Люди, горы, небо

Пасенюк Леонид Михайлович

#pic_1.jpg

Люди, горы, небо

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Впереди в автобусе сидят разбитные крепкие парни – видно, мастера. Тоже едут в Домбай. Оин говорит таким тоном, будто Кавказ давно ему осточертел:

– Зачем нас гонят сюда, в горы? Отвезли бы лучше в Кавголово.

– Вероятно, чтобы гемоглобин вырабатывать, эритроциты, – отвечает сосед.

– Какой к черту гемоглобин, когда тут кислорода мало? На верхотуре-то…

– Вот потому, должно быть, он и вырабатывается. В результате продолжительной акклиматизации.

Они еще и недовольны. Я злюсь на этих умников. Я люблю Кавказ. И даже неплохо знаю его центральную часть. Самую, можно сказать, альпинистскую, самую спортивную. А в Домбай еду впервые. Домбай – это, конечно, не Приэльбрусье. Много здесь яркой пестроты. Оскоминной зелени. Проливного дождя… И направо и налево сплошные дома отдыха, санатории. Все это, конечно, способно- размагнитить дух спортсмена, обратить его взор от суровых, надменно сверкающих пиков к суетным утехам долин, к заманчивым огням курзалов.

Но настоящего альпиниста с его тернистого пути не совратить. Не совратить и меня, хотя мне трудно сейчас разобраться, какой я альпинист.

Мчим через Теберду, непроходимо заросшую, иногда выцветшую и сухую, как охра. Дорога напропалую петляет, у поворотов шофер отчаянно дудит, предупреждая встречные машины, нас трясет и вминает в сиденья. Немного уже мутит, и хочется есть.

Развеселый белобрысый детинушка в рубашке навыпуск и замызганной фетровой шляпе закрепляет в проходе видавший виды чемодан, кладет на него круг багровой конской колбасы, домашнюю сдобу и приглашает угощаться. Не страдая ложной стеснительностью, быстренько ликвидируем продуктовые излишки этого добряка, переносица которого украшена веснушками явно не по сезону.

В автобусе большая группа латышей, трескуче-незнакомо звучит их речь. Латыши бодры и спаяны, как звенья одной цепи, и минорная «Санта Лючия», которую они небрежно распевают, тоже плещет бодростью и радостью бытия. Запевалой – белокурая девушка. У нее как бы слегка припухшие черты лица, губы бледно подкрашены, а в глазах – бесенята.

А дорога летит под колеса, мельтешит в глазах, и я уже подремываю, и в полудреме вспоминается мне другая дорога, по которой не раз пришлось ездить в прошлые годы, – вспоминается буколический мальчишка на двуколке, запряженной осликом, и гусиный выводок, оголтело ринувшийся навстречу автомобилю, и сизая от ила гремучая река с редкостным названием, напоминающим латынь, и обожженная солнцем земля, словно размалеванная наивной кистью Пи-росманишвили. О, как остро памятны мне пейзажи, стремительно разворачивающиеся от Нальчика в глубь крутых кряжей Центрального Кавказа! Немало по тем кряжам исхожено когда-то!

Впереди пегие быки и коровы, перегоняемые с пастбища на пастбище. Они медлительны и сонливы, как вечность. Клаксон захлебывается, и шины тормознувших колес запа-ревно шуршат в Искрошенной щебенке.

– Дней бык пег, – неожиданно говорю я. – Медленна лет арба…

И тогда от стекла впервые за целый час езды (как только шея не болит!) ко мне поворачивается соседка по сиденью. У нее встопорщенные русые волосы, совсем детское лицо, серые рассеянные глаза и забавный пушок над губой. Пушок, который хочется тронуть пальцем, смахнуть застрявшую бисеринку пота.

Голос тих и бесцветен:

– Что вы такое говорите?

Уже чтобы задеть и расшевелить ее, я упрямо чеканю строфу до конца:

– Наш бог бег. Сердце наш барабан!

– Это Маяковский, – говорит девушка тем же ровным и тихим голосом.

– Вы знаете эти стихи?

– Нет. Но можно догадаться, чьи они…

Она снова вжимается в стекло, глаза у нее становятся круглыми и почти неподвижными: Домбай для нее как сказку в яви.

«Дней бык пег, – думаю я,- медленна лет арба…»

И воспоминания накатывают на меня лавиной, они беспощадны.

*

Собственно, то, что происходило со мной в последние годы, на посторонний взгляд совсем не драматично и даже банально. Ну, подумаешь, ушла жена. Не у меня первого.

Но она не просто ушла. Она оставила ребенка трех лет. Сына. Точнее говоря, сына я ей не отдал. А она не очень стремилась его отнять. Я не знаю, на чем именно мы не сошлись. Я решительно не могу в этом разобраться. Ну, я много времени отдавал работе Видите ли, это моя работа. В ней смысл моей жизни. В ней мое призвание. Вполне вероятно, что я отдавал ей значительно больше времени, чем жене. Чем сыну. Вполне вероятно, что я приходил домой иногда поздно. Однако я же не в ресторанах засиживался и не в карты играл! Я отдавал себя и свое время только одному радио… Я конструировал сложную сверхчувствительную аппаратуру. Я много тогда читал – не только на русском, но еще технические журналы на немецком и английском. Зато Хемингуэя, Олдингтона и Кронина мы читали вдвоем на чистейшем русском – Ирина не смогла бы пожаловаться. Хотя, скажу откровенно, мне приятней было бы познакомиться с такими писателями в подлиннике и с глазу на глаз.

А потом еще альпинизм… Что ж, тут Ирина вправе была предъявить мне претензии. Альпинизмом я увлекался до женитьбы и не забросил его, уже обзаведясь семьей. У каждого есть, как говорят англичане, хобби. Конек. Увлечение. У меня тоже… Раз в году я проводил дней двадцать в альплагерях Центрального Кавказа. Потом брал еще отпуск за свой счет – пока не стал кандидатом и мне не увеличили его – ив качестве компенсации за навязанное жене одиночество ехал с ней на Рижское взморье, куда-нибудь в теплые края или в мещерскую глушь на Оку.

Я уже был почти законченным второразрядником, когда Ирина ушла от меня. Мне не хватало одной вершины третьей «А» категории трудности. Это, конечно, солидная для меня вершина, но ведь мне приходилось бывать уже и на таких.

Дело, конечно, не в разряде. Честное слово, плевать я хотел на разряд. Мне нужны были тогда горы. Горы, и только горы. Так же, как и сейчас (но сейчас мое стремление к горам продиктовано, громко говоря, еще и некоей сверхзадачей; толковать о ней много не приходится, поскольку она чисто научного плана, а коротко скажу чуть позже). И тем це менее о горах я несколько лет даже не мечтал, понапрасну не расстраивался.

У меня на руках остался сын. Валерка. Он четыре года не слезал с них. Нет, даже пять. Пять лет! Пока не пошел в школу.

Правда, иногда за ним присматривала мать, но и мать тоже работала. Лишь в нынешнем году она вышла на пенсию, и я вздохнул посвободнее. От Валеркиных импитиг, коклюшей и ветряных осп, от забот, связанных с его воспитанием и тем, что называется прожиточным минимумом индивида, я, конечно, в весе не прибавил. Кажется, у меня лишь появилась седина. Увы, даже такой незначительный по объему гражданин, как мой Валерка, имеет свой определенный прожиточный минимум. А кроме этого обязательного минимума, он любит дорогие конфеты и игрушки, которые увлеченно ломает и рвет, добираясь до их набитой опилками или соединенной скрепами сердцевины. Заметьте, что он еще – вполне резонно – претендует на мое личное к нему внимание. Хочешь не хочешь, а толкуй с ним о разных детских сложностях. Конечно, при Иринке мне жилось удобней. Но она ушла.

Я теперь мало думаю о ней. И никогда не искал путей к примирению. За эти четыре или пять лет мне некогда было в гору глянуть, не то что поухаживать за девушкой. Разве только иногда в лаборатории скажешь златокудрой ассистентке ни к чему не обязывающий комплимент. Сейчас, пожалуй, я и постарел для этого, даже не постарел (мне всего тридцать два), а устал, физически осунулся.

Мне всего тридцать два, говорю я, но ведь это уже много, если иметь в виду, что девчонке с пушком на губе едва ли больше восемнадцати, а латышке, беспечно раскатывающей по автобусу соловьиные трели, может быть, все двадцать два…

Нет, нет, я не думаю о них. Пусть себе живут на здоровье, пусть поют себе песни, хохочут и даже целуются.

Мне возвращены горы. Я люблю горы больше всего на свете. Не считая Валерки.

2

Домбай не с чем даже сравнить. Эдем! Рай на земле, если не брать во внимание, что для рая мало одной роскошной природы. Нужны еще и определенные материальные сущности. Определенная сумма калорий на душу населения. Мало того, нужны еще и психические сущности. Душевное удовлетворение, например. Возможность заниматься тем, что тебе любо. Благосклонная улыбка синеокого ангела.

Впрочем, достаточно об ангелах.

Лагерь – временное обиталище людей неунывающих, шумных, энергичных. Что они не лишены юмора, в полную меру дано ощутить даже в уборной, где над известным вырезом помоста прибита вверху жестяная, в траурной кайме, табличка. Она строго указует: «Следи за манометром!»

В палатке, где мне предстоит жить, на моем одеяле нарисована кем-то из предшественников символическая рожа – возможно, снежного человека, сразу не определишь. Рожа будет постоянно бодрствовать, охраняя мой сон. Что ж, ничего не имею против…

Здесь нас четверо. Все молодые, от восемнадцати до двадцати пяти. В этой компании я уже перестарок. Но ничего, надеюсь, мы столкуемся. Пока я исподволь к ним присматриваюсь и прислушиваюсь.

Одного я уже знаю. Это Вася Тутошкин – тот улыбистый парень в потешной фетровой шляпе, что угощал нас в автобусе конской колбасой. Спрашиваю, чем он занимается дома, то есть, короче говоря, интересуюсь профессией.

Профессии у него нет.

Оказывается, можно шить и без профессии. Без всепоглощающего увлечения радио или электронно-счетными машинами. Оказывается, можно, не мудрствуя лукаво, работать кладовщиком на каком-то складе спорттоваров и быть вполне довольным жизнью.

Вася Тутошкин, например, доволен.

Он хотя бы приятный парень – излучает что-то такое к нему располагающее. Подмигивает, кивая на соседа: каков, мол?..

Сосед, шахтер из Подмосковья, добытчик бурого угля, приобрел путевку в альплагерь, как в дом отдыха. Была лишняя путевка в месткоме – вот и дали. Езжай, шахтер, в горы, подыши синевой… Правда, он не очень огорчился, узнав, что такое альпинизм в натуральную величину.

Звать его Петром, он довольно тощ и оттого подвижен, уши у него лопухами, и нос массивный, и кадык выпирает мощно – что и говорить, это еще черновая обдирка, а не человек в отшлифованном виде. Кажется, задень его – и оцарапаешься, как об арматуру.

– Ухо, горло, нос, – шепчет Тутошкин, и я понимаю, что эта кличка пристанет к шахтеру накрепко.

Любопытно, что прошепчет Тутошкин кому-нибудь обо мне; я будто бы сколочен без особого изъяна и лицо в норме, но очкарик, без очков двух шагов не ступлю. Я долго форсил, и в десятом классе ходил еще без очков, у карты безнадежно плавал, тыча указкой наугад, но не подавал виду, что уже ничего ее различаю. Видимо, этим себе основательно повредил.

Паренек на кровати, что стоит к моей спинка в спинку, укладывается спать: уже давно свечерело, легла на парусину роса. В палатке прохладно.

Он недавний школьник, этот круглощекий Володя Гришечкин. У него голубые глаза. И физика, не столько дух, сколько букву которой он усердно усваивал с шестого по десятый, как видно, пошла ему впрок. На ночь он «заземляет» себя какой-то проволокой, в прямом смысле привязывает за ногу к спинке кровати – по его понятиям, все то электричество, которое вобрано им за день, уйдет в землю и облегчит ему сон. Гришечкин смолоду бережется от перегрузок. Он далеко пойдет.

Долго не могу заснуть. В соседней палатке знакомые мне латыши с устрашающим рыком исполняют на губах и на всяких подсобных инструментах импортные джазово-негритянские мотивы. Неунывающий народ! Нам бы в палатку такой накал, а то и впрямь дрожь пробирает.

Утром заглядывает плотный симпатяга в кожаной куртке на «молниях» – такие парни успешно занимаются борьбой. Оказывается, он тоже занимался борьбой, но потянуло к «интеллектуальному» спорту.

Хочет записаться к нам в отделение. Звать – Ким Попов.

– Но у нас еще никакого отделения, – говорю я.

– Уже разбивают. Из вашей палатки жук такой, в шляпе, тоже получил задание – он старостой будет, что ли.

– Быстро осваивается, – бормочу я. – Хотя кандидатура как будто подходящая.

Выходим из палатки, щуримся - непривычно яркое солнце. Мимо пробегает рослая, с накрашенными губами девица в шортах.

Ким уже знает ее и знает, что она вовсе не девица.

– Мадам Персикова, – вздыхает он. – Говорят, у нее двое детей. Но как сохранилась!

– Если двое детей, то у нее, вероятно, есть муж, – осторожно замечаю я.

– Да. Конечно. Мастер спорта Персиков. Они оба мастера и вместе здесь в лагере. – Внезапно Ким ожесточается. – У меня у самого жена и дочь, но я наблюдаю за Персиковой без угрызений совести. Никто не запретит мне любоваться красотой. Для меня эго процесс творческий.

Ну что ж, возможно, и творческий. Во всяком случае, красотой любоваться никому не запрещено. Для этого, пожалуй, стоит заниматься альпинизмом. И для этого и для того, чтобы хорошо сохраниться.

Вылезает на свет божий Гришечкин, заспанный, взлохмаченный. вероятно, уже вполне освобожденный от излишков электричества. Он беспокойно обозревает сверкающие грани Софруджу – нашей зачетной вершины. Видно, что он удручен.

– Неужели и спальный мешок в гору тащить?

– А в чем спать будешь? – спрашивает Ким. – Тебя, кроме спального мешка, еще знаешь как поднагрузят!

Гришечкин, молчит не меньше пяти минут – мучительно размышляет. И, вдруг встрепенувшись, говорит:

– А что еще, кроме спального-то, тащить? Вроде больше-то и нечего.

– А консервов дня на три, харчишек? А ледоруб, а набор веревок? А девчатам груз облегчать в порядке галантного обхождения? А дров для начала?..

Гришечкина становится жалко: у него такой пришибленный вид…

– Ты в физике силен, – говорю я, – вот и придумай какой-нибудь рычаг, систему блоков. Р-раз – и на вершине.

Еще издали слышно сопение Тутошкина – у него на шляпе красуется уже не привычная всем нам кремовая лента, а мощный, шелковистого блеска, завязанный кокетливым узлом репшнур. Сразу видно, что альпинист.

Он переводит взгляд туда же, куда смотрим и мы,- на макушку Софруджу. Как всегда, он беспечен и мил. На него приятно смотреть.

– А, чего там, – смеется он, – мышь копны не боится. – Под «копной» он разумеет Софруджу. – Пойдем лучше девчат наших проведаем. Записал тут в отделение двух эстонок – как, ничего?..

– Ничего, – басит Ким. – Нужно крепить дружбу народов. А как у них конфигурация?

– Есть конфигурация, – туманно отвечает Тутошкин, сияя зубами; по-моему, он не знает, что за зверь эта конфигурация. – Такого добра навалом…

«Эстонки» оказались из Баку. Конфигурации у них нет. Все фикция! Одна, правда, еще туда-сюда, сдобная такая дивчина, а другая – худенькая, задумчивая. Я ее уже знаю: это моя соседка по автобусу, всю дорогу глазевшая на Теберду.

Она в общем ничего, и спортивная одежда ей идет. Финки – брюки со швом посередине – мягко обрисовывают ноги. Девушку зовут Катя Самедова. Но она не похожа на азербайджанку. И ее подруга тоже. Подруга, судя и по внешности и по фамилии, типичная армянка: Венера Сасикян.

Глаза у Венеры поразительные. Как у куклы, у которой они могут открываться и закрываться. И такие же игрушечно-неосмысленные.

– Люди, уже гонг на завтрак был, – радостно возвещает она, и мы тоже приходим в возбуждение: впервые нам предстоит отведать здешней стряпни.

В столовой много суеты. Каждому отделению отводят два стола Наши стоят в самом дальнем углу зала. Сюда не скоро доходит положенное нам пропитание.

Петр, уморительно прядая ушами, сетует:

– Кто точит зубы, а мы еще ножи точим.

В горах разыгрался нешуточный аппетит: видимо, разреженная атмосфера требует дополнительного пайка. Однако тоненькая Самедова почти ничего не ест. В чем у нее только душа держится.

Ким говорит ей участливо:

– Катенька, от вас останутся кожа да кости, если вы будете так питаться.

– Одно телесное указание, – доносится из-за другого стола – это острит некий настройщик музыкальных инструментов из Одессы. Я еще не знаю его фамилии.

Тутошкин снисходительно улыбается.

– Вот они скоро двинут в поход за талиями. Не затем , они сюда приехали, чтобы лишнее переедать. Чего там, вали свою порцию в мою тару. Мне, Катя, талия ни к чему.

Самедова краснеет, но молчит, отвернувшись к окну. Только чуть вздрагивают ресницы и губа с белесыми усиками – не усиками, а пушком.

Тутошкин гримасничает – то ли он подмигивает мне, то ли еще чего придумал. Но я не реагирую.

После завтрака он говорит:

– Обрати внимание – законная девчонка. Разве только малогабаритна, но она еще подрастет. Я тебе все время моргал, но ты? видно, мимики не понимаешь.

– А я думал, что у тебя нервный тик.

Тутошкин не обижается. Тутошкин человек лучезарный, омрачить его чем-нибудь невозможно.

У нас уже есть командир отделения - так называемый инструктор, – скоро сказка сказывается. Он перворазрядник, искусный скалолаз, отмеченный на всесоюзных соревнованиях золотой медалью. У него нет двух пальцев на правой руке. Тем более поразительно, что он удостоен медали именно за скалолазание. У него и фамилия – Беспалов, будто ему на роду написано лишиться пальцев.

Мне он не по душе. Низкорослый и не сказать даже чтобы коренастый, со сплюснутым лбом, над которым торчит ежастый пучок волос. Почти как у Попова. Но Попов умница и добряк по натуре. Этот – нет. У этого светлые пустые глаза. Их взгляд настораживает.

Впрочем, все это мнительность. Просто Беспалов малоразговорчив и, кажется, самовлюблен. Не такое уж редкое качество: ведь золотая медаль…

Мы идем следом за ним получать альпинистское снаряжение. Пора влезать в новую шкуру.

Слежу за Гришечкиным. Лицо у него вытягивается по мере того, как у ног вырастает гора всевозможного добра. Тут и веревка основная капроновая, выдерживающая груз от полутора тонн до трех. Тут и веревка вспомогательная, так называемый репшнур, на прочность которого тоже вполне можно положиться. Тут и ледоруб – вес как-никак… Немало тянут и клыкастые кошки для обуви, без которых не одолеешь ледового склона.

Если этим же летом альпинизм для Володи Гришечкина бесславно не кончится, то впоследствии ему предстоит включить в снаряжение с десяток скальных крючьев, да шестисотграммовый молоток для их забивки, да еще что-нибудь по мелочи…

Мне проще. Мне все это знакомо, и я уже ничему не удивляюсь. Я не удивляюсь даже тому, что оказался в отделении новичков, хотя рассчитывал ходить с альпинистами рангом повыше. Мне дали понять, что пять лет пробела в горовосходительной практике, отсутствие постоянных тренировок начисто смазали мои прежние достижения. Это ерунда. Скорее всего что-то там доктор на меня накапал. Он без конца морщился, когда выслушивал меня. Пожалуй, это он напрасно…

Впрочем, все равно. Мне нужно быть в горах, и я готов начать свой путь к большим вершинам с легкодоступной Софруджу.

Показываю ребятам, каким требованиям должен отвечать спальный мешок. Лучше всего, конечно, если он ватный. Высоко в гору, где крепкие морозы, мы все равно не полезем. Пуховым я не доверяю. Из него вылезаешь весь в пуху, похожий на жалкого птенца. В конце концов пух в мешке сбивается в одно место, и там жарко, а в другом месте между льдом и телом остаются только выхолощенный чехол да палаточная парусина.

Альпинизм – занятие чрезвычайно громоздкое. Ведь нужно учесть любую малость, вплоть до того, как завязаны шнурки штормовых брюк на щиколотках. Нельзя, чтобы трепыхалась просторная штанина. Вот так на Эльбрусе погиб когда-то австрийский альпинист Фукс – задев кошкой то ли штанину, то ли слабо завязанные тесемки, упал, покатился, и метров через полтораста-двести его нашли с разбитым черепом.

Катя Самедова смотрит на меня с уважением. Все-таки я, что ни говори, «бывалый»… Расту в собственных глазах. Даже грудь слегка выпячиваю – от природы я немного сутуловат.

– Сколько вам лет, Юра? – неожиданно спрашивает она.

Мне нелегко сказать: тридцать два. Для нее я уже вроде как пожилой.

Катя серьезно говорит:

– Я дала бы меньше – ну, двадцать пять или двадцать шесть…

– Вы мне льстите, Катя. Хотя, возможно, я действительно выгляжу моложе своих лет. Было время – спорт сыграл в моей жизни известную роль. Главным образом альпинизм, конечно… Поэтому, веря статистике, я рассчитываю прожить дольше обычного. Ну, не сто, так хотя бы девяносто…

– Жены, по-моему, должны гордиться мужьями-спортсменами.

Пожимаю плечами.

– Смотря какие жены. Да и спортсмены – они ведь бывают разные.

– Вы так говорите, будто у. вас печальный опыт…

– Опыт у меня действительно печальный: уже пять лет, как от меня ушла жена.

Лицо Кати, чуть тронутое то ли смуглотой, то ли солнечной пригарью, начинает просвечивать румянцем.

– Простите. – Она робко вскидывает глаза, и ресницы у нее трепещут. – Но ведь она не из-за спорта ушла?

Хочется съязвить, разговор как раз из тех, что таят булавочные острия, но почему-то не решаюсь, говорю уже безразлично, не ко времени:

– Не знаю из-за чего. Из-за всего вместе, наверно.

Подходит Беспалов – он в шортах, с крепкими, почти черными от загара бедрами. Чем-то весьма недоволен.

– Долго копаетесь. Скоро построение. Это вам не у маменек дома. Тут как в армии – успевай поворачиваться, если не хочешь схлопотать наряд вне очереди. Картошки на кухне много, а чистить ее некому.

Может, он и прав. Но даже в армии не положено разговаривать с солдатами таким тоном.

- Легче на поворотах, приятель, – советую я ему тихо, так, чтобы не слышали остальные: не хочу подрывать его авторитета. – Легче на поворотах: может занести.

Беспалов вскипел:

– Что-о? – Глаза у него становятся круглыми и белыми, как пинг-понговые шарики.

– Вероятно, каждый из нас за разумную дисциплину, но при этом каждый против хамства, – втолковываю я ему проникновенно. И, вырвав у него из рук инициативу (а то повел бы сейчас к начальнику лагеря), невинно осведомляюсь: – Хотите, продискутируем этот вопрос на общелагерном собрании? Насчет морального облика советского спортсмена?

– Ладно. Заткнись, – говорит он, сразу поостыв. – Мы с тобой еще побеседуем на эту тему.

– Как следует подготовься, – советую я ему, совсем обозлясь. – Прочти соответствующую литературу. Есть популярные брошюрки.

– Не надо, – вмешивается Ким Попов. – Ей-богу, ребята, не стоит на лоне такой природы затевать элементарную склоку. Тем более в самом начале потока…

Действительно, ни к чему это. Раньше я не был таким раздражительным. Раньше я был как гвоздь. Видимо, не прошли для меня бесследно годы житейского неустройства и непокоя. Да, скверно у меня с нервами. Видимо, пока ничего серьезного, но все же…

Вася Тутошкин говорит вслед инструктору:

– Ну, попался нам начальничек! Придется – так сырьем съест, не разжевывая.

– Бросьте, – говорю я устало. – Он один из лучших в стране скалолазов. Нужно хотя бы это в нем уважать.

На сие задним числом возражает уже Ким:

– Нужно и ему в тебе кое-что уважать – хотя бы то, что ты кандидат технических наук. Кстати, за что ты получил кандидата?

– Я работаю в научно-исследовательском институте оборонного значения. Как говорят, в «почтовом ящике». К сожалению, я не имею права говорить о том, чем занимаюсь. Так разве, в общем…

Попов меня понял. Ведь он и сам физик-атомщик. К моим годам, возможно, он достигнет многого. Если не будет засматриваться на чужих жен, даже мотивируя эту привычку поклонением культу красоты. Живая, а не мумифицированная красота – явление частного порядка. К ней не всегда можно приобщиться, предположим, так же, как приобщаешься к произведению искусства: пошел в музей и смотри сколько хочешь. И то не щупай!

Звучит гонг – это на построение.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Для начала нам предстоит взбежать на одну из вершинных залысин Семенов-Баши: всего два рюкзака на отделение с кое-какой едой; ничего лишнего. Но осуществим мы это панорамное восхождение в темпе. Оно должно выявить реакцию наших организмов на перегрузку. Если кто-нибудь окажется «слаб в коленках», дальнейшие, более серьезные испытания в горах будут такому товарищу решительно не по силам.

Рюкзаки достаются Тутошкину, как наиболее рослому, и почему-то Володе Гришечкину. Я возражаю. Я говорю, что нужно и девчонок приучать к грузу. У нас их трое, девчонок. Одна, правда, уже в возрасте – Янина Янковская. Она конструктор из Липецка. Ей, пожалуй, лет двадцать семь. Длинная такая – и потому неженственная, непривлекательная.

Посудачив между собой, отдаем рюкзак полегче девчатам. Те не возражают, одна только Венера Сасикян бросила на меня негодующий взгляд. Она считает, что не к чему раньше времени переутруждать себя.

Зато рюкзак Тутошкина утаптываем основательно. Ему все равно. Легкая рубашонка на нем вразлет, так что выпирает пуп, похожий на брелок в виде футбольного мяча. Морда простецкая. А золотистые волосы, свисающие на лоб, он изредка трогает пальцами, как бы подбивает, чтобы не распрямлялись кокетливые завитушки. Чего доброго, в такого и влюбиться недолго, несмотря на весь его непрезентабельный вид. Он не без обаяния, этот кладовщик. Жить ему, вероятно, легко и просто. Проще пареной репы.

Колонна растягивается необозримо: голова ее скрылась в лесу, а хвост еще мельтешит в лагерных воротах.

Через час, ломая строй, кого-то на подъеме обходим. Кто-то там, в переднем отделении, не выдерживает темпа. Какая-то девчонка.

– Трупики! – по-телячьи ликуя, восклицает Тутошкин в адрес незадачливого отделения: сострить, сказать что-то несуразное значит на его языке «выбросить антенну». Он их «выбрасывает» часто.

Кажется, я уже видел эту девушку из соседнего отделения, которая не выдержала темпа. Это Муся Топорик.

Вдогонку ей оригиналы вроде нашего Тутошкина плоско умничают:

– Туда же, в альпинистки ей захотелось!

– Смотри, мама заругает!

– Да, да, да! Мама курочку накажет, мама курочку побьет!

Народ в лагере, к сожалению, подобрался неоднородный. Это потому, что июнь: приезжают в лагеря все кому вздумается и редко действительно те, кто. влюблен в горы или есть надежда, что полюбит их. Просто в месткомах залеживаются случайные путевки. Их выдают как премии даже членам бригад коммунистического труда. Но хорошие токари не всегда становятся выносливыми спортсменами. Вот после экзаменов начнет съезжаться студенческая молодежь.

А мне все равно. Я доволен, что попал в одно отделение с Катей Самедовой. Для того чтобы потрепаться на отвлеченные темы, есть вот Ким Попов. Он грузноват, тяжел на ногу. Идет пыхтя и потея. Между прочим, борды, боксеры и даже футболисты чувствуют себя в горах неважно. Они непривычны к перегрузкам, которые длятся не два тайма или десять раундов, а иной раз сутками.

Легко взбирается по откосу Самедова.

Догоняю ее, поддерживаю на скалистом уступе.

– Я буду с вами идти.

– Все рады, и я немножко.

Она не очень-то щадит мое самолюбие, однако! Но у меня его не в избытке. У меня здоровая норма. Все-таки Катя «немножко рада», хотя и скрывает это за безыскусной шуткой,

Солнце жжет основательно. Дорога в гору терниста, что и говорить. Кровь пульсирует в висках учащенно. Все чаще спотыкаемся о разлатые корневища, выпирающие из грунта и скалистых расселин.

Зато какая отрада привал! А травы здесь густы и буйны. Альпийские луга… Дышишь воздухом точно разжиженным хлорофиллом и даже чувствуешь, как он рассасывается по альвеолам легких. У всех девушек да и у парней дужками темных очков прижаты листья – чтобы не обгорали носы. И щеки у всех пламенеют так, что не притронься. Солнце здесь как кузнечный горн, раздуваемый мехами.

Трещат цикады.

Втыкаю в грунт два ледоруба и растягиваю на их клювиках рубашку: чтобы для Кати была тень. Она благодарно кивает и падает в траву, мажется в тени рижским кремом «Нивея». Здесь этот крем пользуется повышенным спросом.

Катя протягивает мне баночку, и я тоже мажусь – обгореть никогда не поздно, еще успею. Я только не вешаю на нос этот фиговый листок. Нос мой достаточно закален. И не крашу губ красной помадой, как некоторые парни, хотя знаю, что губы растрескаются.

Еще один рывок в гору – на этот раз с траверсами по склонам Семенов-Баши. Траверсируем с непривычки неумело (для меня это сравнительно несложно, но ведь теперь я волей-неволей буду говорить от имени новичков).

Ледорубы в руках скованы, и Беспалов не устает покрикивать.

– Манипулируйте ледорубом свободнее, но не забывайте, что это не тросточка!

Ледоруб – опасный инструмент. В горах он необходим, без него в прямом смысле как без рук, но иногда он направляет свои острия – штычок, клювик и лопатку – против тебя же. Осторожно, не наткнись! И смотри не нанеси травму товарищу!

На очередном привале мысль только об одном – пить, пить и пить! Но до снежников далеко – и мы удовлетворяемся подножным кормом. Едим листики заячьей капусты – они шершавые, но терпкие и сочные. Чуть-чуть освежают.

Вниз, к лагерю, спускаемся быстро, почти бежим. Стремительно теряем высоту, которую так трудно набирали. Все это называется активной акклиматизацией.

Беспалов наступает на пятки.

– Инженеры, археологи, -- бубнит он себе под нос.- Забудьте думать, кто вы такие. Здесь горы, и здесь я из вас буду делать альпинистов.

Он не может забыть недавней нашей беседы: обиделся. А мы, между прочим, тоже обижаться умеем, мы не из глины вылеплены. Ребята кипятятся. Тутошкин вполголоса выбрасывает очередную «антенну»:

– Гляди ты: воробей малый и тот сердится.

Ким бормочет мне в шею:

– Возможность повелевать вышибла остатки интеллекта из нашего инструктора.

Киму при его весе затруднительно толковать на бегу, но он не упускает возможности «проехаться» по адресу Беспалова.

Насчет мастеров спорта у меня есть кое-какие субъективные соображения. Мне кажется, без мастеров было бы проще. Вероятно, это чушь? Надо же кому-то учить новичков и водить их в горы? Надо же кому-то досконально знать эти горы? В принципе – да.

Но кое-кто из мастеров чаще, чем возникает необходимость, демонстрирует свой незаурядный физический комплекс. У меня он вполне зауряден, и мне неприятно, когда об этом излишне настойчиво напоминают. Заметьте: мало кто носит сейчас боевые ордена, заработанные потом и кровью на полях сражений. Между тем вы редко встретите мастера, который не носил бы значка, удостоверяющего его исключительные успехи в области спорта. Жаль, что получение звания и значка зачастую превращается в самоцель. Ради этого иные парни головой рискуют. Спроси кого-нибудь из них о горах Кавказа, и он начнет толковать про категории трудности такого-то скального отвеса, такого-то гребня, такого-то ледопада. Интерес к горам лишь узкопрактический: что они представляют в смысле проходимости, не больше. Ни тебе флоры, ни фауны, ни геологической либо современной истории края – ни слова об этом!

Любовь к природе, эстетическое упоение высотой подменяются в этих случаях культом чисто выполненного трюка, артистизмом его: сбалансировал над пропастью – значит молодец, и теперь тебе осталось только пробежать по проволоке, натянутой между пиками Эльбруса и Кавказа. Что? Из области фантастики? А то почему же, охотники нашлись бы…

Что касается меня, то я никогда сознательно не стремился в спешке набирать очки для очередного разряда. Нет, не было этого. Я отдыхал в горах, любуясь их неповторимостью, карабкался по ним в упоении, хотя и с оглядкой, и вдруг оказалось, что у меня вот-вот будет второй разряд… Ну что ж, второй так второй. Но я никогда к этому не стремился – без хвастовства, это точно.

Видимо, тщеславие не моя болезнь. Ведь вот, честное слово, у меня и в мыслях не было стать кандидатом наук – по крайней мере в те годы, когда это случилось. Изобрел я один прибор, кстати не первый в моей жизни. Он улучшает качество аэрофотосъемки с большой высоты. Конечно, я не случайно его изобрел. Уже на первом курсе политехнического института меня заинтересовало некое явление в физике, именуемое у специалистов эффектом Винна. Я перечитал кипы технической литературы преимущественно на английском – родина эффекта Англия. В Ленинской библиотеке ко мне так привыкли, что библиотекари, чаще всего девчонки, прозвали меня в конце концов Эффектом Винна. Стоило мне появиться в зале – и они уже шушукались, пугая друг друга: сейчас, мол, Эффект Винна даст нам жару своими заявками, добавит беготни.

Я не могу рассказать, в чем существо моего маленького открытия, основанного на действии этого эффекта. Но оно позволило мне сконструировать прибор, а вскоре после этого была издана моя брошюра для служебного пользования. Ознакомившись с ней, мои коллеги заявили, что я законченный кандидат или даже доктор. Мне не нужно писать диссертацию – она у меня уже есть: брошюра… Мне остается только одно – защищаться. И я волей-неволей принял боевую стойку. А вообще вид у меня был тогда далеко не боевой – мурашки по спине бегали. Но ничего, обошлось.

Защита прошла как будто успешно, хотя доктора мне не дали. Действительно, вроде бы еще рановато. Откровенно сказать, я не рассчитывал даже и на кандидата, но, видно, эта моя брошюра и впрямь что-то значила.

Вскоре после защиты ушла Ирина, хотя у меня намного повысился заработок да и отпускных дней набегало за «кандидатство» куда больше. Но сколько бы их ни было, на долю Ирины досталось бы маловато. Она так и подумала. Она знала мою натуру.

Так вот – мастера! Звание, знаете ли, обязывает. Но и мастера не боги, они не гарантированы от неприятностей в горах. Горы дураков не любят, но и умных они зачастую не щадят.

Я знаю одного заслуженного мастера спорта – это действительно выдающийся альпинист. Так вот однажды он выбрал для ночевки на первый взгляд вполне благополучное местечко. А утром прошел несколько шагов от палатки в сторону и вдруг почувствовал, что ледоруб легко скользнул вниз. Он его выдернул и отпрянул: в узкой дыре были видны… леса Сванетии! Оказывается, палатка стояла на довольно тонком карнизе, и только чудом восходители не провалились.

Вот что такое горы, когда они смеются. Но иной раз, смотришь, они не прочь и поиздеваться над смельчаками, посягнувшими на их вершины. Однажды с четырьмя альпинистами произошел редчайший казус. Они опоздали спуститься в лагерь в дневное время и вынуждены были спускаться ночью, преодолевая при этом скальную вертикаль, переходящую в плоскость. Есть такой способ Бауэра для подобных стенок: надеваешь кошки, берешь в руки по скальному крюку и, цепляясь попеременно то кошками, то крюками за неровности скалы, вроде бы на четвереньках спускаешься. Что и говорить, работенка незавидная. Кто-то из ребят посмотрел вниз и вдруг увидел между ногами звезды. Он подумал, что либо обалдел от усталости и ему^же что-то мерещится, либо форменным образом сходит с ума. Между тем все они давно ползли на четвереньках не по стенке, а по плоскости, уже не соображая этого.

При смутном свете нарождающейся луны мы наблюдали -за ними, онемев, и не могли взять в толк: уж не медведи ли это или еще какие-нибудь звери? И чего они там топчутся?.. Мы не решались спугнуть их криком.

Горы шутят и даже издеваются. Но горы и мстят. Они ужасны в гневе. В одиночку с ними не сладить (хотя известен единственный в мировой практике случай, когда одиночка покорил не просто случайную какую-нибудь вершину, а исполинский семитысячник Памира, высшую точку страны; в сущности, тот одиночка не был даже альпинистом, он работал в экспедиции завхозом; и хотя он погиб при спуске и нам неясны мотивы его странного подвига, перед столь незаурядным мужеством и силой духа остается лишь склонить голову). Нет, в одиночку в горах нельзя, на них нужно наступать лавиной, массой. Научите нас приемам, которыми владеете в совершенстве, мастера. Но не очень-то задавайтесь. Перед лицом гор эго по меньшей мере бестактно.

2

На занятиях по скалолазанию получаю высший балл – значит, не прошел без следа старый опыт, есть еще порох в пороховнице!

Наблюдаю за товарищами: у них результат немного хуже. Правда, шустро преодолел стенку длинный Петр Ухо, горло, нос. Оборотистый, видно, парень, семижильный. Шахтер…

На что уж Тутошкин крепок и сбит, но здесь он в иные минуты выглядит совсем беспомощно. Вот и сейчас – сорвался и повис на страховочной веревке, как марионетка. А чтобы опять ухватиться за выступ скалы, нужно раскачать себя, что он и делает, побагровев от натуги. Кошки время от времени жалко царапают скалу.

Пробует шутить:

– Тут держишься, как на проклятье: того и гляди загремишь в тартарары.

Но Тутошкин упрям и, покачавшись маятником, все равно взбирается наверх.

Самедовой тоже не везет. Сорвавшись, она долго описывает амплитуды и не может ухватиться за ближайшую скальную закорюку.

– Подсади-и…

Она просит именно меня, а не Кима или Тутошкина.

Волна внезапной нежности к ней и благодарности за то, что она именно мне дает возможность ей помочь, распирает грудную клетку.

Я легко подсаживаю Катю.

Она кивает мне уже сверху вместе со вздохом облегчения: мол. все в порядке, спасибо.

Нас тренируют усиленно, не давая роздыху.

После того как мы одолели скалу и каждый в отдельности прошел вокруг нее траверсом чуть ли не во взвешенном состоянии (страхуясь при помощи крючьев и веревки), начинается отработка спуска. Опять все с той же скалы.

Есть такой способ спуска – дюльфером. Если потренироваться. он несложен. Прежде всего становишься лицом к скале. Схватываешь веревочной петлей какой-нибудь выступ, пропускаешь затем веревку между ног, как бы садясь на нее, выводишь наперед и перебрасываешь через плечо. Конечно, для страховки нужно пристегнуть ее к грудной обвязке скользящим узлом. Как будто хитро, если на словах. А на деле сидишь себе, скрученный этой веревкой, и только легонько потравливаешь ее, пока не достигнешь подножья.

Однако Янковская при первой же попытке непостижимым образом переворачивается вниз головой и, обжигая о веревку руки, пронзительно крича кому-то: «Страхуй меня всю!», мешком шлепается на устланный прелыми иглами грунт.

Думаю, к тому времени, когда ей действительно понадобится для спуска дюльфер, она его отработает как следует. Новичкам знать его нужно, хотя воспользоваться на практике не придется.

Сегодня инструктор у нас – учительница из Киева, Ольга Семеновна, перворазрядница. Обидно, что она чем-то сродни Беспалову. Она долго и сосредоточенно орет на сникшую Янковскую, такая красивая, такая даже элегантная в своем черном тренировочном костюме. Не утерпев, я что-то говорю в защиту проштрафившейся.

Ольга Семеновна тотчас бросает свою жертву и оборачивается ко мне. Ее глаза – раскаленные угли. Вся она как черная пантера перед прыжком (если допустить, что в природе существует пантера столь мрачного цвета; кажется, да).

Она знает, что я был разрядником, она это вовремя вспомнила – и если хотите, солидарность истинного спортсмена не позволяет ей обрушить на мою голову поток грохочущих, далеко не блистательных ругательств. Я не завидую ее школьникам.

Говорю, однако, как можно мягче:

– Вы были бы выдающейся альпинисткой и неотразимой женщиной, если бы не ваш темперамент, Ольга Семеновна. Он вас погубит.

Ким становится между нами и с достоинством басит:

– Зачем зря сотрясать атмосферу, товарищи?

По натуре он миротворец. Непротивленец злу. О таких говорят: «Мне война как нож козлу». Но, может, это даже к добру, потому что опасно было бы высвобождать на волю случая ту грозную силовую энергию, которая, несомненно, в нем таится. Природа мудро распоряжается подвластными ей существами.

Черная Пантера смотрит на меня уже с улыбкой, коготки потихоньку прячет. Есть в ней что-то хищно милое. Она действительно способная альпинистка, только передавать свой опыт другим ей не дано. Как говорится, суждены ей благие порывы… Сам не пойму, почему вдруг я принимаю все это близко к сердцу. Мне грустно.

Янина жалуется в сторонке подругам: .

– Как с резьбы сорвалась!

Застуженный мастер спорта,- язвит Сасикян. – Ей все нипочем. Но ничего, вот станем и мы мастерами…

Налицо тот печальный случай, когда человек приехал в горы единственно славы ради. Венера явно жаждет почестей: серебряных с позолотой, а то и золотых медалей, дипломов первой степени, фотографий в спортивных журналах… Она не закатами любоваться сюда приехала.

Бывает, что и впрямь тут не до красот природы. Особенно когда идешь по леднику и вынужден все время смотреть себе под ноги – хорошо ли вгрызаются в лед кошки?.. Надежно ли вырублены ступеньки?..

Самедова грустно роняет:

– Янина, из всей природы я вижу только каблуки твоих ботинок.

Янковская – порядочная дылда, она вполне в состоянии закрыть для такой крошки, как Самедова, половину кругозора.

Мы вышли на ледник сразу после завтрака, а ходу сюда километров десять; тут пришлось надевать кошки. Ботинки и без того тяжелы, они подбиты зубцеобразными шипами – триконями, но трикони на льду уже не держат. Вспоминается шутка: «Если хочешь перезимовать летом – займись альпинизмом».

На леднике работают два геолога – парень и девушка. Возможно, муж и жена. Парень в обычном легком костюме, только грубые башмаки подбиты железками, а девушка – в голубенькой майке, шароварах и сапожках. Неторопливо выковыривают из ледяного монолита камешки, разбивают их, изучают свежий излом. Затем весело смотрят на нас. А мы грузны, как роботы, наши ноги ощерены кошками, тела стеснены скрипящими штормовками, лица в тени капюшонов…

Не скрывая насмешек, геолог громко обращается к напарнице:

– У них такой вид, что растопчут и не заметят.

Им. конечно, смешон весь этот альпинизм. Для нас в горах -отдых и зарядка, для них же горы – образ жизни. Они проникают туда, где карабкаются и самые завзятые альпинисты. Они имеют право гордиться этим. Но каждый из нас пришел в горы именно потому, что наши профессии, по своей сущности, весьма далеки от общения с природой, от физических усилий, которые так необходимы каждому человеку. Потому-то, чуть только появится возможность, мы торопимся в горы, на речку, в лес. Будь я геологом или матросом, я не стал бы заниматься альпинизмом. Поскольку среда в избытке снабдила бы меня и воздухом, и водой, и целебными запахами растительного мира (и приключениями вдобавок). Первый человек родился все-таки в пещерах, почти под голым небом,- не удивительно, что и поныне он тянется к нему. Здоровый инстинкт!

Перед очередными занятиями на леднике начальник колонны разрешил перекурить. Отдыхаем стоя – не очень-то приятно сидеть на льду.

Щелкают затворы фотоаппаратов.

Володя Гришечкин тоже извлекает из-за отворота штормовки новенький ФЭД. Он только еще учится фотографировать и ведет тщательную запись данных, при которых произведен снимок.

Позируют ему многие, особенно девушки.

Венера Сасикян ищет для фона особо впечатляющие ледяные козырьки или трещины.

Ким вздыхает.

– Для того чтобы сфотографироваться, готовы в бездну прыгнуть. Суета сует!

Гришечкин, морща лоб, отрешенно бормочет:

Венера на выдержке одна десятая, диафрагма две целых восемь десятых.

Ким трогает его локоть, потом стучит себя по лбу.

Ты получишь не Венеру и даже не туманность Андромеды, ты получишь черную, как египетская ночь, пленку. Вникни!

– Ладно, сам знаю, – отмахивается Володя, – у меня по методу исключения…

– Научный парень, – сокрушенно качает головою Ким. – Гляди, еще светилом каким-нибудь станешь. Потом хлопот не оберемся.

Рубим во льду ступеньки.

Ольга Семеновна изменила тактику волевого нажима, что-то на нее повлияло. Говорит Янковской почти нежно: Ты ступеньки рубишь, вроде картошку окучиваешь.

Так нельзя, Янина. – Неожиданно она оборачивается ко мне. – Пожалуйста, покажите ей…

Я показываю не без опаски: а вдруг и ко мне Ольга Семеновна придерется? Но она только усмешливо кивает.

– А теперь лоханку.

Показываю и лоханку – это уже расширенная ступенька, чтобы можно было встать обеими ногами. Когда идешь вверх зигзагами, вырубаются они в ледовом склоне на каждом повороте.

– Голеностопы! – восклицает даже с пафосом Ольга Семеновна, глядя на то, с какой осторожностью и дрожью в коленках траверсируем мы ледовый склон. -- В альпинизме все держится на хороших голеностопах, запомните это! На стойких голеностопах и на прочных крючьях. Вот так, мальчики! Развивайте голеностопы, смелее, смелее!..

«И на прочных крючьях…»

Чтобы забить крючок в лед, нужно мелко-мелко и безостановочно ударить по нему молотком ровно шестьдесят раз – желательно не больше и не меньше. Крючок разогревается, лед тает, но потом легче схватывается. Теперь его не сразу выдернешь. Вот какая механика. Кажется случайностью, что крючок белый. Но и в этом свой смысл: белый цвет слабо притягивает солнечные лучи и крючок прочнее вмерзает в лед.

Опять бредем вверх – на этот раз в связках по двое, по трое, страхуя друг дружку при форсировании зловещих трещин. Ох, уж эта основная веревка! Сколько в ней килограммов, особенно когда она пропитывается водой? Повесишь через плечо, как солдатскую скатку, и сразу осядешь.

Впрочем, для Кима это не вес. Ким парень плотный, сплошь из мускулов. Борец… Рассказывая о назначении основной веревки, Беспалов на днях предупредил, что она так же, пожалуй, опасна, как и ледоруб. Если не ограничивать ее стягивающего действия добрым узлом. Упадешь, зацепишься ею за что-нибудь – и готов. Такие случаи бывали.

У Кима насчет веревки нет двух мнений – то ли вязать на ней узел, то ли нет. Для гарантии он вяжет два.

– Лучше быть несколько минут трусом, чем вечность трупом.

Афоризм не блещет, на в нем рациональное зерно.

Я ловлю себя на том, что уже не могу вязать узлы с автоматизмом, выработанным когда-то. Бывало, разбуди меня ночью – и я с закрытыми глазами свяжу любой узел: ткацкий, академический или булинь… Сейчас же я бываю иной раз невнимателен, думаю о постороннем, о том, например, почему плохо монтируется одна весьма занимательная штучка в моем новом приспособлении для аэрофотосъемки. И еще о приборе, который через год-два мне, именно мне, нужно будет испытывать высоко в горах…

Возвращаемся в лагерь. Точнее, не в лагерь, а на бивак, разбитый поблизости от ледника. Нам тут тренироваться несколько дней, а до лагеря не близкая дорога.

Устанавливаем палатки. Это требует смекалки, если иметь в виду, сколько здесь перебывало народу. За кольями приходится идти чуть ли не на зачетное восхождение. Тащим сучья черт знает откуда. Лезешь в одиночку за облюбованным куском дерева, и никто тебя здесь не страхует, хотя камень, стронутый с места ногой товарища, может свалиться на голову в любую минуту.

Тем временем Ольга Семеновна вдохновенно рассказывает коллегам-инструкторам о некоем рискованном восхождении, в котором она принимала участие.

– …Видим, летит он назад по веревке, глаза такие – восемь на семь, нога туда, нога сюда, губа отвисла, типично на нем лица нет. Что, спрашиваем? Ничего, отвечает. Берш-рунд! Трещина!

У девушек широко распахнуты глаза. Вот уж истинно «восемь на семь». Носы белые, как у клоунов,- на них слой крема, иногда фольга от конфетки, бумага…

Начальник отряда Персиков – изящный молодой человек с лицом, которое безупречно, перебивает рассказчицу:

– Нет, Оля. ты как-то дрябло говоришь о том случае. Ведь как было? Мы пробирались тогда ползком по гребню. Помнишь, не было никакой зацепки, невозможно было организовать страховку? Единственная страховка – один на веревке сваливается налево, другой – направо. Чуть впереди опасность, кричим друг другу: «Ты куда будешь, направо? Ну, а я налево!» И потом висим как христосики по обе стороны гребня, соображаем, как быть дальше.

Уступая желанию Персикова самому рассказать о восхождении, Ольга Семеновна, а попросту еще Оля, смущенно разводит руками.

– Моя миссионерская попытка провалилась в самом начале, – с милой улыбкой говорит она. – Жаль.

Что-то мне сдается, будто она влюблена в Персикова. Глаз с него не спускает. И слушает с восторгом, хотя наперед знает все, о чем он скажет. Ким Попов заглядывается на жену Персикова, инструктор Оля – на мужа Персиковой. Попробуй разобраться. Но все это в общем несерьезно, особенно у Попова.

Разговоры о сложных восхождениях, о роковых случайностях в горах мало-помалу иссякают. Нас, конечно, можно пугать. Нам все равно не страшно. Мы-то знаем, что новички почти гарантированы от всяких неприятностей.

Почти! Потому что через полчаса камешек с полкило весом, задетый вверху каким-то заготовителем дров, как из пращи ударяет в ближнюю палатку и расплющивает девушке палец на ноге. Хорошо, что только палец, и хорошо, что один. Видно, в сорочке родилась. Но в этом году ей в горы уже не ходить.

Ее эвакуируют.

А жизнь альпинистов течет своим чередом.

*

Она довольно завидна, пока альпинист живет в долине и нет ни дождя, ни снега. Она хороша, даже если идет дождь или снег, – палатка достаточно надежное укрытие от любых стихийных бедствий, кроме бурь и обвалов.

Блажен, кто имеет возможность что ни день ночевать на новом месте, у иных деревьев, где журчит не встречавшаяся прежде речка. Блажен, кому приходится ночевать в палатке под причудливо нависающим карнизом скалы, и когда неподалеку рокочет море, и когда по веткам прыгают белки, бегают в потемках бурундуки, и когда белая ночь или северное сияние, а вокруг рассыпчатые-снега, гарь старого пожарища, крючковатые ягодники… все что угодно… Как много человек может увидеть и постичь, если он что ни день все на новых и новых биваках! Кому это доступно, тот счастливец. Сейчас мне эго снова доступно, и я тихо радуюсь, я молчу, впитывая всеми порами шорохи, всплески,

цвета и совсем уж невидимые излучения мира, в который окунулся с головой и все ухожу, ухожу в его увлекательные глубины.

…Слышен робкий волнующий смех Кати Самедовой. Она тоже часть тех увлекательных глубин.

3

Мы опять в лагере. Здесь, конечно, жизнь как в столице: радио, телеграф, курсируют автобусы, есть кино, вопит магнитофон… В столовой чистые скатерти. Мы опять в лагере, но только чтобы как следует отдохнуть перед походом через перевал. Это зачетный поход. Это уже серьезное, но в общем нетрудное дело.

Ну ладно. Это завтра. А сегодня хорошенечко чистим обувь, смазываем ее, пробуем на ощупь каждый триконь – не шатается ли он, как ослабевший в челюсти зуб. Кто-то получает бивачное снаряжение, кому-то поручено проверить исправность примуса… Со всеми этими хлопотами успешно справляется Вася Тутошкин – он дельный староста. Причем он успевает еще и позагорать, пока его личная обувь сохнет и вялится на веревке.

Зачем-то заглядывает к нам Муся Топорик – она теперь не альпинистка, ее перевели в отделение туристов. Туда всех переводят, кто попал в альплагерь по случайности и не имеет желания идти грудью в атаку на горы. И тех еще, кто не прошел медкомиссии или не сдал обязательных физнормативов. Туристов гоняют в экскурсии по окрестностям. Тут есть что посмотреть. А если еще наловить форелей в каком-нибудь глухом проточном озере, то жизнь будет полной через край. Форель, как известно, еда избранных.

Но Муся недовольна, что подкачала. Ей туризм ни к чему. Ей подавай скальные стенки. Увы, увы… для скальных стенок она излишне полновата.

Я вас во сне видел, Муся, – щуря глаза, говорит ей Тутошкин. – И надо же такой ерунде присниться!

Муся, мне кажется, хочет обозвать Тутошкина дураком, но не решается осложнять события. Она пришла поискать у нас сочувствия.

– Какие с вами девчонки дохлые пойдут на перевал, а меня перевели в туристы, – вздыхает она.

Ухо, горло, нос, оторвавшись от штопки казенных штормовых брюк, резонно замечает:

- Это потому, что у тебя противовес большой. Вон какая толстая. Кто тебя вытащить сможет, если куда-нибудь сверзишься?

Муся молчит.

У нее длинные косы. Прямо Василиса Прекрасная – еще бы кокошник этой Муське на голову!

Не дождавшись от нас сочувствия, она уходит.

Я смотрю ей вслед.

У нее медленная походка.

Ее флегма раздражает.

Я смотрю на ленивую, извилисто-спокойную, толстую', сытую ее косу и думаю, сколько нужно времени, чтобы следить за этаким добром. Я представляю, как она моет голову, и горы мыльной пены вокруг, и чувственное расчесывание влажных прядей перед зеркалом, неторопливое, обстоятельное… И начинаю злиться. Кому нужна эта краса времен Ивана Калиты? Ритм времени и его требования диктуют нынче простой и удобный покрой одежды. Простые и удобные прически. Девушку с косами сейчас даже на работу не везде возьмут. Разве для съемок в кино, если у нее окажется талант.

Нет, мне не жалко Мусю Топорик.

И я начинаю думать о Кате. Вообще-то думать о ней я почти не перестаю. Но день так уплотнен, что из-за мелкой беготни я не имею возможности сходить к девушкам поболтать, а за обедом многого не скажешь.

Но вот опять утро – и мы уже в пути. Мы очень рано вышли, еще затемно. Дорога длинна и трудна, а днем начнет припекать.

Мы основательно завьючены – кроме того, что должно нести из бивачного и прочего снаряжения, у каждого из нас есть личное барахлишко. Без него тоже не обойдешься, без какого-нибудь запасного свитера.

Светает, и на снежнике явственно видны следы медведя: пропер тут мишка напролом, но не без ума, – чувствуется, что альпинист он божьей милостью.

Почти не разговариваем: трудно.

И вдруг кто-то впереди – по-моему, Володя Гришечкин – очень проникновенно заявляет:

– Братцы! Братцы, я скоро откину сандали. Я больше не могу.

В ответ – ни слова. Мы ему верим. Ему с непривычки ой как достается! Но он здоров – кровь с молоком. К тому же освобожден от излишнего электричества. Подъем осилит за милую душу.

Володя думает, что мы ему не верим, потому и молчим, не бросаемся на помощь. Ом заводит свою пластинку опять. Но вот его уже не слышно – втягивается, вероятней всего, потому что по сторонам маршрута нигде не видно «откинутых сандалий».

На мой взгляд, задешево он собирался их откинуть. То ли еще будет – если не сегодня, то чуть попозже! Этот перевальный поход – он, в сущности, вроде разминки: чуть посложнее (все-таки с грузом) панорамного восхождения.

Вот и привал – на валунах, лобасто выпирающих из-под слежавшегося крупнозернистого снега. Это уже не первая передышка на пути к седловине, через которую нам нужно перевалить. Но на сей раз мы отдыхаем с чувством, и Персиков для начала «определяет стороны света»:

– Женщинам по своим делам на запад, мужчинам – на восток!

Едим, что послаще: сгущенное молоко разбавляем снегом, кисель-концентрат подвергается той же разжижающей обработке – подкисленная жижа питательна и утоляет жажду. Грызем чернослив…

Такая вот наша жизнь. Мясом не побалуешься.

Не успели как следует понежиться, подзагореть, пользуясь высокогорными условиями и приятным местечком, как тот же подтянутый, весь в струнку, Персиков звонко возвещает:

– Прошу закрыть свои голые телеса и приготовиться к движению!

Тут, собственно, уже мало остается пути – часть долины, протяженный склон, покрытый осыпями крупной пластинчатой щебенки… Идти по этим пластинам даже удобно, хотя и опасно: нарушишь одну – поползут все. Чуть прикасаемся к ним носками ботинок, сдерживаем дыхание – кажется, стоит только освободиться от рюкзаков, и тотчас взлетим мы над этим склоном подобно духам.

Неподалеку ждет нас так называемая «зеленая гостиница». Никакой гостиницы, конечно, нет и в помине. Это уютная, плоская, как тарелка, ложбина за перевалом. Она плоска до невозможности, она лыса: ничего, кроме чахлой травы. Нет дров.

Чтобы не возиться с примусами – их мало, разбредаемся кто куда в поисках топлива. Точно так же несметные полчища альпинистов искали здесь дрова до нас.

Ломаем чахлые карликовые прутики рододендронов. К сожалению, их тоже основательно повыдергали.

Все устали, и варить обед никому не хочется.

– Есть предложение жрать томат просто так. А крупу экономить,- говорит Ухо, горло, нос.

Тутошкин, растянувшись на камне и выставив пузо для солнечного обогрева, лениво советует ему:

– Кончай дурью маяться.

Он староста: ему нужно только скомандовать… Приценивающе смотрит на Самедову.

Но Катя отказывается.

– Я не умею варить, – стеснительно говорит она.

– Как это не умеешь? – грозно вопрошает Тутошкин.- Учись, если не умеешь!

Но Катя только пожимает плечами, явно игнорируя слова старосты. И впрямь видно, что в деле варки обеда ни таланта, ни энтузиазма она не проявит.

Какая-то она вся самоуглубленная. Мало смеется. Мало разговаривает. Не принимает участия в шумных забавах. Будто готовит себя к чему-то необычайному, что без остатка потребует всей ее энергии, даже той, какую она может нечаянно израсходовать, болтая, хохоча и дурачась с подругами.

– Янина, – говорит почему-то уже не Тутошкин, а Ким, кладя к стопам девушки плотный пучок рододендронов, – возьмите, пожалуйста, дело приготовления еды в свои руки, а то я вижу, что кое-кто начинает самостийно пожирать продукты в сыром виде.

Она охотно соглашается, будто только и ждала, чтобы ей предложили заняться варевом.

– Тут есть щавель, – говорит она уже как хозяйка положения, – поищите, мальчики, сообразим зеленый суп. Только поживей!

Прискорбно, что кулинарными способностями она, кажется, не блещет. Говорит, со смешком пробуя, что у нее получилось:

– О, сегодня у нас не суп, а сборный железобетон.

Но суп все-таки неплох, если иметь в виду, с каким трудом удалось его сварить, почти не имея дров. Суп съедобен! А чай – тот вообще вне критики. Разве что сахар изрядно попахивает той, вероятно собачьей, мазью, которой обильно смазаны наши ботинки.

Благодушествуем. Опять-таки никому не хочется мыть посуду: вода в ледниковом ручье, соответственно, как лед. Жир, смешанный с песком, застывает на стенках посуды этакими лепными украшениями.

– Мыть посуду в наших условиях – пижонство, – авторитетно заявляет Ким, но вопреки этому мнению я подхватываю кастрюльки и ухожу к ручью.

Работа предстоит упорная. Но кому-то ведь нужно. Рассчитываю, что на выручку придет Катя. Но она не приходит. Она вроде как в трансе. Самоуглубилась.

Не могу понять ее, хотя и пытаюсь. Эта ее молчаливость как электромагнитное поле: невольно втягивает.

Впрочем, только меня. Со мной такое впервые. Ирина – она была шумная, яркая девушка. Пришла, увидела, победила. А победив, рассмотрела повнимательней и ушла. Но Катя… со мной такое впервые… И я объясняю это просто, почти на том же уровне понимания как физики, так и психологии человека, что и у Гришечкина: у нас разные полюса, нас должно влечь друг к другу. У всех остальных парней одинаковые с Катей полюса. Их отталкивает. Правда, в цепи моих примитивных рассуждений есть уязвимое звено: меня-то к Самедовой тянет, а вот она душевно даже не шелохнется, не отреагирует ни словом, ни взглядом. И мне горько сознавать это.

Мимо проходит Персиков. Я знаю этого альпиниста – вернее, слышал о нем еще в те времена, когда он начинал, был разрядником. Известно его достижение – он осуществил с группой смелых ребят подъем на одну из сложных вершин Центрального Кавказа и спуск с преодолением отвесно-вогнутой скалы. По этому маршруту до него никто не ходил. Представляю, каково ребятам было ночевать на той скале в какой-нибудь подвешенной к крючьям палаточке Здарского!

Но я сроду не думал, что он такой красавец, этот Персиков.

Вот он ходит по лагерю в шортах под ремень. Из-под них сбегает, обрисовывая бедра, черное трико. Это, так сказать, костюм для отдыха. На леднике, помнится, его лицо было закрыто темным плексигласовым или целлулоидным щитком, предохраняющим от ультрафиолетовых лучей, а на плечах морщинилась прозрачная курточка не то из нейлона, не то из полиэтилена. Точно такие делают для продуктов непромокаемые мешочки.

Насколько Персиков женствен и даже кокетлив, настолько жена груба и мускулиста, точно мужчина. Может, чувствуя это интуитивно, Ольга Семеновна лезет из кожи вон, чтобы очаровать ее мужа. Но он вроде как и не замечает Ольгу Семеновну. А трудно не заметить -• вкрадчиво-хищная ее красота ест глаза, как дым. Мало того, что взгляд Ольги Семеновны проникает в душу, он еще и жжет. Плохо, когда одному человеку отпущено столько внешнего лака, точно это и не человек вовсе, а некая условно выписанная фигура с палехской шкатулки. Лак, конечно, ослепляет, таково его свойство, но он способен и оттолкнуть. Понимает ли это сама Ольга Семеновна? Думаю, что понимает, иначе она не была бы так заносчива и зла.

С нами она не идет, так же как и Беспалов. У нас другой инструктор, временный. Они часто меняются, ведь им нужно не только с нами возиться, но и штурмовать вершины разной категории трудности: то единичку, то двоечку, а то и троечку… все стремятся в мастера! Ольга Семеновна, кроме того, стремится покорить Персикова безупречной храбростью. Может, ей это и удастся з конце концов, как знать. Хотя на сей раз вершина, которую они штурмуют, не очень опасна: Белала-Кая. Она им славы не принесет, но для счета, смотришь, пригодится. Кроме того, они осваивают новый маршрут, а это уже посерьезней: даже невзрачная горка, если сунешься на нее, не зная броду, может оказаться с зазубринами.

Ким вздыхает, глядя на Персикова, и бубнит что-то себе под нос – не исключено, что даже стихи:

– Мой мохнатый силоновый джемпер…

Он завидует, что Персиков одет, как принц Непала. Я не знаю, как одеваются в Непале принцы, но почему бы им не носить силоновых курточек и шорт? А может, он вовсе не о джемпере сейчас думает, может, он вспоминает сейчас «мадам» Персикову?..

Меж тем наш верховный руководитель, не догадываясь об этом, ищет охотников сыграть в карты на вареные яйца из пайка. Охотников рискнуть вареными яйцами нет. Наконец Персиков соглашается на компот из слив – тоже вещь… Он общительный парень, несмотря на свою славу и ультрасовременную спортивную одежду.

Зарядил дождь.

Уползаем в палатки.

Чертовски холодно, И все больше холодеет к вечеру.

Мы, парни, жмемся в тонких спальных мешках друг к другу и «травим» анекдоты, тешим душу…

– Представьте, что вам жарко, – говорит Ким, норовя сколько возможно оградить свое тело от воздействия температурного фактора. – Нет, серьезно. Самовнушением греться можно.

Засовываю под себя – под простыночный вкладыш в спальном мешке – носки и стельки, чтобы просохли. Запасные носки натягиваю на ноги и даже охаю от удовольствия: так тепло…

Правда, моему примеру мало кто следует, все храбрятся. Греются самовнушением. Тутошкин где-то вычитал (оказывается, он и книги читает), что новозеландец Хиллари, один из покорителей Джомолунгмы, спал без носков у самой ее вершины, в области жесточайшего вечного холода. Он считал, что этим самым облегчает кровообращение. Ему, конечно, видней. Мне с Хиллари не тягаться. Я продрог даже здесь.

Дождь прекратился, Тутошкин отодвигает полог палатки. Глаза слепит восхитительный закат: с одного края тусклой синевы небо подбито розовыми облаками, смутными, как оы растворяющимися в атмосфере. С другого края, прямо на западе, где солнце уже затенено вершинами, синева неба перенасыщена купоросом и звонка, будто она из цветного стоила. Здесь и облака четки, округлы – они провисают над пиками, словно фарфоровые омытые дождем груди.

Счастлив тот, кому в порыве откровения явит вдруг природа свою тайну, может быть, мистически бессмысленную, как полотно сюрреалиста, красоту.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Небо опять хмурится, оно грозит потопом, а нам уже плевать, мы уже втягиваемся переливчато и расслабленно в украшенные ветвями ворота лагеря.

Перевальный поход позади! Маленькое утешение для альпиниста, штурмовавшего грозные кручи, но эти ребята, что обессиленно вышагивают рядом со мной, – они горды. Они сегодня нравятся сами себе. И девушки в ответ на случайный взгляд улыбаются измученно, хотя и с достоинством: мы не были вам обузой, парни! Мы порядочно отшагали – и без нытья и под тяжелыми рюкзаками! Ну, пусть они полегче ваших, но ведь мы-то и народ послабей!

Я ловлю взгляд Самедовой – ее тихие серые глаза вдруг распахиваются навстречу, зацветают усталой нежностью. Это неожиданно и почему-то больно. Но есть боль, которая лечит.

Лагерь неузнаваем. Площадка разграничена по числу отделений листочками папоротника – его нарвали в лесу значкисты. Перед площадкой выложен камнями огромный значок «Альпинист СССР» – предел наших мечтаний в этом сезоне. Альпийскими подснежниками припорошено «небо», а белые «горы» – в лепестках рододендронов, а ледоруб через весь значок горит желтым… И горят по краям площадки вкопанные в землю консервные банки – факелы.

Обстановка торжественна до слез, и только чучело альпиниста с букетом цветов смешит. Еще бы: чучело в штормовке и брюках, а на голове шляпа вроде той, в которой щеголяет Вася Тутошкин. Рот чучела химерически ощерен парой ботинок, подбитых триконями. Наткнешься ночью – хватит кондрашка.

Забота о товарищах – вот она, ее можно даже потрогать руками, она пестрит в глазах, – и мы тронуты, с благодарностью смотрим на значкистов, собратьев по любимому спорту. Они стоят в строю напротив, пока руководство лагеря говорит приличествующие обстановке поздравительные речи.

Потом строй значкистов распадается, и они задаривают нас цветами от души, кричат «ура», поют песни, тискают в объятиях. Мы новообращенные. Мы герои дня.

Лишь Гришечкин хмурится:

– Кричали женщины «ура» и в воздух чепчики бросали.

Ко мне вприпрыжку подбегает знакомая латышка в красной куртке с аспидно-черным капюшоном, делает что-то вроде книксена и сует пучок бесхитростных подснежников и говорит какие-то милые, мелодичные в ее произношении латышские слова. И смущается при этом.

Я тоже смущаюсь и говорю ответное спасибо робко, почти неслышно. Как мало иногда нужно, чтобы взволновать и вознести человека на вершины радости! Из-за таких минут, какие мы сейчас переживаем, можно совершить десять перевальных походов кряду!

Что ж, дарите и впредь нам цветы, девушки. Дарите нам цветы… Иногда они живительней глотка воды в час жажды.

Чувство ликующей усталости переполняет тело. Она приподымает дух и вселяет уверенность в самом себе как взмах исполинских крыл. У нас нет за плечами крыльев, но мы их ощущаем почти физически. Мы одолели сегодня первый в нашей альпинистской жизни перевал. Лиха беда начало.

Из столовой доносится оглушительный запах консервированной колбасы, которую поджаривают вне расписаний для нас. О, мы съедаем ее моментально, а до ужина еще далеко. Увы, нас не перекармливают. За соседним столом такой важный Ивасик – музыкальный настройщик из Одессы и прописной интеллектуал – громогласно изрекает по сему случаю:

– Благо тебе, земля, когда царь из благородного рода и князья твои едят вовремя, для подкрепления, а не для пресыщения!

– Это что за молитва? – интересуется Тутошкин, задумчиво пережевывая хлеб с горчицей.

– Ты почти угадал, отрок! Речение сие – из Екклезиаста.

Тутошкин пожимает плечами: как видно, сравнение с князьями ему не польстило. Он сидит в своей знаменитой – единственной во всем лагере – шляпе с репшнуром, даже не сняв ее во время еды. Стесняется: у него волосы отросли непотребно. Да и за разудалые колечки он немало уже выслушал насмешек.

Сегодня терпение у него лопнуло. Или, быть может, день такой знаменательный. Уединясь в палатке. Тутошкин смачивает золотистые завитушки водой с одеколоном и подрезает их кривыми ножницами. Теперь он похож на опричника. Даже помолодел, воссиял веснушками.

Гоняю в клубе бильярдные шары. Мой партнер не кто-нибудь – Катя Самедова. В клубе пусто. Ребята отдыхают. Катя бьет по шарам невпопад и после каждого неудачного удара что-то бормочет в свое оправдание.

По радио играют Брамса. Должно быть, так нужно, чтобы в эти минуты, в этом пустом-пустом клубе играли именно Брамса…

Зато вечером здесь толкотня. Танцуем испытанные танго и фокстроты, пренебрегая вальсами, – зал слишком мал, чтобы вальсировать в нем всерьез. А нас много.

Я, впрочем, не особенно силен даже в танго и фокстроте. И все-таки иду на риск, чувствуя, как накаляются от волнения виски. Я иду на двойной риск, потому что приглашаю на танец не просто ряд^м или напротив сидящую девчонку, а Катю Самедову.

Она, еще не поднимаясь, смотрит на меня с сомнением, как бы спрашивая, стоит ли нелепо толкаться здесь, но я думаю, что стоит. Тогда она доверчиво вкладывает узкую прохладную ладошку в мою ручищу.

Катя в тенниске из крученого натурального шелка, на оголенных руках расплылись лунными морями следы когда-то привитой оспы.

Она молчит, что не ново, конечно. Чутко реагирует на мой сбивчивый ритм, и мне удается ни разу не наступить ей на ногу, хотя, казалось бы, при моих способностях… Дыхание у нее ровное, от него моей шее тепло и щекотно. Я люблю ее, я люблю ее! Как-то получается странно, ей всего девятнадцать, а мне тридцать два, но я люблю ее – это уже факт, с которым нужно считаться! Что-то есть в ней упрямое и властное, ломающее мою волю и мое здравое соображение.

Ладно. Нужно успокоиться. Спрашиваю почему-то шепотом:

– Любишь танцевать?

Перед глазами колышутся на ее макушке встопорщенные русые волосы, стриженные коротко.

– Нет, не очень, – говорит она. – Сейчас не очень.

Танцую совсем редко- А в школе любила, потому что там учителя не велели, наперекор было интересно.

– Когда ты кончаешь техникум?

Пучки встопорщенных волос опять сколыхнулись.

– Я не учусь в техникуме. Это Венера приврала для веса, будто мы с ней учимся. Мы обе работаем в Сумгаите – это под Баку, – на заводе синтетического каучука. Операторами.

– Ах вон оно что, – киваю я; мне почему-то все равно, учится она или нет. И даже почему-то приятно, что она работает оператором на заводе. Именно на заводе синтетического каучука. Блажь какая-то! – У тебя есть родители?

– Да. Мама. Она русская. А отец, азербайджанец, погиб в сорок втором на фронте. А я родилась в сорок втором… Так что отца своего совсем не знаю.

Я не успеваю даже посочувствовать, как вдруг слышу ее смех. Она смеется всегда нерешительно, словно дает волю недозволенному чувству. Ее смех всегда неожидан, вот и сейчас – сразу после слов о том, что отец погиб. Она может засмеяться в самом неподходящем месте.

Катя говорит что-то о «мозгодере Додонове», против которого вместе с Венерой они сражались, добиваясь отпуска именно в летнее время, затем о том, что в школе страшно любила математику, уже самостоятельно бралась за высшую… Оказывается, она все же думает поступить в вуз, вот с осени начнет ходить на подготовительные курсы. Беда только, что спорт сколько времени отнимает.

Это вечер, наполненный тихим щебетом Кати. И я тихо глупею от него.

И не могу даже спать, ворочаюсь на жесткой койке, все думаю, думаю… о чем? Мало ли о чем, хотя бы о том, что ей девятнадцать, а мне тридцать два, и что все это несерьезно, и что все это достойно жалости.

Утро выполосканно-ясное. На снежных заплатах, облегающих клыкастую вершину Софруджу, отчетливо видны борозды и строчки: работа камнепадов.

После завтрака узнаем грозную весть: четверка, штурмовавшая Белала-Кая, в том числе Беспалов и Ольга Семеновна, попала в снежную лавину. Еще неизвестно, что с ними в горы из окрестных лагерей вышли спасательные группы опытных альпинистов. Тревожно взлетают над Домбайской поляной ракеты – они почти бесцветны в полыхающе-синем воздухе этого утра.

Мы, новички, много судачим на сей счет. Но мало понимаем что к чему. Пространно толкует о снежных лавинах Тутошкин, похожий на опричника. Ему даже известно, что какой-то грузин защитил докторскую диссертацию на тему о лавинах. Теперь, кроме лавин, есть еще и диссертация о них; но кого это может утешить?..

Ивасик, настройщик из Одессы, не выдержав, говорит:

– Слушайте, вы, комментатор спортивный… Заткните ваш микрофон.

Он прав: не нужно суесловия. Произошло несчастье – и мы еще не знаем, насколько страшно его обличье.

В моем мозгу, громыхая, перекатывается по клеткам бессмысленная информация; «Буря без снега опасна воздушными толчками». Боже мой, при чем тут буря без снега, ведь как раз снег явился причиной беды. «Если палатка протекает, маленькие дыры можно замазывать сливочным маслом», – это появляется еще одна, не менее бессмысленная информация. Впрочем, в ней есть крошечный смысл: слова принадлежат Ольге Семеновне. Почему-то вспоминается не то, как она кричала на меня, а я в ответ пытался что-то дерзить, но именно эти ее слова из какого-то давно позабытого инструктажа.

Здесь никто не представляет по-настоящему и не пережил на себе, что такое снежная лавина. Я мог бы рассказать об этом – о том, каково себя чувствуешь, столкнувшись с ней грудь в грудь. Но я только вспоминаю прошлое, перебираю в памяти его картины, иногда яркие, как цветная фотография, иногда зловеще закопченные, как засвеченная пленка.

*

Я вспомнил тот давний день, когда нам, группке альпинистов, пришлось спускаться по лавиноопасному склону. Мы не должны были этого делать, но боялись, что нам не зачтется восхождение, если не уложимся в контрольные сроки. Слева и справа от нас рыжели лавинные желобы, по ним изредка срывались грузные пласты слежавшегося снега.

Мы шли развязанные, чтобы не угодить в случае беды под лавину связкой. А один из нас даже сошел в желоб -там удобнее было спускаться. Казалось, что он всегда успеет оттуда выскочить. Он и выскочил, едва только услышал шум очередной лавины, и мгновенно «зарубился» ледорубом на гребне желоба, чтобы его не сорвало.

Первый вал ударил в него, взметнув комья и облако снежной пыли. Следующим наплывом его все-таки сорвало и потащило вниз. Лавина неслась широким фронтом, она как раз захватывала и гребень, на котором наш товарищ рассчитывал отлежаться.

Потом его вынесло на скальный островок, но и там он был недолго. Мы уже решили, что вот и конец хорошему парню. Я не передаю здесь чувств, какими сопровождалась эта мысль. Ясно, какие были у нас чувства. Мы онемели от внезапности постигшей нас беды, хотя в принципе чего-нибудь похожего всегда следует ожидать, если спускаешься по лавиноопасному склону.

Тот парень был искусным альпинистом. Он не потерял самообладания, даже попав во власть сокрушительной стихии. Вскоре мы увидели его снова – он уже сидел «верхом» на лавине после свободного падения с обрыва. Сидел и шевелил ногами, чтобы спуститься еще дальше. Он что-то кричал нам, но ничего не было слышно – ведь его уволокло намного ниже. Был к тому же ветерок.

Спускались долго, а наш товарищ, вероятно, нуждался и незамедлительной помощи. Тогда мы сошли в тот же самый желоб, презрев всяческие низменные опасения, и, навалившись на штычки ледорубов, глиссируя, стремительно заскользили к потерпевшему.

Парню повезло: он только вывихнул руку, расцарапал скулу и потерял фотоаппарат. Не говоря уже о ледорубе – он сумел избавиться от него раньше, иначе в лавине очень просто было бы искалечить себя.

Да, все обошлось благополучно, и этот случай в нашем пересказе даже получил юмористическую окраску. Мы, конечно, стали рассказывать, что с нами приключилось, только после того, как восхождение было зачтено. Как видите, нам ото было очень важно – зачет. Дороже жизни, черт бы нас побрал! Мы грудью рвались в мастера по лавиноопасному склону!

Зачем? – спрашивал я себя позже. Ради чего и во ими чего мог погибнуть наш товарищ, да и все мы так или иначе рисковали? И не раз. Мне ведь тоже приходилось лететь а сухой снежной лавине, растопыря ноги, чтобы удержаться ближе к ее поверхности. Сухой снег забивал дыхательные пути, и я держал ладони у носа лодочкой (пытался держать), чтобы хоть немного было воздуха. У меня этот вынужденный «эксперимент» тоже завершился благополучно. Я даже не вывихнул ничего. А мог бы и шею свернуть. Если не в лавине, то свалившись в ледовую трещину.

Я и это испытал, Когда ходишь в горах много, уже почти привычно, какое-нибудь приключение рано или поздно тебя настигает, даже если ты семи пядей во лбу, и лицо у тебя прикрыто плексигласовым щитком, и на плечах сверхпрочная куртка, и в рюкзаке полно крючьев.

Мы шли вдвоем – я сейчас не говорю об остальных из группы – по знакомому леднику. Дело было после изматывающего траверса через две вершины. Конечно, устали. Но отсюда оставалось до тропы в ее условном понимании десять минут ходу. Выйти на тропу – значит посчитать себя уже победителями, завершившими траверс успешно. И тут мы поняли, что оказались в лабиринте трещин.

Шли в связке. Пришлось развязаться, и мой товарищ вернулся назад, чтобы поискать более приличную дорогу. А я, зондируя ледорубом фирновый снег и лед (казалось, он везде был надежным), продвинулся дальше и неожиданно для самого себя очутился на жиденьком карнизе, наглухо маскирующем трещину. Понял я это задним числом, когда пролетел метров пятнадцать вниз и был наполовину засыпан крошевом льда и почти потерял сознание от ушибов. Трещина была узкая – мое падение смягчила основная веревка, перекинутая через плечо, и рюкзак.

Прибежал товарищ и, пустив в ход крючья, через полчаса спустился ко мне. Он спас мне жизнь.

Так ради чего все это? Эти увечья – иногда, как говорят медики, с летальным исходом? Какими целями можно оправдать мою страсть, мою любовь к горам? Ведь даже у мотогонщика есть цель – показать возможности машины, выжать из нее все. И выявить при этом ее недостатки. Мотогонщик способствует прогрессу, развитию техники точно так же, как летчик-испытатель.

Миссионеры от альпинизма скажут вам, что спортсмен в горах призван изучить тропы, по которым завтра будет подниматься в свою обсерваторию ученый или пройдет геолог к месторождению ценной породы. Он скажет еще, что альпинист поможет пробить дорогу в горах или тоннель или поспособствует изменению русла ледниковой реки. Что, наконец, в годы войны альпинисты проводили через перевалы войска, обучали технике скалолазания горноегерные части.

Все это правильно, и все это ерунда. Потому что проведут войска через перевал или помогут строителям выбрать наиболее удобную трассу дороги самые известные альпинисты, асы подоблачных высей, к тому же постоянно работающие тренерами в спортивных обществах. Короче говоря – профессионалы. Но альпинизм – спорт со ген и тысяч. И эти тысячи никого не будут в горах проводить и спасать. Они приезжают сюда, чтобы узнать границы своего мужества, предел выносливости, чтобы физически окрепнуть. Но горы – это не только риск, они еще и поэзия. В горы, как правило, идут смельчаки и поэты. Хотя бы поэты в душе. Поэты, которым, глядишь, в жизни приходится заниматься цифрами, диаграммами или механизмами.

Я тоже поэт – именно в душе. И мне обидно встречать в лагерях людей, подобных нашему Петру. Он не из-за поэзии и не из любви к риску сюда приехал. Он приехал сюда, как в санаторий.

Но он все же прилично ходит. Возможно, он даже полюбит альпинизм. Ведь он шахтер. Для разрядки ему просто необходимо изредка видеть небо очень близко. Так, чтобы коснуться туч.

2

Тутошкин бежит в дальний угол лагеря, прыгая в гору через три ступеньки.

– Смотри, разобьешься, не поднявшись на Софруджу,- предупреждаю я.

– Так ведь кормят горохом – у меня опять реактивное настроение.

Он торопится в уборную.

– Ну, ну, спеши, – смеюсь я. – Только смотри там там не забывай следить за манометром.

Нынешним утром мы столкнулись с трагедией. Час спустя ведем дурацкие разговоры и без стеснения смеемся. Жизнь!

Я видел пострадавших. Видел бледное лицо Ольги Семеновны с почти остановившимися глазами, вперенными в одну точку.

– Какой ужас! – вдруг произносит она, закрывая лицо тонкими дрожащими пальцами.

– Главное – ты жива, – успокаивает ее Персиков.- Не волнуйся. Тебе еще повезло. Ну, небольшая депрессия. Шок… Это пройдет, Оля. Ты еще будешь ходить в горах. И мы еще траверснем с тобой через весь Домбай с ходу!

Из-под пальцев у нее – белых и как бы даже с зеленцой – просачиваются слезинки. Она кивает, и я не могу понять, собирается ли она покорять вершины в будущем или горы для нее уже закрыты навсегда. Так человек, однажды тонувший, боится воды. Впрочем, это скорее исключение. Я, например, трижды тонул, но все же научился плавать без посторонней помощи. Хотя вспоминать об этом в подробностях я не люблю: приятного мало.

Словом, и на этот раз горы не довели до конца своего злого умысла. Больше других пострадал Беспалов: когда его начало мотать и душить в лавине, он не смог освободиться от ледоруба и напоролся на его клювик. Пройдя между ребрами, клювик задел легкое. Беспалова увезли в Теберду в больницу.

Мне запомнился взгляд Кати Самедовой, когда она смотрела на пострадавших. В глазах ее были растерянность и упрямство. Ее не напугало то, что произошло с опытными альпинистами. Я не знаю, есть ли у нее намерение единоборствовать с горами до последнего шанса. Но мне почему-то кажется, что есть, должно быть, судя по выражению ее слегка растерянных глаз.

За территорией лагеря, на «нейтральной» земле, под сенью черных и строгих, как монашенки, елей торговые предприниматели возводят ажурное сооружение – крытый павильон. Вместо обычных стекол уже блестят цветные витражи. Черт возьми, там будут жарить шашлыки и продавать пиво!

Пить нам нельзя, даже пиво вредно, оно переполняет желудок, гоняет вхолостую сердце, клонит ко сну… Торговцам до этого мало дела -- в Домбайской поляне не только альпинисты, здесь и туристские базы и дома отдыха. Альпинист сам должен следить за своей спортивной формой.

Пока шашлычная не функционирует, в Домбай приезжает автолавка, в которой торгует «черкешенка младая» и злая. Посмотреть на такую – и то не пожалеешь денег. Нет-нет да и тянут ноги к автолавке. Виноват, конечно, и здешний целебный воздух: вдвое повышает аппетит. Берем консервы. И печенье к чаю. И лежалые фрукты. И одеколон для бритья.

Ухо, горло, нос прозевал приезд автолавки. Жаль. Ему остается приналечь на остатки тройного одеколона – не в качестве наружного, к сожалению. По старой шахтерской привычке он эту отраву принимает внутрь. И не один, а нашел уже себе дружков. Что ж, можно поставить окончательный диагноз: Петру не видать Джомолунгмы. Рожденный ползать летать не может.

Мне отвратительно видеть его кадык, он ходит под пупыристой кожей, как поршень. Я хочу уйти, но Петр уже заметил мой одеколон. Именно тройной. Именно то, что нужно. Разные там шипры, магнолии – не то, не то…

Он просит у меня этот жалкий флакончик.

– Взаимообразно. Я тебе отдам, вот только приедет лавка, – обещает он. – Эх! Не унываем, что просим, а унываем, что мало подают!

Петр подмигивает своим коллегам – их несколько здесь, шахтеров.

– Не дам, – говорю я.

– Тебе что, жалко?

– Да как тебе сказать? Мне тебя, непутевого, жалко.

– Ну, ну! – оскорбляется он. – Нас на конвульсию не возьмешь. Мы и не то пили. У нас знаешь как, у шахтеров…

Пожимаю плечами: надо полагать, по-разному бывает и у шахтеров. Не все же такие.

– Ладно. Жаль вот, что карты не захватил с собой, - Он валится в расстройстве чувств на кровать, – Поспать – оно тоже не вредно. Вот таким манером: сперва на бока, а потом на спинку.

Я ухожу к девушкам. Им привилегия: они живут не в палатках, а в коттеджах. В комнате по четыре койки.

Как всегда, девчата заняты прихорашиванием: Янина зашивает дыру на панамке, Венера массирует лицо, белое от крема, а Катя – Катя только что пришла из душевой.

Волосы у нее жесткие, после мытья топорщатся еще больше, и, чтобы лучше лежали, она приглаживает их подслащенной водой.

Смотрю на эту процедуру с недоверием. Мне кажется, что волосы теперь будут липкие, но не решаюсь что-либо советовать.

Послушайте, люди, – говорит Венера, наконец-то основательно зашпаклевав поры кремом, – мне сказали, что у нас будет командиром отделения Алим.

– Какой Алим? – интересуется Янина, будто ей не все равно.

А тот мастер спорта из Кабарды, он недавно приехал. Я не помню его фамилии. Он такой щебетун – рог большой, зубы большие, а вообще почему-то симпатичный. Тонкий, как джигит…

Мы не знаем, как отнестись к этой новости. Я еще не видел Алима. Не будет ли он таким, как Беспалов, – заносчивым и беспардонным?

– Этот мозгодер Додонов не давал нам отпуска, – возмущается Сасикян. – а тут такие горы… такая красота… Послушайте, люди, а ведь я очень хорошо перенесла перевальный поход! Мне теперь не страшен серый волк!

Венера похожа на гриб с толстой ножкой. Она откровенно склонна к полноте. Но в ее двадцать лет это пока достоинство, а не проклятье всей жизни. Горы относятся к плотным благосклонно Они уважают материальность фактуры.

Киму эта девушка несимпатична.

– У нее всегда интегральное выражение лица, – говорит он. – И на всех парней смотрит с этаким перебором. Впрочем, – добавляет он, – кто-нибудь, глядишь, влюбится. Мужчина – это аргумент, а женщина – функция. Ведь бывает, что иногда и аргумент зависит от функции.

Для физика-атомщика он выражается, пожалуй, несколько пошловато. Но мне не надоедает его безобидная трепотня. Я иду своей дорогой.

– Ты это куда? – спрашивает он.

– К бассейну. Полежу, потом поныряю.

Ким ежится.

– Холодно. Разве туда попозже?

Но я знаю, что к бассейну придет Катя. Она закаляет организм: после теплого душа полезет в ледяной бассейн.

И вот я лежу на лавочке рядом с квадратом пронзительно-зеленой ледниковой воды, которой предстоит еще согреться в этой клетке: ее только что налили. В темные очки облако, некстати закрывшее солнце, кажется перламутровослоистым: чуть сиреневым, чуть бирюзовым, оранжево-теплым и пышно-белым, как пух гаги…

Я долго смотрю на облако, пока из него, как желток из скорлупы, не вываливается солнце. Я даже не замечаю, когда на скамейку подсаживается Катя. Потом вздрагиваю: неожиданное прикосновение Катиного тела как ожог. Может, завтра будут волдыри. Я хочу, чтобы они были.

– О чем задумалась? – спрашиваю я.

– Не скажу.

Ну что ж, не говори, дело твое.

Вдруг я спрашиваю вполне серьезно, и мне хочется, чтобы Катя ответила тоже серьезно:

– Что тебе нравится в альпинизме?

Она пожимает плечами. Смех ее, как всегда, неожидан, но еще неожиданнее ответ:

– Мне нравится, что я такая маленькая, а горы такие большие.

Что ж, тем дерзновенней предъявленный ею всем этим вершинам счет, гем серьезнее вызов…

Я люблю ее, слышите вы, люди?!.

Мне кажется, что она еще произносит какие-то слова, что она улыбается чему-то, робко расцветающему в ее сердце, но она не улыбается, ее лицо освещено лишь намеком па улыбку, и губы слегка обезображены гримасой.

Вода такая, что перехватывает дыхание. И в ворохе брызг, неистово взбалтываемых руками, Катя походит на уголек, источающий сердитое шипение.

После купания хочется бегать и кувыркаться.

– Пойдем туда, за лагерь, – предлагает Катя, – там сегодня наши в футбол играют.

– Пойдем. – Я не очень активный болельщик, но футбол в альплагере – это своеобычно, это стоит посмотреть.

Поле, с которого убраны все камни (ими указаны только границы стадиона), тем не менее кочковато, неровно. По соседству – летний кош пастухов-черкесов: они пасут где-то поблизости коров и овечек. Высушенно-темные, иконописные черкешенки с истовостью подвижниц, не подверженных страстям, смотрят игру.

Ворота, кажется, одни. Вместо других – накиданные внавал кипы одежды. Стороны различаются легко: одна в трусах, другая в трусах и майках. Все в кедах. Ручаюсь, еще никто из уважающих себя болельщиков не видел такого футбола.

Курчавого армянина-судью подталкивают коленками в зад, чтобы не путался под ногами.

Девчонки кричат незадачливому игроку:

– Уже испугался! Сразу на боковой отбиваешь!

– Давай, гони! – орет публика (здесь не только наш лагерь). – Раз! Раз! Штука!

Но «штуки» пока нет.

Игра продолжается.

Катя молчит. Плохо, когда люди болтливы, но не очень-то весело, когда они все молчат и молчат. Как узнать, о чем они думают, чем озабочены?

Мне кажется временами, что я знаю о ней все – предположительно, конечно. Боже мой, я не знаю о ней ничего.

– Штука! – ревет оголтелый болельщик. – Валяй, плюй в ворота!

Не иначе, как Петру стукнул в голову угар какого-нибудь одеколона – кричит-то, похоже, он!

После первой «штуки» мы уходим. Я бы, пожалуй, еще понаблюдал за игрой, уж очень она выразительна по всему сопутствующему ей антуражу, но Катя противится. Ей прискучил этот импровизированный футбол.

Уже слегка вечереет.

Домбайская поляна к закату дня меняет свой наряд. Вверху пышно, как подушки на брачном ложе, взбиты облака. Солнце спешит по кругу – и по кругу нежной зеленью светятся подогретые им ели и пихты. В долине полусумрак, золотистое сияние разных тонов. Оно заливает поляну до краев, как огромную чашу. Вон уже и первая зажглась звезда – тонко-лучистая, как позолоченное острие. Вон зажглась звезда – не только слева у пика Инэ, высота которого дай боже, – она, эта же звезда, горит и над головой Кати, хотя Катин рост почти незаметен – сто пятьдесят сантиметров.

Я чудовищно счастлив, что могу взять ее руку в свою.

И что рука эта тепла, шероховата; ртутной горошиной бьется сокрытый в ней пульс.

Может быть, я впервые осознаю, какое это благо молчание. В.се слова – шелуха на виду у этого звездного мира, у мира круто окаменевшего хаоса (мы такие маленькие, а горы такие большие). Я бесконечно признателен Кате, что она понимает это.

Пора спать – завтра нас без сожаления поднимут, растормошат, заставят пробежаться в темпе не меньше километра и делать зарядку с основным упором на голеностопы. Но завтра и, возможно, послезавтра мы еще будем отдыхать, слушать лекции, играть в пинг-понг и готовиться к покорению Софруджу.

В палатке напротив (не в той, где латыши) боевой парень Ваня Рытов рассказывает кому-то с чувством:

– В 1956-м был я в правительственной командировке,- (тут разумей что угодно, он любит напустить туману, прихвастнуть и приврать), – и стукнули меня кастетом по черепу. Думал, все: деревянный бушлат. А в 1958-м нож сунули в печенку. Тоже записали – смертельное ранение. Но, как видите, без смертельного исхода! Жив я, альпинизмом занимаюсь, до мастера дойду! У меня все по плану…

Ваня Рытов -- демобилизованный морячок, субъект железный и непоколебимый. Вот он, спохватившись, опять углубился в свои дифференциальные исчисления - постигает математику, собирается в вуз.

Он, конечно, поступит. Он такой. У него все, по плану… Он фанатичен в своем упрямстве. И может, именно поэтому я на него смотрю искоса. Я терпеть не могу фанатиков: у них что-то с мозговым аппаратом… рассуждают вроде бы правильно и огонь убежденности во взоре, а в результате получается ерунда.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Великое дело – свободный день.

Для начала идем с Катей смотреть соревнования по настольному теннису. Я играю в пинг-понг не ахти как, моя спутница – лучше, но тут такие виртуозы, что для нас самое разумное стоять в сторонке и помалкивать в тряпочку.

Как ни странно, в игре тут верховодит изящная девушка-значкистка Нелли Чапаева. Может даже, родственница героя гражданской войны. Она хороша сама по себе и еще от сознания, что умеет владеть ракеткой лучше других. Игра ее очень спокойна, реакция четкая. Она не делает резких, рассчитанных на внезапность ударов и почти не отбивает сама таких мячей. Зато ее ракетка методично обстреливает все поле противника и преимущественно там, где он этого не ждет; мяч, словно завороженный, совсем не задевает сетку.

Нелли хороша, но Катя здесь вне конкурса. У Кати есть какой-то секрет, и внутри у нее огонь, ровный огонь, он освещает ее всегда ровно – и в минуты волнения и в часы покоя. Она неважно играет в пинг-понг. Но она способна, видимо, на что-то более серьезное. Разумеется, не в игре. А на что, я не знаю и не хочу даже гадать.

Нелли между тем все-таки проигрывает. Да и пора! Она уступает только одному теннисисту в рубашке папуасской расцветки – длинному, ломкому, со щипучими усиками на изможденном лице. Он напоминает игрушечную мелкосуставчатую коровку, которая потешно валится со всех четырех, чуть нажмешь под ней свинцовый пятачок.

Потом мы лежим на пригорке в траве. Я не знаю, как так получилось, что мы ходим повсюду вместе. Вот и сейчас вместе ушли из зала, где неистовствовал над пинг-понговым столом мелкосуставчатый ломкий человечек.

Катя лежит, кусая соломинку. В верхних зубах у нее просвет, легкая щербатинка. Мне эта ее игра соломинкой что-то и кого-то напоминает. Ну да, конечно. Кафе «Националь» в Москве, или «Отдых», или «Красный мак»… Моя жена – моя бывшая жена, – потягивающая через соломинку кофе-гляссе, ковыряющая ею липкий шар мороженого.

Я не хочу думать о жене. Я давно позабыл о ней. Меня удивило, что она легко оставила мне сына. Хотя и обрадовало. Как-никак, а все эти годы я не был одиноким; со мною рос сын…

Родился я в городе, но потом жил в деревне, и соседская девчонка Людка, по-видимому, чуточку в меня влюбленная, то и дело поддразнивала меня «красной шапочкой». Она имела в виду берет, тогдашний едва ли не единственный головной убор городских девушек. «Красная шапочка» была уже символом, так сказать.

И хотя за склонность к подобной символике я порядком вздрючил Людку, она не унималась, она готова была лечь костьми за свой «идефикс». Она как бы чуяла, что рано или поздно придет в мою жизнь эта городская – в красной шапочке. Придет – и наломает в ней дров. Жениться бы мне лучше на Людке – по крайней мере была бы верная и не привередливая жена.

И, посудив обо всем этом вскользь, я говорю чужим скрипучим голосом, явно рассудку вопреки:

– Давай поженимся, Катя…

Я стараюсь сказать это так, чтобы – по выбору – она могла посчитать мои слова либо шуткой, либо принять всерьез.

Она принимает их всерьез – как мне и хотелось. Соломинка застревает у нее в зубах.

– Это что, признание в любви с первого взгляда? – спрашивает она, медленно приподнимаясь на локтях.

– Нет, зачем. – отвечаю я, трудно справляясь с дыханием. – Мой субъективный опыт показывает, что как только смазливая рожица, так и объект для любви с первого взгляда. А почему бы и нет? Почему бы мне не полюбить вон ту белобрысую латышку, которая всегда и везде ходит с пластмассовым Буратино? С талисманом, что ли?.. Или теннисистку Нелли Чапаеву?.. Я их всех люблю с первого взгляда. А со второго могу и разлюбить.

– А жена?

– Что жена?

– Жену тоже разлюбил?

– Не знаю. Скорее всего, я и не любил ее. Но она ведь сама от меня ушла.

Катя усмехается.

– Морально разложившийся ты.

Я говорю с ожесточением:

– Ну да! Морально разложившийся коленками назад

Катя суровеет, усмешка сходит с ее губ.

– Я не хотела тебя обидеть.

Мы долго молчим.

– Как ты можешь так, – вдруг говорит она, совсем приподнявшись, – как ты можешь, ведь тебе уже за тридцать и у тебя сын… и ты предлагаешь мне брак?!

Мой голос сух, так что даже слова в горле застревают.

– Ты ведь тоже… можешь. Тебе девятнадцать, но ведь ты не гонишь меня. Ты-то можешь?

Она вновь опрокидывается на спину и закрывает глаза. Ее тело почти утопает в траве.

– Могу, – говорит она твердо. – Я могу, потому что у меня никаких нет ни перед кем обязательств. Я могу, но, верно, не хочу быть мачехой. Из меня скверная получится мачеха. Подумай сам: какая из меня может быть мачеха?.. В мои-то годы?..

Я встаю, собираясь уходить. У меня нет желания продолжать этот разговор. Зачем? Она права, эта малышка. Нужно соображать здраво…

Не шевелясь в траве, Катя уговаривает меня тихо:

– Насмотрелась я всякого, Юра… У соседей. У подруг. И поняла, что любовь – она вовсе не удовольствие, она прежде всего обязанность. И перед собой и перед тем, кого любишь. А я такая, какая есть, – вот даже варить не умею, не тянет меня к этим всяким горшкам. Вот что-то бы я сделала, а не найду – что! Только пойми меня верно, Юра: я хочу любви, но прежде я хочу понять самое себя, ну, как-то душевно определиться, что ли…

Великое дело – свободный день, если провести его с толком. Но нынешний день – весь его остаток – проходит бестолково.

В одиночестве смотрю, как – точно по вчерашнему маршруту – опускается за частокол елей солнце. Оно обуглено по краям. И запекшаяся эта обугленность безмолвно вопиет на подлинявшем за день анилине небес. Точно какой-то великан-альпинист небрежно ткнул в небо великанью папиросу и прожег небесный плат насквозь.

Я говорю самому себе вслух:

– Если ты рассчитываешь на любовь в дистиллированном виде, книжно-классическую, то это глупо, дорогой мой. В наши-то дни…

И сам же себе возражаю: но почему? Ведь любит же Ольга Семеновна блистательного Персикова – надо полагать, не только за его рыцарский вид. У него на глазах она способна с горы прыгнуть. Что-то есть в этом жалкое, но и возвышенное. Во всяком случае, это любовь. Именно в дистиллированном виде, очищенном от приземленных мыслей насчет того, скажем, что Персиков женат и что у него дети… и ничего из любви Ольги Семеновны путного выйти не может и не должно, но она любит.

В столовой шумно. Где-то в противоположном углу девушке-имениннице преподносят испеченный здесь же торт – на средства ее товарищей по столу (разумеется, парней). А к нам пока еще и хлеб не дошел. К нам пропитание поступает всегда в последнюю очередь.

- Хлеба! – кричит кто-то за моей спиной. – Хлеба и зрелищ!

Извечная, идущая рука об руку тоска человеческая по хлебу и зрелищам! Ну что ж, хлеб вскоре появляется. Обещают и зрелища: как только стемнеет, зажгут исполинский костер. Это традиция. Мы вчера немало попотели, таская из лесу пенья, коренья и рухнувшие от старости стволы, чтобы поддержать традицию. Мы, молодые, в сущности, не против традиций, если они украшают нашу жизнь и не путаются у нас под ногами.

Но мысли мои пока не об этом.

*

Какого черта я сюда приехал? Неужели только для того, чтобы карабкаться в гору до изнеможения не из-за тщеславия и личной выгоды, а чтобы ощутить себя лишний раз человеком, властелином природы, и лишний раз осознать: между мною и небытием стоят только мое умение, моя выносливость, мои упорство, выдержка и смелость?.. Ради того, чтобы показать смертно ощерившемуся гибельному случаю кукиш: ага, а ведь я тебя не боюсь?

Вероятно, да. Вероятно, и ради этого я сюда пожаловал.

У одного писателя я встретил такую примечательную сентенцию: «Человека можно заставить ходить по канату, но как только уйдут зрители, он шлепнется на мягкий песок арены».

Альпинизм едва ли не единственный вид спорта, где человек ходит по канату не для зрителей – и не падает.

Не падает, потому что под ним не мягкий песок арены, а натуральная смерть.

Вы видели огни святого Эльма? Ну, вы хотя бы помните, наверно: «Ни риф, ни мель ему не встретятся, но, знак печали и несчастий, огни святого Эльма светятся, усеяв борт его и снасти»? Это бывает не только на море – забудьте «летучих голландцев». Это бывает и в горах. Бывает, что между двумя пиками-жандармами вспыхивают змейки электричества, и текут, и дрожат ознобным голубоватым светом, так что становится страшно.

Возможно, я приехал, чтобы еще раз увидеть это вблизи.

Альпинизм очень не показной вид спорта. Труд, труд и еще раз труд – на ветру, в слякотной стылости, в разреженной атмосфере, при десяти, двадцати, а иногда и тридцати градусах мороза. Каждое движение должно быть предельно выверено, чтобы не поскользнуться самому и не подвергнуть риску товарища. Да, альпинизм самоуглублен, он толкает к философскому размышлению, ему ни к чему зрители. Зрители – они же и участники игры. Таково условие.

Оно меня устраивает вполне.

Но главное, альпинизм не только закаляет волю человека, оттачивает его мужество – он лепит и его душу, облагораживает ее, возвышает, вводит в нее чувство коллективизма, едва ли не так же, как вводят в организм сыворотку, чтобы предохранить его от воздействия тлетворных микробов.

Он лепит душу – и он лечит ее.

Все пройдет. Горы вылечат и меня не сегодня, так завтра. Вылечат от смешной и нелепой любви к девчонке из Баку.

Горы умеют хранить свои маленькие тайны. Никто ничего даже не заметит. Если мы сами об этом не расскажем. Если не расскажет Катя. Не расскажу я…

2

Костер пылает и беснуется. Он не то что великолепен – он велик. Его мощные струи-потоки завихряются то влево, то вправо, то ввысь. Кажется, что внутри он хаотически сплетен из огромного множества раскаленных красных и синих проволочек. Огромное множество светлячков вскидывается над головами и тускнеет на ветру.

Безалаберны и неуклюжи наши песни – они тоже завихряются то влево, то вправо, то, вдруг окрепнув, прядают ввысь.

Если ты на леднике в одну из трещин

провалился,

Суеты не поднимай:

Через несколько минут или лет тебя спасут.

Никогда и нигде не унывай!

Наши песни – к ним подойдет любой мотив, но мы пользуемся мелодиями, которые популярней. Наши песни – на все случаи альпинистского бытия. Например:

Если вам штормовки Не досталось новой,

А на перевале Валит мокрый снег,

Вспомните, что где-то Бродит вовсе голый,

С вами, впрочем, очень схожий Снежный человек!

Обронзовевшие в свете костра, лица певцов значительны. А ведь мало какое лицо, вырванное из этой массы, как случайная строка из книги, покажется особо интересным. Но в общей увлеченности чем-то – будь это песня или трудовой порыв – оно преображается до неузнаваемости, оно как бы уже пламенеет.

Даже у Самедовой лицо становится точно таким, как у всех, – наконец я ее рассмотрел в толпе, обступившей костер. У нее светится, подобно нимбу, шапка взлохмаченных волос.

Видимо, почувствовав мой взгляд, она быстро отыскивает меня глазами. И показывает язык.

Вот чего я никак от нее не ожидал! Я даже немею от растерянности, как бы захлебнувшись песней о том, что «…если вы сорвались в голубые дали и летите быстро камни догонять, вспомните, что раньше вы так не летали и уже, наверное, не будете летать».

Это ее девчоночье существо было до сих пор наглухо от меня сокрыто, я и подозревать не мог, что она способна вдруг запроказничать.

А может, у нее настроение. Этот костер… Эти песни… Вон она как ласково на меня посматривает, ну, кажется, с чего бы…

«Ну, ну, ну, ты не дуйся, – снисходительно семафорит мне ее взгляд, гася и зажигая в зрачках искры, – ты мне, конечно, приятен, но и эти горы мне приятны, и частокол леса, истлевающего вечерами по кромке вершин, и какая-нибудь случайная краска, размазанная вдоль неба, да мало ли что?!. Ну, ну, ну, не сердись же, я иначе не могу. Но я еще буду думать, как нам быть с тобой, только ты не торопи меня, ладно?»

И опять, в паузе между двумя песнями: «Наверно, я тоже люблю тебя, но дай мне разобраться, что такое – любить тебя. Это ведь совсем не одно и то же, что любить Тутошкина или Володю Гришечкина. Наверно, это значит – любить мир, в котором ты живешь, мир твоих теоретических выкладок, замысловатых конструкций, головокружительных расчетов. Знаешь, меня это привлекает. Ведь кто я такая? Только оператор на заводе СК. Жаль, что ты не можешь рассказать мне о своем деле так же запросто, как я могу поведать тебе о синтетическом каучуке. Мне хотелось бы помогать тебе, ассистировать, что ли. Тогда я все понимала бы. Что такое быть спутником твоей жизни? Я, конечно, смогу худо-бедно варить тебе кашу, но ведь спутник – это гораздо значительнее, чем только каша или стирка рубашек?! Знаешь, я, наверно, плохо буду стирать рубашки. И невкусно варить. Может, прав Тутошкин – я этому научусь».

Вот как. Подобно Вольфу Мессингу, я могу читать мысли на расстоянии. Мне кажется, что я могу их читать. И читать в том виде, в каком они меня больше устраивают.

Костер мало-помалу затухает, и мало-помалу шумными ватагами расходимся мы по палаткам.

Но я еще долго сижу у припорошенных перхотью золы углей. Становится все темней. Почему-то нет луны. Луна за горами. И они – пик Инэ, Джугутурлючата, Софруджу – сейчас зловещи, обескровлены, сухи до звона. Перекатываются по их острым ребрам громы камнепадов. От них исходит первобытный мрак, напластовываясь повсюду тенями, зла. В долине, окруженной такими горами, должны происходить жуткие вещи, чудеса первородные, колдовские ритуалы.

Да, да! Но вот вспыхивают в девичьих коттеджах живые огоньки. Как в пантомиме, в окнах кружатся и мелькают шаловливые силуэты. Ничего жуткого. Тут везде люди. А где люди, тьма исчезает.

Ага, вот и луна! Выбравшись из-за тучи, она повисает ослепительным диском на тонкой нитке, протянутой между шпильками звезд.

Начинается сказка.

Я человек взрослый, кандидат наук, и не даю разыгрываться воображению. Сказки для меня – пройденный этап. Но, правда, иногда я об этом грущу.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

На завтрак – манная каша. В альплагерях ею злоупотребляют больше, чем горохом. Видимо, она полезна не только детям.

Тутошкин быстренько очистил миску и уже поет:

– Каша манная да ночь туманная, да ты ушла от меня, окаянная…

С нами сидит, новый инструктор Алим – «такой щебетун, рот большой, зубы большие, а вообще почему-то симпатичный».

– Каша манная – это вещь, – говорит он, тщательно облизывая ложку. – Вот, помню, спускались мы однажды вниз и, как часто водится, опаздывали к контрольному сроку. А опаздывали потому, что, где другие обошлись бы сухомяткой, мы разводили варево. Вот и в тот раз сварили на последнем биваке огромную кастрюлю манки, всю осилить в один присест не смогли и тащили впереди поочередно, как барабан. Доедали на ходу. Старший не вытерпел, приказал выбросить к черту, а мы на такое кощунство не осмелились, выскребли ее до донышка уже у ограды лагеря. Восхождение нам, правда, засчитали, мы возвратились почти в срок. Но она же нам и сил придала!

Алим говорит почти без акцента, но очень быстро. Масляно-черные его глаза смеются. Он ужасно к себе располагает. Чувствуется, что с ним мы заживем душа в душу.

С шутками и прибаутками идем получать трехкилограммовые палатки-памирки и прочее снаряжение: готовимся к Софруджу.

– Софруджу – это что, – сверкает большими зубами Алим, – мы ее раскусим в два счета.

– Ну да, оно и видно, – недоверчиво тянет Володя Гришечкин, глядя на ее сияющий пик.

Алим хлопает его по плечу.

– Во-во! Насчет этого у альпинистов уже анекдот сложен. Приезжают в лагерь новички – и глаза у них круглые: «Вот это и есть вершина?! О-го-го!! А это рюкзак?! Ну и горб! А это инструктор?!. Однако рожа!» Приезжают значкисты: «Как, эта горка?.. Подумаешь, добежим! Гм, этот рюкзачок?.. Пустяки!» И наконец, мастера: «Это стенка? Что это за стенка! Да мы по потолкам ходили!»

Смеемся вместе с Алимом.

Но «мадам» Персикова не дает нам развлекаться – того и гляди подсунет какой-нибудь брак. Дело в том, что она, вероятно, уже отходила свое «по потолкам» и теперь предпочитает более спокойное занятие – работает в альплагере кладовщицей. Все-таки горы, чистый воздух, можно бегать по лагерю только в шортах и майке, демонстрируя незаурядную для женщины мускулатуру. Да и к мужу поближе, а то ведь бродят тут вокруг да около разные ольги семеновны.

На лекцию «Опасности в горах» опаздываю – бегал в почтовый киоск дома отдыха «Солнечная поляна» за свежими газетами и журналами.

Лектор отчитывает меня за недисциплинированность и сразу же использует в качестве иллюстрации к очередному тезису:

– Вот вы и есть самая доподлинная ходячая опасность! С вашей разболтанностью…

С этим я согласиться не могу, но помалкиваю: лучше не дразнить собак…

Другими опасностями – пожалуй, с большим основанием – он считает камнепады, снежно-фирновые лавины (сухие, влажные и мокрые), солнце в любом случае, даже если туман (оно способно прежде всего вызвать ожог сетчатой оболочки глаз), оледенение скал, дождь и вообще любую погоду… В горах даже безобидный зверь может быть грозен для альпиниста. Например, туры в поисках соли охотятся по склонам гор за консервными банками, которых тут множество, это Кавказ, а не Восточный Саян, и лижут их, и могут вызвать камнепад даже там, где его обычно не ждешь.

Здесь, кроме того, есть такие горы, куда лучше не ходить, хотя с виду они, может, и безобидны. Например, Эрцог. Ее альпинисты избегают. Тогда как везде может быть хорошая погода, над Эрцогом любое легкое облачко способно извергнуть громы и молнии, из ледорубов буквально «течет» электричество.

Лектор долго еще распространяется на эту тему и, наконец, заканчивает свое выступление двумя анекдотами - что называется, «на массу сработал».

Вскользь рассказав об Эрцоге, он дает толчок воспоминаниям, а вспомнить мне есть что… Но только не вслух. Хотя, конечно, даже новички, с которыми я нынче хожу,- народ не слабонервный. Считая и девушек.

*

Вспомнилось, какая у нас в одном из восхождений – лет этак шесть-семь назад – подобралась неунывающая, прямо сказать, боевая группа. Вспомнил Тосика. Чем-то он напоминал Алима, тоже был страшный говорун, что-то даже во сне рассказывал, и всегда смешные вещи…

Когда однажды мы попали в грозу и спустились от греха на одну из углубленных скальных полочек, а потом еще дальше от себя спустили на веревке все ледорубы, кастрюльки и прочее, а сами сидели мокрые и стучали зубами, этот самый Тосик для полной безопасности предложил спустить и ботинки, ведь они с триконями.

Мы послушались его – смерть хоть кому не мила, зачем дразнить ее, лучше немного померзнуть. Потом глядь через полчаса, а Тосик, оказывается, только спровоцировал нас, сам же как ни в чем не бывало сидит себе в ботинках.

Мы возмутились, и кто-то намекнул кстати, что у Тосика во рту металлические зубы: «Слушай, дорогой, а ты не боишься, что тебя молнией по зубам долбанет?»

Мы ему отомстили! Он выпучил глаза, наглухо прикрыл рукой рот и сидел так битый час, не проронив ни слова. Даже смотреть было жалко.

Но в другой раз, когда мы снова попали в грозу, было уже не до смеха. В той группе, правда, не было Тосика – не скажу, как он повел бы себя.

Ну, опять все свое железо подвесили пониже, затем растянули палатку…

Ни за какие коврижки не хотелось бы оказаться еще раз в том месте во время грозы. Молнии барабанили вокруг палатки точно град (потом мы видели гребень, сплошь оплавленный электрическими разрядами). Иногда они шипели, как головки отсыревших спичек. Волосы топорщились. Почему-то казалось мне, что даже очки мои неприятно щиплются.

У одного из ребят подкачала психика, в нервном расстройстве он распорол ножом палатку, выскочил наружу – и стал (этакий неуравновешенный столб!) мишенью для первой же молнии. И она ударила в него – вход обозначился розовой точкой на лбу, а рваный выход был на бедре. Удивительно, что он остался жив, – мы сделали для этого все, что могли. Обожгло тогда и нас: к контрольному сроку не пришли и спустились вниз через четверо суток благодаря помощи спасателей.

Потом я еще раз видел, как в человека ударяет молния: он лежал ниц, на нем тлела одежда и совершенно обуглились ботинки. Он тоже остался жив!

Но молнии нередко бьют насмерть. Лучше этого не видеть. Лучше не видеть, как вокруг товарища летает особо изощренная смерть – шаровая молния. Она жужжит вокруг твоего спутника, точно рассерженный шмель, и у него волосы становятся седыми в считанные секунды. А потом, смотришь, позабавится эта бестия и куда-то улетит, исчезнет с глаз долой.

Вот о чем не говорил лектор. А зря! Надо было сказать все, с чем может столкнуться в горах смелый юноша. Смельчака все эти пиротехнические штучки не напугают. Смелый – он все равно пойдет на грозу. Так или иначе, но раз человек (с некоторой оглядкой) считает себя властелином природы, ему еще придется хватать молнии голыми руками и ломать их о колено.

2

Льет ливнем дождь.

Сегодня на рассвете мы должны были идти на восхождение. И мы пойдем, потому что кончается поток, мы должны разъезжаться по домам, а без зачетной вершины никто не даст нам значков. Как говорится, за что же боролись?..

Льет дождь, словно из ведра.

Начальство совещается.

Дело в том, что в дождь даже Софруджу становится опасной, даже проторенные тропы таят подвох…

Начальство совещается.

Мы сидим в полной боевой готовности, сидим, грызем пайковую колбасу. Мы готовы к построению в любую минуту, хотя, откровенно говоря, любой из нас предпочел бы этому ливню ясное солнышко. Даже самые разальпинисты, для которых чем трудней, тем желанней.

Сроки поджимают. Осталось каких-нибудь три-четыре дня, пока действительны наши путевки. А дождь льет. Он может лить и завтра. И, немножко поослабнув, даже послезавтра.

Потому начальство совещается, сталкиваются в споре различные мнения и предположения, а мы ждем, поеживаемся в отсыревших палатках, уже неохотно жуем колбасу.

Наконец решено: строиться и выходить.

Впереди нас уже ушла группа разрядников: на сложных и крутых участках подъема они навесят веревочные перила. А мы – только шагай да шагай.

Мы и шагаем, я бы сказал – бежим. Колонну возглавляют мастера, они, конечно, шустрые ходоки, они по потолкам ходили, для них и рюкзаки не в счет. Будто бы они не так уж и спешат, но дождь подгоняет, поневоле заторопишься. А задние отделения бегут не поспевая. С одной стороны это даже неплохо в такой дождь, становится жарко, а с другой – рюкзаки гнетут: сердце бьется оглашенно.

В лесу темно, хотя уже давно рассвет. Темно, вероятно, от черных, отягощенных влагою елей, от низко провисших студенисто-вязких туч.

Грохочет угрюмый поток, взбухший, грязно-опенеяный, мутный, как желудевый кофе. А недавно здесь журчал безобидный ручей… На камнях, не захлестываемых водой, стоят жестянки с чадящими тряпками – полузадохшиеся от сырости огоньки освещают переправу. А то ведь и гробануться здесь недолго.

Ким задавленно хрипит позади.

Чувствую, что ему достается, – неприятная, зело обременительная штука эта борцовская тяжеловесность. На девушек, возможно, она и производит впечатление – как-никак фактура, мощь! -- но в таких вот марш-бросках и тем более на подъемах каждый лишний килограмм дает себя знать, душит сердце сырой массой.

А ты нажимаешь как следует, – хрипит он.

Ким не любит разбрасываться словами в такие минуты: ведь сейчас даже невинный плевок способен сбить сердечный ритм, нарушить дыхание.

Кнопку ищешь? – не понимая сразу, к чему он это сказал, отвечаю я: «искать кнопку» – значит жать на самолюбие.

Но какое тут самолюбие! Киму вовсе не хочется, чтобы я сейчас побежал сломя голову: он всего лишь молит о пощаде.

Я тоже молю о пощаде. Тех. Передних. Со мной происходит что-то непонятное.

Изредка в колонне кто-нибудь пронзительно кричит, не утерпев:

Эй, там впереди, да не бегите же вы!

Темп на минуту-другую замедляется и потом нарастает как бы с удвоенной силой.

Мы уже мокры насквозь. В ботинках хлюпает вода. Только трикони сухо секут на камнях лимонно-желтые искры.

Ого! Кажется, начинаем активный подъем.

Елозим в грязи, раздираем торфянистую почву тупыми скребками триконей.

В кулуаре, который справа от нас, мечется камень. Он рикошетит от стен и прочесывает зигзагами все пространство. Сейчас камни срываются почем зря – оттаяли в снегу.

Впереди затор – оказывается, ждут вестей от разведчиков. От тех, кто ушел раньше навешивать здесь перила.

Володя Гришечкин бормочет что-то нелестное в адрес альпинизма и всего окрестного вида.

Тутошкин сдержанно советует ему:

– Закрой рот, а то наглотаешься ультрафиолетовых лучей.

Сасикян вопрошает с тоской:

– Когда же кончится этот водопад?

Алим весело блестит зубами.

– Да так, километров с трех высоты. Там уже будет метель.

Нечего сказать, утешил.

Но что у меня с сердцем? Такого еще не было. Его жжет огнем, и больно где-то в предсердечье. Мне трудно шевелить левой рукой. Кажется, ребра накалены. Они как стальные прутья колосников, сквозь которые что-то от сердца струится и капает, капает… Я видел, как горит дюраль в железных печках. Мы топили дюралем в годы войны в общежитии «ремеслухи» – срывали обшивку со сбитых вокруг города гитлеровских «юнкерсов», «хейнкелей» и «мессеров». Разогретый как следует, он не горел, а плавился, высвобождая огромную температуру, от которой наша печка тревожно гудела и уже готова была растечься лужей. Тонкие струйки белого с голубизной металла стекали сквозь колосники на песок. Мы научились топить даже толом – он мог взорваться только в массе, от саморазогрева до двух тысяч градусов. Мы топили одиночными шашками тола, похожими на бруски хозяйственного мыла. И мы научились отличать его от точно таких же, но слегка с прозеленью, шашек мелинита, который мог взорваться не то что от малой температуры, но и от сильного удара.

О, нужда научит из всего извлекать пользу: из лебеды печь хлеб, из прозрачных парашютных зонтов от немецких осветительных ракет шить рубашки и кофточки – прообразы грядущего ширпотребного нейлона, а взрывчатые вещества заставит работать не на уничтожение всех и вся, а на обогрев.

Я себя не узнаю: почему-то лезут в голову далеко не самые светлые подробности моей жизни.

И, скрипя зубами, я, как драгоценный бисер, пересыпаю в памяти слова павшего на поле брани поэта: «Солдат!..

Учись свой… труп… носить… Учись дышать… в петле… Учись… свой кофе… кипятить… на узком фитиле».

Я вспоминаю эти слова, чтобы приободрить себя.

Мы поднимаемся еще немного и опять стоим. Опять впереди совещание.

И вдруг команда: поворот кругом! Решено возвращаться. Разрядники доложили: склоны Софруджу расквашены, грязь, тяжелый рыхлый снег, участились камнепады, идти дальше – значит рисковать чьей-то жизнью, а может быть, и не одной. Тем более что дождь льет и на биваке насквозь промокшим людям негде будет согреться и обсохнуть.

Что ж, новичкам такое испытание вроде бы ни к чему, Но есть и недовольные решением тех, что идут впереди, Решением Персикова, а он, видно, парень серьезный, с головой. Не авантюрист. Думает о том, кого за собой ведет, Тутошкин разочарованно «выбрасывает антенну»:

Здрасте вам через окошко! - что соответствует общеупотребительному: «Вот тебе, бабушка, и юрьев день!»

Примерно через полчаса выясняется, что Гришечкин во время остановки забыл какую-то принадлежность кухонного быта – кастрюлю, что ли. Нужно возвращаться – кастрюля все-таки казенная, и платить за нее Володе нет резона: он не миллионер. Но возвращаться в гору – не лучшее из удовольствий в такой ситуации. Путь в лагерь для Гришечкина порядочно удлиняется. Он стремится облегчить хотя бы свой рюкзак.

Торопливо извлекает из него основную веревку – в ней, может, килограмма три в сухой, а сейчас она мокрая, значит больше, – и кошки. Спасибо, хоть в кошках мало что может намокнуть. Их вес почти постоянен – полтора кило. Верных пять килограммов Гришечкин собирается переложить на чьи-то плечи! А до лагеря еще шагать да шагать – правда, под гору, но мы так устали, что кое-кого даже лишний килограмм как палкой ударил бы под коленки. В общем это совсем не болезненное ощущение, когда нога складывается в коленке под тяжестью груза, точно перочинный нож. Но куда болезненнее придать ей нормальное положение – особенно на спуске, когда ты во власти дождя, превратившего тропу в жидкую кашицу, расслабляющей усталости и сил гравитации!

Гришечкин поднимает на самого выносливого из нас невинно-голубые глаза. Голубые, как небо, глаза..,

– Возьми, Вась, до лагеря..,

И самый выносливый из нас, самый шебутной, обычно такой безотказный Тутошкин говорит слова, какие в общем мы еще ни разу от него не слышали:

– А что, мне больше всех надо? Что, по-твоему, я двугорбый верблюд?

И с сознанием своей правоты беспечно, в упор на нас смотрит. Смотрит на Кима. На Петра. На меня. А и действительно – почему все ему да ему? Что он в конце-то концов, подрядился?

И Ким нерешительно тянет руку – ему трудно будет, Киму – с него хлопьями мыло летит, словно с загнанной лошади. Но он малодушно не говорит того, что нужно сказать, раз уж тянешь зачем-то руку: «Ну давай, что ли, я донесу!»

Он молчит, и рука его, нерешительно протянутая, как документ без гербовой печати, ей никто не верит.

Я не ругаю Кима, нет. Он взял бы эту проклятую веревку плюс кошки минутой или двумя позже, он просто не мог решиться на такой самоотверженный акт сгоряча. Даже те, что закрывали своими телами амбразуры вражеских дотов, делали это, по мере возможности взвесив все обстоятельства.

Я ругаю только себя, и никого больше. Потому что я даже руки не протянул. Мне почему-то кажется, все здесь должны видеть и знать, что со мной происходит. Что у меня плохо с сердцем. Что мне нечем дышать под тяжестью собственного рюкзака – сколько в нем, килограммов двадцать пять? Или больше? Тридцать я не донесу. Я не могу взять ни крошки груза сверх того, что уже давит меня и гнетет! Поверьте, я не могу! Я позорно расклеился! Я… я ненавижу горы…

И я молчу. Но и не признаюсь, что мне плохо. А вдруг мне не поверят? Тогда будет еще хуже. Пусть уж лучше Алим скажет: «Возьми, Юрий!» – и я возьму. Но только не добровольно…

В следующую минуту произошло такое, чего никто из нас не ожидал. Тихо и спокойно, даже как-то безразлично, Катя Самедова говорит:

– Давайте я понесу.

И Гришечкин, ни минуты не раздумывая, даже обрадовавшись, сваливает с рук на руки Самедовой пять тысяч граммов отсыревшего капрона и голого железа. Или пять кило – для тех, кому привычней округленный счет.

Мы не смотрим друг другу в глаза. По-моему, только Тутошкин сохраняет ровное состояние духа. Его глаза не-замутнены.

Идем дальше. Идем – и каждый думает свою думу.

К отвратительной погоде можно еще привыкнуть, притерпеться, что ли. Тем более что впереди нас ждут тепло и горячая еда. К стыду, который гложет душу, привыкнуть нельзя. Надо что-то делать, пока не поздно. Черт побери, надо что-то делать! Черт побери, не такая уж беда – эти пять килограммов, если тебе и без того плохо. Собственно говоря, нечего терять.

Я обхожу Петра – а мне его нелегко обойти, он шагает споро и опускаю руку на рюкзак Самедовой.

– Катя, я тебе помогу.

Отходим в сторонку.

Катя без звука отдает веревку и запрещающе растопыривает пальцы над кошками – нет, кошки она понесет сама. И при этом ни слова упрека, но и ни слова благодарности. Я настаиваю. Но нет – кошки она понесет сама.

У нее усталый взгляд, запавшие щеки – и мелким жемчугом оторачивают губу капельки воды. Вот что сделал с нами этот проклятый дождь!

Я не знаю, каким образом мне удается еще идти. Я иду с закрытыми глазами, изредка упираясь лбом в чей-то рюкзак. Ноги подкашиваются. Боюсь упасть. Мне бы только дойти до лагеря – любой ценой. Хоть ползком.

Какие-то клочья мыслей в голове. Что-то пытаюсь думать о Самедовой. Кто бы мог предположить, что в ней скрывается столько силы, сжатой словно пружина, силы и мужества! И я, жалкая развалина, тюфяк полосатый, еще смел помышлять о том, чтобы она стала моей женой! За какие-такие заслуги и добродетели?

Задним числом я пытаюсь оправдаться хотя бы перед самим собой, доказывая себе, что у женщин это в крови – семижильность, что неспроста же они легче мужчин переносили в годы войны блокаду, что и в горах не раз бывало, когда парни замерзали насмерть, а девушки оставались живы. И по совести отвечаю на этот последний резон, что они оставались живы не столько благодаря биологическому запасу прочности «на материнство», сколько потому, что их партнеры по восхождениям вели себя как настоящие мужчины, до последнего часа заботясь о них и отдавая им последнее тепло своих уже обреченных тел.

Вот как это бывает, если ты настоящий мужчина! Если ты джентльмен, черт побери!

Саморазоблачительные размышления помогают мне держаться, они как возбуждающая инъекция. Но потихоньку все же отстаю. Вот уже и Ким почему-то оказался впереди.

С удивлением замечаю, что поверх рюкзака у него прикручена кошка, которой раньше ее было. Конечно, он взял ее у Кати. Он хотел взять обе, но Катя обе не отдала: семьсот пятьдесят лишних граммов она честно, на пределе сил, несет до лагеря. Вот так должно быть, Тутошкин, если мужчина не то что обладает какими-то там сверхположительными качествами, а элементарно имеет капельку совести. О сверхположительных качествах сейчас лучше помолчать.

Но и в лагере мне еще долго не дает покоя эта постыдная сценка с веревкой и кошками – подспудно напряженная, хотя и разыгранная в темпе, почти на бегу.

Ее напряжение держит меня точно в тисках и сейчас – в палатке, в столовой, в бассейне, где вода почти на градусе замерзания… Но я купаюсь в ней, чтобы разом снять с себя тупую разбитость в теле и озноб.

Мне уже лучше. Я даже позволяю себе поразмышлять на отвлеченные темы – и о себе и о других. Впрочем, не совсем уж они и отвлеченные…

*

У меня трудовая биография. Я с четырнадцати лет уже стоял за станком. Со времен «ремеслухи». Я полюбил свою работу металлиста, а она достаточно трудоемка. Я постарался, чтобы она стала для меня интересной и значительной. И уже в сорок четвертом военном году я мог предвидеть, как сложится вся моя дальнейшая жизнь. Уже в сорок четвертом году я самостоятельно решил первую техническую задачу. Мы делали на маленьком заводе авиабомбы. Делали чуть ли не полукустарно – тогда все было поставлено на службу фронту. Так вот, у нас что-то не получалось. Корпус бомбы после отливки в опоке бывал изъязвлен раковинами и разрывами. Газы, скапливаясь внутри корпуса, при остывании рвали металл и выходили наружу. И я нашел простую лазейку из этого тупичка, правда немало просидев над сделанными от руки чертежами. Я предложил класть в опоку вместо цельнометаллического стержня обыкновенную трубу, предварительно насверлив в ней отверстий. Вместо того чтобы с усилием рвать оболочку бомбы, газы свободно улетучивались по трубе наружу. И первый же опыт подтвердил правильность такого решения. Думаю, что те бомбы, корпуса которых мы отливали, сработали безотказно и на Сандомирском плацдарме, и на Одере, и под Берлином.

То была первая моя высота, взятая с бою. Их уже было две или три, когда я увлекся горами.

Кстати, у меня открылись тогда – лет девять назад, сразу после окончания вуза, – каверны в легких. Начался туберкулезный процесс. Врачи советовали обстоятельно лечиться. Я сыграл ва-банк. Вместо того чтобы ехать в санаторий (в те годы еще не так просто было совладать с туберкулезом), приобрел путевку в альплагерь. Не думаю, чтобы это был радикальный способ лечения, одинаково показанный для всех стадий болезни, но меня горы вылечили, и лечение совсем недорого обошлось. От каверн не осталось и следа. Вот еще почему мне дороги горы.

И мне хотелось бы думать, что здесь только прекрасные люди. Этим я не хочу подчеркнуть, что я-то как раз и прекрасен, но мне по крайней мере нечего стыдиться своей биографии. Мне хотелось бы видеть, что здесь трусы, тряпки и люди безвольные долго не живут – ведь не та питательная среда. Но нет, в этом спорте, который держится только на мужестве, выдержке и самообладании, на чувстве локтя, на взаимовыручке, как ни странно, есть и трусы, и эгоисты, и честолюбцы. Я уже говорил об этом, но буду говорить еще и еще. Я буду рассказывать о том, как группа альпинистов, увидев ракеты бедствия в горах, не пришла на помощь, потому что не уложилась бы в контрольные сроки и восхождение не было бы ей засчитано. И справедливо перед строем всего лагеря эти альпинисты были с позором дисквалифицированы.

Мне придется говорить и о том, как люди, в быту нечистоплотные, на службе пресмыкающиеся перед начальством, в горах, наоборот, спешат на выручку товарищу и бравируют пренебрежением к смерти. Бойтесь таких, распознавайте, ведь смелость – отнюдь не существо их натуры, не краеугольный камень их бледной жизни. Она – только откупное за их малодушие в миру, она – попытка оправдать тщету их будничных поступков, она – замаливание грехов перед собственной совестью.

Да, в горах встречается разный народ. Как тут не вспомнить о типе, с которым я имел несчастье подниматься однажды на сложную вершину. Он залезал во время ночевок в спальный мешок, не раздеваясь и не разуваясь, с биноклем на шее, с компасом, пристегнутым к кармашку штормовки, с защитными очками, болтающимися на веревочке, с высотомером и фотоаппаратом. Оснащенный столь внушительно, он спал спокойно. Я не знаю, правда, что ему мешало заодно уж втащить в спальный мешок ледоруб и кошки. Но нет, ледоруб и кошки он пристраивал рядом с собой, чтобы в любую минуту находились под руками.

Так вот, мне до спазма сердечного не хочется в чем-то походить на таких людей. А вчера я смалодушничал. Собственно говоря, и смалодушничал-то на пустяке. И жестокий урок какого-то очень не показного благородства преподала мне девушка, которую я безнадежно люблю. Лучше бы уж кто-нибудь другой…

Ну что ж, для того нас и учат, чтобы мы становились чище и умнее, чем были еще только вчера.

3

Да, сердце беспокоило меня и раньше. Но я не обращал внимания: пустяки, это от переутомления… Но то, что случилось вчера…

Теперь было бы глупо не посоветоваться с врачом.

Врач у нас – молодой симпатичный ленинградец. Мы толкуем что-то о конях Клодта на Аничковом мосту, о Фальконе и Росси, об изумительных фонтанах Петергофа.

Тем временем он слушает мою грудную клетку внимательно и настороженно.

– Так, дорогой мой… – Он прекращает свой манипуляции и грозит мне вынутыми из ушей трубочками фонендоскопа. – У вас, дорогой мой, серьезные шумы в области сердца.

Я позволяю себе усмехнуться.

– У вас прямо-таки студенческие шумы.

– То есть, надо понимать, еще молодые, незначительные?

– Наоборот, такие шумы, которые расслышит любой студент-первокурсник. Собственно, они были и раньше, когда я слушал вас при медосмотре. Но тогда вы еще как следует не акклиматизировались, нельзя было ничего утверждать наверное, и все, что я мог тогда, разве только запретить вам восхождение с разрядниками, даже со значкистами. Теперь же… теперь…

– А где шумы?

Надо же мне это знать в конце концов!

– В точке Боткина, но не только…

«Точка Боткина, – повторяю я мысленно. – А то еще есть турецкое седло».

– Доктор, а что такое турецкое седло? У меня с этой штукой все в порядке?

Доктор, молодой, милый, веснушчатый, деланно хмурится.

– Зря смеетесь. Вы латынь знаете?

– Так, немного… крылатые выражения. Как говорят шахматисты, е-два, е-четыре.

Он что-то пишет мне на бумажке – я разбираю слова: «…верхушка сердца – грубый систолический шум… в точке Боткина -- систолический и диастолический».

– Возьмите для памяти. У вас усталость сердечной мышцы. Этого достаточно, чтобы закрыть для вас горы.

– Вы шутите, доктор! Вы ошиблись, наверно!

Здесь не очень много работы, и народ все отъявленно здоровый, но у доктора какой-то зеленый вид: возможно, много читает, особенно по ночам. И воспалены глаза. И взгляд рассеянный. Возможно, дома неприятности. Но мне его не жалко.

Да он просто пугает меня! Страхуется: а вдруг случится со мной что-нибудь, ему же потом отвечать.

Усталость сердечной мышцы… Наверно, я меньше удивился бы камням в почках, хотя надо думать, ужасная, штука эти камни. Усталость сердечной мышцы… С чего бы ей уставать, однако? Ну, много работал. Ну, здесь сразу большая физическая перегрузка. Так у меня у одного, что ли, много работы, я один, что ли, испытывал перегрузки?.. Я ведь столько ходил в горах!

Юный доктор чуть-чуть оскорблен.

– Я терапевт, дорогой мой. Я не могу ошибиться. – Он и не скрывает, что перестраховывается. -- Что же, вы хотите, чтобы я за вас отвечал? Слышали, недавно в Безенги был случай – взошел человек на вершину и умер? Это декомпенсация сердца. Ведь человек не ломовая лошадь, не першерон какой-нибудь, на которого, что ни взвали, все потянет. Да и у першерона есть предел. Вот еще случай: на седловине Дых-Тау точно так же умер один альпинист от острой сердечной недостаточности. Вам этого мало? Вас это не убеждает?

Я пожимаю плечами.

– Почему? Убеждает. Но я же легко хожу, доктор! У меня великолепные легкие. Я дую в этот ваш спирометрический бак до отметки 5100!

– Вы и будете легко ходить, – с едва заметной досадой втолковывает мне доктор. – А потом наступит декомпенсация. Вот так – сразу, как снег на голову. В сущности, силенок у вас не густо, хоть вы и тренированный парень. Да и возраст не совсем чтобы уж юношеский. – Он смотрит на меня с сочувствием, кладет руку мне на плечо. – Бросьте, на самом-то деле… Пораскиньте умом, ведь вы же взрослый человек… Вам еще сколько шить нужно, а вы рветесь к смерти. В конце концов как будто, кроме альпинизма, спорта нет. Займитесь прогулками на велосипеде – гонки вам уже противопоказаны, а там, знаете ли, е-два, е-четыре. Играйте в волейбол…

Я возвращаюсь в палатку, падаю на постель. Сердце не то чтобы прибаливает, а как-то тихо, обиженно зудит. Да и есть отчего…

Напротив на койке Алим играет с Кимом в шахматы.

– Ну что, – спрашивает он, стуча себя в грудную клетку, – как у тебя тут?

– Плохо. То есть не то чтобы плохо, но доктор горы мне запретил.

Ребята – спасибо им – не утешают меня.

Алим огорченно цокает языком.

– Вот в Уллу-Тау был врач так врач, – говорит он. – Шах!

– Какой шах? – недоумевает Ким.

– Нет, нет, вот шах, ферзей… Там такой был врач – к нему придешь, а он: что, мол, зуб болит? Ну и прекрасно! Возьмите кальцекс, помогает. А этот важный какой: я, говорит, терапевт, дорогой мой. Что-что, а сердце изучил, как грецкий орех. Во как! Не хухры-мухры.

Алим тонко передает интонацию доктора, и я благодарно ему улыбаюсь. Я еще способен улыбаться!

Да, я улыбаюсь – и я еще буду хохотать.

Скажите пожалуйста! Он оберегает меня от смерти, этот доктор. От смерти я и сам поберегусь. Но смешно об этом всерьез толковать в тридцать два года.

Ерунда! Как будто любая уступка в жизни – в любом плане, в том числе и отступление от очередной вершины – в угоду сердцу, печенкам или почкам не есть шаг если уж не к смерти в ее медицинском смысле, то к омертвлению тканей мозга, тканей души!

Не путайте мне карты, доктор. Не темните. Кстати, вам известно, доктор, что последующие год-два мне придется жить в условиях весьма чувствительных высот, скорей всего на Памире? Так, ничего особенного, предстоит доработка одного астроприборчика, фиксирующего на пленке метеоритные (их называют еще звездными) дожди. Потому-то я не сделаю ни одной поблажки бренной своей плоти. Возможно, я дам ей только небольшую передышку. Я владею телом, а не тело мной! Хотя материя первична, как утверждают философы. Они это справедливо утверждают, спорить не берусь. Но при этом они не отрицают, что в определенных случаях сознание влияет на материю, способствует ее эволюции. Нас на мякине не проведешь. Мы тоже диамат знаем.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Хожу по лагерю неприкаянный, но делаю, что называется, хорошую мину при плохой игре. Уже окончательно выяснилось, что на Софруджу мне не быть: юный эскулап непреклонен. Что ж, я могу пройтись с туристами по окрестностям. В паре с Мусей Топорик. Или с такими же неудачниками, как она.

А Володю Гришечкина никто отсюда не гонит. Горы по состоянию здоровья ему не противопоказаны. Но он, как тип, противопоказан горам. Здесь таким не место.

Он возбужденно бормочет, укладывая чемодан:

– Очень мне такой альпинизм нужен. Я такой альпинизм в гробу в белых тапочках видел.

– А правда, Володя, что ты приехал в горы, спасаясь от призыва в армию?

– Ну да, от нее спасешься! Все равно возьмут.

– Но немного позже, не так ли? А кто знает, что там будет «немного позже» – вдруг тебе дадут отсрочку? Или наступит конец света?

– Вот именно. Спешить некуда. Я еще молодой.

– Молодой, да старый, – говорю я и уже не слушаю его полуоправданий.

Я человек свободный. Хожу везде, стараюсь не очень-то следовать распорядку дня – в отместку администрации и доктору. Словом, сую нос в каждую щель. Но меня безостановочно гложет тоска, ох какая меня гложет тоска!

На веранде административного коттеджа ребята сочиняют газету. Есть уже рисунки, есть статьи и с пафосом и с юмором, кто-то написал даже вирши размером времен Тредиаковского и Сумарокова. Нет только у газеты названия.

– В лагере Адыл-Су мы тоже выпускали газету, – говорю я.

– Называлась она просто: «Адылсучья жизнь». Не подходит?

– Но мы же не в Адыл-Су, – смеются ребята.

– Можно вот так, – опять говорю я, – можно назвать газету «Горыпроходимец», но только «ы» перечеркнуть, а вверху надписать «е».

От тоски я начинаю низкопробно острить. Но кому-то даже нравится. Принимаются обсуждать мой каламбур.

Иду дальше. Встречаю на почте Янину – мне нужно послать маме телеграмму, что не солоно хлебавши возвращусь скоро домой.

– Ну как, Янина, – праздно интересуюсь я, – как самочувствие?

– Хорошее, – отвечает она, не лукавя. – Знаешь, Юра, когда мы бегали на Семенов-Баши на панораму, у меня печенки натурально тряслись, а сейчас не трясутся. Видно, приросли!

Она стоящая девка, эта Янина. Только уж больно нескладная и некрасивая. Вот, может, и впрямь немного в горах утрясется.

– Знаешь, – говорит она, – теперь мы уже не пойдем на Софруджу. Не успеем. Мусат-Чири – вот куда нас поведут!

– Вам крупно везет, – улыбаюсь я сочувственно. – Значочки получите неполноценные.

Дело в том, что Мусат-Чири – это низкорослая оплывшая горка в окрестностях лагеря. На ней даже снега нет. Туда можно взбежать без рюкзаков и возвратиться за несколько часов. Говорят, что в июне она еще считается зачетной, но это уж действительно на худой конец.

Легко получат значочки нынешние новички! Но вряд ли они будут радоваться такому исходу. Ведь почти все они приехали сюда, чтобы заниматься альпинизмом по-настоящему. Уже с самых первых дней.

И то сказать – они еще успеют. У них все впереди.

Подходят Тутошкин и Сасикян. Тутошкин, как всегда, розовый и самодовольный.

– Ты идешь в Сухуми? – спрашивает Венера у Янковской. – Мы все собираемся после лагеря идти пешком через Клухорский перевал в Сухуми. А то никогда и не побываешь, гляди… Не даст Додонов в другой раз отпуска летом – и точка.

– Не знаю, – говорит Янина, – ведь я могу опоздать на работу. Я бы не хотела опаздывать на работу, хотя мне и не страшны додоновы.

– А ты? – Венера смотрит на Тутошкина: ей страх как хочется завербовать в свою группу такого колоритного парня.

Ой, Венера, а вдруг он не поддержит вас в тяжелую минуту, не подаст руки на крутом спуске! С него может статься, несмотря на то, что у него плечи, как у Алеши Поповича.

– Подумаю, – сипло говорит Тутошкин, – Это дело трэба разжуваты. Много ли мне вообще-то нужно – стакан моря и кусочек женщины. А это завсегда я буду иметь даже без Клухорского перевала.

– Смешно и бесплатно, – говорит Венера с угрозой в голосе. – Кусочек женщины! Кусочек дурочки, вот кто тебе нужен на данном этапе! Дурочку, может, ты и прельстишь. А мы обойдемся, нам будет весело и без твоих «антенн». Янина смеется.

– Ну что, получил, олух царя небесного?

Улыбка Тутошкина раздернута на все тридцать два зуба.

– Получил, – беспечно отмахивается он и тут же «выбрасывает антенну»: – Получил черта граненого с мозговой косточкой.

Хорошо хотя бы то, что он безобиден, – правда, в той степени, в какой может быть безобиден человек, который чужого не тронет, своего не отдаст.

Все утро я бессознательно ищу Самедову. Мне уже кажется, что она намеренно прячется от меня. Может, так оно и есть.

Я нахожу ее в глухом закутке лагеря на качелях. То есть это не качели, а какой-то спортивный снаряд, но Катя использует его не по прямому назначению. Она в своих излюбленных синих финках со швом посередке и трикотажной тенниске навыпуск. Маленькие груди чуть оттопыривают шелковую ткань.

Она встречает меня так, будто минуту назад мы виделись.

– Сердце можно лечить, – говорит она, выслушав отчет о моих неприятностях. Глаза у нее чуть-чуть в тревоге – нужно не раз внимательно посмотреть, чтобы заметить это. Тревога эта не постоянна, а вспыхнет и тотчас опадет.

У нее самые рядовые, самые серые глаза. Я не могу понять, почему они на меня так действуют. Вон какие у Черной Пантеры – сверкающие, страстные, завлекательные, но они для меня ничто…

Кстати, Ольга Семеновна уже возвратилась из больницы. «Подлатали» и Беспалова, заживили ему легкое. Ольга Семеновна приветливо со мной поздоровалась, и я понял, что «кто старое помянет – тому глаз вон»,.. Да и поминать нам, собственно говоря, нечего.

Побродить со мной Катя не согласилась – ей нужно смазать и просушить ботинки перед предстоящей прогулкой на Мусат-Чири. Я не могу назвать это восхождение на Мусат-Чири иначе как прогулкой. Не стоило бы ради него и ботинки смазывать. Там уже все снежники порастаяли.

Брожу по лесу в одиночестве. Неожиданно из-за деревьев встает безыскусный обелиск из дорогого розового гранита. На нем в левом верхнем углу высечен профиль молодой женщины с косами, собранными на затылке, и светятся золотом слова:

На могиле зеленеют свежие пучки папоротника, россыпью лежат тюльпаны, лапы пихты…

Мне уже рассказывали об этом обелиске. О том, что эту глыбу розового гранита доставили откуда-то из-под Ленинграда, а сюда везли ночью по плохой дороге на волах. Но, может, я слышал уже легенду. А может, и нет. Скорее всего нет.

У Мухамедовой, видно, были настоящие друзья. Обелиск немало ведь стоит. Но в дружбе, впрочем, счет ведется не на звонкую монету. В дружбе иные измерения.

В конечном счете лучшим памятником этой женщине будет то, что ее смерть в горах никого не остановила. И не остановит. А ведь в горах гибнут нередко. Вон они какие грозные…

Я невольно смотрю на пик Инэ, на щерблено-скалистый край Джугутурлючат, затем на рябую от снежников стенку Западной Белала-Кая. Сила!

Опять почему-то вспоминаются стихи незабываемых военных лет – они здесь очень уместны, в горах. Их слова тяжелы и обкатаны, как булыжники, что лежат повсюду на здешних склонах до поры неподвижно.

– Был камень тверд, – шепчу я, – уступы каменисты, почти со всех сторон окружены, глядели вверх – и небо было чисто, как светлый лоб оставленной жены.

Меня даже озноб пробирает, и я говорю уже громче, уже ликуя: «…и небо было чисто, как светлый лоб оставленной жены»!

Не просто после таких стихов прийти в себя, ведь они как гимн, как молитва великому богу Мужества и Любви.

Потихоньку прихожу в норму. Даже о Кате больше не думаю – пусть себе мажет собачьей мазью ботинки. Это нужно – смазать их как следует. Еще не одна девчонка, остро заточив трикони, полезет в них на Софруджу. Не на Мусат-Чири, а именно на Софруджу. А потом и выше.

На подходе к лагерю меня останавливает приехавший вчера без путевки кругленький, уже лет под тридцать шесть, московский адвокат. Тоже жаждет приобщиться к альпинизму. Что ж, ему придется попотеть.

А пока он в самом радужном настроении. Всему удивляется, все здесь его волнует. В том числе и новая шашлычная.

В нее входишь, как в храм. Цветные стекла струят рассеянный свет, и его шелковые полотнища вихрятся над нами и между нас. От пестроты оттенков, от мрачных елей, что вплотную окружают эту ажурную постройку, внутри прохладно и сумрачно. Здесь нужна еще музыка. И не просто какая-нибудь джазовая. Здесь нужна музыка, мелодическая поступь которой нетороплива и обстоятельна, как ночь и день, что сменяют друг друга над этим миром. Здесь нужен орган – и пусть не упрекнут меня в кощунстве. Ведь сюда входишь, как в храм – в храм насыщения.

За гнутыми стеклами буфетов чего только нет: и польские паштеты в миниатюрных баночках, и дефицитнейшие крабы, и зернистая икра, и прочие благоуханные сласти, которые идут под пиво, да и без пива хороши. Но главное, ради чего построен этот павильон – эфемерное чудо из стекла и смолистых дощечек, – он построен ради шашлыков. Шашлыки здесь культовая еда. Они подаются с аппетитными кружочками лука, присыпанные зеленой крошкой болгарского перца, сдобренные уксусом – о, что за прелесть эти шашлыки!

Я вижу Кима. Он тоже пришел отведать свежего мяса, и его ноздри хищно раздуваются, глаза мечут жадную искру.

– Кто здесь ест худосочную крабятину?!. – восклицает он. – Ага, никто не ест, только вы, старые прелюбодеи, настройщики из Одессы, несостоявшиеся Плевако! – Он жизнерадостен и здоров, как гималайский бык, он так и лоснится от избытка сил. – Настоящий альпинист всегда предпочтет деликатесам сомнительного свойства добрый, веками испытанный бараний шашлык!

Я бормочу что-то в наше – мое и адвоката – оправдание:

– Мы тоже заказали шашлык. Но пока нет свободных вилок. Мы заказали шашлык и пиво. Нам можно пить пиво, особенно мне – я теперь ничего не теряю.

– Бог с ними, с вилками, – оживляется адвокат, уступая мощному напору Кима. – Вилки – не что иное, как мелкобуржуазная распущенность. Пусть несут без вилок.

– Вот именно, – басит Ким, показывая официантке два пальца. -- Еще два шашлыка. И два пива.

Пока эти суматошные, зело упитанные спортсмены рассуждают о преимуществах шашлыков по-карски перед всеми прочими, я думаю, чего ради людей, подобных адвокату или хотя бы тому же музыкальному настройщику (он сидит неподалеку), тянет в горы. А приятно все-таки: от музыкального настройщика, говоря с некоторой натяжкой, почти прямая линия до Бетховена. За каждым адвокатом, глядишь, маячит либо Плевако, либо Кони… А за каждым физиком-атомщиком – Резерфорд. Завидная компания! Но Резерфорд – или Эдвард Теллер? Ведь Теллер, автор американской водородной бомбы, в молодые годы страстно увлекался альпинизмом и потерял в горах ногу. Нет, только не Теллер. Он исключение. Если бы горы знали, что двадцать-тридцать лет спустя этот любитель бриллиантовых альпийских пиков станет человеконенавистником, проповедующим ядерную погибель мира, он не ушел бы живым. Горы, однако, не знают и не рассуждают. Они слепы.

Пьем пиво – холодное, терпкое, с хинной горечью. Пьем «настоящий чехословацкий будвар, сваренный в пивоваренных заводах ческе будеевице». На красочной этикетке обозначена крепость – двенадцать градусов. Но нас «не берет».

– Разница между чешскими и русскими градусами, вероятно, такая же, как между Фаренгейтом и Цельсием,- смеется Ким.

Он уже скользит взглядом по столикам – здесь много девушек. Они тоже пьют будвар. Это незнакомые нам девушки – очевидно, туристки. Либо из дома отдыха. Или из соседних альплагерей. Пиво им – тем более альпинисткам – противопоказано. Увы, есть злостные разрушительницы своих организмов.

Вкруг их губ, пахнущих дрожжами, летают элегантные, узко перехваченные в талии осы – нужно иметь выдержку, чтобы терпеливо сносить такую опасность. Девушки имеют выдержку. Мне они нравятся, чего там… И, немного подвыпив, я начинаю мысленно витийствовать.

*

О домбайские шашлыки! О лук, который, даже взбрызнутый уксусом, вызывает слезы! И баранье сало, стынущее на пальцах, стекающее по подбородкам туристок… И аппетитные хрящи, разгрызаемые их безжалостными зубами…

О домбайские девушки, точно на маскараде укрытые за цветными, в пол-лица очками! О альпинист-девицы, неприступно зашитые в саржу, парусину и кожу, укутанные в шерсть грубой вязки, в куртки на гагачьем пуху! Бронзоволицые, с малиновыми шелушащимися носами, крепкозадые – честь вам и хвала! Очень важно в горах иметь крепкий зад – здесь он дополнительная, так называемая пятая точка опоры.

Где раздольный романтик Багрицкий, автор «Трактира», – он достойно воспел бы эту шашлычную, эти горы дымящегося мяса, эти изысканные яства в буфете, где Вер-харн наших дней, старина Эмиль Верхарн, чтобы сладострастно и упоительно восславить эту кермессу высокогорья, этих девушек – не девушек, а юных богинь, властительниц альпийских угодий, завсегдатаев здешних бесчисленных Олимпов?!.

От пива, что ли, шумит у меня голова? Невеселые мысли, что ли, стискивают и гнетут ее? Да почему же они невеселые? Ведь я радуюсь и девушкам, и шашлыкам, и всему синему миру, я что-то рассуждаю о Плевако и Верхарне, мои сравнения и параллели неожиданны, как полет сорвавшегося в кулуаре камня.

Я всему радуюсь. Только о чем бы я ни принимался думать, перед моими глазами возникает маленькая и задумчивая Катя Самедова. И какое мне дело до всех этих бронированных красавиц, поглощающих для укрепления мышц и, возможно, для балласта бесконечные шашлыки!

2

Я уезжаю. Мне невыносимо здесь оставаться.

Идет дождь. Из окна автобуса видно, как бежит Катя, – пусть бежит, мне все равно, я-то уже устал за ней бегать. Вода течет по стеклу, окрестности размыто просвечивают сквозь ее струйки – точно такие пейзажи у Клода Моце. Катя тоже размыта, вся она оплывает цветными кляксами. Я смотрю на нее, стиснув зубы, – нельзя стереть изнутри это море дистиллированной воды, смешанной с кричащими красками Домбая. Я могу только лишний раз протереть очки.

Я смотрю, как заливают Катю потоки воды, и у меня такое ощущение, что она тонет, что ее крутит на месте, словно в омуте. Мне хочется закричать и выбежать из автобуса, броситься в омут. Но я сижу неподвижно, стиснув зубы. Рвать – так сразу. Мне это и проще, собственно говоря. Я же мужчина.

Я даже думать о ней не хочу. Я думаю совсем о другом.

Интересно, как сложится жизнь вон у той девчонки, что выскочила под дождь голышом, в чем мать родила, – одни только бусы мелко алеют на пузатом тельце? Какие страсти ее потрясут до глубины души? Что она испытает и совершит? Именно она, гордая женщина гор, уже лишенная всех и всяческих кастовых и узконациональных предрассудков, поправшая условности, которые мешали в полную силу расцвести ее бабкам и прабабкам?

За Тебердой дождь иссякает. Сырой воздух, упруго бьющий в щели между стеклами, пахнет недозрелым арбузом. А в Черкесске уже совсем сухо.

Хочется выпить чего-нибудь горячего.

– Можно чаю? – спрашиваю я в закусочной на базаре.

– Пфе! – презрительно говорит дородный буфетчик-черкес.- Какой чай? Чай, кофе, какао – это в диетической столовой.

Я долго ищу эту диетическую столовую, но безрезультатно. Мне уже хочется не столько пить, сколько есть.

Забредаю в какую-то харчевню на окраине города. Дело к вечеру, и здесь, собственно, не едят, а пьют. Сонмища черкесов, сдвинув столы, шумно разговаривая, глушат стаканами сухое вино. Почему-то одеты все плотно, в неисчислимое множество разных легких курточек и пиджачков, плащей и черкесок. Не подумаешь даже, что лето.

Прямо над моим столиком – винный бочонок, обитый медными обручами. Из кухни вкусно пахнет подсушенным деревом – не то березой, не то ольхой. В открытую дверь напротив видно, как трепетно мерцают угли в дырах поддувала.

Я не знаю, какое здесь вино, но борщ – гнусный. Черная картошка, прокисшее сердце (неизвестно чье), тусклые нити капусты… Одним глазом смотрю в газету – на четвертой странице мелким шрифтом сообщение о том, что в Гонконге вспыхнула эпидемия холеры.

По столу ползают крупные, с прозеленью и синевой на спинках, мухи. Какой уж тут аппетит! Вместо обеда выпиваю теплого безвкусного пива – оно хотя бы никаким образом не ассоциируется в сознании с той холерой, что свирепствует в Гонконге.

Душно и нечем дышать в таких харчевнях после чистого, как неразведенный спирт, тонизирующего воздуха Домбая.

До отхода рабочего поезда (он дотянет меня до узловой станции) остается не больше часа.

Невозможно все-таки смириться с тем, что Катя будет ходить в горах, а мне уготована судьба какой-нибудь сонной Муси Топорик, Не исключено, что рано или поздно Катя станет такой же ярой и прославленной альпинисткой, как знаменитая француженка Клод Коган. Правда, участь Клод печальна – она погибла в горах.

Ну что ж, волка бояться – в лес не ходить. А у Кати что-то есть… Какой-то удивительный в ней нравственно-психический сплав. Нервная сила, позволяющая поднимать вес, какой поднимать, судя по ее внешности, Кате просто-напросто нельзя. И эти качели, и древесный листок, прикрывающий нос от шелушения, и встопорщенная маленькой грудью трикотажная тенниска.,. Что-то в ней от Жанны д’Арк – и от Дюймовочки.

Я неторопливо бреду на вокзал, покупаю билет, сажусь в игрушечный вагончик. И вдруг начинаю упрекать каких-то бесплотных, неосязаемых оппонентов, моих явных недоброжелателей. Странные люди, думаю я о них. Они считают, что можно запретить человеку ходить в горах, если он любит горы. Что можно закрыть от него небо, если он тянется к нему. Что можно убедить мужчину в неблаговидности посягательств на девушку, если она его не любит. А может, еще полюбит, если мужчина не спасует, если он будет драться за эту любовь, докажет, что он ее достоин. А драться за любовь -- это не значит вымаливать ее.

Э! Если бы человек время от времени не нарушал каких-то вроде бы общепринятых правил, не преступал границ якобы недозволенного, мир погряз бы в ханжестве и чистоплюйстве.

Километрах в трех или четырех от Баталпашинска я прыгаю из вагона на ходу – эти рабочие поезда плетутся, как стефенсоновские колымаги. Тем не менее руку я ободрал.

Первая моя забота – врач, настоящий врач: нужна кардиограмма, вот что мне нужно. Черт побери! Мне предстоит работать в горах, и тут уж, прошу прощения, я позиций не сдам. Мне бы только знать доподлинно, что там у меня внутри, насколько все это серьезно…

Не стану говорить, какого труда стоило проникнуть в Черкесске в поликлинику и добиться приема у врача. Я ведь как с неба свалился. Но все мои мытарства все же вознаградила кардиограмма… О, какая кардиограмма!

Утром, после кое-как проведенной в сквере на скамейке ночи, я уже сидел у посеребренного временем дедули, и он мне тихо и подробно что-то втолковывал. А я понял только одно: в работе сердца никаких отклонений от нормы. Что? Декомпенсация?.. Но, молодой человек, я не вижу причин: у вас ни артериосклероза (да и с чего бы в таком цветущем возрасте?), ни гипертонии. Бояться декомпенсации, таким образом, не следует. Невроз, нервное переутомление, видимо. Вы основательно потрудились в свое время, устали… Кроме того, что-то лишает вас покоя, не правда ли?

Речь милого дедули в пенсне звучала для меня сладчайшей музыкой, прямо глаза от умиления начало пощипывать. Чтобы не спугнуть неожиданной благости, я с напускной грубоватостью бормочу:

– Невроз! Этак вы еще скажете, что у меня шизофрения.

Врач говорит со смешком:

– Нет, что вы, что вы, этого я не скажу. Впрочем, сейчас известно, что есть попытки лечить шизофрению не чем иным, как кислородным голоданием. Высотой. Не исключено, что вскоре шизофреникам начнут в принудительном порядке предписывать занятия высокогорным спортом, хе-хе… В наше время, знаете, ничего удивительного. – Он снял пенсне, близоруко прищурился. – Ну-с, пока всех благ… беспокойный вы человек. Альпинизм практически не противопоказан. Но перегрузок остерегайтесь. Любое сердце вещь в сущности не сугубо надежная. Вот так-с…

Я ликую. Теперь нужно успеть, чтобы Катя не ушла через перевал в Сухуми. У меня есть деньги, мы останемся еще на один поток, и я повторю все сначала. А нашему эскулапу я вставлю-таки фитиль… Он меня долго будет помнить, жалкий перестраховщик! Я чувствовал, что он малость передергивает по неопытности. А уж важность напускал!

Что ж, кто-то теперь подумает обо мне: вот же фанатик альпинизма, все-таки возвратился. И будет прав, хотя никакой я не фанатик и могу сказать, что возвратился из-за любви к девушке. Кто-то шепнет обо мне: ага, не выдержал, приехал, вот она какая, эта любовь, вот что с нами делают девчонки. И будет прав, хотя и тут я готов возразить: ведь что такое любовь, как не стремление достичь труднодоступных вершин, где небо задумчиво и проникновенно, как… ну да, у меня нет и не может быть другого сравнения… как глаза Кати Самедовой?!.

Я спокоен. Я считаю, что все утрясется к лучшему. И главное, не отменяется Памир.

Боже мой, что же касается альпинизма, то разве не держится весь он на хороших голеностопах?!. А на свои голено-стопы я пока не жалуюсь.