вытянутого Атью. — А где твой Тур?

— Отобрали его, — ответил Атья спокойно. — Взамен дали эту кобылку. Сказали — по богатырю и кляча. У волчат моих лошадей совсем отобрали.

— Это кто тут такие порядки навел? — нахмурился Михра.

— Кто-кто… Малай, — известно кто…

— Мала-а-ай? — протянули разом Инисмей и Соша.

И тут же Ашпокаю среди пестрых плащей, и лисьих шуб померещились обвислые усы, и обрюзгшее, рябое лицо. Померещились и тут исчезли.

— А что же Павий? — спросил Атья отчего-то тихо.

— Кончился, — вздохнул Инисмей, — нет больше Павия.

Помолчали. Атья отвернулся, размазывая по щекам черную пыль, которая вдруг стала густой, солоноватой кашицей.

— Где же вы стоите? — спросил Михра, когда горячее, комковатое, ушло из горла.

— Да тут недалеко наш костер, — махнул Атья. — Вы посмотрите — здесь мой род… все кто уцелел.

И подъехали к невысоким шатрам, поставленным полукругом. Здесь бродили стреноженные кони, крупные, белогривые — таких Ашпокай видел только раз, на речном зимовье.

Возле костра сидели мужчины — крепко сбитые, кряжистые пастухи с холмов. Пили они пьяное кислое молоко. Молодых волков пригласили сразу же, и налили по полному черпаку.

— Я теперь над нашими волчатами воевода, — говорил Атья, утирая из-под носа желтые, жирные «усы». — Ты, говорят, их с собой привел — ты с ними и управляйся.

Мальчишки тут же в пыли затеяли борьбу. Двое сцепились, словно медведи, ухватив друг друга за пояс, и вот один покрепче сделал подножку и потянул второго вправо. Второй взвизгнул, уперся жилистыми черными ногами в песок и устоял.

— Хороши у тебя войны, — усмехнулся Михра. — Жалко, придется оставить их здесь, в стойбище.

— Своё еще навоюют, — сказал Атья деловито. — Драться они горазды.

Второй мальчонка вдруг нырнул под руку первому и легко опрокинул его на землю.

— Сегодня, говорят, приедет паралат, — сказал кто-то из сидевших мужчин. — Прямо из царского куреня мчится. Как он скажет, так и будет!

— Нечего его слушать! — крикнул другой, разгоряченный аракой. — Сейчас же сниматься, да к врагу идти! Псы-то долго думать не будут.

Заспорили, закричали. Тут только Ашпокай заметил, что нет возле костра стариков, которые могли бы рассудить спор. Все мужчины были молоды и злы, как быки.

Ашпокай спросил Атью, отчего так, и тот рассказал, что хунну гнали их, пока все старики не истомились и не слегли в землю. Остались только молодые, те, что не знают толком, как быть.

— Они все время ругаются, — рассказывал Атья с горечью, — и дерутся, бывает. Видишь, как оно — без стариков?

К вечеру появился паралат — на коне лучшей породы, одетый в медную чешую, с четырехзубой булавой в руке, выехал он перед войском, перед бивереспами. Воины встали перед ним, и Михра стоял среди них, и Ашпокай был по правую руку от Михры, и видел и слышал все.

— Отчего без моего спросу! — спросил паралат сурово. — Отчего бивереспы без моего ведома собирают войско?

Рядом с ним тут же замелькали обвислые усы, и рябое лицо — Малай на рыжей кобыле, заплясал возле старшого брата, поигрывая конской плетью.

— Терпеть больше не можем, отец! — сказал один из князей, как Михра одетый в белую маску. — Войны просит наша земля! Жены наши истомились, у кобылиц пропало молоко! Должно быть войне, или переведется наш род на этой земле! Модэ выехал нам навстречу. И он хочет войны!

— Правду говорит ваш бивересп? — крикнул паралат воинам.

— Правду, отец! — гаркнули многие всадники.

— Стало войне быть! — сказал паралат, и тут же со всех сторон грянул радостный рев, и воздух самый накалился, и радостно стало и страшно, и невозможно дышать, от горячего этого слова «война!».

Они не сразу пошли в поход. Еще подтягивались воины с дальних рубежей. Каждый витязь приводил с собой семерых пастухов, и войско день ото дня росло. Так прошла неделя, за ней — другая. Умерло несколько стариков, их предали огню, по старинному обычаю набега. Откуда-то взялось множество пришлого люда — как вороны на мертвую тушу, слетелись со всех концов разбойники, купцы, бродячие чародеи. Однажды Ашпокаю даже померещилось в толпе всадников лицо бактрийца, но юноша не был уверен, что это именно он. В войске затянулась беспокойная, склочная жизнь, с босоногими детьми, растрепанными женами, разбросанными по земле объедками.

Но вот в одно утро заскрипели тележные колеса, жалуясь на бесприютную степную жизнь. Войско курилось горячей, кислой испариной: серые кубы валили из конских пастей, из-под надвинутых угрюмо башлыков. Там и тут завизжали пастушьи дудки, где-то ухнули барабаны и потянулась над равниной протяжная песня.

О чем пелось в ней? О пересохших колодцах и пустых осклизлых берегах равнинных рек о лугах, задушенных солью, и сухом пыльном ветре. О родном пелось в той песне, о милом дикой степняцкой душе.

Велико было войско, потемнело кругом от лошадиных спин. А еще кроме всадников были другие, пешие, они шли на своих двоих или сидели в обозах, свесив ноги в простых стоптанных поршнях — это были бедняки из разоренных кочевий, у которых не осталось за душой ничего. Они не пели и не переговаривались между собой. Взгляды их были пусты, а лица, кажется, высохли совсем, до костей черепа, и кожа была вроде тонкой грязевой корки на этих костях. Но и эти люди поднялись над землей как ковыль, взяли в руки дубины и луки, и, собрав все свое жизненное тепло, все что осталось, пошли вместе со всеми.

Время шло, появилась и исчезла под ногами лошадей грязная желтая речка, затем земля сделалась каменистой, твердой. Поднялось над равниной солнце, согрело людей. Мужики скинули заячьи шубы, а кожа их лоснилась теплым, желтым маслом. День наступал весенний, странный — горячее солнце стояло в холодном воздухе, мерно, широко ходили ястребы в пустом небе, потемневшем от земной испарины.

Протяжен был путь, протяжен, как и степная песня, Ашпокай томился, свесив с Дива ноги и руки, и дремал. Вот день прошел и наступила темнота. А затем снова утро. Войско растянулось так, что и ближние сотни превратились в полоски синего тумана где-то далеко. Прошел второй день, и было пыльно, и так до вечера, жажда и голод — только солоноватые колодцы возникали впереди, и тут же проваливались под землю.

На третий день все изменилось. Небо впереди было чужое — точилось оно черными прямыми дымами, и рыскали под ним разъезды хунну. На глазах у Ашпокая один такой разъезд метнулся с холма, как перепуганная птичья стая.

— Они знают, — сказал Ашпокай высохшим голосом.

Михра молча посмотрел на него сквозь прямые прорези маски. Такой был взгляд, что Ашпокай сразу все понял и замолчал, и на душе у него было и тоскливо и радостно, да брала за душу какая-то новая, невиданная жуть.

«Сколько людей, — думал он, глядя по сторонам. — И все идут на большое, и страшное дело. Неужели все полягут?». «Да нет же, — сразу успокаивал себя он. — Быть не может, чтобы столько людей разом…».

И тут вдруг зашумело впереди, смешалось. Темное большое войско разбежалось во все стороны черными ручьями, пыль поднялась, рявкнул рог, застучали барабаны, чье-то красное лицо со встопорщенной бородой мелькнуло по правую руку от Ашпокая.

Ашпокай огляделся растерянно. Михра пропал — он рванулся вперед среди первых в этот пыльный гам и метался сейчас одной из теней, и ничего уже невозможно было понять.

А было вот что: перед войском юэчжи выскочил большой отряд врага, сыпанул железными стрелами и метнулся в сторону. На хунну были медные колпаки с красными конскими хвостами и бурые плащи. Первые сотни тут же рассыпались, погнались за ними, но тут же хунну появились и справа и слева, и сотни эти были отрезаны.

Вдруг все войска оказались не там где им надо быть, и не тогда, когда надо быть — паралат со страшными своими всадниками оказался вдруг посреди пустого места, а пастухов со всех сторон стиснули тяжелые хуннские батыры, только и слышно было, как трещат мужицкие ребра.

— Выручай, отец! Тяжело! — кричал воевода, захлебываясь кровью, но паралат не мог слышать его.

Юэчжи были биты сразу, беспощадно. И не стало вдруг ни своих ни чужих, а разметалась только над равниной пыль и покатилась по земле черная, плотная волна.

Уши закладывало от свиста и конского ржания. Ашпокай натянул поплотнее войлочный колпак, огляделся. «Впереди охота. Страшная, степная» — пронеслось у него почему-то в голове. Он не видел брата, — исчез брат в пыльном и шумном деле. «Брат охотится», — подумал Ашпокай, на скаку натягивая на лук тетиву.

Михра охотился. На поясе, на куске бечевы у него был обломок стрелы с железным наконечником. Черная птица с желтоватой мерзостью на крыльях. Михра мчался в грохочущей темноте. Он искал.

Судьба и боги свели его с врагом — перед ним вырос батыр, похожий на канюка-курганника с черными крыльями и красной грудью. В колчане у Михры не осталось ни одной стрелы, колчан батыра был пуст тоже. У Михры был чекан с медным грифоньим клювом, у врага — широкий клинок, — железный, разбойничий.

За спиной батыра метались всадники — не меньше дюжины, и один молодой, одетый в красивый панцирь, увидев Михру засвистел, засмеялся.

— Кермес! Кермес! — и значило это на его наречии: «Призрак! Призрак!».

Кричали всадники, и в голосах их было пополам от ярости и испуга. Черный-красный богатырь свистнул мечом, Михра ушел в сторону, разрубленный воздух обжег его левое плечо. И тут же оно отозвалось болью, недавней болью от отравленной стрелы.

— Ты!!! — голос Михры сорвался на клекот.

Богатырь-хунну был то справа, то слева. Железный клинок грозил юэчжи, — вот-вот ужалит! Но потом случилось что-то. Рахша вдруг метнулся вперед, и сами кони столкнулись, богатырь крикнул, — клюв чекана вонзился в правую его руку, и меч полетел на землю. Михра схватил его за пояс, и оторвал от коня — все смешалось — всадники и кони слились в тугую силу, небо и земля завертелись вокруг, и оба воина оказались на земле.

Сцепились, завозились, впились намертво друг в друга пальцами. Грузный хунну вдруг сделался вертким, и быстрым, — его руки шарили по груди и плечам Михры, подбираясь к шее. Горячая кровь из разбитой руки врага заливала Михре лицо, юэчжи отстранял от себя это огромное-сопящее-живое-и-неживое, похоже на старое дерево, почему-то трухлявое, пустое внутри. Потом… все опять перевернулось, треснули тесемки на высоком воротнике хунну, показалась широкая темная шея. Михра оказался наверху, а хунну распластался под ним, задавленный наполовину. В стороны разметались железные руки врага, разметался по земле войлочный плащ. Михра не помня себя, вытеснял из горла его последнее дыхание.

Все было кончено, и тотчас налетели со всех сторон непонятные тени, и Михра услышал сердитый окрик — кажется, кричал тот, молодой…

— Не трогать! — велел Модэ. — Не убивать! Свяжите мне этого призрака!

— Господин! Он убил Курганника! — крикнул один из воинов.

— Да я вас сам всех передушу! — и Модэ обжег воздух плетью. — Хватайте, вяжите его! Он мне нужен живой!

Курганник лежал на земле и был меньше чем труп. В мертвом человеческом теле еще теплится душа, тело еще не разрешилось жизнью. Курганник же не имел никакой души, был мертвее любого мертвеца, еще до смерти, и теперь он просто перестал быть, как серая тень перестает быть в полдень. Модэ не смотрел на него. Все его внимание привлек беловолосый великан и рогатый конь, которого пытались взять под узды.

С юэчжи сорвали маску — теперь она лежала не земле, скалясь зубастой пастью, великан же плевался и бормотал что-то на своем гнусавом, протяжном наречии. Его ударили два раза по лицу, волосы липли к щекам, к солоноватой кровяной корке. Теперь юэчжи не гнусавил и не бормотал, голова его свесилась бессильно, но он был жив, и дышал тяжело. А Курганник был мертв и смешался с пылью, и самое имя его тут же исчезло с лица земли.

— Отвезти в мой курень, — говорил Модэ довольно, — и коня тоже. Посмотрим, какой ты… древний бог!

Но тут случилось другое. Раздались крики отчаяния и ругань: конь юэчжи рванул удила и помчался прочь.