1
О том, что начинается ход чавычи, широковещательно разглашает красногрудая мухоловка-зоряночка. «Чавычу видели, видели?» – настойчиво вопрошает она.
Видели… Все видели. Даже те, кому лучше бы и не видеть.
Чавыча рыба из рыб в камчатских нерестовых реках, олец – тот, конечно, куда попроще, понеказистей, но тоже из важного рода, лосось… Хотя и бедный, а все же родственник чавыче. И рыбак на гольца попроще, понеказистей, особенно в пору, когда внимание мужчин отвлечено рыбой более достойной. Докучает гольцу преимущественно детвора. Стоит она с удочками в мелких, до скрежета зубовного прозрачно-льдистых протоках, наживает ранний ревматизм: обувка-то резина резиной… Девчонки (а в здешних краях и среди слабого пола встречаются энтузиасты рыбалки) – те занимаются ужением с выпирающих, обросших тиной коряг, сидят на шатких мостках для пешеходов. Клев у них не такой частый, как у прочесывающих протоку, искусно маневрирующих среди застойных ям мальчишек, а все ж перепадает кое-что. Много-то и не нужно…
– Много или мало -- это, знаете, как судить, – неодобрительно поглядывая в сторону протоки, сказал спутнику инспектор рыбоохраны Иван Прокопыч Потапов, местный старожил. – Протока нерестовая, гнезда разоряют… Вы не смотрите, что пацаны. С ними мороки каб не поболе, чем с другим мужиком. Кстати, браконьер в открытую на скандал редко полезет, а пащенку своему на мелкое хищничество, а то и на какую подлость полное даст родительское благословение. Тут позавчера гнались мы за подростками, сетки у них на чавычу были поставлены. У них лодка шустрая, да и у нас дюралевая, хотя и не собственная, у ребят с лесной станции одолжили. Словом, сетки мы все же забрали, а ночью те непойманные гаденыши сполна и отомстили: пробили ломиком в чужой лодке днище. Каково же нам было после этого хозяевам лодки в глаза смотреть!
Как раз и лодка та на глаза Потапову попалась – уже когда вышли из протоки к большой воде.
– Взглянуть не желаете, Игорь Васильевич? Вам теперь на ус мотать…
Усов Игорь Шумейко не носил, был чисто выбрит, худощав, крутоплеч, подходящего роста; чуть заметно прихрамывал. Да, теперь рыбоохрана здесь – в первую голову его забота, забота старшего инспектора: Потапов переходил к нему в подчинение. Как бы там ни складывались в дальнейшем их собственные отношения, сейчас важно было войти в курс дела, в обстановку, что сложилась на реке, в общественные и производственные отношения, наконец в историю, этнографию и географию местности, Шумейке пока незнакомой.
– Значит, эти парни с лесной станции с вами в контакте?
– Хорошие парни, заботятся о природе, – согласился Потапов. – Только сказали, что лодки больше не дадут, испортили им лодку.
Шумейко потрогал рваные закраины дюраля: дырка в общем была невелика.
– Заплаточку нужно припаять, – сказал он. – Только и всего.
– Да уж припаяем, мы брали у них, наш и ответ.
– Ас лесной станцией нужно искать точки соприкосновения. В сущности, за одно стоим.
– Это конечно. Мы вообще организация бедная, до начальства нашего, что в Питере , отсэдова верст не сосчитать. Чуть какой ремонт – выкручивайся, как можешь. Вот позапрошлым летом делали в леспромхозе нам поршня, меняли прокладки, цилиндр протачивали, а взамен, значится, я подрядился отработать катером на лесосплаве. Правда, это с согласия райинспектора, что в Родниках, ну, а райинспек-тор супротив тоже не мог пойти: без ремонта куда?.. Вот, значится, мы на лесосплаве бревна растаскиваем, хлысты эти самые, с заторами воюем, а браконьеры по реке бесчинствуют. Вот такая картина, живопись на постном масле. Хочешь – смотри, хочешь - нет.
Невдалеке от дюралевой лодки стоял и катер рыбоохраны, выкрашенный в стальной цвет, маленький, кургузый, но с застекленной рубкой, крытым машинным отделением; весело блестели иллюминаторы кубрика в носовой части, что тебе в настоящем пароходе.
Шумейко неожиданно и с приятцей хохотнул: катер ему понравился.
– «Куин Мэри», – сказал он.
– Чего вы? – не понял Потапов.
– Я говорю: посуда-люкс, вполне приспособлена для дальних плаваний. Все удобства.
Потапов не оценил юмора своего начальника, сказал холодновато:
– Оно, может, и так. Кому понравится, если за шею начнет капать? Сами и переделали. Вот, к примеру, управление катером неудобственно было. Машину перенесли дальше в корму – тем самым увеличили ход. А все же не с каждой лодкой нам тягаться, на которой так сразу два мотора стоят, летит что твоя торпеда.
– Ладно, – примирительно сказал Шумейко. – Поживем – увидим.
2
В горах таяли снега. Кое-где по ложбинам они еще лежали и вдоль реки. Челками свешивалась над бугристыми лбами обрывов перезимовавшая блеклая трава, образуя стеклярус водотоков. Казалось, проведи рукой по такому гребешку – и продребезжит он ксилофонно. Зацветали тополя, там и сям остро вздымавшиеся над низкорослым неухоженным лесом поймы.
В рубке было душно и пахло нагретым маслом. А сверху продувало, сквозил над рекою простудный ветер камчатской весны. Но в тулупе ничего, даже солнце сквозь тулуп давало о себе знать.
Моторист Саша Семернин, год назад демобилизованный с флота, – беловолосый, голубоглазый, кровь с молоком – рассказывал о допущенной им оплошности.
– Вижу, сидит на берегу кто-то совершенно спокойно, в черном накомарнике, и такой заманчивый дымок на фоне черного – через накомарник, стало быть, курит в свое удовольствие. Собака у ног, удилища гнутся… И никак на меня не реагирует, ноль внимания, что я рыбоохрана. Я ему: ты на каком, мол, основании?.. А он: да так, рыбки захотелось. Мало чего тебе захотелось, говорю. Мне, мол, сейчас хочется с экс-шахиней Сорейей время приятно провести, ну дак что?.. Давай, говорю, ключ от лодки – цепь у него на замке была. Давай, мол, удочку, сетку. Ну, отдал все чин чином… Давай шагай, говорю, в село, сейчас акт составим, там наши инспектора как раз. А он мне что-то говорит-говорит, несуразность какую-то, сам же так мелко в своих ичигах семенит, – усыпил он меня буквально на ходу. Глядь, а уж его и не видать совсем, мелькнул раза два между березами и на крики даже не оборачивается. Утек!
Потапов тонко засмеялся – ему даже нравилось, когда браконьер оказывался хитрее, чем работник рыбоохраны: не с дураками, мол, дело имеем.
– Словом сказать, разинул ты рот коробочкой, насовал он тебе туда всякого и был таков! О-о, тут народ у-ушлый… Э, тпру, а чья это сеточка под ивняком маячит? – Крикнул в рубку механику: – Вертай к берегу, Денисыч!
Сетка оказалась гольцовой, что как-то сразу смягчило Потапова: на лов гольца он смотрел иногда сквозь пальцы, рыба-то не шибко ценная. Немного дальше по берегу стоял легкий почтовый катерок, а за ним опять же гольцовая снасть.
Почтарь-камчадал, сухонький, темный и вороватый с виду, угодливо спросил:
Цо, паря, проверяес? Гольциков, гольциков ловлю, вот десять цтук пымал, это цто, так разве, для баловства…
– А на чавычу у тебя тут сеточка не стоит, а?.. Ежели поискать?..
- Да цо ты, паря, побойся бога, я зе знаю, за какую рыбу цтрафуют.
– Штрафуют за всякую, – спрыгивая на берег, сказал Шумейко и кивнул Потапову: – Снимайте, Прокопыч, сетки, пусть придет в поссовет, разберемся.
Почтовик недоуменно перевел взгляд с Потапова на незнакомца, достаточно высокого и решительного, чтобы рискнуть возражать ему. И промолчал для верности, долго смотрел вслед катеру с укоризной.
Потапов тоже промолчал, но то невысказанное, что встало теперь между инспекторами, расшифровывалось просто: дипломатичная, трудная и в общем чудовищно неблагодарная работа эта рыбоохрана. Все вроде знакомые, все свои, приходится и жить вместе и который раз сходить вместе на охоту, когда сезон, а перед лицом закона здесь, на реке, твой же сосед уже твой враг… Есть, правда, действительно злостные, с ними проще, как они к тебе, так и ты к ним. Но есть и созсем безобидные. Вот хотя бы и парнишка, который, загородившись частоколом удилищ, ловит у нерестового застой чина гольца. А где голец, там, глядишь, И чавычу можно подцепить.
Удильщик закурил, просыпая табак; пальцы у него подрагивали. Отводил глаза от днища лодки, на котором в грязной жижице тускло взблескивал небогатый улов.
Потапов искал в чащобе сетку – ее не было.
– А чего же у тебя пальцы дрожат? – спросил Саша Семернин.
– Они и не дрожат вовсе…
– Как же не дрожат, если дрожат!
Удильщик молчал.
– Мотор лодочный у тебя работает?
– Да как работает, все равно дергать надо, – сказал жалкий нарушитель закона, оплакивая в душе и самого себя и свой непутевый мотор.
Саша снисходительно ухмыльнулся.
– Уж это ясно, сам по себе он не заведется.
– Ты-то понимаешь, что здесь ловить нельзя? Что вообще запрет? – спросил Шумейко, ощущая неприятную расслабленность в теле и нежелание следовать букве установок и предписаний хотя бы в этом дурацком случае, с этим опять-таки не очень умным и хитрым пареньком.
- Понимаю. (А мог бы сказать, что и не понимает, один ведь черт, что с него взять.)
- Поди, семья большая? – пришел ему на выручку Потапов. – Аль еще не женатый? Бездетный покедова?..
– Женатый, – сказал парень, неуверенно почесывая рыжий висок: то ли там действительно у него чесалось, то ли нет. – Пять душ детей, да жена, да отец…
Потапов участливо покачал головой: вряд ли он врал, этот браконьер несчастный, ведь знает, что недолго и проверить.
– Ладно, – сказал Шумейко. – Забирай свои удки-шмутки и мотай отсюда. Тоже мне хищник. Но запомни: больше на реке я тебя не увижу, понял?
- Понял, – сказал обрадованный удильщик, прямо-таки заново возвращенный к жизни, однако по врожденной неловкости своей даже не сообразивший сказать простое спасибо.
После этих двух встреч инспектора отнюдь не испытали чувства собственной полноценности, наоборот, каждого точила смутная неудовлетворенность своим поведением, а заодно и браконьерами, не отличавшимися ни хищной хваткой, ни сообразительностью, ни даже наглостью, что ли…
– Видите, Игорь Васильевич, как расценил бы я тут обстановку самолично, как браконьеров рассматривал по степени их вредности? – попытался завязать чисто этический разговор Потапов. – Вот тех, что мы повстречали, особенно последнего вот, я бы его причислил к браконьерам по необходимости. От нужды человек на реку вышел. Такого мне и притеснять совестно.
– Закон для всех один, – жестко сказал Шумейко, уже пожалев, что поступил против веления долга с тем удильщиком; поразмыслив, смягчился все же. – Но, конечно, у закона к одному человеку возможен более мягкий подход, к другому более суровый. Вероятно, так и мы должны в каждом особом случае сообразоваться, – ведь мы как-никак здесь его представители.
Времени набежало уже порядочно за полдень, когда Потапов оживился, сошел в каюту, снял тулупчик, то, се, – видимо, для легкости неких действий, для пущего разворота. Шумейко посмотрел на него испытующе, обозрел затем щиток на берегу с восклицательным знаком: предупреждение о подводных камнях, залитых полой водой…
В машине сбавили обороты.
– Сейчас будет застойчик – нерестилище такое, – сказал Потапов, трогая под пиджаком кобуру, - затишное такое нерестилище. Здесь браконьер, случается, берет чавычу, нерку, кету… Тем более что и катеру рыбнадзора по этим камням идти опасно, вот чуть опосля, когда вода сойдет поболе. А с другого захода его издали засекут. Только отсэдова и пройдем.
– Думаете, прямо на нерестилище чавычу гребут?
– Ну, на нерестилище, может, и нет, – пожал плечами Потапов. – Есть еще местечко приглубое, называется Куточек – вот самое улово для браконьера.
3
– Мотор-то все равно далеко слышно, – сказал Семернин, вытирая паклей потный лоб: взмок он не столько оттого, что стучал молотком в машине, сколько от опасения невзначай напороться на камень.
– Мотор нам не помеха. Впереди нас вон катер с баржой пропер. Нам главное не обогнать его, а впритирку… Вот, скажем, отсэдова…
Шумейко не мог не отметить известной сноровки у этого инспектора. Набил руку. Двадцать лет ходит в одном чине по одной и той же речке. Ходит, а и врагов у него что-то не видно. Только рыбы в реке не прибавляется от его всем приятной доброты
– Знаешь, Денисыч, кого вижу, – сказал младший инспектор механику Гаркавому, – опять Шленду вижу. Смотреть уже надоело.
Гаркавый разогнул спину, отложил гайки и болтики. Это был мужчина крепкого крестьянского сложения с седоватой, плохо выбритой щетиной, каким-то буграстым лицом и проницательными, сплющенными жесткой сеткой морщин глазами. Говорил он мало, но места на катере занимал много. Шумейко не мог пока уяснить, мешает он здесь или же, наоборот, без него ни шагу… механик, как бы там ни было, при машине нужен.
– Он никак с половиной выводка здесь, – спокойно заметил Гаркавый. – Ндрава постоянного, привычек не меняет.
– Тоже многодетный? – спросил Шумейко, опуская бинокль. – Из каких же, если по вашей классификации, Прокопыч: из браконьеров по необходимости?
Потапов усмехнулся и развел руками.
– Вообще, может, и по необходимости, но уж больно часто уличаем. Непорядок. Уж и не знаю, как держать себя с ним, какие меры… Ежели штрафы накладать, так ведь справедливо сказано, что при детишках он. Или они при ем, все едино…
– Правь, Саша, к берегу для знакомства, – скомандовал Шумейко. – А вы, Потапыч, потолкуйте, вам это привычней.
– Их двое, – заметил Гаркавый.
– А это его помощник с кочегарки.
Помощник, щупленький и резвый, беспокойно поглядывал на своего шефа – худущего, длиннющего, в телогрейке внакидку. Но угадывалось, что силушка в этом сутулом теле есть кое-какая. Шленда, наоборот, не выказал в виду приближающегося катера никаких чувств. Попыток удрать не предпринимал, да и опоздал он уже: инспекция появилась у берега довольно внезапно.
В лодке белели животами гольцы.
– Здорово, Митрий!
– Здорово.
– Гольца промышляешь?
– Его. А шо скажешь, нельзя?
Потапов уклонился от прямого ответа: да и разве Шленда не знал, что нельзя?
– А сеточка у тебя какая?
– Гольцовская небось…
– Сколько в ей?
– А я не считал, сплел там одни дырки. Ну, метров пятнадцать, поди…
– Давай пересчитаем, это нам минутное дело.
Шленда выпрямился в лодке в рост, откачнувшись, спрыгнул на берег.
– Тридцать три метра, чего считать.
– Не сеточка, а цельный, значится, неводок?..
Сеточку, даже в полтора десятка метров, Потапов по слабохарактерности мог еще простить, да и прощал сплошь и рядом, тем более что гольцовая, но невод тридцати трех метров или, того хуже, семидесяти пяти, каким уже грешил однажды Шленда, простить было никак невозможно. Это уже откровенный разбой на реке. Куда же тут рыбе деваться?
Потапов сказал ему, покачивая головой, будто малое дитя стыдя:
- Ты бы хоть когда пришел, сказал нам в инспекции, что вот, мол, разрешите сеточку на гольца поставить – ну, пошли бы на нарушение правил, так тому и быть. Ноньче мы рыбкоопу не разрешаем неводом ловить, ну там разве строго по заниженному плану, а ты прямо совсем одурел – тридцать три метра на одного, как на буржуя частного какого! Клади невод на катер, вот сгружай сюда на корму!
Шленда не на шутку обиделся, как бы даже посчитал, что среди бела дня беззастенчиво ущемляются некие его права.
– Я положу, Прокопыч, я полошу-у… У меня десяток ртов в семье, мне тридцать гольцов в день надоть, чтобы галчат прокормить, а я даже до этой нормы седни не дотянул. Бери, бери сетку, мать твою так, но теперь я буду на честность, – э, на честность так на честность, – вот воз-вернусь в поселок, и сразу чтоб снарядили комиссию, и тебя в нее, и пойдем по бочкам, сколько у кого той рыбы засолено, и не паршивого гольца, а первостатейной нерки да чавычи. Тех, у кого Семьи раз, два – и обчелся, ты даже не замечаешь, а они ловють, да еще как!
Гаркавый помог инспектору подтянуть к борту лодку.
– С меня с первого начнешь счет, когда по бочкам пойдем, – сказал Потапов, взявшись за край невода. – Угрожать нечего: придешь и потребуешь комиссию. Твое право.
– Ну что там за невод, бери, бери его, если хочешь, а я считать метры не буду, считай сам, я тебе сказал точно, и справки мне вашей не надоть, там не сеть, а одни дыры, из клочья сшито. Невод! Невод! Тоже раздул жука с быка!
И, сразу выговорившись, отведя душу, Шленда ушел далеко по берегу, сел на корягу, даже лица в сторону катера не повернул – высокий, тощий, с открытой грудью, заросшей черно-серой щетиной, гордый, неубежденный, истый Челкаш. Засаленная телогрейка свисала у него с плеча – было студено, а ему, видно, ничего, да и не до холода стало теперь.
Дети Шленды сидели поодаль, продрогшие, веснушчатые, одетые кто во что горазд – от солдатских кителей до спортивных, с заплатками, курток. Напарник Шленды .между тем усиленно упрашивал инспектора, чтобы отдал невод и кстати его собственную сеточку («…последний раз, мы больше не будем, да провались эта речка вместе со всей рыбой!»). Потапов знал кочегара Шленду давно, может, все лет тридцать, еще с тех стародавних времен, когда тот работал киномехаником на немой передвижке, крутил «Процесс о трех миллионах», «Три друга, модель и подругу», «Красных дьяволят».
– Пусть, – наконец смягчился Потапов, – пусть он подойдет. Договоримся. Но ежели будет упорствовать, пусть на себя пеняет. Ведь подумать только, госпромхоз, рыбкооп этакого невода не имеют!
Шленда издали крикнул:
– Если у них нет, то я отдам хоть промхозу, хоть самому дьяволу, пущай мне взамен дадут только сеточку --в прошлые годы вы же мне не отказывали по мелочи ловить.
Шумейко тихо подивился:
– Гляди какой, еще и торгуется!
– Да что там, последний раз можно попытать его совесть, – предложил Потапов, глядя уже с ненавистью (не хочет ведь добром дело кончить) на медленно приближающегося к катеру Шленду. – Только пусть он извинится, как он тут матерился, обзывал всяко…
Шленда споткнулся, плюнул и растер плевок резиновым сапогом. После чего сказал, что не помнит никаких оскорбительных слов, и нечего об этом толковать, и если он пошел против закона, то и пусть, забирайте невод, а все же он не вор, речка – она ничья, а дети его в крайнем случае по селу с сумками не пойдут, вот и все…
Да ты не горячись, Митрий… Ты постой, погоди пока…
А чего мне годить – поймали, нарушил я, вот и забирайте сетки, и делу конец, не надоть мне этих сеток.
Потапов укоризненно оттопырил губы, пфукнул, опять посмотрел на браконьера, как на несмышленое дитя, которое не ведает, что творит.
Значится, нервный. А у нас, значится, не нервы, У нас мочала. Подумаешь, какой герой…
Шумейко оттолкнул лодку.
– Хватит разговаривать. Пошли.
Гаркавый почесал затылок и даже усмехнулся – возможно, решил придать досадному инциденту более мягкую окраску: вот в чем беда опять, соседи же все… ну хорошо, тот удильщик из другого поселка, а Шленда свой, из Таежного он, в том-то и вся несуразность…
- Прибедняешься, Митрий! – крикнул он ему, перекрывая голосом мелкое татаканье двигателя. – Ишь ты! Будто без речки тебе и жизни нет. У тебя же теща богатая, да и сам здоровый!
Шленда мрачно на него зыркнул.
- Как раз, теща богатая… Семьдесят два года и рот без зубов.
- Что здоров он, то здоров истинно, – пожаловался Потапов старшему инспектору. – Однажды с медведем средь реки повстречался, мишка на другой берег переплывал, неудачно спланировал маршрут. Ка-ак даст он медведю веслом по кумполу, так и дых отбил. С одного замаха! Не приведи бог – попадешь такому под горячую руку. Инвалидом на всю жизнь останешься.
Шумейко молчал. Немного погодя спросил только, верно ли, что в пропілом году Шленде разрешали гольца ловить.
– Мало ли чего там бывало в прошлом году, – отмахнулся Потапов. – Прежде всего рыбу не сравнить с нонешней, совсем не идет ноньче рыба, а уж ей полные наступили сроки. Да и правила ноньче пожестче. Насчет гольца и вовсе особых таких ограничительств не было. Он испокон хищником считался, чужую икру пожирал.
4
Чуть вырулив на середину реки, Саша Семернин сокрушенно вздохнул.
– Нет и здесь никакого мне спокойствия. Думал, демобилизуюсь, и пойдет у меня тихая нормальная жизнь. Фигушки! Вот, помню, мы кое-какие шхуны задерживали, когда я на сторожевиках служил…
– Там, между прочим, другая обстановка, – вскользь заметил Шумейко. – Граница. Строгости. Чуть что – орудья расчехлить!
Саша снисходительно покивал.
– Орудья, конечно, расчехлить, это да! А стрелять не смей. Но двигатели какие на кораблях куда там тем шхунешкам. – Саша внезапно преобразился, стал ^ строг и подтянут, глаза сверкнули, в голосе – этакой медью командные интонации: – Пятнадцать градусов по компасу! - Есть пятнадцать градусов по компасу! На румбе двести восемьдесят четыре градуса. - Так держать! Обе машины полный вперед!
Шумейко, в прошлом знакомый с морем, сразу представил знобкий рассвет, и как постепенно тонут звезды в шипучем, словно газированном, тумане, и как блестит прорезиненная ткань плаща на командире корабля. Еле обозначились впереди по курсу контуры чужой шхуны, ближе, ближе, ближе… машины ревут на полных оборотах, и вот уже команда:
– Осмотровой группе приготовиться! – Найдя благодарных зрителей, Саша вошел в роль, причем не в одну, так как изображал и командира, и подчиненных, и даже самих нарушителей границы.
Шумейко подался вперед, ощущая во все убыстряющемся ходе корабля (или же это здесь, на месте, Гаркавый оборотов добавил?), как передается ему дрожь корпуса, наполняет все клетки тела грохотом и звоном, заставляет сердце биться учащенней. Радостное чувство полной слитности с кораблем!
– Убегают, – глухо проговорил Саша. – Очень неразумно они там себя ведут, право. Но ничего, от нас им не уйти.
Еще команда, и на мачте зажигаются два зеленых огня: «Застопорить машину, оставаться на месте, я пограничный корабль!»
Но шхуна и не думает сбавлять обороты.
Вот, постепенно сближаясь, корабли пошли параллельными курсами, но у шхуны еще оставался некоторый выигрыш в расстоянии. Внезапно она резко повернула, пересекая курс сторожевика, и подставила борт под удар бронированного форштевня. Но Саша вовремя (известны эти штучки!) скомандовал отработать задний ход. Однако он даже вспотел при этом и скинул с головы кепчонку, то бишь капюшон плаща.
Ну трюкачи, – уже всерьез подыгрывая ему, сказал Шумейко. – Ищут острых ощущений. Еще немного – и мы бы разрезали шхуну надвое, как дыню. Однако не зарывайся, Саша. Возможно, там у них действительно лазутчик, вот они и бузят, прут напропалую, а возможно, и нет. Тут лучше осторожно…
- Что ж, припугнем ракетами, – остывая, сказал Саша. – Сигнальщик Кислухин!
Кислухин, по словам Саши, был у них на корабле подлинным асом придельной стрельбы из ракетницы. И лишь когда одна из ракет упала перед рубкой шхуны, ослепив шкипера, тот велел стопорить машину.
Остро блестели расчехленные пушки. Пушки «на товсь», но они стрелять не будут. Они не будут стрелять. Собственно, и вся сложность задержания в том, что готовить оружие к бою не только можно, но и должно, а вот применять его нельзя. Применять его предписывается только в том случае, когда достоверно известно, что на шхуне нарушитель границы или же шхуна либо высаживает его, либо принимает на борт. Попробуй сманеврируй, высадись на такую посудину, не применяя силы, а только демонстрируя ее. А шхуна провоцирует, хамит, нарочно лезет под форштевень. Она, понятно, застрахована, а то ведь рисковать не стали бы.
– В общем завидовать службе пограничников не стоит, -- сказал, улыбаясь, Шумейко, и невольные зрители удачно разыгранной, насыщенной и действием и диалогом сценки вполне с ним согласились.
- Ну да ведь там у них на флоте орел к орлу, – сказал Гаркавый, – вот хотя бы и наш Семернин. На флот с изъяном не возьмут. Разве сейчас так на службу берут, как нас брали? Сейчас ежели родинка не на месте – катись домой, занимайся сельским хозяйством.
Потапов важно согласился, грызя семечки и сплевывая шелуху за борт.
- Саша у нас парень куда с добром. Без червоточины. Я вот тут, не сказать, чтоб, давно, с докторшей его видел. Ночь такая люнявая-люнявая – ну, значится, луна. А он стоит с ней, не иначе как про любовь камешки забрасывает.
Семернин, парнишка среднего роста, но крепыш – под тельняшкой мускулатура мелкой волной ходила, – был застенчив и впечатлителен (одни голубые глаза, хотел он того или нет, его выдавали). Хотя и постоять за себя мог. Но тут его проняла краска, он отвернулся будто для того, чтобы рассмотреть получше фарватер, да и не столкнуться бы с плавучим бревном…
- Она меня старше года на четыре, – сказал он с усилием. – Да и вообще строгая. На порог не пустила. Дальше порога у нее никто и не бывал, мне говорили…
Гаркавый выручил моториста:
– Брось, Прокопыч, не смущай. У него теперь девчонка попроще и помоложе, одиннадцатый класс кончает. Вот эта в самый раз.
– Это какая же?
– Галя Холоденкова. Ну, знаешь, бегает такая спортивная, в зеленом свитере и красном платочке? Вообще тугая девка, пружинистая. Одобряю.
Шумейко тоже видел эту Галю в обществе моториста. Большеротая, смешливая, зубы один к одному и блестят, как зерна в кукурузном початке.
Шумейко выбрался наверх и, подстелив телогрейку, сел на корме, среди швабр и порожних ведер. Легко журчала за бортом вода. Мелко подрагивал двигатель, тутукал себе очень ритмично, даже в сон клонило. Но спать здесь было ни к чему, невзначай и в воду свалишься – бортового ограждения нет, лишь узкий привальный рантик вокруг надстройки. И, впадая в минор, вызвал он в памяти образ той самой докторши, Аиды Воронцовой. Не так уж много обитало в поселке народу, чтобы за полмесяца не присмотреться, особенно к женщинам. Старый и уставший уже холостяк, он приметил тут, кстати, и вдовушку одну, Катю Шалимову.
Хороша была вдовушка, молода была, задевала его раза два, коли случай подвертывался, косила карими, с электрической искрой, глазами. Работала то ли учетчицей, то ли приемщицей в леспромхозе, особенно не задавалась, но и цену себе знала. И хотя Шумейко смотрел иногда ей вдогонку, когда уже был уверен, что Катя не обернется, а все ж чаще думал о тонкой докторше. Не найдет она мужа, что ли? Вроде бы и пора…
Вышел Саша подымить дрянной папиросой, освежиться на ветерке – отдал руль Гаркавому.
– Ну как, морячок, к гражданке привык уже? – спросил между прочим Шумейко, убедившись сегодня, как свежи еще и остры в памяти Саши Семернина картины напряженной флотской жизни, суровых будней пограничного корабля; быть может, не зря он сразу же устроился на катер рыбинспекции, бродит в нем это вот самое воинственное, непримиримое к безобразиям и всяческому непорядку; душа не покоя, а бури ищет.
Саша лишь плечами двинул, сказал само собой разумеющееся:
– Дак чего мне привыкать, коли я здесь родился, здесь до службы школу кончал, работал… домой приехал… вот и все.
Шумейко поулыбался незаметно – видно, чему-нибудь своему, и неожиданно было его признание:
– Напоминаешь ты мне меня самого в эти же годы. Правда, я поважней был, в своем краю знаменитость. Орден за финскую кампанию сверкал на груди моей широкой, и палочка такая изящная, из самшита, – тогда без палочки я не ходил.
– Это вы после финской хромаете?
– Да.
– А я думал – в Отечественную подшибли.
– В Отечественную тоже было всякого, как-нибудь соберусь расскажу.
И тут в ответ на улыбку старшего инспектора Саша тоже заулыбался, проговорил с расстановкой:
– А вообще здорово, что вы сейчас будете старшим у нас. С Потаповым я все время в споре, то и дело расходимся на контркурсах. Он вроде и неплохой мужик, но неразворотливый какой-то и хочет всем угодить. А здесь такая работа, что постоянно нужен маневр, помноженный на скорость и натиск. И вот чего поменьше нужно, так это угождать.
Шумейко встал, и неустойчивый катеришко сразу дал основательный крен на правый борт. Привычно вгляделся в берега, заросшие лесной чащобой, похлопал себя по карманам в поисках папирос. Саша протянул ему мятую пачку «Лайнера», чиркнул красивой японской зажигалкой. Затянувшись раз-другой, старший инспектор облегченно выдохнул дым.
– Считай, что мы с тобой сошлись характерами, – сказал он мотористу. – И пожалуй, даже взглядами на жизнь.
В следующую секунду, выронив папиросу, он согнулся от острой боли в боку.
5
Игорь Шумейко после двух войн лежал на операционном столе, чтобы не соврать, не менее трех раз. Но впервые его оперировала симпатичная девушка и впервые операция считалась пустяковой: удаляли аппендикс. Ведь вот только накануне тайно думал он об Аиде Воронцовой, и надо же было случиться, чтобы свел его с ней именно приступ аппендицита. Правда, она не была хирургом, но врачебная практика в здешних поселках невольно приводит к тому, что терапевт рано или поздно становится хирургом – по совместительству. Тем более что не боги аппендиксы удаляют.
Воронцова немного знала, кто лежит на операционном столе, имела уже представление, и пациент чем-то ей нравился. Промокнув салфеткой капли пота на лбу, она посмотрела Шумейко в лицо с улыбкой, хотя узкие стекла очков блеснули лезвиями.
– Ну и кижуч у вас был! Сразу на него наткнулась…
– Правда, кижуч? – как будто даже обрадовался Шумейко, хотя не столько тому, что она сравнила аппендикс с лососем, сколько необычно приветливому звуку ее голоса,
- Думаю, что теперь вы разрешите ловить мне рыбу, а?
В противном случае не отпущу вас со стола, – грозно подшучивала она, уже отходя и сдергивая с лица марлевую повязку.
– Ради бога! – в тон ей сказал Шумейко, слабо ворочая языком. – В любое время дня и ночи! Поезжайте, ловите, только так, чтобы мы – в одну сторону, вы – в другую. Самое милое дело, когда врозь…
Она улыбнулась уже издали – устало, даже измученно:
– Еще лучше, пока вы находитесь в больнице.
В палате Шумейко прислушивался к разговорам больных и выздоравливающих, сам же больше необщительно помалкивал, читал старые журналы. Однако вскоре выяснилось, что его сосед по койке, служащий леспромхоза, некто Бескудников, – завзятый механик.
Я такой, – втолковывал он Шумейко, – я с детства на механизмах тронутый. С материка кто что везет, ну, гам виноград, фрукты, персики, а я инструмент, железки, капроновую снасть, всевозможные спиннинги… Ежели у меня какой шурупчик и неправильно, с косиной ввинченный, дак это рыба: люблю удить, люблю балычок, да и соленку, да и всякую, словом…
Кто-то обросший с койки поодаль ввязался в беседу, потому что рыба была темой больной, непреходящей, извечной:
Дак у нас что за рыба? Самая рыба – в устьях реки, там она еще свеженькая, серебристая, хотя и с мелкой икрой. Ить это так, по природе, не срок ей – с мелкой, значит, икрой… А до верхов, – ну, примерно, к нам, - дойдет покель, обтерхается, зарозовеет, уже и скус мяса не тот, ить правда же?..
Бескудников важничал и хвастал:
– При нашей технике мы запросто можем и в устья двинуть, на свежачка. У меня лодка – да ни один инспектор за ней не угонится, куда ему… У меня на лодке, скажем, «Москва-10» двигатель, а на катере рыбоохраны в два раза посильней. Дак что? Я запросто уйду. Пусть даже и мотор послабее, зато винт маленький, многооборотный. Опять же, если недостаточно будет, спарю моторы! Я уже спаривал, брал у соседа – здорово! Куплю еще один – тем более будет свой, оно всегда надежней…
Шумейко взбил под головой подушку, чтобы лучше разглядеть своего потенциального противника.
Очень рад познакомиться. Мне важно все это знать, что вы здесь втолковываете. Причем весьма доходчиво, почти наглядно. Дело в том, – добавил он простодушно, - дело в том, что я старший инспектор рыбоохраны, мне-то как раз и преследовать вас придется.
Бескудников по-рыбьи судорожно заглотнул воздух и протянул руку, словно ища опору. И опустил ее беззащитно, даже покраснел. Но тут зашла Воронцова, что дало ему время опомниться. За доктором няня несла стаканчик с термометрами.
Шумейко обрадовался, когда заметил, что она взяла у няни термометр и направилась прямиком к нему. Послушно отставил локоть.
– На фоне этой подушки, – сказала она, – ваше лицо, знаете, рисуется весьма. Барельеф!
Он сказал немного тише, чем говорила Воронцова, и удерживая ее руку:
– Ваш комплимент дает мне право заявить, что вы мне нравитесь, доктор!
Посуровев, она выдернула руку.
- Если угодно, комплименты – моя врачебная обязанность. Иным больным они необходимы так же, как профилактические пилюли. Придется учесть, что вас они излишне возбуждают.
Уже давно был окончен обход, а Бескудников молчал. Молчал и Шумейко, задетый за живое резким тоном доктора-. Вообще-то он к такому обращению со стороны женщин не привык. Возможно, много баловали его женщины, ласкали, льстили… При этом вышло так, что остался он холостым, не имел ни жены, ни детей, и такому исходу своего бытия радоваться не мог, какая уж тут радость…
В отдаленном углу опять-таки толковали о рыбе, вспоминали охоту на глухарей, стычки с медведями, но уже более приглушенно. Только разговор об атомной войне накалил страсти, засудачили о способах защиты от радиации. Наконец подведен был малоутешительный итог.
– Да уж, спасешься от нее! – сказал какой-то пессимист.
– Говорят, нужно укутаться мокрой простыней…
– Вот-вот, – не сдавался спорщик-пессимист, – как же! Укутайся мокрой простыней и ползи потихоньку на кладбище.
Сдержанно хохотнули: и правда, чего раньше срока слезы проливать?
И возможно потому, что там в углу была вдруг поднята военная тема, Бескудников свесился с койки, уже с затаенным неприятием спросил, не утерпев:
– Тебе сколько лет?
– Сорок два, – сказал Шумейко.
– А ты Берлин брал?
– Брал.
– Покажь документы. Медаль покажи.
– Где же я тебе здесь медаль возьму?
– А ордена у тебя есть?
Шумейко засмеялся, чересчур детскими показались ему эти расспросы. Однако у Бескудникова был свой довольно прямолинейный резон.
– А-а, нет? А у меня есть. Я Берлин брал! Бранденбургские ворота, да? А для тебя я браконьер, вот и вся твоя политика. В том-то и разница между нами. Подумаешь, какое дело, десяток рыб в ухе сварил! Так за что сражались, я тебя спрашиваю? Я вот в партию собираюсь поступать, уже одну рекомендацию имею, вот ты мне и растолкуй, чтоб…
– Слушай, заткнись, пожалуйста, гренадер заслуженный, а то ведь не посмотрю, что ты больной…
Вот и обнаружился сразу весь недостаток образования Игоря Васильевича Шумейко, вопиющая его бескультурность. Правда, техникум он все же имел какой-то за плечами. До войны. Неоконченный.
Вот и насчет Берлина он соврал. Не брал он никакого Берлина.
6
Воспоминание первое
И раз он его не брал, то разговор пойдет не о Берлине. Хотя и о войне, которой Шумейко хлебнул не так чтобы через край, но вдоволь,
В первые дни июля 1942 года, находясь под. Севастополем в районе Херсонеса, Шумейко попал в окружение. Севастополь был сдан врагу, отступать было некуда, с трех сторон немцы, с четвертой – море. Улететь Шумейко не успел, отдал какой-то женщине. место в самолете, предложенное прежде ему, оперуполномоченному Особого отдела, старшему лейтенанту, дважды орденоносцу. Масса народу осталась на крымском раскаленном берегу – красноармейцы, краснофлотцы, командиры и политработники, члены их семей, чекисты…
Решено было уходить в пещеры, которыми изобиловали крутые черноморские берега: соваться туда немцы пока не рисковали.
Сколотил группу и Шумейко – рослый, красивый, даже картинный парень двадцати одного года. Еще и легкая хромота придавала его облику суровую привлекательность. И хотя в группе были и другие командиры, даже майор, все они без дебатов, с молчаливого согласия, признали его старшим и пошли за ним, зная или догадываясь, что может ожидать каждого в тех самых пещерах. А в пещерах, между острыми ребрами скал, среди накаленных камней, не было ни глотка воды. Впрочем, и продукты нашлись далеко не у всех. Игорь располагал несколькими пачками галет, с килограмм сахару лежал у него в полевой сумке.
Да, немцев пока опасаться не приходилось, но рано или поздно голод и жажда выкосили бы всех пещерных обитателей злей, чем лобовой огонь пулеметов.
Однажды на рассвете в проеме пещеры замаячил и встал в рост невесть откуда взявшийся Герой Советского Союза – звездочка сверкала, а звания было не разобрать. То ли от жажды и безвыходности, то ли в приступе святого бешенства он закричал, потрясая пистолетом:
– Вы что же это, курвы, в норах прячетесь, как кроты, вам, видно, уже и Советская власть не дорога?! Там фашист над нашим народом измывается, а мы шкуры спасаем?! А ну, в ком есть еще совесть, за мно-ой!..
Неизвестно, каких именно фашистов он имел в виду, на уточнение задачи времени не было, – уж народ загалдел, взбудоражился, бряцало оружие: лучше смерть, чем такая жизнь… Подхватил Игорь свой черный трофейный «шмайзер», ткнул на немецкий манер в живот рукоятью и, перебарывая тяжесть и зуд онемелости в ногах, кивнул своим – ну, все враз!
Атака была бессмысленной, сразу же на пулеметы, на прямой расстрел. Игорь не успел даже очередью впереди себя полоснуть, как вдруг левая рука невесомо дернулась в сторону, будто и не рука вовсе, а привязанная к туловищу палка. Ощущение было уже позабыто-знакомым – нечто похожее он испытал, когда бежал в финском снегу впереди остановившегося танка, чтобы обезвредить мину на его пути (так же, как чужая, подломилась у него тогда нога, и невдомек было, что это вошла в бедро разрывная пуля «дум-дум»: финские «кукушки» на деревьях не зевали).
Очнулся он в пещере – втащила его назад дебелая медсестра, – она рядом все дни вертелась, как рьяная тело-хранительница. То ли неравнодушна была, то ли долгом своим считала…
Спеленала сплошь все плечо бинтом, потная тельняшка из-под бинтов голубыми полосками пестрит, краешек ордена, лучик один, алой кровью запекся – был Игорь действительно этакий киноплакатный. Кто после атаки в живых остался, еще беззаветней к нему душами прильнули. Но прошел еще день, наступил еще один рассвет, и вот обратился к нему майор с такой речью:
– Слушай, старший лейтенант, разреши мне, уйду я отсюда, ведь погибнем от голода и жажды, а так, если сумею под шумок проскочить в Севастополь, не исключено, что и пользу какую-нибудь принесу. Слушай, старшой, страх не хочется погибать бессмысленно!
– Да что ж, мне-то что, какие у меня права здесь, – сказал Игорь, – иди, майор. Может, действительно, жив останешься, пользу принесешь.
И пошел он.
А медсестра эта, будто знала что про майора, порывисто оборотилась к Игорю, сказала с хрипотой:
– Зачем вы его отпустили? Предаст он, вот увидите!
– Ну какой же он предатель, зачем зря наговаривать? – пробормотал Игорь, уже сомневаясь в душе, стоило ли отпускать майора, тем более одного. А что Игорь тогда понимал, много ли разбирался в людях, хотя и был по случайному стечению обстоятельств работником Особого отдела?
Будто в воду медсестра глядела: не прошло и получаса, как встал перед пещерой тот самый майор или не майор, шут его разберет, – привел, оказывается, немцев, предлагает сдаваться, сулит златые горы и реки, полные вина… словом, все, что и в немецких листовках тогда обещалось, вплоть до лечения на лучших европейских курортах.
Дали по нему залп из всех видов, какие только нашлись в пещере; жаль, не задели, потому что он не очень-то мишенью красовался, вовремя отпрянул.
Ночью с Кавказа подошли наши торпедные катера, и отовсюду, из всех закоулков, нор и пещер ринулись вниз люди. Очень крутой был берег, немцы почти не имели возможности простреливать его сверху, а тут еще катера дали по ним заградительный огонь. Игорь со своими тоже спустился, хотя для себя лично никакой не видел возможности пробраться на катер. Попытался он навести порядок в этом разгуле человеческих и, пожалуй, уже нечеловеческих страстей, в обезумевшей толпе, бывшей некогда войском: никому не хотелось идти в позорный плен; никто не имел желания умирать от жажды и голода; каждый стремился пожить еще и подраться на равных, отомстить за все муки и унижения сполна. А пока что не имела вида и подобия армейского эта толпа, доведенная до крайности нуждой и бессилием своим. Игоря, чуть он сунулся устанавливать очередность, без малого не затоптали. Поняв тщету своих попыток, выругался он и отошел.
Увешанные людьми (многие срывались с поручней и тонули; крик стоял в воде и по берегу, перемежаемый пулеметной трескотней), катера наконец отошли. Толпа рассосалась, схлынула под прикрытие скальных козырьков.
Сжигала людей жажда.
– Что ж, будем прорываться, – сказал Игорь своим через день-другой, – как вы считаете, ребята? Здесь нам без воды амба. Нам бы на тридцать пятую батарею, там хоть вода. А потом будь что будет.
Поднялись ребята и гуськом потянулись друг за дружкой по карнизам, по узким серпентинчикам над морем – так, чтобы немцы ракетами не обнаружили, не истребили огнем. Мучительный путь был, опасный… кто-то сорвался на береговые клыки. Но зато на 35-й батарее выкопали в земле лунку и впервые напились вволю; раньше пили только морскую воду, эта тоже была солоновата, но от такой уже не умрешь; а до рассвета опять уползли в камни – ждали своих катеров, ждали, может быть, чуда… И «чудо» случилось: среди бела дня на полном ходу к берегу в белых бурунах опять летели катера. Сгоряча никто не разобрал, что на них звезды, да не те: итальянские то были катера!
Высыпали, кто мог, на берег, кричали, плакали, обнимались, а с катеров по ним пулеметный огонь… уже и в пещерах не было защиты. Немцы приловчились опускать на шнурочках по-змеиному шипевшие гранаты -- то горели в них терочные воспламенители; колыхалась такая «змея» на уровне пещерного проема, и, если не перебьешь шнурочек метким выстрелом из пистолета, тогда молись, солдат… Молись, солдат, потому что и со стороны моря нет тебе спасенья теперь, бьют оттуда прямой наводкой катера; дробят пули камень, шибает в нос гарью, как от кресала. А немцы вопят сверху: «Рус, ком, ком… выходи! Здавайс!»
И потянулись к вечеру черные, изможденные люди, бросая бесполезное оружие, подняв руки, уже распухшие люди с кровавыми спекшимися ранами вместо губ – от жажды. В плен, в плен… в жестокую неизвестность (нет, никто не верил здесь в европейские курорты)… в неволю… на пытки и издевательства. На казнь.
И все же их осталось человек сорок или около того – тех, кто решил не сдаваться. То были в большинстве чекисты (так каждый из них по старинке называл себя), но также и политработники, и просто командиры, и матросы…
Батальонный комиссар из общевойсковых, часто помаргивая запыленными красными глазами, поминутно стирая оттопыренным большим пальцем текучую слезу, говорил и говорил что-то, вздымая руку, вяло потрясая ею. Игорь протиснулся поближе, чтобы разобраться, какую такую еще агитацию он разводит, какой выход сулит.
– Положение таково, – говорил комиссар, – что немцы сейчас вряд ли предполагают, какая нас здесь масса. – Он подчеркнул округлым движением руки последнее слово, как бы подержал его на весу. – Стерегут одиночек, ждут их выхода. А мы на прорыв массой двинем! Внезапностью их ошарашим, тем более что дело предстоит ночное.
В подглазьях у него слежалась застарелая пыль, которая сейчас, подсохнув, отваливалась крошками, словно кора. Верно, не догадывался он об этом, но вот такой невидный, неотличимый от любого, кто здесь остался, он обрел даже как бы некую дополнительную силу и власть над умами. Да и кого, впрочем, тут было за Советскую власть агитировать? Каждый знал, чего хочет, почему остался в пещерах.
– Замуруем себя пока до ночи, – сказал комиссар, – завалимся в пещерах камнями. Живыми врагу не дадимся.
А ночью пошли на прорыв. Налево и направо, где еще днем засекли по слуху огневые точки, заранее договорившись, швырнули последние гранаты. Пулеметы – правда, не все – захлебнулись, противник и впрямь ничего подобного не ждал, был ошеломлен и подавлен. Кто-то рядом упал, кто-то пронзительно вскрикнул, подшибленный пулей, кто-то дышал с хрипом, на пределе сил, палками выбрасывая в беге непослушные ноги; бежали кто куда, потому что скопом бежать было бессмысленно. Сразу же рассеяться и дальше действовать в одиночку, па свой страх и риск это условие опять-таки оговорили заранее.
Игорь с ходу влетел в какую-то трубу – позже оказалось, что, по счастью, это основательно подзаросший водосток в дорожной насыпи. Здесь уже сидел кто-то на корточках. Свой? Свой. Ну и ладно. Не перемолвившись ни словом, изнеможенные, они заснули; да и куда еще бежать, не зная дороги, ни ориентируясь; нужно было дождаться светлого времени.
Проснулись рано, пить страшно хотелось… а в трубе только спекшаяся грязь… Через бурьян виден был как на ладони весь военный городок 35-й батареи – ив нем муравьиное шевеление черных людей, тех самых, что, доведенные до точки, сдались вчера на милость победителя. Потом их гнали, оборванных и страждущих, по той же дороге, где внизу притаились Игорь и его собрат по несчастью. Топот сотен ног, стоны, редкие хлопки выстрелов: конвой стегал плетьми отстающих, добивал тех, кто уже не мог идти…
Облизнув пересохшие губы, тот, другой, наконец-то внимательно взглянул на Игоря.
– Видел?
Игорь кивнул: разговаривать не хотелось, язык во рту распух и что-то неладное творилось с раненой рукой, давно не знавшей перевязки: она стала вроде бы чугунной, в ране натужно дергалось и зудело.
- Мы рискнули – и выиграли свой единственный шанс, – удовлетворенно, даже с пафосом, воскликнул сосед; голос у него был гортанный, лицо отливало бледной смуглотой, черты его были не то чтобы особо выразительные, но запоминающиеся. – Что ж, давай на всякий случай познакомимся. Меня зовут Вано Кахидзе. Чекист. Ты, кажется, тоже?..
– Да, я тоже, – сказал Игорь; таиться друг от друга не имело смысла.
Кахидзе задумался.
– Надо пробираться в Севастополь, – сказал он после тягостного молчания. – И чем раньше, тем лучше.
Игорь нехотя усмехнулся, прикрыв ладонью трещины на губах: сочилась кровь… Показал глазами на свою одежду. Одеты они были, конечно, не для прогулок на виду у немцев: гимнастерки, тельняшки, сапоги – на ком флотское, на ком общевойсковое… и все это в пятнах крови, в пыли, и все это выдавало их с головой.
– Все равно переодеться мы сможем только в Севастополе, – сказал Кахидзе, несколько даже иронически разглядывая Игоря. – Об этом я позабочусь. А пойдем открыто, только ты не бойся, понахальней, знаешь… Это самый верный способ туда пробраться. Главное – не трусь, помни, что в нашем положении нам уже терять нечего… кроме собственного достоинства. Но если уж мы его до настоящего времени не потеряли, надеюсь, и в дальнейшем обойдется.
То ли он действительно ничего на свете не боялся, то ли рассчитывал на слепую удачу или на какие-то особые обстоятельства, Игорь затруднился бы ответить. Так или иначе, в пригороды Севастополя они вошли совершенно открыто.
– Теперь основная наша задача подхарчиться и как можно скорее сменить обмундировку, – сказал Кахидзе, уверенно направляясь к ближайшему домику, сложенному из желтого ракушечника.
Кахидзе был незаурядным разведчиком и, возможно, не тем, за кого себя выдавал. Он умел гадать на картах – и женщины ему верили, хотели верить в эти смутные времена без мужей, без сыновей, отрезанные от страны и ее фронтов; не работала почта, не приходили весточки от близких. Словом, смельчаков кое-как переодели, дали харчишек и напутствовали добрыми словами.
Игорь вынужден был открыться своему спутнику: у него скверно с рукой, опухоль разрастается, идет от плеча книзу. Он понимал, что становится обузой.
– Бросай эти безыдейные разговорчики, кацо, – недовольно пробормотал Кахидзе. – Тут, понимаешь, кацо, у меня есть знакомая женщина, на квартире у нее жил в дни обороны. Это на Инкерманском шоссе, сразу за городом. Вечером я тебя к ней отведу, что-нибудь придумаем. Днем мне там показываться нежелательно, меня помнят и знают. Может быть, не знают, но уж помнят как пить дать.
Квартирная хозяйка Вано оказалась женщиной порядочной и вполне надежной. Игоря она оставила у себя в горнице, а бывшего квартиранта спрятала неподалеку в скале – нашелся там у нее тайничок. Она же назавтра позаботилась и о медсестре, которая должна была прийти и выяснить, насколько серьезно у Игоря с рукой.
Но еще до прихода медсестры, в самый полдень, наведался вдруг какой-то случайный унтер-офицер с автоматом, подозрительно обозрел Игоря со всех сторон.
- Партизан, зольдат?
Хозяйка торопливо заверила его, что вовсе нет, просто так, знакомый, по слесарной части в городе работает. Видимо, немец не был уполномочен задерживать подозрительных мужчин, а имел задачу узкую, личного характера. Увидел на руке Игоря часы, они ему понравились, залопотал что-то, часто повторяя: «Oh, wie schon ist diese Uhr! Wie spat ist es?», и снял их, почему-то не обратив внимания на именную гравировку с исподу по крышке: «Игорю Шумейко, герою войны с белофиннами, от рабочих города Ленина». Для безопасности давно бы следовало Игорю расстаться с этими часами, но дорожил он ими пуще всего. А немец не обратил внимания на гравировку, так же как не заметил странного в своей неподвижности утолщения под рубашкой у Игоря. Он свое получил и - был таков.
Вечером заглянула рябенькая медсестра, тоже слегка прихрамывающая. Она дала ему обезболивающее, сделала перевязку и сказала тихо, с состраданием:
– У вас флегмона. Если вам не сделают срочную операцию, вы умрете.
Кахидзе долго раздумывал над новой напастью. Но, видимо, безвыходных положений для него вообще не существовало. Он сказал, уже не колеблясь:
– Я отведу тебя в Севастополь в поликлинику, пусть еще там посмотрят.
– Это как же ты меня отведешь? – хмуро поинтересовался Игорь.- А там спросят, откуда рана?..
– Ходи веселей, кацо! Шанс у нас опять-таки единственный, но мы его используем, иначе будем последними идиотами. Ты представляешь, что творится сейчас в Севастополе? Полная неразбериха. Немцы еще не чувствуют себя здесь подлинными хозяевами. Им не до тебя лично, даже если ты раненый защитник Севастополя. Словом, пойдем с единственного козыря.
Женщина-врач в поликлинике испуганно на Игоря взглянула.
– Мне кажется, я вас где-то раньше встречала в городе?
– Нет, вряд ли. Вы обознались, – небрежно сказал Игорь, на всякий случай отводя взгляд. – Хотя может быть; я тут одно время слесарил в горкоммунхозе.
– И все же вам лучше поостеречься. – Она опять испытующе на него посмотрела. -- Положение у вас тяжелое. Я выпишу вам направление - ну, не в госпиталь, госпиталем это не назовешь… словом, вам окажут помощь в церкви, чем-то знаменитой еще со времен Нахимова. Вам нужно идти туда по…
Вано предупредительно кашлянул.
– Не беспокойтесь, доктор, я отведу его. Мы вам очень благодарны, доктор.
Для направления Игорь назвал вымышленные имя и фамилию – первые, что в голову взбрели: Борис Батайкин.
– Запомните, – сказала женщина вдогонку, – что я вам написала в направлении: вы мирный житель, допустим, слесарь; ранение получено случайно во время уличных боев. Запомните это, иначе будет плохо и мне и вам.
– Не беспокойтесь, доктор, – еще раз сказал Вано, – все будет зер гут.
– Знает она меня, что ли, – смущенно пробормотал Игорь, когда они вышли из поликлиники.
– Это даже неплохо, как видишь, – вскользь заметил Вано, думая о чем-то другом. – Могло быть хуже.
Госпиталь, в котором очутился Игорь благоволением судеб, то ли был наскоро организован немцами из боязни эпидемий, то ли возник стихийно. На первых порах кто только в нем не лежал! И гражданские и военные, и чистые и нечистые, и патриоты и предатели. Оперировали, впрочем, русские врачи, обслуживали раненых и больных русские медсестры. Немцев Игорь что-то здесь так и не приметил.
– Ну вот, надеюсь, что тебя скоро приведут в норму, – сказал не очень убежденно Вано. - Что поделаешь! Выбирать не приходится. Дня через три я наведаюсь, тогда и решим, как шить дальше. Думаю, что мне удастся связаться с партизанами.
У Игоря скатилась по щеке слеза. Он похлопал своего спасителя по плечу, обнял его здоровой рукой.
– Давай жми. Придешь – хорошо, не придешь – буду знать, что действительно не смог прийти.
В самой церкви места уже не было, и Игоря оперировали во дворе прямо под открытым небом. Каким-то грубым, чуть ли не самодельным ножом вскрыли гнойник, извлекли оттуда что-то металлическое, не то пулю, не то осколок, смазали рану дурно пахнущим спиртом, вроде как даже нашатырным, забинтовали и – нуте-ка там, следующий!..
Кахидзе не пришел ни через три дня, как было условлено, ни в последующие дни. Он не пришел совсем.
7
Катя Шалимова сама однажды напросилась к старшему инспектору – «взглянуть, как холостякуете».
– Не холодно вам… в этой частной конуре? – спросила она с намеком.
– Думаешь, с тобой будет теплей?
Он сказал это незлобливо, потому что уважал смелых девок, да и рад был ее приходу.
Катя пожала плечами, даже застеснялась слегка – не из-за врожденной стеснительности, этого у ней не было, а потому скорей всего, что с ним, таким крепким, статным (да еще и не пожилым, собственно), не нашла пока верного тона. Не знала, что можно сказать откровенно, а о чем лучше помолчать. А вообще-то прямая была девка, хотя и не девка уже – вдова. Что ж, вдове – ей теперь лишь смелостью и взять свое, не юными летами…
– Это нужно попробовать, – сказала она не очень уверенно.
С ней и впрямь было тепло, как-то душевно спокойней.
Приходя к ней, Шумейко задерживался допоздна, а то и ночевал. Хороша была Катерина, ладная такая, крутолицая, и брови дугами… Правда, разное о ней говорили, но Шумейко чихать хотел на разговоры.
Знал Шумейко, что не шутя женщина к нему льнет, что не только телом – сердцем льнет, на что-то рассчитывает бездумно. С родителями в дым разругалась, так и сказала отцу да матери: «Сплю с инспектором, верно, и буду спать, мое дело, вам-то что за стыдобушка?.. Силой вы меня от него и то не оторвете, покуда сама не уйду».
– Там гости какие-то не к случаю у нас были… ну и брат мой Васька… хулиган, браконьер, кто его в поселке не знает?!. Еще чуть что, одна малая капелька – и сидеть ему в тюрьме. А ведь малолетка еще, сопляк… Правда, ловкий он, находчивый. В прошлом году об эту пору гнался за ним Потапов, и некуда было уже Ваське деваться: перед ним боны, бревна такие для правильного сплава закреплены, а в обход срежет Ваську охранный катер. Лодка у него как перышко, он возьми да и направь ее прямо на боны. На мотор навалился, винт вздернул, оголил – ну и перемахнул, ровно утка. И поминай как звали. Пока там Потапов те боны вкруговую обошел!
Шумейко уже знал Ваську – вихрастый, рыжий и зубы наперед. Сестра против него королевой выглядит, а поведением тоже бедовая, чего там…
– Нет, ты расскажи насчет гостей-то, – попросил Шумейко, отворачивая лицо от Катиных пахучих – водорослями пахли – волос, от щекотного их прикосновения; пахло от волос морем, а от белых плеч белым мылом… И почему-то стеснялся он шершавости своих ладоней (по таким-то плечам – что наждак!).
– Да чего там рассказывать, – отвечала Катя, трогая волоски на его груди, шевеля их носом и покашливая, словно от табака. – Выпила я тогда для храбрости и начала выдавать всем без разбору: мотала, мол, я вашу душу оптом и поодиночке, оптом я всех вас куплю и поодиночке продам. Гости-то какие, думаешь? Все больше Васькины дружки.
Шумейко слегка от нее отодвинулся, взглянул с расстояния; бесшабашно светились в темноте Катины глаза; горела в них любовь, или ненависть, или все вместе – не разобрать.
– Хороша же ты была, – медленно, с осуждением проговорил Шумейко, понимая, что ничего она не преувеличивает, исповедуется как на духу. – Грубая ты. Испорченная. Злая.
А она только ближе придвинулась.
– Ой нет, Игорек! Как для кого. Доброты у меня той – не знаю, с какого края подступиться к ней. Да на кого было тратить?
– На брата хотя бы. Преступник ведь растет.
– Брат – он еще маленький был, когда я из дому за мужем следом ушла. А когда в дом отчий возвратилась, он вот какой оказался. Да она и я уже не та – не имею на него влияния. Меня саму попробуй теперь перевоспитай, когда мне тридцать лет и всякого за плечами…
Слышал Шумейко, что прежний муж бил Катю, истязал, трезвым она его не видела, и что, не выдержав, отчаявшись, стала изменять ему даже как-то без интереса, равнодушно, со зла, не находя в случайных изменах ни греховного удовлетворения, ни простой тихой радости. И бегал за ней муж не с ремнем уже, а с топором, и шлюхой обзывал, продажной тварью, и неизвестно, как оно повернулось бы, куда пошла бы дальше ее жизнь, не поскользнись он однажды на велосипеде: набежал и подмял с ходу Катину беду и горе тяжелый МАЗ…
Ни о чем Шумейко ее не расспрашивал, да ни в чем и не винил; если как следует присмотреться, у него у самого жизнь не чистое стеклышко, не посыпанная желтым песочком аллея…
Кончились сигареты. Он встал, чтобы взять пачку на тумбочке у окна. Внезапно включил свет и обернулся. Катя испуганно потянула на себя одеяло -- стыдилась, что ли, его? Торкнулось теплом у него в груди, но тут же и опало. Что ж теперь, жениться им, шагать до гробовой доски рука об руку? Но, пожалуй, не стоило спешить, в поселок он приехал не на один день, будет время во всем разобраться, найти начала и концы, распутать этот клубок. Что-то упорно мешало ему взять эту теплую, такую удобную и непритязательную женщину, хотя и беспокойную какую-то, – взять ее в охапку да и понести куда глаза глядят… в жизнь, в ее веселую суматоху, в ее обременительные тяготы и сложности.
– Ну чего, дурочка, закрываешься, – пробормотал он, закуривая, – не сглажу.
– Все вы глазливые. Да и бессовестные к тому же. Только на словах, как на гуслях…
Он подумал, что сразу взять и определить, кто бессовестный, а кто чересчур совестливый, так не просто. Особенно если общаешься с такой женщиной, как Шалимова Катя.
Звонко, с дрязгом и скоком, разлетелось стекло в окне, и Катя ойкнула; Шумейко рванулся, ловя ухом удаляющийся топот, затем подбежал к кровати. Катя зажимала щеку: из-под пальцев выступила кровь, набухла каплей и, взяв разгон, покатилась…
– Сейчас, сейчас, – метнулся к тумбочке Шумейко, - я бинт… я йод… не в глаз?
– Не-ет,- прошептала Катя,- в скулу угодил, щенок.
– Почему щенок? Кто это?
– Братец мой, кто же еще…
– В меня, подонок, метил!
Катя, прижав к ранке и другую руку, посмотрела на него сверху вниз, не то со смехом, не то с гримаской боли.
– Ну да, как же… Ты-то еще здесь новичок, до тебя еще очередь не дошла. Это он мне по-родственному мстит. – Она сидела на кровати, уже не стыдясь, подоткнув вокруг себя одеяло, и ждала, пока Шумейко занавесит окно газетой.
– Ой-ой! – опять вскрикнула Катя, когда он прижег ей ранку. – Больно!
Шумейко сказал с угрозой:
– Ничего-о… Твоему единоутробному придется больней, вот сойдусь я с ним на узкой тропе.
Она опять странно так на него посмотрела – не то со смехом, не то с гримаской неодобрения.
– Мой единоутробный пока еще пешка. Лови тех, у кого он на побегушках.
Шумейко раздосадовали ее наивные попытки нравоучительства.
– Он завтрашний убийца, возможно. А ты говоришь: пешка. Очень полезно вовремя его обезвредить. А кто там у него дружки – доберемся и до них.
8
Впереди простирался песчаный плес, рассеченный надвое притоком. Здесь, у его слияния с рекой, была рыбкооповская рыбалка.
Еще издали заметив катер рыбоохраны, к воде подошел смуглый увалистый парень в резиновых сапогах, круглощекий и жизнерадостный.
– Из камчадалов, Генка Греченин. Шебутной парнишка, хотя уже семейный. Актив наш, – сказал Потапов. – Здесь он за старшого от рыбкоопа.
Генка радушно взмахивал руками, как бы обнимая в воздухе что-то круглое.
– Привет советскому рыбнадзору! Привет и лучшие пожелания капитану этой маленькой ненавистной посудины! Как вас только земля родная держит! Ну, чальтесь, чальтесь, чего уж…
После такого приглашения оставалось лишь развернуться и дать ходу от этих берегов, но вся поза Греченина и его радушие говорили о том, что его слова вряд ли следует понимать в их прямом смысле.
Уловы бригады отнюдь не утешали. В невод, что почти сплошь перекрывал реку, едва ли попадало десяток-полтора рыб – чавычи, нерки, гольца… Зашли одна или две ранние кеты, красивая кунджа в белых кружочках…
Потапов, грызя семечки (он постоянно их грыз с завидной невозмутимостью), высказал предположение:
– Надо вам горючего, видно, подбросить, чтобы лучше ловили.
Греченин засмеялся:
- Скипидарчику, что ли?..
На лову он выделялся шумными замашками, что-то советовал, покрикивал, но, кажется, ни его советов, ни покрикиваний никто не принимал всерьез, как бы зная и понимая, что сейчас он ненастоящий, а настоящий он в каком-то особом своем деле, там, подальше от реки.
– Рыба-ак! – с насмешливым восхищением сказал Потапов, смахнув с губ шелуху. – Ну, Генка, ну, комедиант…
Из рубки подал голос Гаркавый – он так и не сошел на берег, с грустью обозрев издали незавидные уловы.
– Какой он, к чертям, рыбак, зимой с голоду подохнет.
Греченин самодовольно похлопал себя по животу.
– Не могу сказать, что я рыбак, я просто человек всесторонне подготовленный. Для меня все знакомо.
В очередном притонении попалась травмированная жесткими сетями чавыча.
– Это уже в открытом море браконьеры злобствуют, – сокрушенно почесал затылок симпатичный старик – высокий, со строевой выправкой, что выдавало в нем бывалого служаку. В чертах лица его, морщинистого, прямо-таки древесно-мореного от загара, сквозило что-то нездешнее, некая иная закваска, а в жестах – особое, иных времен воспитание. Величали его Никодимом Сергеичем, был он приезжий, из Петропавловска, но не чужой здесь, ухваткой отличался уверенной, местной. По таежной земле ходил как-то легко, с подскоком, и все же утописто, прочно ставя ноги в ичигах, поставит – так не оторвешь.
Шумейко, чуть спрыгнув на берег, сразу внутренне потянулся к этим двум, к молодому и старому, к Генке Греченину и Никодиму Сергеичу, еще не зная толком, что они за люди. Шумейко привык доверять первому впечатлению, подсознательному выбору.
– В море, конечно, всяко, – согласился Греченин. – Хоть и конвенции на сей счет подписаны. Но и наш брат, который индивидуалист, спуску здешней рыбе не даст. Сколько на нее разного орудия промысла попридумано, причем ужасно хищного, взять хотя бы марик…
Шумейко часто прихватывал ребятню с этими маринами. Зловредная штучка марик – шест с крючком на пружинке. Приметил в воде рыбу, замахнулся шестом – и марик вгрызается в нее, схватывает как бы челюстью. Лосось – рыба мясистая, схватить есть за что… Впрочем, в чистой воде проток лосося можно бить в упор любой палкой с зубьями, даже вилами, – он тут беззащитен, мелко, слабнет он, да и деваться ему некуда.
Как бы читая его мысли, продолжал свое вслух и Греченин:
- А что наша пацанва сейчас творит, наша надежда? Мы этому потворствуем, между прочим. По себе знаю: зайдет, бывало, в ноябре – декабре в протоку сто кижучей – все это стадо мы аккуратно подсчитаем и давай бить острогами. Били и ночью, при луне, ночью рыба спокойней, ну и шуруем вовсю. Перебьем девяносто девять – одного кижуча никак не отыщем, куда он запропастился. Что ж, уйдем, дадим воде отстояться, станет она светлой как слеза, – вот тогда и возвратимся, чтобы добить бедолагу. Ночью ему куда деваться – думает, его не видно: промажешь острогой – ну и вильнет хвостом немного в сторону. Опять остановился, опять, значит, бей… А днем он поживее. Да-а, теперь острогами не бьют, больше мариками, якорьками. Техника промысла развивается.
Гаркавый опять отозвался из катера:
– Да потому, что и в протоки она не заходит, нет той массы. На подходах рвут ее на части, а в глубокой воде сподручней мариком.
– Что ж, и никакой на вас управы тогда не было? – спросил старший инспектор.
Греченин пожал плечами.
– Рыбы тогда шло невпроворот, в войну то есть. Сквозь пальцы на нас смотрели, пацаны ведь… Хотя застал меня однажды инспектор рыбнадзора с этой самой острогой, дело зимой было. Я прыг в воду, кричу: утону! Ну и не стал он со мной связываться, только пожаловался моему отцу.
Тем временем на песке запылал костер, готовился обед, рыбаки пошли в палатку за припасами.
От чая инспектора не отказались, но ведь только так говорится – чай. Наелись плотненько, тем более что и своего припаса в общий котел добавили.
– Ну вот и спасибо за чай, теперь до ужина можно терпеть наравне с голодным, – пошутил Потапов; он вообще слыл шутником; и, как видно, уважали его и, уж во всяком случае, не опасались, даже наган под пиджаком не производил впечатления.
– Куда, Прокопыч, путь держите, если не секрет? – спросил Никодим Сергеич, сгоняя с непокрытой головы комаров.
– Какой секрет? Вверх двигаем, вот к эвенам на балаганчик заглянем, как у них там, выполняется план по вылову или нет.
Генка предупредительно качнул толстым пальцем и даже повертел им, как буравчиком, в воздухе.
– Темное место этот балаганчик, особливо же чуть подальше. Владение такое: ни вы туда, потому что вроде как уже край вашего района, ни с другого района туда не заглядывают. Бесхозное владение.
Шумейко уже что-то слышал о браконьерах, устроивших себе логово в тех краях, хотя никто и не видел, где оно расположено. Говорили только, что встречали на реке незнакомых и не сельской повадки мужчин, да и Васька Шалимов в той компании был замечен. В поселке Шумейко встречал Ваську не раз, по соседству, через ряд, в кино сидели, но побеседовать не нашлось резона; вот поймать бы его, как говорится, с поличным….
В тополях чисто вспрянули дымы коптилен – как бы жертвенники некие курились, и сквозь дощатые балаганчики сквозили, веяли над рекой закусочные запахи с горчинкой, с копотью такой…
Брехала собака эвенов, чахлое дитя тундры и сопок, знаменитая тем, что прятала на ночь в песок кружки, миски, а то, вылизав предварительно, разбрасывала вокруг – не теряя, впрочем, из поля зрения…
На балаганчике выпивали знакомые ребята из поселка, хотя до дому отсюда было совсем не рукой подать, да и на лесоповал, где они работали…
– Сунут эвену пол-литра, – сказал, нахмурясь, Потапов, - так он за пол-литра им всю рыбу с коптильни отдаст. Ишь, раздухарились – им и рыбнадзор не помеха!
Семья эвенов обедала поодаль – хлебали уху из общей миски отец, мать и сын, заядлый удильщик, гроза гольца и микижи. Завидев представителей рыбнадзора, потеснились радушно, предложили отведать ушицы. Шумейко смутился и нерешительно сказал:
– Да нет, спасибо, в другой раз. Мы тут недавно подзакусили плотненько.
Тем временем Потапов обошел юкольник, или, как его чаще называли, балаганчик и обнаружил в кустарнике хилую пристроечку, откуда тоже валил дым; то коптили свою рыбу пришлые ребята… В поселке особенно не покоптишь, дым выдаст, а здесь нужно еще высмотреть в кустах… дыма на балаганчике хватает.
– Вот что, парни, – сказал Потапов, морщась от нежелания проявлять власть, приводить в действие тяжелую машину закона, – вы эту рыбу сымите с вешал, а остального я не знаю.
Вмешался Шумейко и, пожалуй, впервые сказал круто наперекор:
– Да нет, зачем рыбу оставлять? Рыбу мы заберем, сделаем все честь по чести.
Парни, надо отдать им должное, на рожон не полезли, хоть и водку только что пили и вид имели красный, возбужденный. Один, правда, сказал с досадой:
– Тоже поймали хищников! Хищники – они вон, в протоке, берлогу себе устроили. Поди, из самого Петропавловска прилетели, да и не безоружные, – вот то хищники!
Шумейко живо к нему повернулся.
– Где?
– Нашел дурака: рыбу забрал, деньги по акту сдерешь да еще скажи где…
На щеках у Шумейко жестче выперли скулы.
– Ладно. Сами управимся. Найдем. Вам - свое, а тем – свое. Вы тоже овечками не прикидывайтесь.
Решено было остановиться здесь на ночевку. Шумейко знакомился с хозяйством балаганчика, с объемом лова. В этом году, например, при всеобщем запрете вылова лосося разрешалось все же на душу коренного населения – эвена, ительмена либо коряка – заготовить пятьдесят килограммов. Вот из такого расчета и составлен был план для оленеводческого колхоза, и уж сам колхоз выделял своих людей для рыбалки, для организации коптильного балаганчика.
– План – выловить именно лосося? – переспросил Шумейко. – А карась что, не годится?
Потапов, отойдя от обиды, вызванной отменой его распоряжения, затрясся от сдерживаемого смеха.
– Кунджа, микижа, кета, словом, лосось – вот лучшая рыба для эвена. Карасей они не любят – говорят, кости карася у них между ребрами выходят. Чуть пойдет лосось – хлеба они не едят, не покупают, целиком переходят на рыбу.
Эвен тоже засмеялся, сказал, что лучше кеты хлеба нет. Он был тут старшим, на балаганчике, несколько его рыбаков перебирали на уловах сети. Поражало на балаганчике обилие отходов при разделке лосося, валялись повсюду алые пласты рыбы, усеянные мухами, небрежно обрезанные мясистые хребтины, черная, уже запекшаяся, чавкала под ногами икра; лежала она и на бревнах - подсыхала для собак.
– А почему ее не засаливать? – ужаснулся Шумейко. – Какое все-таки пропадает добро!
- Да ведь они не любят соленую рыбу. А тем более икру – ее надо уметь еще засолить, сделать как полагается. Засолили как-то тут бочку, а она протухла. На икру специалист нужен. Икра без соли портится. Ее ведь не закоптишь. Ее в лед разве…
Молча и угрюмо шагал Шумейко по растоптанной, как бы еще волнующейся и вздыхающей плоти лосося, по нежной, кое-где сбитой уже в сухие смольно-вязкие комья икре, заглядывал в юкольники – коптильни, в одной из которых в непроглядном дыму сидела согбенная морщинистая эвенка в ветхом платьице и мягких ичигах. Подвязывала рыбу к вешалам, подсыпала в огонь душистые опилки… И, занимаясь своими обязанностями, между делом, будто мало ей было дыма, от которого слезились глаза и кожа собиралась складками, – курила она между делом короткую изгрызенную трубочку. Извечно заученными казались ее движения, раз навсегда был установлен круг ее желаний •- копченая, без соли, юкола, табак, который и курить можно и пожевать, водка, если поднесут, крепкий чай и работа. Шумейко уважительно наблюдал, как ловко, даже бесстрашно она орудует остро заточенным ножом, в два приема пластая крупных чавыч и нерок, – в два приема, небрежно и точно. Она умела делать свою работу с четкостью автомата, хотя едва ли уже видела самое рыбу, которую привычно пластала, – почти ослепла в постоянном дыму.
Шумейко спросил у эвена о плане, много ли рыбы уже сумели взять. Эвен назвал неутешительную – против плана – цифру.
– Да-а, планово они своего не вылавливают, ленятся или черт их знает, – уныло заметил Потапов, – но зато беспланово ловят сколько влезет и даже больше. Ведь примерно сказать, они искони на рыбе живут и фактически ничего другого, кроме разве оленины, не едят. Вот и установи им здесь запрет на лов… Для приезжего русского лосось, можно сказать, забава, лакомство, а у местного жителя это привычная пища.
За мелкой суетой и малоприятными разговорами о добыче и использовании лосося не заметили, как и сумерки наступили. Вроде и вид здешней природы ничем особым не выделялся, но вот вдруг прорезалась во всей красоте ранее скрытая облачностью рафинадная глава давно притихшего вулкана.
Шумейко приостановился, дивясь.
– Ишь ты, зуб мудрости какой…
Уже и солнце село, а вулкан все пламенел – тихо истлевал и палево плавился снег на его склонах, на комканой филиграни отрогов.
– До чего же на Камчатке часты вот такие, ну, откровения, что ли, природы, – вздохнул Шумейко, не привычный к высоким словам, да и к тонким душевным движениям тойсе. И обернулся к эвену – уцепистому и неровному какому-то, будто в несколько узлов его вязали, а он нет-нет да и выпрямлялся. – Так как же нам с планом теперь быть? Оставишь своих оленеводов без рыбы? Да и ездовых собачек?..
Эвен хитренько – а был он к тому же навеселе – ухмыльнулся, бойко ответствуя:
– План есть, и будет, и знаем, где взять.
– А ты, видать, парень-жох!
Эвен развел руками: твоя власть, понимай как хочешь, инспектор…
В стороне безымянной протоки глухо тукнул выстрел.
Шумейко насторожился, повел головой, прислушиваясь.
– Где это? (Парни, у которых отобрали рыбу, давным-давно запустили мотор и уехали вниз по реке.)
Эвен опять вывернул в недоумении руки – хотя знал, видно, что соседствует кто-то под боком не с добром, а с камнем за пазухой.
– Ну ладно, – сказал, успокаиваясь, Шумейко, – я тут пройдусь мало-мало. Пока вы чай вскипятите. Вдоль протоки…
– Э, паря, там ты не пройдё-ошь, – предупредил его эвен. – Заломы, талина…
- А мне далеко и не нужно. Комаров покормить.
Эвен понимающе хмыкнул.
Уже у самой протоки инспектора догнал с охотничьим ружьем в руках Сашка Семернин – все это время он что-то копался в моторе и был весь куда как страшен, весь в мазуте.
– Вдвоем интересней, – сказал он. – А вдруг медведь? Так я с жаканом…
– Что ж, пожалуй. Жакан – это вполне надежно. Даже если и не медведь.
9
Выглянула луна, и хаотическое скопище погибшего леса, чудовищные заломы, бревна, вставшие на попа, напоминали если и не лунный, то, во всяком случае, некий потусторонний пейзаж.
Шумейко и Семернин сразу же углубились в тонкоствольный ивняк-талину – здесь ровнехонько стояли миллионы первоклассных удилищ, впрочем никому пока не нужных, никем не используемых. Идти сквозь их строй было пыткой, листвяная рвань и паводковая прель засыпали лицо, грязнили одежду, проникали за шиворот.
– Чего ради такие мученья, давайте выйдем к протоке, – предложил Саша.
– Там, думаешь, лучше?
– Ну, тогда давайте я возвращусь на балаганчик, – как раз рыбаки с улова пришли. Лодкой будет куда проще.
– Что ж, это идея, – согласился Шумейко, – валяй. А я пока проберусь на протоку, буду там тебя ждать.
Саша пригнал лодку довольно быстро – не через дебри лез, по чистой воде шел. Шумейко облегченно вздохнул, почувствовав под собой днище и слякотно вздрагивающую от толчков воду на нем.
Долго ли, нет ли плыли они по узкой вихляющей протоке, осторожно прядая веслами. Шумейко не знал: часы хоть и были, но фонарем жужжать не хотелось. Чувствовал себя собранным как перед боем; знал, что вряд ли окончится миром этот ночной поиск; раз на протоке некая берлога или логово, то не так трудно будет и засечь его для начала хотя бы вприглядку, Да нет, впрочем, к чему приглядка, нужно сразу брать быка за рога, не терять времени.
Глушь, глушь-то какую эти дельцы выбрали! Кто же их продовольствием снабжает? Пожалуй, с балаганчика кое-что им отчисляется, все для первого раза необходимое. Балаганчик им вроде перевальной базы… А то ведь до Таежного по реке не меньше сотни километров – попробуй доберись. Добраться-то можно на крепкой моторке, а там сразу в глаза кинется, что за люди…
– Смотрите-ка, впереди под кручей лодка! – шепнул Саша, ткнув ружьем в густую тень, куда и свет луны не доставал.
Шумейко увидел лодку, но в ней никого не было.
– Суши весла! – приказал он. – Тихо. Послушай-ка, вот что. Оставайся здесь в тени, а потом в зависимости от обстановки будешь подгребать потихоньку. Фонарь у тебя есть?
– Да. У меня фара вроде прожектора.
– Дай-ка ее мне. А тебе на вот послабей, с динамкой. А то жужжит, сволочь! Ну, в общем смотри сам, только не порть мне игры, не суйся, куда не просят.
– Слушаюсь, товарищ командир! – лихо козырнул Саша, которого возбужденный тон инспектора как бы даже развеселил. – Вот это. по мне, – сказал он, – такая работа… Как-то раз мы вышли в море на сторожевике…
Шумейко махнул рукой: помолчи, мол, потом расскажешь о своих приключениях. Саша приумолк, уполз задом в корму. А Шумейко спрыгнул на берег: чмокнув, жирно вмялся под ним ил, просипел раза два, неохотно выпуская погрязшие сапоги. Вскоре Шумейко нащупал нос лодки, брякнул цепью, проверяя, на чем она закреплена. И, обходя ее по воде, вознамерился было продвинуться дальше.
Вдруг сверху, с кручи, кто-то сердито зашипел:
- Э, ты, нельзя ли поаккуратней? Не видишь, что ли, сетка стоит?
Кажется, его приняли за кого-то из своих.
– Спасибо, что сказал, а то я действительно не видел. Сеточка мне и нужна как раз. – Шумейко ударил по круче сгустком света, прошелся веером, и затем луч фонаря прянул вверх. – Ну-ка слазь оттуда! Я инспектор.
Знакомый угловатостью своей парень в видавшей виды шапке-ушанке нелепо взмахнул руками, прикрыв глаза, и уже готов был сжаться, ужом заюлить в кустах.
– Учти: стреляю без предупреждения, – жестко сказал Шумейко. – Кончай дурить, слазь, лодка-то с мотором и сетка у меня.
Парень все-таки мог убежать, и Шумейко его не догнал бы при своей хромоте да и возрасте, но какие-то особые соображения заставили браконьера юзом заскользить по откосу и предстать перед инспектором. Тут он, не теряя времени, схватился за голову, по-бабьи причитая:
– Ах ты, мать моя, впервые в жизни решил попытать счастья – и на тебе! Мне ж еще и лет совсем мало, несовершеннолетний я…
– Не кривляйся, – оборвал его Шумейко, – с ребятами твоего возраста я в сорок третьем линию фронта переходил, через сто смертей, а ты дитятей прикидываешься. Да и знаю я тебя, – добавил он брезгливо, потому что действительно узнал его, узнал и даже не испытал мстительной радости от его поимки. – Васька Шалимов ты.
Тот оторопел, лицо у него – с непривычно выпирающей челюстью, но проникновенно глазастое (как у сестры), не лишенное даже известного своеобразия – враз осунулось, подурнело.
– Ну чего ты, словно выброску проглотил? – подтолкнул его Шумейко, выводя из состояния шока. – Давай веди, показывай, где у вас тут жилье, где остальная братия… Веди, а то сам найду, и тогда уже не рассчитывай на снисхождение.
И Васька сперва нерешительно, а потом все живей и даже с охотой повел его, вовсе не думая удирать, но на что-то, видно, рассчитывая, на какой-то не совсем приятный для его конвоира ход событий. Довольно скоро уперлись они в землянку, основательно замшелую, давненько уже сооруженную безвестным охотником, промышлявшим в этих местах либо зайца, либо еще какого зверя. Подслеповато мигало оконце – жаль, электричество сюда не дошло, а энергию аккумуляторов (уж они-то были!) расходовали строго. Посудив об этом вскользь, Шумейко бестрепетно сунул голову в мутно-желтый проем, разверзшийся сразу за трухлявой дверцей, а затем и в дымное облако, пронизанное рассеянным светом какого-то каганца; одну руку на всякий случай держал он в кармане.
Еще не оглядевшись как следует и не дав возможности, чтобы рассмотрели пообстоятельней его самого, он сказал с накалом в голосе:
– Здорово, деклассированные элементы! Принимайте рыбоохрану в гости!
«Деклассированные элементы» не поспешили, однако, привечать его, каждый на нарах занимался чем-то своим: кто-то ел, кто-то пил, кто-то сеточку чинил – вот в таком примерно раз и надолго установленном ритме; правда, один еще слюнявил толстым пальцем колоду карт – карту по карте в отдельности, ¦- перебирал их со значением, гадал на себя, на свою судьбу. Видно, ничего ему карты ко времени не подсказали о столь неожиданном, даже зловещем визите рыбинспектора, и он раздраженно отбросил их. Встал, прошелся перед инспектором петух петухом, довольно независимо.
– Брось придуряться. Кто таков будешь?
– Я же сказал, повторять не люблю. Не глухие.
Картежник угрозливо повернул крутую, в морщинах
шею, нащупал глазами притормозившего сзади у двери Ваську Шалимова.
– Навел?
– Сам навелся, – вскинулся Васька, – даже фонариком дорогу мне присветил.
Картежник – видно, он здесь верховодил – отошел к нарам, к дощатому столу.
– Что ж, садись, так и быть. Ночной гость - его жалеть надо, это точно. – И вдруг, меняя интонацию, бросил кому-то через стол: – Ну-ка, Федька, дай ему в зубы, чтобы дым пошел!
Федька, изворотливый типчик лет за тридцать, живо скользнул с нар, встряхнул на ходу пачку «Беломора», ткнул свесившийся мундштук в самые губы инспектору.
Шумейко отвернул голову и вытащил папироску пальцами.
– Немного повежливей, – проворчал он, – не люблю, когда на меня замахиваются хотя бы и шутя…
Ощущение боя, борьбы, напряженности жизни – вот к чему он не то чтобы стремился сознательно, но от чего по крайней мере не старался увильнуть, уйти в сторону; кому-то нужно делать опасную работу, а ему нравилась такая работа, если, конечно, вдобавок она обеспечена надежными тылами, уверенностью в своей правоте. Он считал, что выбрал эту работу не потому, что она сулит некие преимущества, а в силу внутренней потребности, потребности лично конфликтовать с людьми, пытающимися создать свое благополучие нечистыми средствами. Таких он откровенно ненавидел сызмала, и чем дальше старел, тем больше ненавидел.
Подавшись вперед, он рванул на себя грубо сколоченный стол, выдернул с «мясом» вкопанные наглухо березовые ножки. Все, что было на столе (одна лишь коптилка прилепилась выше на полке), шелестя, дребезжа и расплескиваясь, съехало вниз, загрохотало по земляному полу. Браконьеры отшатнулись, когда он, сколько позволял потолок землянки, замахнулся на них.
– У меня сейчас ни флегмоны, ни коросты, ни кровавого поноса, – сказал он со скрытым смыслом и медленно опустил стол на прежнее место, в разрыхленные лунки. – И мне в общем сейчас ничего не страшно. Советую помнить это.
Картежник ошалело на него посмотрел, никак поначалу не выражая своих чувств.
– Садись, – сказал он еще раз, – садись, потолкуем сурьезно. Если Мы здесь мешаем, то можем и уйти. Какой я тебе браконьер или там хищник? Я трудящийся человек, шофер автоколонны, использую свой потом заслуженный отпуск на лоне природы. В кои-то веки раз… Ну, допустим, я даже хочу произвести мелкую комбинацию. Ружьишко, слышь, у меня пришло в ветхость, а хорошего задаром не достать. Вот отвезу в Петропавловск килограммов пятнадцать икры – и будет ружье хоть какое. Только и всего дедов. Больше и даром не надо.
Шумейко сел на чурбак, все так же недвусмысленно сунув руку в карман.
– Слушай, комбинатор, здесь твой номер не пройдет. Много вас таких-то, чтобы каждому по пятнадцать кило икры на рыло. Я тебе здесь сладкой жизни не обещаю, понял?
Теперь уже браконьер озлился.
– А мы у тебя и спрашивать не будем. Хватит нас ужо пужать, – сказал он, – мы ужо пужатые. Знаешь, если будешь горлохватничать, то можно и проучить для острастки… Что, думаешь, такой ты несокрушимый, да, столами жонглируешь, да?..
– Давай, давай, – сказал Шумейко, – интересно говоришь, да и за предупреждение спасибо. – Он прислушался, нет ли какого шороха снаружи, не идет ли Сашка, покамест слабо соображая, как выйти из неопределенного положения, в которое он попал, и выйти с честью, и в то же время припереть это сборище к стенке, добиться улик; потому что улик, кроме одной сеточки, у него не было, их предстояло еще отыскать; угрозы же картежника без свидетелей со стороны инспектора не имели юридического веса, картежник всегда сможет от них отпереться.
И тут вмешался из четырех пришлых, включая Ваську Шалимова, знатока здешних угодий, какой-то дед не дед, но старообрядческого вида мужчина, взял на себя роль миротворца. Хитрый был дед, и из хитрости говорил успокоительные речи, лил бальзам на мозги взбудораженного и, видно, какого-то шального инспектора: кто кого убьет при таком инспекторе, заранее не предугадаешь.
– Э, нет, милок, – погрозил он узластым пальцем главарю, – угрозы твои странные. Человек может бог знает чего вообразить. Поймался, милок, стал-быть, отвечай по закону. Ведь как оно было, когда -рыба шла по Камчатке скопом? Лови от пуза! Ешь не хочу! А сейчас той картины уже нет. Надоть хочь бы остатки сохранить, приумножить, стал-быть. Вот они и сохраняют, которые на службе охраны. Блюдут интересы государства – тут худого говорить не моги, милок… Тут надоть миром, потому как рыбы-то у нас и нет ей… И перед законом чисты мы – так, разве на ушицу пымаем да под рюмочку…
Говоря это, ублажая ровным голосом, усыпляя плавными жестами, гипнотизируя тусклыми слюдинками глаз, застланными как бы даже слезой, манипуляцией какой-то вытолкнул он на середину стола бутылку пятидесятишестиградусной, огладил ее любовно, сковырнул шершавым пальцем пробочку. Стукнулась она рифленым торцом и закатилась куда-то.
- Верно замечено в народе; «долгоиграющая»! – воскликнул дед, приходя чуть ли не в неистовство от умиления, – Очень для мужеского нутра пользительна.
– Русское чудо, – нехотя поддакнул главарь.
– Глонешь – сердце взыграет, – вел свою партию дед, – Дак кружечку гостю, али нет? Али из бадеечки пьете?
– Пускай он перво-наперво свою пистоль вынет да положит сюда, – хмуро сказал главарь. – А то как бы не наделал чехарды при таком неспокойном ндраве. Вот стол напрочь изуродовал, ведь опять же труда стоит починить его… Ну вынай, вынай ее, да чокнемся во имя мира на всей земле!
Шумейко встал и не спеша отошел к двери.
– Пить – это чуть попозже. А пистолет я только тогда выну, когда следом буду стрелять, – сказал он резко. – А то зачем же валять дурака? Так что поищем сперва, не найдется ли какой закуски… той же икорочки, а?.. Да и балычка! Ну-ка, дед, поворачивайся, я в твою святость не верю ни на грош!
И тут ринулся на него из противоположного угла третий, что сидел все это время будто язык проглотил; копил, видно, решимость, подгадывал случай. Обхватил инспектора сбоку, пытаясь вывернуть руки, но ему это не удалось бы, не подоспей главарь… В общем зажали инспектора, и карманы обшарили, и пистолета не нашли. Не было Никакого пистолета! А и отпускать уже не решались после такой суматохи – трудно дыша, переглядывались, как быть.
Облизнув расквашенную в потасовке губу, чувствуя спиной, как пахнуло прохладцей, Шумейко спокойно посоветовал:
– Остыньте, господа деклассированные, обернитесь, опомнитесь. Не такой уж я храбрый, чтобы ходить по вашим вертепам в одиночку.
Его враз отпустили, и он поиграл плечами, как боксер в разминке перед началом матча. Но здесь матч был окончен. Подмигнул стоявшему в дверях Сашке (тот этак легонько, с наивозможной деликатностью, отодвинул прикладом от двери Шалимова). Кстати сказать, Васька в потасовке участия не принимал, на сей раз из соображений вполне здравых, а может, опять что-то имея на уме.
Подмигнув Семернину, инспектор одобрил его действия:
– Службу знаешь, матрос! Чуть шею, идолы, не свернули!
Саша вполголоса пробормотал:
– Замешкался я тут, погребок отыскал, вроде ледничка. Бочонок стоит – похоже, с икрой.
Сидя на краю нар, главарь искоса зыркал на два ружья, бесполезно висевшие под потолочной балкой. Видно, пожалел, что поддался суесловию, упустил возможность толковать с инспектором с позиции силы. Убить, конечно, не убить – это сроком немалым пахнет, даже скорей всего «вышкой», – но припугнуть было бы не грех. Да что теперь напрасно укорять себя! Не выгорело дело. Подвел и этот сморчок, Шалимов… нечисто, на руку этим вот героям сыграл.
– Имейте в виду, товарищ инспектор, – сказал он напряженно скрипуче, – членовредительства никакого мы не допустили.
– Да нет, конечно, – успокоил его Шумейко. – Если не считать попытки обезоружить должностное лицо плюс добавим сюда бочонок икры. Ну что ж, для начала подпишем бумагу…
Главное, составить акт, а потом пусть разбираются. Это во-первых. Шалимов дальше поселка не уйдет, будет свидетель; лодка с мотором, сети, разное имущество ловецкое, бочонок с икрой – все в руках инспекции. Это во-вторых. Короче говоря, логово с его обитателями больше для него не существовало; остальное в компетенции суда. Интересовал его лишь Васька Шалимов – все же свой парень, с ним и жить и ссориться придется еще не раз.
Идя вниз по тропе, шагая так, чтобы не попадать в луч опустошительно высветляющего фонаря, Шалимов сказал старшему инспектору:
– Сестра велела кланяться.
– Ну уж… так-таки и велела? Что, недавно встречал ее?
– Ну, не очень чтоб так… Говорит, передавай привет, давно, мол, не видела, соскучилась, А я отвечаю, что не знаю, мол, в лицо. Говорит, ничего, зато инспектор, мол, тебя знает. В кино, говорит, когда были, я тебя ему показывала. Отвечаю: ну и дура, моя карточка никому, окромя милиции, не интересна. А она говорит; ему как раз интересна, он обожает, когда ему в постель камни бросают. А я говорю: я в тебя… такую, бросал. Путаешься с кем попало. Я не в окно инспектора – в твое окно метил…
Шумейко хотел одернуть его, но передумал, не стал повышать голоса и тем более форсировать события. Он только вежливо спросил:
– А ты не боишься, что я тебе сейчас в ухо залеплю --уже не как страж закона, а просто по-человечески, за сестру, за Катю? За то, что оскорбляешь ее?
Шалимов с ехидцей ответил:
– Невыгодно это вам, дяденька. Все ж таки я свидетель, если суд… Мне-то лично общественное порицание только вынесут, от икры я откажусь, очень она мне нужна, а в остальном -- так я вам даже хорошую службу сослужил и пищаль вашу не отбирал, стоял в сторонке, ждал, чья возьмет…
Шумейко впервые за весь день расхохотался.
– Дался бы я вам с пищалью, если бы она у меня была! Сквозь брюки, пока рука в кармане, стрельнул бы только раз – и куда ваше воинство только бы и девалось.
– Воинство – оно тоже не без ружей.
– Не без ружей, да высоко они висели, не дотянуться. До ружей дотянуться – надо было сперва меня с чурбака сдвинуть, а я сдвигаться не пожелал бы. Вот так, приятель. Учись. А вообще ты далеко пойдешь, даже и не обучаясь специально. Зловредности в тебе много. Заняться тобой, что ли?
Шалимов спрыгнул в лодку.
– Как-нибудь в другой обстановке, дяденька. В ближайшее время не стоит трудов.
10
– Ну как спалось? – спросил старший инспектор у Потапова утром.
– Вот Гаркавый спал куда с добром, – зевнул Потапов, потянувшись всем телом к солнышку. – А я ворочался: душно, комары… Только на рассвете под шумок мотора и заснул.
Он пока не замечал в лодке, что шла на буксире, Ваську Шалимова, но и, когда заметил, не очень удивился.
– Никак подзалетел, голубь сизый? – спросил он у Шумейко. – И что при ем-то, было чего или нет? Штрафануть бы его как следывает…
Шумейко отвернулся; на реке по раннему времени было еще довольно свежо, его передернуло.
– Было, было, все было, – ответил он нехотя. – И при ем и не при ем. Вон бочонок икры в корме стоит да рыбы соленой навалом. Причем, учтите, икру обрабатывали по всем правилам, без потерь. Эти – умеют. Хоть на экспорт. Не то что на балаганчике.
Он смотрел на застрявшие у береговых плесов и мысков плоты – их сколачивали в расчете, что поднимется ко времени вода, а вода, не успев толком подняться, сразу же и упала. Плоты обсохли, к будущей навигации их и вовсе замоет.
«Тоже дела как в балаганчике, – подумал он огорченно. – Эх, балаганчик, балаганчик, – несообразительность и головотяпство редкостное».
Плыли мимо бревна-гнилушки с черными глазками сучьев – словно крокодилы в мутных водах какой-нибудь южноамериканской Параны. В потемках налетишь на такого «крокодила» с разгона – ладно, если обойдется без пробоины.
Кривуны, кривуны, бесконечные мысы-кривуны по реке, и не скоро еще тот последний, за которым мигнет огоньками Таежный. Тем более что попутно сворачивали в протоки, проверяли нерестовые гнезда – там, где вода позволяла пройти. Но сегодня можно было воспользоваться и задержанной лодкой. А в Таежный почему-то тянуло, хотя Шумейко не смог бы внятно указать причину. Не в Кате дело. С Катей полная неопределенность. Охладел к ней, и не понять сразу, отчего. Можно бы и разобраться, да нет желания бередить душу. О другом мысли в голове.
Сидел он, читал книжку, и ветер шустро задирал ее ветхие страницы.
Пламенел закат. Правда, самый пламень солнца вспыхивал и опадал где-то за далеким хребтом, где-то за хребтом медно гудел раскаленный горн его… А сюда, ближе к реке, для глаз оставалась лишь растворенная, терпкая, цвета лимонной кожуры, живая, еще красно не омертвевшая его закраина. Постепенно набирала она цвет перезрелого персика. И речная волна от берега до берега тоже отливала перезрелым персиком, слабо взблескивала фольгой.
Когда закат почти отгорал, особо стереоскопичными становились заречные сопки – располагаясь как бы по ранжиру, строго вырезанными от руки силуэтами: сначала из черной жести, затем из синей, затем из сизо-голубоватой. Не было в этом никакого порядка, а может, и смысла, но глянешь – и внутри захолонет.
И все же суров здешний пейзаж, нет в нем южной крикливости. Суров этот край. Суровы и условия жизни.
– Что читаете, Игорь Васильевич? – спросил, неслышно карабкаясь по борту, Саша. – Глаза можно поломать, потемки уже.
Шумейко уже и не читал вовсе. Задумался, любуясь заречной симфонией тонов, мощно и с чувством сыгранным в горах закатом.
– Да так, занятную одну книжонку листал, некоего Маргаритова. «Камчатка и ее обитатели». Старина, 1899 года. Вот послушай, что автор тут проповедует. – Он нашел нужную страничку и прочитал с трудом, потому что совсем стемнело: – «Природный камчатский житель… до сего времени смотрит на хлеб, как на суррогат, без которого ему легко обойтись, и если любит его и даже падок к нему, то как к лакомству, а не как к пище, требуемой свойственными его организму особенностями. Во многих пунктах Камчатки хлеб (привозной) в настоящее время в большом употреблении, но ни один камчадал не останется зимовать без юколы, без которой для его организма наступает голод, без хлеба же большинство живет и зимует, не жалуясь на голод. Ни один камчадал, отправляясь в путь, не возьмет с собою хлеба вместо юколы, подобно тому как ни один россиянин в подобных случаях не возьмет меду вместо хлеба. При суровости климата и неудобствах жизненных условий, питательность хлеба недостаточна в сравнении с объемом его, тогда как юкола (конечно, хорошо приготовленная) в этом отношении стоит несравненно выше и к местной жизни более приспособлена». Гм… Ну, что скажешь?
Саша засмеялся.
– Люблю такие книжонки. Но выводы несколько устарели, поди. Ну там для исторических справок, для сравнения годится. Я тоже одну тут книжонку ‘читал, только она и совсем уж странная. Написал ее какой-то Гага Крамаренко, пацан лет одиннадцати. Вот он, тоже еще до революции, попал с отцом-инженером на Камчатку. И пишет, что в устье нашей реки местные жители за одно притонение брали иногда до четырех тысяч рыб, преимущественно чавычи и нерки. Это ж ужас какое количество! Так что же, могли они всю ее обработать?! Боюсь, что не могли. А больше переводили – много ведь было, не жалко. Что ж, в таком разе пусть их потомки' привыкают к хлебу, кстати со сливочным привозным маслом да сахаром, а от хлеба, даже без масла, никто еще не умирал, было бы только его в достатке.
Шумейко молчал. В общем-то моторист высказывал мысли, созвучные его собственным. Да и как, не ущемляя интересов людей, сохранить ценнейшие породы рыб? Нельзя без ущемления. Не получается. Но допустим, что мы установим на реках жесткий, даже, быть может, жестокий режим. А японцы будут ловить лосося на путях миграции?.. Кроме того, некоторые лососевые обитают определенное время в реках Северной Америки – Юконе, Колумбии, Сакраменто. Достаточно ли уважительно относятся к ним там? Проблема многосложная, не одному Шумейко ее решать.
И вообще чудная рыба! Отнерестует и подыхает. Возможно, в этом есть какое-то высшее соображение – ну там круговорот веществ в природе, и от переудобрения береговых почв отмирающей проходной рыбой разрастаются потом непроходимые ивняки, в ивняках множится и свирепствует заяц, его кто-то поедает – словом, получается карусель природе же на пользу.
Шумейко неоднократно наблюдал на камчатских реках превращение живой и трепетной, но искалеченной, исполнившей свой долг перед потомством рыбы в удобрительный тук. Зрелище каждый раз трогало его своей безысходностью. Везде под водой сквозит сизая, измочаленная, уже неподвижная, а то и шевелящаяся сненка, ее пласты отливают прелой розовостью, красками тления, она устилает берега, торчит, мерцая белесыми глазами, меж коряжин, среди камней, прижимает ее течением к подводным сучьям, пронизывает насквозь, потрошит, и вьются в струях выполосканные клочья внутренностей ее и мяса. Но все это как будто естественно, ради жизни в конечном счете, потому что отложатся в нерестовых реках фосфор, белок, из которого взойдет со временем питательный субстрат для мальков того же лосося!
– Ничего-о, – сказал Саша деланно беспечно. – Сейчас переходят на лов глубоководных рыб. Еще какая рыба, говорят, бывает там, в невозможных глубинах. Вон в Петропавловске не найдете, к примеру, копченого палтуса или угольной рыбы в магазинах. Угольная – так прямо деликатес. Потом начнут ловить каких-нибудь алепизавров… Одно название чего стоит: вспомнишь – подавишься.
– А потом? – Шумейко вздохнул. – Я, видимо, придерживаюсь в этом вопросе консервативных взглядов. Предпочитаю чавычу. Да и кета очень неплоха. Особенно ее икорка.
Человеку свойственно грустить на закате солнца. Но придет новый день…
11
И день, конечно, пришел.
С утра пораньше, перекусив в столовой, Шумейко направился в поссовет, но встретил по дороге Потапова. На заборах и телефонных столбах белели только что щедро расклеенные Потаповым воззвания и плакаты. Помимо прочего, помимо решений о запрете лова лососевых, они призывали читать «Белую лодку».
Что ж, справедливо, серьезный рассказ, сам-то Шумейко читал его еще в журнале. Рассказ с убийством (вроде как детектив). С психологией. Но он читал уже много рассказов – и лучше и хуже написанных. В них, как правило, браконьер – в единственном числе, зловещая, а то и отверженная в округе личность: уголовник, спекулянт, бывший полицай. А все остальные в той же округе – ну, если не поголовно за рыбоохрану, то и не против нее. Так вот, долго ли справиться с одиночкой, даже с двумя-тремя преступниками? Это вопрос известной сноровки и чисто механического нажима: иди на браконьера грудью, потрясая наганом и статьей уголовного кодекса. Куда ему в общем-то деваться? Из чего выбирать?
А вот проблема, животрепещущая для дальних окраин страны, для окраин со смешанным, коренным и приезжим, населением: браконьерствуют и те и другие. Коренные в силу того, что-де не могут жить без рыбы – основной-де источник пропитания, а приезжие – в силу той заранее намеченной, логической установки, что зачем же было и на Камчатку ехать, если рыбы тут досыта не поесть. Ведь здесь, слава такая прошла, ее невпроворот.
Пока шли по улицам поселка, у реки постояли, глядь, а уж иных плакатов на столбах как не бывало, иные – перечеркнуты то ли гвоздем, то ли обвисают лоскутами, то ли через плакат бранное слово щерится.
Потапов даже не огорчился: история привычная, тянется из года в год.
– А ведь шлют их нам оттэда, из Петропавловска, думают – так и вопьются в них глазами, так вот и совесть сразу взыграет. А эта агитация наглядная единого часа не висела. Тут у пацанов даже азарт – кто больше успеет сорвать.
Потапов остановился – переходили как раз сухую речушку, посреди русла которой замыто торчала кургузая ива.
– Вот… поселковая достопримечательность, – показал он на дерево. – Повесился тут в пьяном виде глава немалого семейства, не оставив после себя никаких письменных указаний. Это он зря. В таком случае завсегда должна быть ясность, а иначе не стоит и с городьбой затеваться.
Шумейко, обозрев «достопримечательное» местечко, в рассеянности подтвердил:
– Без ясности – это он зря, конечно. Не браконьер, часом?
– Да нет, не больше других. Грешил по малости, на закуску.
У Потапова почти все «грешили по малости», он избегал вступать в спор с населением вроде как даже из «политических» соображений: инспектор рыбоохраны – представитель соответствующего государственного института, и, вступая в раздоры с ним, население так или иначе вступает в конфликт с государством.
– Ну, население – это громко сказано, – заметил ему Шумейко. – Известная часть… наиболее безответственные элементы…
Потапов торопливо сбил с одежды шелуху и уже семечек из кармана не вынул.
– Не скажите, не скажите, Игорь Васильевич. Давайте зайдем в каждый второй дом, и к рюмке водки вам подадут лосося. А между тем он будет свободно продаваться после первого августа по твердым ценам. Но ведь за деньги! За рыбу деньги платить здесь покеда не привыкли, даже смешно… когда она свободно, без продавцов, в реке плавает. Зайдем, что ли, ко мне, отобедаем?
– А что ж, – поколебавшись минуту-другую, согласился Шумейко, – как будто время уже. Не откажусь.
Он заглядывал к Потапову мимоходом еще в первые дни после приезда сюда. Дом у него ладный, у Потапова, вдоль забора обложен мощными, не колотыми еще на дрова, березовыми кругляками – дом словно деревянный кремль за крепостной стеной.
Пока Шумейко мыл руки под рукомойником, хозяин просвещал его насчет «истинной» ухи.
– Есть, конечно, уха двойная. Но это еще не уха, как положено быть. Вот тройная уха из карася – это да-а… Значится, отварить карасей и вынуть, потом в том же отваре еще раз свеженьких, и так до трех раз. Вот нам Муся сообразит сейчас, она мастерица…'
Вошла его жена, низкорослая бабенка, улыбчивая с виду, неторопливая в движениях – сама доброта и степенность.
– Чего соображать, – пропела она, – когда все готово, присаживайтесь, кушайте на здоровье.
И пока Шумейко хлебал уху, действительно приготовленную отменно, она все жаловалась на мужа по пустякам, совсем необидно, так разве, для поддержания приятной беседы.
– Прокопыч такой канительный, -¦ ужимчиво выпевала она. – Совсем низвела его эта зловредная работенка! Уж такой канительный – ночью, смотришь, проснется и все своим фонариком мигат: сколько, значит, время-то… Ну, не спится, так поди во двор, займись чем-нибудь, эт чего же по комнате шастать да фонариком мигать? Я ему говорю: я этот твой фонарик разобью на мелкие части, не суй ты его, заради бога, под подушку, не браконьеров же тебе под кроватью ловить-высвечивать.
Шумейко и слушал ее и не слушал, хлебая уху из карасей. Десяток карасиков попросили они вчера у рыбаков на улове, так что теперь он мог посочувствовать браконьеру: и впрямь хороша рыбка, хотя лосось крупней, к тому же бескостый, есть чего пожевать.
«Вот и у меня, поди, точно так же сложилась бы жизнь прилично и достойно, – взгрустнулось вдруг ему, – с ухой из разных там бычков да кефалей по субботам, а под уху полстаканчика граненого, а потом под руку с женушкой в кино либо театр. И даже, может быть, немного повеселей жили бы, чем Потаповы, на более культурном уровне, с запросами, а впрочем, и нет: Потаповы тоже и книги читают и в кино под ручку ходят чуть ли не каждый свободный вечер…»
Жалеет он, что ли, о той, что ушла безвозвратно? О той, что была любимой и единственной?.. Может, и жалеет, раз вспоминает. Хотя, откровенно говоря, вспоминать тяжело. Но нет у него вообще легких, особо приятных воспоминаний. Нет.
12
Воспоминание второе
После финской кампании, тяжело раненный в ногу, слегка теперь прихрамывающий, но отъявленно молодой, красивый, мужественноликий, Игорь долечивался в евпаторийском военном санатории. Преимущественно донимали его лечебной физкультурой, разрабатывали ногу. А инструктором лечебной физкультуры была девушка года на два старше Игоря – Люся Левандовская.
Влюбилась она в красивого и мужественноликого. К тому же орденоносец, что по тем временам как бы ореолом человека окружало, приподымало его над прочими смертными: скупо тогда ордена давали, редко. И только Указом Президиума Верховного Совета. И вручал, как правило, все ордена всесоюзный староста Михаил Иванович Калинин.
Не то чтобы Игорь тоже полюбил Люсю, но приглянулась она ему, привлекла гибкостью тренированного тела, веселым нравом, нерассуждающей, как сгоряча показалось, готовностью поделиться всем, чем сама была богата.
– Оставайся в Евпатории, – предложила она. – Тебе теперь все дороги открыты. На любую работу устроишься руководящую. Притом, как в песне поется, море, песок и пляж…
И действительно, с работой затруднений не оказалось: сам не понял, как очутился в райисполкоме, начал заведовать какими-то плановыми делами, в которых разбирался плохо. Но орденоносец: сочувствовали, входили в положение, помогали…
Долго ли, нет ли продолжал бы он работать в области планирования местного хозяйства, но тут грянула война. Правда, в смысле мобилизации никаким образом она его не касалась – он был инвалид, его не трогали, и по военным временам накрепко утвердился бы в руководящей номенклатуре. Да самому-то ему подобная жизнь казалась невыносимой, ему, бойцу по натуре, вдобавок здоровяку. Без проволочки хотелось вступить с немцем в драку. Тем скорее, что положение в стране было тяжелое. Однако на все заявления Игорю отвечали отказами, сперва довольно категорическими, а потом уже несколько усталыми, проникнутыми некоторым сомнением: а не призвать ли этого настырного инвалида, в самом деле?.. Смотря только какую ему присмотреть службу…
Между тем немцы пёрли всей своей бронированной мощью, утюжили траками танковых гусениц степи южной Украины. В Евпатории была объявлена эвакуация.
Пришел Игорь однажды из райисполкома, ремень с пистолетом небрежно бросил на стол, прилег отдохнуть. Что-то долго не было Люси - уже и стемнело совсем. Лень было встать – включить свет; впрочем, могло и тока не быть, станция теперь работала с перебоями.
У калитки ему почудился шепот – время было смутное, черт знает кто там шепчется и о чем, – все же встал, взял из кобуры пистолет, сунул в карман и тихонько выскользнул на крыльцо. Оттуда – в палисадник, прямо в цветы; одуряюще пахло маттиолой, львиный зев светлячками мерцал у ног, разные там настурции, даже чихать захотелось.
Но он успокоился. На лавочке с Люсей толковал отец, что-то доказывал вполголоса, даже шепотом, а она отвечала односложно и не очень уверенно:
– Нет… нет, папа… он не согласится. Ты не знаешь его… Ну и что – инвалид? Нет, нет, ты не знаешь его…
Отец слегка осердился, голос у него набряк хрипотцой. Слышно было все равно чуть-чуть – Игорь понял только, что он предлагает ему остаться, не уезжать ни в какую эвакуацию, работа-де и при немцах будет, да не звери же они, в самом деле, мало-помалу жизнь утрясется.
Игорь понимал, что у старика есть кое-какой резон вести подобные речи: во-первых, дочери добра желает, все при муже легче ей будет прожить хотя бы и в оккупации, а во-вторых… во-вторых, таил он и обиду на Советскую власть: несправедливо исключили его когда-то из партии. Правда, это не помешало ему остаться на прежнем посту директора солидного предприятия в городе, но обида не проходила все эти годы, злые, даже злобные дала ростки. Не то чтобы готов он был изменить своему народу, но ушибли самолюбие в человеке, а оно оказалось в нем сильнее здравого смысла.
Вернулся Игорь в комнату, сел на кровать.
Вскоре и Люся зашла, ступая по-кошачьи неслышно, – свежая, пахнущая теплом летнего вечера, чуточку пылью, чуточку духами и еле уловимо стерильностью бинтов: работала при госпитале сестрой-хозяйкой.
– О чем вы там бормотали с отцом? – как можно равнодушней спросил Игорь.
– Да так, насчет младшей сестренки, как с ней быть теперь, – беспечно солгала она. – При немцах школ, видно, на первых порах не будет.
– А на вторых порах, думаешь, откроются? – Он зло смял и растер в пепельнице окурок. – Ну ладно. Все это ерунда. Не о том вы толковали. Во всяком случае, не только о том.
– Ты подслушивал?
– Ну, если тебе нравится именно такое определение, то да, подслушивал.
Она стояла рядом с кроватью, не рискуя присесть.
– Это низко.
– Люся, сейчас ни к чему судачить о нравственной стороне моего поступка. Меня интересует, как ты сама относишься к предложению отца?
– В общем положительно. – Она в замешательстве кашлянула. – Накурил ты, дай я форточку открою… Я… кхм… видишь ли, я считаю, что так будет лучше. Для нас всех лучше.
– А для страны? А для фронта?
– Брось, Игорек. Ты же знаешь лучше меня, что в армию тебя не возьмут. Твои попытки успеха не имели. Ответ был всегда один и тот же.
Он дотянулся до гимнастерки на табурете (носил еще военную форму, только без знаков различия), извлек из кармашка вчетверо сложенный листок.
– Нет, не всегда один и тот же, – сказал он уже грозно. – Включи свет и можешь прочитать. Да я и так тебе скажу, что там написано. С завтрашнего дня я лейтенант Красной Армии. Точнее даже – Красного флота. На корабле не особенно важно, насколько у меня одна нога короче другой.
Она с усилием подняла руку и расстегнула воротник блузки.
– Ладно, ладно, – сказал он, недовольно отодвигаясь, давая ей место присесть рядом. – Не понимаю, на что ты могла еще рассчитывать. Исход единственный. Когда идет такая война…
Она молчала.
– Советую и тебе подумать, как дальше жить. Самое время. Я еще могу понять отца. Но ведь у тебя своя голова на плечах, не маленькая же ты.
Люся молчала, всхлипывая в темноте.
Игорь даже не запомнил толком, как они расставались. Кисло расставались. Он был обозлен, она – меньше всего расположена к объяснениям. Плакала только да сморкалась в кружевной платочек. Вид у нее был подавленный. Такой жена и запомнилась Игорю.
Он работал в органах – оперативным уполномоченным Особого отдела на эсминце, вскоре разбомбленном прямо у пирса. Потом его перевели на берег – в батальон аэродромного обслуживания. Кроме борьбы с диверсантами и шпионами, ему вменялось также заботиться о моральной чистоте личного состава. Возможно, понимал он эту задачу по молодости и неопытности упрощенно. Скажем, ходила к командиру из города посторонняя женщина – он считал своим долгом пресечь подобные хождения. Хорош примерчик! А если ко всем в батальон начнут ходить разные такие прелестницы?
Однажды, узнав, что у командира опять та самая, причем дело уже к ночи, он постучал к нему.
- Кто?
– Шумейко. Откройте.
Непродолжительное молчание.
– Слушай, старшой. Не открою. Иди-ка ты своей дорогой!
– У вас женщина.
– Ну и что, тебе завидно?
– Это мы потом разберемся, завидно или нет. Если вы не откроете, я поставлю у двери охрану, тогда уж пеняйте на себя.
Скрипнула койка, а может, стул, и на пороге показался капитан, командир БАО, красный и раздосадованный. Воротник расстегнут, «шпала» в петлице скособочилась… Без ремня…
– Ну заходи, раз так строго…
Потом они все трое сидели за столом, изрядно смущенные: женщина, еще совсем молодая, но какого-то монашеского облика, в черном платье, комбат, который злился, что его подозревают бог знает в чем, и Шумейко. Говорить им было не о чем, разве что вопросы разные – кто, да откуда, да каким ветром сюда?..
Комбат шепнул, уставившись глазами в пол:
– Ну чего пристал в конце концов? Если контру во мне видишь, так арестуй, раз у Тебя такие полномочия.
– Контры не вижу, – суровея, сказал Шумейко. – Советовал бы только строже себя держать. Что за вид у вас, капитан? Взгляните на себя в зеркало!
– А, брось! – поморщился комбат. – Я у себя дома. Ты хоть спросил бы, кто эта женщина.
– А разве она мне уже не ответила?
– Э! - взмахнул капитан руками и еще более понизил голос: – Она вдова… Ее муж крупный командир… ну знаешь, с этого… ну вот с крейсера, который потопили. Он утонул вместе с кораблем.
Комбат почему-то остерегался даже название крейсера вслух произнести, а между тем то был прославленный (правда, больше в мирное время) корабль.
Шумейко, несколько ошарашенный, извинился перед женщиной в черном платье и ушел. Уже задним числом подумал: «Дело же не в том, чья она жена или вдова. Дело в принципе. В примере. Не в шашки же они наедине играют. Тем хуже, если она вдова…» Ему стало досадно, что он так и не выяснил основы этой непонятной связи, этих вечерних встреч (ну, если бы хотя днем!,.).
«А и черт с вами со всеми», – решил он, уже понимая, что отношения его с командованием батальона то ли по сугубой наивности, то ли по излишнему служебному рвению испорчены раз и навсегда. Впрочем, это не помешало нм бок о бок сражаться, защищая от немецких танков один из последних действующих аэродромов, сражаться до последней возможности и даже больше: потому что как раз возможности эвакуироваться у них в последние минуты практически не оказалось. Правда, Шумейко родился под счастливой звездой: он остался жив, тогда как и командир и комиссар БАО погибли.
Игорь выжил, чтобы неожиданно оказаться в этом странном госпитале, во дворе какой-то исторической церкви, с рукой, вспоротой осколком и еще вдобавок самодельным ножом. Но рука заживала, он это чувствовал. Не то чтобы дело шло на поправку, но и опасность гангрены миновала. В церковь наведывались местные жители, искали среди раненых своих близких, приносили скудную еду. Строгостей на сей счет покамест не было.
Игорь все еще надеялся, что придед к нему Вано Кахидзе – отчаянной храбрости парень и умная голова, – придет и скажет, как поступать, куда двигать дальше. Но Вано Кахидзе не приходил, а ведь на него была вся надежда. Зато Игорь увидел однажды поразительно знакомое лицо, и знакомое строгое платье, и всю как бы монашескую стать, и вспомнил, кто это, и решил, что пропал теперь уже бесповоротно. Между тюфяками, брошенными прямо в пыльную траву, осторожно пробиралась она, та самая вдова, жена или не жена погибшего командира с крейсера, шут ее разберет, кем она тому командиру доводилась и доводилась ли кем-нибудь вообще. Она шла прямо на него, по единственному в этом углу двора проходу, ей некуда было свернуть, даже если бы и захотела, и в болезненной оторопи он не нашел ничего лучшего, как отвернуться, прикрыть глаза, сделать вид, что спит.
Но и не видя женщины, он ощущал ее присутствие всей кожей и наспех соображал, что же она предпримет в следующую минуту, понимая лишь одно: любое действие, предпринятое ею, едва ли будет в его пользу, скорее наоборот. Потому что сам Игорь ничего, кроме неприятностей, этой женщине не доставил. Игоря настораживало и то обстоятельство, что она, жена крупного командира (если все же допустить эту версию), осталась в окуппированном городе, тогда как, наверное, у нее была возможность уехать отсюда заблаговременно. Правда, могла замешкаться, сперва не то-родилась, а потом не поспела. В общем-то выбраться из осажденного Севастополя даже в лучшие времена было трудно.
Женщина остановилась около его тюфяка и, видимо, долго смотрела, глазам своим не верила. Не имело смысла больше притворяться, и он открыл глаза, взглянул на нее прямо: «Ну, это я, я, Игорь Шумейко, оперуполномоченный Особого отдела, старший лейтенант Красного флота, весь перед тобой как на тарелочке, во всем своем бесприютном виде. Ну так что же нам теперь делать, вернее, что же вы, сударыня, намерены предпринять касательно моей бедственной особы?»
Наверное, он тогда ничего подобного, именно в таких выражениях и в таком смысловом порядке, не думал, но глаза его определенно не были безмятежны.
Женщина смутилась и, присев на корточки, шепнула:
– Здравствуйте, товарищ Шумейко. Вот где пришлось свидеться. Как вы сюда попали?
Игорь ничего не ответил. Губы у него повело в сторону, даже чуть слеза не выжалась из глаза – так глупо произошла эта встреча, что стало себя жаль, так глупо, ненужно и опасно. Если бы он заметил эту монашку несколько раньше, по меньшей мере хоть одеяло на голову натянул!
– Вам нельзя здесь оставаться, – сказала женщина взволнованно. – Вас слишком многие в городе помнят, да, да, у вас такая внешность… Может быть, я что-нибудь придумаю. Потерпите день-два. Когда вас отсюда… ну, выпишут, что ли?..
Игорь шевельнул плечом.
– Черт их знает, – сказал он сухо прошелестевшим, будто сквозь ржавчину, голосом, еще не смея верить, что в образе этой строгой, но все равно миловидной, пожалуй, даже юной женщины стоит перед ним само Спасение. – Тут ведь ничего не разберешь. Нет ни регистратуры, ни госпитального довольствия. Прооперировали – и будь здоров, живи как хочешь. Никто здесь пока не держит. – Он помолчал. – Мне вскрыли гнойник. У меня флегмона была. Но сейчас, кажется, лучше.
– Можете ходить?
– Ходить-то могу. Но у меня какое-то, знаете, дизентерийное состояние. Я порядком отощал, ел всякую дрянь, а сейчас все мы тут вообще голодаем.
Она смотрела на него в тревожном раздумье.
Вам есть куда уйти отсюда? Ну, хотя бы в пределах Крыма?
– У меня отец с матерью живут на станции Курман-Кемельчи.
Женщина прошла в конец ряда, как бы выискивая кого-то, пристально вглядываясь в лица, но вскоре возвратилась и шепнула:
– Повторяю: вам здесь оставаться нельзя. За этот госпиталь вот-вот возьмутся. СД или СС – хрен редьки не слаще. Они уже появились в городе. Повсюду обыски. Вы представляете, что вам грозит?..
Более или менее, - сказал он, попытавшись даже выжать на губах усмешку.
Она ушла, и Игорь внезапно ощутил смертельную пустоту внутри себя и вокруг. Холод. Озноб… В самом деле, кто эгн болящие люди, что лежат рядом, эти случайно подраненные, ушибленные войной граждане? Есть ли среди них такие, кто, подобно ему, попал сюда, как говорится, с корабля на бал? На лбу ни у кого не написано.
Придет ли она? И не провокация ли это просто-напросто? Может быть, самое сейчас разумное – встать и уйти отсюда? Но как? И куда? Видно, день-два придется еще потерпеть, если раньше отсюда не выгонят. Или же если не заявятся эсэсовцы.
О возможной чистке госпиталя думала, вероятно, и та женщина, оттого и поторопилась. Она пришла к вечеру следующего дня со справкой, которая гласила, что податель ее - слесарь городского коммунхоза Борис Батайкин, находившийся на излечении после случайного ранения, выписан из госпиталя по месту жительства родителей, станция Курман-Кемельчи Крымской области.
Справку, если доберетесь до Курман-Кемельчи, лучше уничтожьте, раз там родители. Это на первых порах, чтобы в дороге не было подозрений. И вот вам еще мешок, в нем одеяло и телогрейка – это тоже для маскировки, сейчас все бегут отсюда в деревню менять барахло на еду. Немцы, поскольку кормить они никого не собираются, смотрят на это сквозь пальцы.
– Ясно.
Она глубоко, с участием вздохнула.
– Думаю, что с этой липой у вас все сойдет благополучно. Хорошо бы не мешкать.
– Сегодня и уйду.
– Если сегодня, скажите только примерное время, я буду ждать в пределах Лабораторной улицы. Вас переправят через Северную бухту, а там помогай вам бог.
– Вы что же, не монашка ли впрямь?
Она усмехнулась. _
– Нет, нет. И не вдова командира.
- А к моему комбату ходили за…
Она не пожелала, чтобы он уточнял, сказала резко:
– Возможно, именно за этим и ходила.
– Зря вы рассердились. Я не хотел вас обидеть. Я даже испугался, когда вас здесь увидел.
– Напрасно. Я не оперуполномоченный Особого отдела, чего меня пугаться.
Эта коротенькая и неожиданная перепалка произошла шепотом и внесла холодок отчуждения в их скованно-напряженные, но уже было окрашенные минором отношения.
Позже, встретившись на Лабораторной и идя вниз, к бухте, он сделал попытку кое-что выведать у Юлии так звали его спасительницу. Например, известно ли ей что-либо о партизанах. Нет, ей ничего не известно. Игорь, впрочем, догадывался: если даже и знает она что-нибудь, то вряд ли скажет, не имея на то полномочий. В целях сугубой конспирации. Возможно, во всем, что эта женщина для него сделала, она поступала на свой страх и риск. А больше рисковать не желает.
Поняв, что дальнейшие расспросы не только бесполезны, но и повредят ему, Игорь крепко, с благодарностью пожал ей руку и спрыгнул в шлюпку. На ту сторону Северной бухты его доставили без помех. Впереди лежал степной Крым.
Игорь не зря назвал пунктом в Крыму, куда он мог бы запросто прийти, станцию Курман-Кемельчи. Там жили его эвакуированные в свой час с Украины родители. Там его никто не знал – раньше он не мог выбрать случая навестить своих. А потом оказался в осажденном Севастополе. Теперь он держал путь на эту незнакомую ему станцию. Впрочем, ближе была Евпатория, но в Евпаторию он не стремился по особым причинам. Даже не потому, что у него произошла размолвка с Люсей и состоялся крупный разговор с ее отцом. Нет, дело обстояло куда хуже. Старшая сестра Люси была замужем за одним из местных парней, татарином, кому Игорь имел все основания не доверять. Не любил шурин Игоря, совработника и орденоносца, подозрительно на него косился, намекал на некие другие времена, когда придет «его день». Видимо, «его день» уже наступил. Правда, Сергея (у него было русское имя) в первые же дни войны призвали в армию, но не приходилось сомневаться, что долго такой не провоюет: либо сдастся в плен, либо дезертирует. Игорь был почти уверен, что шурин сейчас в Евпатории. Вот с кем ему не хотелось бы встретиться сейчас!
Кроме того, вымотал Игоря самый что ни на есть кровавый понос; страдал он вдобавок от чесотки, раздирал себя ногтями с ног до головы, и только после этого самоистязания вроде бы получал на час, на два передышку. Его угнетало чувство собственной неполноценности, физического истощения, ощущение заразной кожи, покрытой чесоточными струпьями… Хорош же он будет, явившись в таком виде пред ясны очи здоровой жены! Не-ет, в Евпаторию его пока не тянуло. Он изо всех сил стремился в Курман-Кемельчи.
Но, видно, суждено было произойти еще одной дорожной встрече опять-таки с женщиной, которая опознала его! Правда, он ее совсем не знал, просто сам собою затеялся разговор… Попросил он у нее хлеба, и дала она краюху как не пожалеть, когда весь израненный, и хромает, и рука забинтована, и черный такой.
– Из Севастополя, поди?
Да, из тех краев, – невнятно ответил Игорь, жуя краюху, распространяться на эту тему ему не хотелось.
– Моего там не видел? Перевощиков фамилия, Петро?..
Я вот ходила, искала по всем дорогам, смотрела среди пленных… Нет. Нигде нет. Живой ли еще?
Она всплакнула.
– Живой, верно. Не все ведь в Севастополе погибли. Была эвакуация. А то в плену. Но скорее всего твой муж на Кавказе нынче. Гм… А какой он из себя?
Да пониже тебя будет. Посправней… – Женщина что-то чересчур уж пристально на него смотрела. – Сам-то ты куда теперь?
Из осторожности он назвал не Курман-Кемельчи, а Евпаторию.
– А ты разве оттуда? Я ведь тоже евпаторянка.
– Жил там до войны немного, – принужденно сказал Игорь.
– Да уж не Игорь ли ты? Люси Левандовской муж? О-ой, ну надо же! Неужто меня не узнал, соседка я, живу через два дома? О-ой, Игорь, какой же ты ста-ал стра-аш-ный!.. Люся-то как обрадуется, сердешная. Шутка ли, живой после такого светопреставления – видно, чего-чего только не перенес!
– Всякого, – сдержанно сказал Игорь, вовсе не обрадовавшись возможности свидеться с женой; еле он уговорил добрую женщину, чтобы она ни словом, ни намеком не обмолвилась, что видела его; совсем не в Евпаторию он идет и не до Люси ему пока, в нынешнем-то положении…
Но не зря он остерегался таких встреч – все же не утерпела баба, проболталась Люсе, а может, даже в мыслях не имела молчать, лишь усыпила его подозрительность. Потому что ровно через два дня догнала его Люся на попутной бедарке, узнала сразу, изможденного и потного, бухнулась головой прямо в раненую руку, так что Игорь света невзвидел, и не понять, то лй плачет, то ли смеется… Ш что тут будешь делать? Уговорила его идти в Евпаторию. Сергея-де дома нет, то есть вообще он уже дома, дезертировал, что ли, но сейчас в горах, у немцев служит.
– Партизан, верно, ищет? – спросил Игорь.
– Каратель он, – грустно сообщила Люся. – Наверно, ищет, раз каратель…
– Что же я в таком случае у тебя дома потерял? В карты буду играть со своим милым сродственничком? С тобой миловаться?
Люся сделала жалостливую гримаску.
– Ну, Игорь, ну брось, ну не надо. Вот нравится тебе до крайней степени все осложнять. Обойдется как-нибудь.
– Жить я у тебя не буду.
- Ну хорошо, – согласилась Люся, вздохнув. – Жить ты будешь у надежной женщины: она нам предана, сын у нее в Красной Армии командир. Она спрячет тебя – татар немцы вообще не трогают. У нее как за каменной стеной…
Ладно, – буркнул Игорь.
Но хоть жилось у татарки покойно и безобидно, Люся ему передышки не давала, продолжая изо дня в день всячески обрабатывать, била на психику, да в конце концов как он сам-то судит, жена Люся ему или нет?.. А раз жена, то до каких пор спать им врозь?..
Пришла однажды, решительно заявила еще с порога:
Идем домой. Не бойся, папа все сделает, папа все устроит.
– А не секрет, что такое он мне устроит?
Пусть это тебя не волнует. Главное, тебя не тронут, никто ведь и не знает, что ты, кто ты, где ты был. Герой финской кампании – самый большой твой грех.
– Гм… А Сергей?
– Сергея нет дома, да скоро он и не заявится.
Поддался на уговоры Игорь, перешел в дом тестя, жил не то чтобы открыто, но свободно спал, утопая в перине.
День прошел, неделя прошла, благостные такие тишина И спокойствие вокруг установились, вроде бы уже и не воевали нигде, и не лилась кровь, и не рушились дома, и не плакали осиротевшие дети. Но все это была ложь – и не мог Игорь посреди лжи в довольстве нежиться! Размышлял он, как отсюда незаметней уйти, проще говоря – смыться. А все решилось куда как просто.
Вдруг вбежала белая как стенка Люся, крикнула не своим голосом:
– Сергей здесь! Что делать, что делать, ума не приложу!
Торопливо застегивая рубашку, Игорь сказал:
– По крайней мере ты должна была заранее предвидеть его появление. Что ж это, с бухты-барахты?..
Только они успели вот так перемолвиться, а уж и Сергей собственной персоной стоит на пороге. В немецкой форме правда, без оружия, оружие в своей комнате оставил, возмужавший такой, обветренный, с жестким блеском во взоре. И даже как будто выше стал за тот год, что они не виделись.
Он изменился в лице, тень волной прошла. Но, конечно, не испугался – не его очередь пришла пугаться.
– Ты? Откуда?
Он сделал нетерпеливый жест, чтобы Люся вышла. Люся не подчинилась, и тогда он прикрикнул:
– Оставь нас на минутку, сделай одолжение!
Люся сверкнула на него глазищами, молча повернулась и вышла, сильно хлопнув дверью.
Как ты сюда попал?
Стараясь держать себя в руках, Игорь даже усмехнулся.
Собственно, чему ты удивляешься? Быть здесь и жить в этом доме я имею не меньше прав, чем ты.
– Брось антимонии разводить, надоело. Права тут мне будешь доказывать. Кончились твои права. – Сергей властно прошел на середину комнаты, потянул к себе. стул. – Так вот, чтобы с самого начала не было недоговоренностей: тебе здесь не место.
Игорь горько хмыкнул. «Вам нельзя здесь оставаться», – сказали ему в Севастополе. «Тебо здесь не место», – грозят в Евпатории уже без обиняков. Внезапно он ощутил себя в положении зайца, которого почти полностью обложили и вот-вот затравят.
- Что ж, я это уже и сам понял. Даже несколько раньше твоего любезного предупреждения. – Он взглянул ему прямо в глаза, в безгрешные глаза предателя: страшноватая искра в них гуляла, прыгала из зрачка в зрачок. Надеюсь, стрелять в спину не станешь?
От слепой Ненависти у Сергея побелели губы, запузырилась на них слюна.
– Не заинтересован, товарищ орденоносец. Шуму много. Мокроты… Но в другом месте советую мне не попадаться.
- Что ж, – внешне спокойно сказал Игорь, пытаясь унять нетерпеливую дрожь рук: удушить бы сейчас этого ублюдка! – Вечером я уйду. А пока сгинь с глаз долой, дай с Люськой потолковать.
Евпаторию он покидал в сумерках – далеко за город его провела все та же татарка.
Люсю он оставил – во второй уже раз с досадным чувством невыясненности отношений. Не повезло ему с этой женщиной. Как приятно было бы сейчас сознавать, что жена находится где-то в Алма-Ате, эвакуировалась, ведь чего проще, бездетная же, ну и приносит посильную пользу народу, работает в госпитале или где там еще. У всех жены как жены, а у него вот какая, папина дочь, поддалась на уговоры старого дурака, осталась в оккупации, да еще и мужа пыталась удержать около своей юбки. Но и порвать с ней не мог, не было прямого повода. Кроме того, может, в самом деле он ее любил? Тут и понимаешь, что ни к чему, а любишь!
13
Над рекой словно снежная крупа сыпалась – бил в лицо сизоватый мокрец – и не кусался, а как-то неприятно было ощущать великую множественность этой тли. Не продохнуть.
Тут Кумушки будут, – сообщил Потапов. – Это, знаете, две речушки здесь параллельно -• кум куму повел в лес, вот и Кумушки, значится. Улово такое. Вот эта Кумушка, что поболе и поглубже, нерестовая.
Ну что ж, – сказал Шумейко, – пойдем по ней вверх до самых нерестилищ, проверим, много ли рыбы.
Но далеко вверх по Кумушке не прошли: винт задевал дно, древесную гниль. Сначала это никого не волновало - подтянули лодку, ту самую, шалимовскую. Катер причалили к берегу, и весь он теперь опутан был ветвями низко поникшей ивы. Рубку замкнули. Машину сзади закрыли легко скользнувшим в вертикальных пазах листом железа. Лист можно было тоже прихватить замком, но как-то соображения не хватило, да и зачем?.. Здесь пустынно.
Поплевав семечек, Потапо,в черпал теперь кружкой воду прямо за бортом, пил и усмешливо приговаривал:
– Добрая речка Кумушка, добрая речка!
От руля отозвался Гаркавый:
Скажи спасибо, что нет еще химии. Химия окончательно добьет лосося. А ведь вон там, вверху, в Срединном хребте, говорят, уже серу нашли. Понастроят рудников, обогатительных фабрик. Это уж точно: спаси и помилуй. Хотя сера – она стране нужна, а то разве стали бы искать?
Хлестало ветвями по лицу, прямо как расческа из прутьев висела над головой: то фуражку сдернет, а то и волосы рванет. Талина густо провисла в воду, никла под собственной тяжестью – тени лежали плотно, вода казалась оливковой.
Шли в верховья на полном ходу часа два, а потом зарыжели шивиря – галечные перекаты, где нерестует рыба. Вода здесь истончалась, радужно рябила, лилась как бы чешуйчато. Лодку не раз пришлось тащить вброд, но все без толку: сядешь, несколько минут промахнешь по глубине – и опять шивиря.
А места начались уже оголенные, высвеченные солнцем. Зайчики играли на галечном дне. Вкрадчиво шуршали камешки под килем. Вяло уходила с мелей в ямы алая-алая нерка, роскошная рыба в брачном наряде, вроде как с сизым, скорее даже голубым намордником. Не скопом, не в стайке шарахалась, а именно так, поодиночке, ныряла вглубь, мерцала из-под толщи драгоценной алостыо, словно чудо какое заморское в домашнем аквариуме.
Пошли пешком, продираясь сквозь заросли шеломайника, борщевника, крапивы, сквозь дикую талину, прыгая через скрытые зеленой круговертью промоины, через трухлявые пенья-коренья…
Достигли, наконец, нерестилищ в верховьях, с наиболее чистой, шустро-проточной водой, благодатно пригретых солнцем, с идеально шлифованным камушком. Нерка здесь стояла на мелях уже неподвижно, людей почти не боялась, ободранная, лохматая, ко всему безразличная, видно, от-нерестовала; и теперь, хотела она того или нет, сносило ее потихоньку, а потом начнет безжалостно трепать течением о коряги, и лишится она последней жизненной энергии и ляжет успокоенно на дно, сгинет во славу процветающей природы. Те же, что еще не отнерестовали, не исполнили до конца жизненного предначертания, метали икру, обрызгивали ее молоками, себя не жалея, сгребали хвостами гальку, били по ней исступленно, сооружали гнездо так, чтобы не поели икру хищники, чтобы не снесло ее в затхлую стоялую воду, в мутный затон.
– Который год наблюдаю это и который год дивлюсь, – сказал Потапов, – какая в этом организация, какой смысл: вот нерка отнерестует, затем только придет кижуч…
В тон ему Гаркавый согласно кивнул головой:
– Да, вот именно. И кижуч расшвыряет хвостами все эти бугорки, пробивая лунки для собственной икры, – словом, разрушит все то, что сделали чавыча или нерка.
– Но ведь за кижучем уже никто не придет, – сказал Саша, вожделенно глядя на алеющую рыбу, взблескивающую боками, извивающуюся в свадебном танце.
Есть, видно, и на кижуча управа, – неуверенно пробормотал Потапов.
В природе ничего не бывает без смысла, – не согласился Шумейко. – Единственная несуразность природы, как ни странно, разве только сам человек. Потому что он грозится переделать самое природу, замахивается на нее что ни день все опасней и шире…
Но чаще не без пользы, – вставил Саша.
А иногда и без ума, – отмахнулся Потапов, и, поскольку примеров такого бездумного умерщвлрния природы или пустой траты ее даров было не сосчитать, ему никто не возразил. Все знали, что он имеет в виду прежде всего на Камчатке: это лосось, это лес.
Что же касается леса, то сплошная рубка его по берегам, ближе к сплаву, чтобы меньше затрат, приводила к захламлению реки древесными отходами, оголяла нерестовые воды, отравляла их чужеродными химическими примесями; если это и было кому-нибудь на пользу, то уж не лососю. Не рыбе.
– Мало, мало рыбы, – печально сказал Гаркавый, и даже странно было слышать избыток жалостливости в устах этого кряжисто-грубоватого человека – словом, при такой его комплекции и фамилии. – Пойдем хоть почаюем, что ль?.. Одна только радость и осталась.
– Конечно, – усмехнулся Шумейко, – особенно если иметь в виду, что слово «чаевать» на севере значит крепко и со смаком поесть.
Бухнул за спиной выстрел – это, не дослушав его реплики, влет сбил двух шилохвостей механик.
Черт вас возьми! – вскипел Шумейко, круто обернувшись. – Еще не хватало, чтобы мы, защитники природы, представители рыбоохраны, сами же и нарушали закон! Сезон утиной охоты, между прочим, еще не наступил!
Заморщиненные глаза Гаркавого чуть-чуть округленно раздвинулись, будто он вставил в глазницы аккуратные моноклики.
А ты не кричи, Игорь Васильевич, – спокойно предупредил он. – Мы этого всякого крика в тайге не любим. Не привыкли.
А я привык, – жестко и в том же повышенном тоне проговорил Шумейко. – Я ко всему мало-помалу привык.
И к тому, что меня поднимали в лобовую атаку на доты, тоже привык. Когда идешь в атаку – слушайте вы, таежный человек, - тогда очень много шума и лишней трескотни. Но выхода нет -привыкаешь. Так что меня тихими интонациями, с таежным оттенком, не смутишь, паря. Он посмотрел на механика в упор. – Говоря просто по-человечески, разве это порядок, Денисыч, когда кого-то штрафуешь за каждую рыбу – и совершенно справедливо! а сам под шумок жрешь ее да еще и запрещенной охотой промышляешь, пользуясь полной безнаказанностью? Разве не стыдно?
Гаркавый отвел взгляд, хотел отмолчаться, но что-то в нем шевельнулось, потребовало отклика.
– Ну извини, слышь… Неправый я, конечно, да уж соблазн велик. А войной не попрекай. И мы на войне были, которая-вот с Японией…
Шумейко пробормотал:
– Знаю я эту войну.
– И на ней народ на пулеметы шел, и на ней убивали. Конечно, не сравнить… в момент все и кончилось… я понимаю…
– Ну, а раз понимаете, замнем этот разговор. Я ценю, что и вам пришлось хлебнуть лиха, где-то штурмуя острова, хорошенького мало в тех десантах, но… но предупреждаю: еще один незаконный выстрел – и ружье я к чертовой матери выброшу. Да и сами вы можете считать себя свободным от работы в рыбоохране.
Тем временем из чащи возвратился Потапов с утками в руках - нарочно ушел, чтобы не принимать участия в щекотливом разговоре.
– Будет уж вам, – сказал он нерешительно. – Из-за чего завелись? Из-за двух уток. Теперь что, выбросить их? Сгниют же…
– Завелись из-за справедливости. Не в утках дело, – сказал Шумейко, остывая. – Ну ладно. Съедим. Какой смысл в том, что они сгниют, раз уж все равно добро потратили?
Потапов взялся ощипывать уток, потом к этому скучному занятию подключился и Саша, скорей всего чтобы продемонстрировать причуду: ел он утиные пупки сырыми, еще в детстве отец приучил…
Шумейко засмеялся, но не так сердечно, чтобы можно было предположить, будто он поступился тем, о чем говорил недавно всерьез и гневно; видно, он ни единым словом не поступился, и все здесь это поняли. Между тем Сашу бескомпромиссность старшего инспектора явно порадовала, Потапова несколько задела и Гаркавого насторожила.
Еще не сварились утки, а уж пришла пора заваривать чай. Причем заваривал сам Шумейко.
Я много блуждал по северу после войны, – сказал он- Погонял чаи, чего там… Но вот настоящий чай пил редко, особенно в тундре. Чукче или коряку – им лишь бы черная бурда была, да и русский далеко не каждый вдается в разные такие вкусовые тонкости. Вот в Средней Азии, там чай священный напиток. Там умеют.
Чай пили, покрякивая: вроде бы хвалили – хорошо-де заварен. Но на свежем воздухе за милую душу сойдет любой напиток, был бы он горяч и крепок. А если не горяч, то хотя бы крепок.
К вечеру вернулись на катер – тихо-тихо стоял он на прежнем месте, даже вода, обтекая его, не журчала, а ветви обволакивали вкрадчиво, липко. Мирно висел на рубке чахлый, скорее для виду, замочек.
И вот тут-то, готовясь к ужину, Саша обнаружил, что исчезла банка из-под бездымного пороха, в которой хранился теперь молотый перец. Не было банки, не было молотого перца!
Потом понадобилось наколоть щепы, и Гаркавый не нашел своего охотничьего ножа. Начали проверять вещи – и недосчитались десятка заряженных дробью патронов, какого-то ерундового шомпола… Но фотоаппарат Шумейко «Зенит» с телеобъективом как висел на гвоздике, так и остался висеть, никем не тронутый. Запасное охотничье ружье Гаркавого внимания посетителей тоже не привлекло. Ценные вещи, пропажа которых могла бы всполошить рыбоохрану, тем более предметы, помеченные заводскими номерами, даже если они лежали на открытых местах, не ввели похитителей в соблазн. Налицо было мелкое шкодничество, не лишенное какого-то корыстного умысла и системы. Бездымный порох, заряженные патроны, хороший нож – вещи, охотнику нужные, ну и пусть рыбоохрана погрешит на каких-то случайных людей, промышляющих в тундре. В то же время почему и не досадить инспекторам, чтобы знали и чувствовали: не боятся их, видят их, наблюдают за ними и всегда обведут вокруг пальца.
Потапов кстати вспомнил, что, когда лодка свернула в Кумушку, сзади долго доносился глухой перестук мотора. Стоило бы остановиться да подождать. Кто такие? За какой надобностью идут в нерестовую протоку?
– Пацаны шалят, – высказал предположение Гар-кавый. – Им только дай какую-нибудь комбинацию сотворить, а тут настоящие патроны в руки.
– Странно, как они проникли в рубку, рубка-то была на замке, – недоумевал Шумейко.
– Пацаны шалят, не иначе, – повторил Гаркавый. Рубка на замке, рвать замок не рискнули, ну, подняли железо, проюлил кто-то пошустрей над двигателем вот тебе и рубка.
– А чего там юлить, – усмехнулся Саша, – там и я запросто пролезу, первый раз, что ли…
Шумейко полулежал на койке в кубрике, прикидывая в уме, кого же можно заподозрить в столь нелепой краже, какой в ней расчет? Если пацаны, то и голову ломать не стоит. А если кто-то схитрил, попытался этой мелочью отвлечь внимание рыбоохраны?
Машинально он пошарил в кармане пиджака авторучку, чтобы записать похищенные предметы (придется сообщить в милицию), но не обнаружил ее. Ну да, видимо, осталась в рубке на полочке. Не хотелось вставать, однако встал, тщательно пересмотрел все, что лежало в рубке. Авторучка пропала.
Он засмеялся.
– Помню, на фронте чернил не было, – сказал он, – ну что же, голь на выдумку хитра: делали цветные чернила из немецких осветительных ракет. Крошили заряд, раскатывали его в порошок и разводили. Вполне приличные получались чернила – хоть красные, хоть зеленые.
– - Чегой-то вам чернило на ум пришло?
– А потому пришло, что и здесь чернил – скажем, для авторучек – днем с огнем не сыщешь. Ну что ж, решил я подыскать заменитель. Сходил в аптеку, зеленки купил, заправил ручку – пишет, да еще как! Эдаким цветом ядовитым!
Саша заинтересованно хмыкнул.
– Вот спасибо, что посоветовали. Теперь и я вашим примером воспользуюсь, А можно попробовать, как пишет?
Шумейко лишь руками развел.
И рад бы, Саша… но дело в том, что ручку мою, заправленную зеленкой, тоже увели. Прямо страсти какие-то.
– А что ж, – вскинулся оживленно Саша, провидя в нелепом происшествии сюжетно закорюченную историйку, на зеленке эти пакостники могут как раз и влипнуть.
Шумейко все еще смотрел на него вприщурку да и руки разведенные не свел.
Каким, собственно, образом?
– Не знаю, – нахмурился Саша. – Был бы я сочинитель, я бы сочинил…
А ты попробуй сочини, – поддержал его даже Гаркавый, хотя и не без издевки. – А сейчас, что же, вырулим напрямую домой? Вроде бы уже время.
Шумейко «крылся в кубрике, зашуршал там газетой.
– Да нет еще, -- сказал он. – Пройдем до другой протоки… ну, помните, где вы смородину рвали? – Шумейко пока не знал названий всех здешних речушек и рукавов, только еще привыкал к местности. – Там и заночуем, плес хороший, дров навалом, да и комаров с ровного места сдувает. И речушка заманчивая – глядишь, кто-нибудь да пожалует.
14
И пожаловали.
С утра вообще на реке началось оживление: один за другим протащились вниз по течению буксиры – выносливые, как битюги: в две-три сплотки тянулся за ними лиственничный лес. Пошли туда, к океану, и словно уже океанская вспухала за ними отжатая волна, дыбом рушилась на берега, подмывала кручи; бедный катерок толкало с борта на борт, так что Шумейко, сидя наверху, едва мог удержаться. Впрочем, если бы и упал, тут везде мелко было, зыбко всхолмились под водой песчаные наносы.
Взялся невесть откуда Ванек безногий – гладкий парень с лоснящимся дублёным лицом, кудрявый, как ангелочек. Было ему уже под тридцать, а ноги он потерял в юности: пьяного прогнала с порога зазнобушка, а тут пурга… ткнулся где-то спьяну в сугроб, сам не замерз, не успел, а вот ноги (может, промочил где-нибудь вдобавок) отморозил -начисто. Юлил он, вертелся на своей лодчонке с некрепким моторчиком, заигрывал, на завтрак напрашивался.
– Тебе чего? – прямо спросил Потапов. – Ты здесь зачем?
– Да вот харьюзов бы половить, Прокопыч, – заискивающе сказал Ванек. – Харьюза в этом месте на удочку во как клюют, в самом омуте.
– Ну и лови себе… на удочку. Только меру знай.
– Дак вы тут… где самый клев. Посторонились бы…
- Вот припекло тебя с клевом-то…
Своими силами, не запуская машину, оттащили катер немного назад.
Хариусы здесь действительно клевали активно: через полчаса штучек пять у Ванька уже_ набралось сизо-зеленоватых, осанисто-удлиненных красавцев.
– Могу на уху подкинуть, – предложил он, источая подозрительно добрую улыбку.
– Да нет, спасибо, – отказался Потапов. – Припозднился малость, мы уже откушали.
Шумейко сказал ему на ухо:
– Смотрите-ка, всю протоку перегородил лодкой! Похоже, опасается, как бы вверх мы не проскочили.
– Да, да, да, – закивал Потапов не совсем уверенно. – Думаете, кто есть там, в протоке?
Шумейко двинул плечами тоже неуверенно.
– Надо бы взглянуть. Пойдем пешечком, вроде за смородиной… Или что тут еще подходящее созрело?
– Не продеремся, – сказал Потапов, без проволочек, с полунамека включаясь в игру на обман Ванька. – Денисыч, ты не пойдешь с нами тут поблизости – за черной саранкой?
– Да нет, – отозвался Гаркавый, – я тут винт посмотрю, что-то тяжело прокручивается.
– Жаль. Клубни саранки, слыхал я, для сердца пользительны, опять же снотворное… А Сашка?
– Он подмогает мне, один-то я не управлюсь, тут придется в воду лезть.
Потапов и не настаивал: разговор велся лишь для отвода глаз. Правда, он еще посочувствовал Ваньку:
А раненько тебя леший поднял. Еще до свету. Поселок-то не близко.
Я и не ночевал в поселке. Тут к дядьке заглядывал в Белые Кусты, выпил там маленько. Вечерком к Кумушке спустился, гольца поудил, ушицу сообразил.
– Был, значится, и в Кумушке?
Не-е… В Кумушке я не был, а вот близь нее… Там и заночевал. Мотор ваш слышал… как тарахтели…
Нетерпеливо поджидая помощника, Шумейко прикинул в уме: «Был, видно. Да и не один. А для объективности даже ориентир дает – не в самой Кумушке, а неподалеку. Ну да ладно, что гадать!»
Нарвали они черной саранки – цветов отменной прелести, жгуче-коричневых с чернью -- для супруги Потапова; полакомился Шумейко и красной смородиной, хотя взбираться за ней пришлось чуть ли не на кручи поднебесные; но если солнце над нею светило прямо, ничем не затеняясь, в терпком ее соку заметно прибавлялось сахару. Вот и выискивал Шумейко такие освещенные выступы скал. Так шли они, все дальше пробираясь вверх по протоке и с лобастого валуна заметили наконец: взблеснула вдалеке слюдинками ячеи только что вытащенная из воды сетка, искристо вспыхнуло на солнце весло.
– Ну вот и гости, – удовлетворенно сказал Шумейко- Этот Ванек, он куда-то ездил, быть может даже в Белые Кусты за водкой, а тут напоролся на нас. В протоку ему нельзя – мы не пустим, да и не наводить нее на след. Вот он и заюлил там, выжидает, хариуса удит.
– Пожалуй, что и так, – ответил, запыхавшись, Потапов, однако идтить нам по дебрам-швабрам тяжеленько, а еще сколько телепаться. Комар тут, едри его в корень…
Выказав некоторое недовольство, он все же поплелся за старшим. Потом вроде полегчало: запрыгали под уклон… то все вверх, за смородиной, а теперь как раз к случаю под уклон, причем не плутая, ориентир верно засекли. Словом, Потапов потел, пыхтел, но помалкивал: служба, куда денешься?..
Вот так, молчком, они пересекли скалистые увалы, затем частую щетку ивняка и неожиданно спрыгнули с берегового, невысокого здесь откоса чуть ли не в лодку браконьеров. Те растерялись – в лодке лежало десятка два нерки, – да и сами инспектора, на что уж были готовы к встрече, несколько опешили. Браконьеров было трое ну, ни удрать им, ни в драку вступать. Только глазами помаргивали. Била хвостом, нарушая установившееся молчание, крупная рыба, взбрызгивала веером жижу.
Потапов опомнился раньше всех, вошел в роль, сводившуюся в основном к тому, что он вроде как и не ради охраны рыбы сюда явился и тем более без намерения кого-либо обидеть штрафом, нет, а просто потолковать на разные житейские темы, бывальщину рассказать, кто с кем спал, кто кому в рыло съездил, – это был его метод, уже раздражавший Шумейко: чего там, в самом деле, развлекать браконьеров побасенками!
Да и вынужденно наказывая, Потапов изо всех сил старался выглядеть этаким радетельным папашей. И сетку, бывало, отберет и за плечи обнимет, спросит (если незнакомец), кто вы, как фамилия (хотя уже записал), где работаете, сколько детей, где работает жена и работает ли она вообще.
Формалистом быть, ну, чистым сухарем ржаным тоже нельзя. Шумейко знал и ненавидел бюрократию по личному житейскому опыту, потому он и не возражал против нудной трепотни Потапова. Но и добросердечие должно иметь границы, особенно если не упускать из виду, что браконьерство на реке все границы уже перешагнуло!
Итак, в лодке сидели двое пожилых поселковых мужичков, Потапову хорошо знакомых, и один молодой, видно из приезжих.
– Придется платить, – сказал Шумейко, перебивая коллегу: побасенки грозили затянуться до бесконечности. – По червончику за каждую рыбу. Как гласит закон…
Мужички всполошились; только молодой сидел неподвижно, ни словом, ни взглядом не реагируя на разговор: молча изучал мозоли на руках, какую-то из ладони занозу выковыривал.
– Дак это что ж… – дернулся один, почище видом, похоже, выбритый еще с вечера. – Грабиловка настоящая, Прокопыч? Сейчас, значит, на реку совсем не моги?! (Упорно не могли дойти до них дух и буква строгих по реке запретов, черным по белому написанных инструкции; а ведь их же дети эти самые инструкции раз от разу срывали со всех щитов.) Кому какое дело? В речке кто хошь лови, здесь искони так заведено.
– Искони заведено, – хмыкнул Потапов. – А давно ты, Семен, на Камчатке?
– Да хоть бы и недавно. Рыбку-то все мы любим, – отмахнулся Семен. – Я так понимаю, вот рыборазводный завод – это запретная зона.- Это государство. А речка – она от бога, кто хошь лови…
Шумейко решился укоротить бойкие замашки браконьера:
– Но ведь мальков завод выпускает не куда-нибудь еще, а именно в реку. И рыба, которую вы сплошь и рядом вылавливаете, она не всегда, так сказать, от бога, а уже немного и от человека. Госрыборазводная. Государственная, проще говоря…
Это был убедительный резон, по крайней мере ровно настолько, сколько шло сейчас в реке лососей, выросших из мальков именно здешнего рыборазводного завода.
Потапов огорченно помялся, развел руками, крякнул (а что, мол; попляшешь?):
– Н-да, мужички… Как оно промеж нас говорится, даром за амбаром, а тут денежку гони…
Не утерпел и другой из браконьеров, высказался уже в повышенном тоне (да и как тут голоса не подать, когда по червонцу за каждую рыбу? «Тьфу! Ее раньше, бывалыча, как навозу, в сапогах по икре топали!»):
– Дак что ж это на самом-то деле, вы нас за пяток рыб на брата мотузите, примером, даже штрафом угрожаете, когда тот же самый рыборазвод разрешил нашему рыбко-опу выловить у себя в нерестовом озере шестьсот штук. Это же словом только сказать – шестьсот штук – и то оглохнуть можно.
Шумейко сунул в карман пиджака блокнот.
– Откуда такие сведения?
– Было, было, – поспешил вступить в разговор Потапов. – Доносили уже мне. Ходил я туда, в рыбкооп то есть, и обнаружил на складе четыреста штук лосося, из них боле двухсот самок икряных. Шестьсот не шестьсот, а на четыреста акт я составил!
– Ну что ж, – успокоился Шумейко, вскользь посудив, что при всей своей инертности и доброте Потапов изредка здесь и делом занимался. – Ну-ка, давайте-ка, граждане, подбросьте к устью – там вас, кстати, Ванек, наверно, уже заждался.
– Не знаем мы никакого Ванька, – сердито сообщил первый браконьер. – Мы сами по себе, а об других нам и знать незачем.
– Да будет вам, старики, – засмеялся Шумейко, – не знаем, не знаем! Ну и не знайте себе на здоровье: то на четырех штраф разделили бы, а то придется втроем платить. Разница хоть маленькая, а все же есть. Отворачивая лицо от гуськом потянувшихся выхлопов, он оборотился к третьему из браконьеров, до сих пор тщательно ковырявшему не то мозоль, по то занозу. – Ну, а вы почему отмалчиваетесь? Что, сказать нечего?
Тот взглянул исподлобья, но не столько зло, сколько обескураженно:
– А чего толковать-то? В первый раз я на реке -- и как вышел, так и попался.
Между прочим, все так говорят. Вот разве кто вторично попадается, тем вроде уже и стыдно дурочку валять.
– Он действительно впервой, – сказали старики.
Потапов внимательно к нему присмотрелся.
– Как, говорите, фамилия ваша?
– Гайнутдинов.
Был он рослый, крепкий и как-то неназойливо предупредительный; располагал к себе.
– Я шофером в леспромхозе работаю.
– Гм… Это о вас в леспромхозе слава идет, что вы единственный из шоферов притормаживаете с хлыстами, когда прохожие мимо?.. Чтобы, значится, пылью не обдать?..
– Не знаю. Шоферов много. Почему обязательно я?.
Показался Ванек в лодке, увлеченный клевом, а за ним и катер проступил в зеленом, на желтизне песка, накрапе листьев. Шумейко усмехнулся.
– Значит, не вы? – сказал он, похлопав Гайнутдинова по плечу.
– Может, и я, может, и не я, – сказал тот, сдаваясь. – Шоферов много. И не обязательно все плохие.
Спрыгнув в песок, Шумейко переглянулся с Потаповым.
– Что ж, разок пойдем против правил, – сказал он, смутившись. – Не будем акт составлять, старички. Пожалел я вас, но не столько из-за вас самих, вас что жалеть: седина в бороду, бес в ребро, – сколько из-за этого шофера. Надеюсь, в качестве браконьера он нам больше не попадется. А сеточки заберем. Вот так. Не обессудьте.
Гайнутдинов усмехнулся, ничего не сказал; опять увлекся мозолью.
Вскоре, оставляя за кормой две лодки (без сеток им уже не браконьерить), катер двинулся вверх по реке, забирая чем выше, все левее, к озерной протоке рыборазводного завода.
– Говорите, двести самок! – рубил воздух рукой Шумейко. – Несколько тысяч икринок в каждой. Прикиньте-ка убыток, подсчитайте сумму?
Потапов поддакивал – видно, даже доволен был, что не ему с рыборазводом теперь отношения портить, пусть уж все как есть старший инспектор берет на себя.
– Именно, именно, за так, за карие глазки директор разрешил…
– А «за так» ли?
– Шут их разберет. Может, и не за так. Но и не за деньги. На прямое преступление директор не пойдет. Не из тех ведь. Сам он, между прочим, тоже вроде фронтовик. Полагаю, тут полюбовная сделка в таком разрезе: вы моей жене цигейковую шубку без очереди либо там пару кофточек из нейлона, а я вроде и знать ничего не знаю и видеть не видел: ловите там, только не больше вот такого количества. А может, и оформил как-то, пунктик нашел – когда дело дойдет до платежа по акту, до разбирательства, тогда и станет все ясно.
Густо, жирно, валко шла от берега вода, не шла, а как будто уже затормаживала остыло, насыщенная питательной мутью, растворенной во взвеси береговой породой. Тихо разворачивались влево, подминай форштевнем нехитрые рисунки завихряющихся глубин, разные такие узорчики с усиками и вмятиной посередке. Не увидеть в этой воде рыбы, разве что всплеснет. Кричали чайки, с присвистом чертя крылами над водой, вздевая ее, пробуя то грудкой, то клювом, если взмелькнет поблизости серебристая живность. Но чем дальше забирали к протоке, тем больше светлела вода, а в нерестовом озере, вспоенная донными, из лавовых пластов родниками, она уже становилась прозрачной и на ощупь обжигающей.
К озеру, впрочем, не дошли, там мелко было, в той ключевой, несказанной прозрачности воде – истинном раздолье для нерестующей нерки. Впереди, у самого входа в протоку, тянулась от берега сеточка, белея наплавами.
– Обождем, может, кто явится? – предложил Шумейко. – Не оставили же ее на произвол судьбы?
Гаркавый заглушил двигатель.
– Хозяин завсегда найдется. Вот дайте я наплава на всякий случай помечу, чтобы след остался.
Он высунулся из рубки с ружьем и бухнул утиной дробью – кучно шмякнуло по воде свинцом, наплава вздрогнули, покачались.
Но и до обеда никто за сеткой не пожаловал, а длинная, дорогая была сеточка.
– Ну, тогда я догадываюсь, чья она, – сказал Потапов. – Рыборазводская. Они тут, видимо, подошли пешка, посмотрели на нас из талины и обратно почимчиковали. Им это очень удобственно – из кустов.
– Не идет гора к Магомету, – огорчился Шумейко, подергивая мускулом рта – живчик этакий проклюнулся у него. – Что ж, пойдем мы к горе. Саша, подними сеточку, предъявим как вещественное доказательство.
К домикам рыборазвода, построенным в уютной ложбинке между холмами, довольно выположенной для того, чтобы вполне могло здесь улечься раскоряченное лягушкой озеро, вела утоптанная тропа. Пахло здесь лиственничной смолой, свежескошенным ранним сеном, лошадиным навозом, отрадой уединенности. Непривычно глазу вспыхивали в мелкой воде алые туловища рыб, алые до странности, – Шумейко всякий раз поражало зрелище призывно пламенеющей рыбы, уже помеченной печатью тлена.
Директор рыборазвода встретил инспекторов приветливо – за водкой, правда, не побежал, но велел вынести молока с белым хлебом домашней выпечки.
– Значит, новый у нас представитель рыбнадзора, – сказал он раздумчиво. – Что ж, очень приятно, будем знакомы. Все-таки, считайте, работники одного фронта.
Шумейко сказал с намеком:
– Но ведь и старый инспектор никуда не ушел. Так что грехи, если они у вас были, в его кондуите записаны.
– Да что о старых грехах, – засмеялся директор: он был высокого роста, плечист, строен, легок в шагу; седина основательно подбелила виски. – Вы наше хозяйство представляете? Производство в общем?...
– Конечно. В принципе. Теоретически.
– Хотите на практике полюбопытствовать?
– Что ж, давайте, если это нетрудно.
– Сейчас в самый раз, – сказал директор, – начали заниматься искусственным оплодотворением.
У окошечка в преддверии инкубатора стояла немолодая женщина в телогрейке, резиновом фартуке и нарукавниках. Одно точно рассчитанное, как бы даже касательное движение острого ее ножа – и брюхо нерки, предварительно оглушенной там, за окошком, вспарывалось снизу доверху, освобождая густой ливень лаково-алой, влажной, пахнущей сыростью и дремучими истоками бытия икры. Тут же, следом, лаборантке подавали в окошко самца; она энергично давила, соскальзывая пальцами, подбрюшье, так что струйкой брызгало молочко. Перемешать икру с молоками было делом одной-двух минут, и оплодотворение состоялось почти на все сто процентов, причем в условиях полной безопасности. Из четырех тысяч икринок нерки в естественных условиях оплодотворяется и вылупливается едва ли мальков сорок, то есть сотая часть, а сколько хищников и невзгод подстерегает каждого из этих счастливчиков!
Шумейко наблюдал, как сосредоточенная – взгляда не кинет •- лаборантка промывает икру, ровняет ее по плоскости решетчатой рамки. Эти рамки, сложенные в стопку, выглядят как соты в улье. Выклюнувшийся из икринки малек проваливается в дырочки решетки раз за разом сквозь все «этажи», сквозь все десять рамок – он такой шустрый, что даже не заденет своего нежно просвечивающего раздутого пузца – желточного пузыря.
Заглянули и в инкубатор, куда рабочие сносили рамки с икрой. Здесь стоял полусумрак, окна были затянуты черной кисеей. Икра не любит света, не зря ведь и рыба зарывает ее на тридцать-сорок сантиметров в грунт: это боязнь фотосинтеза.
Стопки рамок стояли теперь опущенные в деревянные ванны – секции с чистейшей проточной водой. Здесь икре стоять долго, месяца четыре, а чуть начнется выклев, все это хозяйство перенесут в мальковый питомник. Провалится этакий бутуз с желточным пузырем сквозь решетки, а уж в питомнике его и подкормка ждет, чтобы скорей набирал в весе.
С началом паводка питомник будет затоплен, и в мутной воде мальки уйдут в озеро. Малек нерки – существо нежное, рисковать не торопится, до года-двух в свое удовольствие поживет в озере, затем пойдет в реку, где тоже основательно обживется, никак не меньше года и, лишь достаточно окрепнув, приобретя иммунитет едва ли не на все случаи жизни, скатится в океан. А вот малек горбуши, например, сразу скатывается в океан – в стихию неведомую и грозную: авось благодаря махоньким размерам и некоторому нахальству никто не заметит, никто не уследит.
– Это все более или менее понятно, – сказал Шумейко, лишь только они вышли наружу; Потапов с Гаркавым в инкубатор не ходили, занялись чем-то своим, и ему. представилась возможность потолковать с директором наедине. – Процесс выверенный, как ход часов. Брака, вероятно, не бывает?
– Да знаете, по-всякому… мальки – они тоже внезапным болезням подвержены, случаются потери…
– Допустим. Хотя возможность этих потерь вы тоже, вероятно, учитываете. Но я сейчас не об этом хочу… Меня меньше интересуют мальки, чем зрелая рыба. Так вот, в связи с этой рыбой, какие у вас отношения с рыбкоопом?
Директор смутился, взглянул на него, на сопки, полукругом сбегающие к реке; рыборазводный завод за их отрогами был истинно как за каменной стеной; было чем полюбоваться – пейзаж лечил душу, радовал глаз, питал надежды на предстоящий охотничий сезон: утка там, глухарь, а то и медведь… Бывший фронтовик, солдат, директор, конечно, умел обращаться с оружием и охоту уважал. Да и кто на Камчатке не уважает охоту, не любит утиного мяса либо там глухаря, тушенного в сметане! Нагульный медведь – штука тоже лакомая.
– Это вам Потапов нажаловался?
– Не имеет в конце концов значения. Важен сам факт.
– Было, было, – ссутулился директор, – попутал черт… Да и рыбкооп не частники все же, солидная организация. Мы это законно оформили, за деньги, не даром…
– А право вы на это имели?
Директор хотел смолчать, но не утерпел, криво усмехнулся.
– Право… Много вы вокруг замечаете, чтобы по правам жили?
– Но, может, кто-то должен и пример показывать? Вы лично хотя бы?.. А к вам, допустим, и я без лишних слов примкну.
Стороной прошла женщина – тоже высокая, не полная и даже не склонная к полноте, но и не худая: при тонкой талии грудь казалась тяжеловатой, крупно вырисовывались под платьем бедра… («Жена, – решил Шумейко, отметив с завистью: – Славная пара. Да и сохранились как, при таком-то изобилии еды, всякой дичи и не дичи. А кофточка на ней действительно, если не шерсть, то нейлон, японская, крупной вязки».)
Прошли к берегу, где лежало что-то прикрытое куском брезента. Шумейко сдернул брезент.
– Сетка ваша?
Помедлив, директор сказал:
– Нет.
– Напрасно отказываетесь. Больше никто в протоке не поставит, у рыборазвода на виду.
– Да подумайте, зачем нам рыба? У нас ее вон сколько, лови руками.
– Там, во-первых, сразу с реки – посвежее. Икра помягче. Но я как раз не вас имею в виду. Жить на рыбе, возиться с рыбой и не есть рыбы – так не бывает, ни к чему этот искус. Я имею в виду, что лишь сетка – ваша. А поставил ее кто-то другой – полагаю, не без вашего ведома.
– Всего-навсего ваши догадки это…
Шумейко развел руками.
– Ну, как знаете. А документик придется составить. Сеточку возьмите пока на хранение – у вас все-таки производство, авось пригодится для дела.
Нет, не преступник здесь жил, не злостный браконьер, но человек, явно поступившийся принципами, а раз так, то и злоупотребляющий служебным положением.
Но кто же все-таки пользовался сеткой?
15
Шумейко с Сашей пришли в баню, когда народу поднабралось уже основательно. Было здесь душно, мыльно, осклизло, у приоткрытой форточки клубился пар – словом, как всегда в субботу. На них почти и внимания не обратили, а старшего инспектора никто еще толком не знал в лицо. Он взял таз и присел на свободное место с краю лавки, где вовсю что-то такое вещал намыленный с головы до ног яростно растирающий себя мочалкой некто жилистый и поджарый.
– Игорь Васильевич, пока места нет, я в парную…
– Ага, давай, я тоже сейчас, только вот намылюсь разок.
Постепенно Шумейко притерпелся к знакомости голоса под боком, как бы мальчишеского, но с сиплотой. А притерпевшись, все же вспомнил: сидел он бок о бок не с кем иным, как со Шлендой-браконьером, похожим на Челкаша. Так сказать, герой первой стычки старшего инспектора с нарушителями порядка на реке.
– …Так вот, мол, подбрось гольчиков либо там даже одну-другую кету, говорит мне Максимыч, старшина той баржи, и я, мол, живо тебе баньку спроворю. Ну-ну, отвечаю, нашел дурака. Было дело, вот так пригласили меня тоже на буксир мыться, в ихнюю Душевую. А буксир на ходу. Понятно, разделся, намылился, все как положено быть, тесновато, правда, к тому же вроде как душевая совмещенная с гальюном, – такие, значится, рифленые приступочки для обуви и опять же дырка, – но все не беда, лишь бы вода горячая. Только что за напасть – вдруг катер набок, а мне на голову, на тело, значится, шурх песок… Оказалось, на мель залегли, вот и всосало песок. Стою весь в грязе – и вся тебе на этом кончается баня. Так что, говорю, Максимыч, как ни то потерплю до поселка, а в ваши бани я теперь не ходок.
Со скамьи напротив подбросили мораль:
– Во-о! Значит, для бани нужно выбирать подходящий фарватер.
– Дак он вроде подходящий был, а мели сейчас по реке на глазах прямо сотворяются, перекаты разные. Река не та, рыба не та, и-эх, житуха наша!
Разговор, как аккомпанемент, сопровождали всплески воды, покряхтыванья, шуршание мочалок.
– Да-а, теперь такая рыба – как штука, так десять рупий!
– Теперь разве на карася… Карась покамест еще свирепствует.
– Да уж не больно-то и свирепствует, вот я тут как-то пробовал с неводом – ни хрена подобного, одна мелочь безразмерная.
– Ежели на пару с кем – понятно, не управиться. Карася – его ж пугнуть нелишне. Вот ежели втроем, к примеру…
Шленда смыл с себя пузырящееся мыло, протер глаза – и Шумейко на всякий случай повернулся к нему спиной: разговор был ему куда как интересен, и слава богу, что его здесь еще не знали.
Дав начало оживленному обмену мнениями, Шленда, однако, не согласился на роль с одной-двумя репликами, потонувшими в общем гаме. И он утвердил основной свой «тезис» не без бахвальства, да так, будто гвоздь по самую шляпку в дерево вогнал:
– Пугнуть! Мы знаем, как ее, рыбу, пугнуть! Ведь так, сеткой, ничего карася не возьмешь – зашурудит в камышах и ищи свищи. Не-ет, не тот прием карасю нужен. Как, скажем, действую хочь бы и я? Выбираю глубину – карась туда к зиме ищет, где поглубже и кормов побольше, – четыре бонбочки ка-ак шарарахну, так лодка до краев. А ежели на гольца – больше ста двадцати штук с одной бонбы не бывает. Ну, голец, ежели он крупный – его больше и не утащишь.
Шумейко встал и, прихрамывая, без помех проследовал в парную. Тут шуровали бородатые, с прокуренными усами, упитанные дедки – знатоки и хранители парных традиций. Прежде чем поддать парку, аккуратно обливали водой оштукатуренные стены – чтобы не приставал угар. Вениками себя хлестали так, что со стороны страшно было смотреть.
Шумейко взобрался повыше, где изнемогал уже моторист, – речную стылость, как беса какого, из себя изгонял.
– Говоришь, пока жив?
– Жи-ив, – еле просипел от парной натуги Саша.
– Ты бы спустился, там Шленда занятные истории рассказывает, этот беднячок многодетный. Как он с одной бомбы берет сто двадцать гольцов, да и то потому, что больше не утащит.
– Вот зараза, – сипло отозвался Саша, сразу поскучнев. – При мне они особо не разговорятся – меня здесь каждая собака знает. Однако спущусь. Время.
– Если раньше выйдешь, обожди меня в предбаннике.
– Ладно. Выпьем кваску, очень полезно после парной.
Шумейко вверху долго не засиделся, слез пониже. А потом и вовсе ретировался, чтобы домыться обычным порядком. Париться он почему-то не любил. Так разве, чтобы грязь отстала…
Разговор о рыбе к тому времени затих, потеряв первоначальную остроту. Да уж злее того, о чем поведал Шленда, и поднатужась не придумаешь. Кстати, не было его уже здесь, и Шумейко заторопился, не хотел упустить без напутствия.
Как он и рассчитывал, Шленда сидел в предбаннике, не спеша одеваясь; то кваску выйдет попьет, то опять вернется; папироску выкурит; о видах на погоду потолкует и как насчет картошки – не уродила в нынешнем году, да и червивая вроде…
Шумейко присел с ним рядом, но уже сознательно. Быстренько оделся, тоже вынул из портсигара папиросу, постучал ею по серебряной крышке.
– Послушайте, Шленда, – сказал он вдруг, – вы меня узнаете?
Шленда взглянул на него исподлобья; видно, узнал – рыскнули у него глаза.
– Что-то метится… У знать-то не узнал, но догадываюсь по подчерку.
– Вас не интересует, брал ли я Берлин?
– Эт-та еще почему? Какая мне в том необходимость?
– Вот и хорошо, что нет необходимости. Тем более что и не брал я вовсе Берлина. – Шумейко закурил, искоса поглядывая на забеспокоившегося собеседника; сбил пепел па его сапог. – Но вот в самодельных бомбочках я кое-какой толк знаю. Могу поделиться опытом.
– В ка… в каких бонбочках?
– А в тех, которыми вы карася да гольца глушите. Как шарахнул четыре бомбочки – так лодка до краев!
В предбаннике поднялся смех – робкий, неуверенный: вроде и в беду попал человек, неудобно, хотя, с другой стороны, пусть на свой язык пеняет – ловко все ж таки инспектор его подкузьмил! Раз такую проповедь в серьезном тоне ведет – значит, инспектор, кому еще быть? Давно толковали, что приедет новый, из Устья пришлют…
Шленда попытался отпереться, хотя и жалко выглядела его попытка:
– Так то же шутка… шуток не понимаете?..
– Шутить этаким манером, – сказал Шумейко сухо, – будете со своей женой. Она, может, и поймет. А мне такое вот понимать незачем. Вы не явились тогда в поссовет, так вот, надо бы заглянуть. Поговорим насчет невода, который мы у вас взяли, да… сколько у вас там было рыбы?.. Сколько же это причтется с вас? – Ботинок был новый, неразношенный и основательно шал; пришлось наскоро переобуться, разгладить чище носок; потом инспектор вышел из предбанника, но, глотнув квасу, вернулся. – Теперь вы мне очки не вотрете. Я вам не Потапов. Мне о вас все известно, во всяком случае, многое, если не все. Даже что у вас грыжу недавно вырезали, судя по свежему шраму. До скорой встречи!
16
В основном у работников рыбоохраны ночная работа, и притом не столько, как говорится, на выезд, сколько дома, около поселка. Тут охотников до рыбы, особенно мелких, стихийных, хоть отбавляй. Лодки – они у заправских рыбаков: ведь немалая ценность, а мотор и вдвое. А то больше если даже есть лодочка, то без мотора, – так сказать, посуда каботажного плавания: по течению еще ничего, а против не попрешь.
Пройтись ночью пешочком даже выгодней, без стука и грюка, не оповещая о себе за три километра мотором: всегда на стороне инспектора элемент внезапности. Но ходить ночью удовольствия мало – и в сон клонит и вообще…
Однако Шумейко вскоре привык к ночным дозорам – тем легче, что его не обременяли домашние заботы – ни жены, ни детей, Потапов даже посочувствовал ему однаждыон тоже ходил, но реже. Шумейко ответил смеясь:
– Лучше, Прокопыч, перебдеть, чем недобдеть.
– Да, да, так-то пешечком, оно и сподручней мелочишку прощупать, мелкого хищника. Их тоже порядочно наберется, – погоревал Потапов, провожая «старшого» До окраины поселка. – Раньше, когда не было телефона, еще тягались с браконьерами на равных. А сейчас они по телефону в Белые Кусты или куда там тут же сообщают, что рыбнадзор выехал, да еще попросят, в виде обратного одолжения, чтобы оттэда дали знать, когда мы на место прибудем и когда назад задумаем возвертаться.
Шумейко засмеялся – ну, юмористы!
– А то еще так, – воодушевляясь, продолжал вспоминать Потапов, – посреди ночи звонят будто бы из тех же Кустов или еще откеда, – вы, мол, звонки получили? А на кой хрен нужны мне их звонки, спросить бы?.. Ясное дело, проверяют, дома ли мы. А коль выяснят, тут же сразу, недолго собиравшись, шурх на рыбалку…
Уже давно отстал Потапов, а старший инспектор обо всем этом раздумывал. Да и не только об этом. О жизни. О том, как она сложится у него лично в поселке Таежном, – никакой ясности на сей счет у него пока не было. Женщина вот вроде была, а ясности не прибавилось.
Стемнело, только на закате слегка еще отдавало неостывшей розовостью, и облака там размазались, вроде сажей их прочертили – так малюют дети в возрасте до двух лет, если по неосторожности сунуть им в руки краску и кисточку.
Стемнело, а потом стало и вовсе темно. Сухо шуршала под ногами листва, обнесенная напористым ветром: не за горами осень. Попискивала, ужимаясь, лиственничная хвоя. В проемах между стволами нет-нет да и взблескивала река – там, где на нее еще падал отблеск заката. Свернул туда, на беспокойный сумеречный блеск, и, еще не доходя до кручи, услышал, что внизу кто-то копошится. Понадобилось время, чтобы подыскать удобное для тихого спуска местечко, а то как загромыхает следом – браконьера только и видеть будешь.
Вот и расплывчатый силуэт человека, перебирающего сеть. Вот уже и сеть у него на борту. Шумейко посчитал, что в самый сейчас раз заявить о себе, и включил мощный, с никелированной фарой фонарь (позавидовав Саше, купил, наконец, и себе такой же).
Человек засуетился, сдернул с коряги цепь.
– Не дури! - крикнул ему Шумейко, неуклюже переваливаясь через вывороченное, сползшее на берег дерево. – Не дури, правь сюда!
Человек не отвечал, но уже и Шумейко успел схватиться за цепь. Человек в лодке резко отработал веслами, и обутый в кирзовые сапоги инспектор замешкался, когда между ним и лодкой разверзлась вода.
Пришлось взбираться на кручу не солоно хлебавши.
Лодка тем временем изрядно отплыла и, петляя по реке, поднималась теперь против течения. С кручи если не очень отчетливо, то все же внятно можно было проследить ее движение и все нехитрые маневры. Идя поверху, Шумейко уже догадывался, куда пристанет браконьер. Мимо поселка не проплывет – значит, правит на электростанцию, где плавсредств погуще. Рассчитывает затеряться среди катеров и плашкоутов.
Шумейко вышел на проезжую дорогу и направился к электростанции, заведомо зная, что таким образом резко сокращает расстояние. Словом, он как раз подгадал к моменту, когда браконьер, бряцая цепью, пыхтя, втаскивал лодку повыше на берег.
– Ага, все-таки пристал, – удовлетворенно сказал Шумейко из темноты, и тотчас в руке у него слепяще вспыхнула фара.
Лишь теперь он рассмотрел как следует, что перед ним кореец из местных; они жили тут давно, еще с первых послевоенных лет, большинство приняло советское гражданство. Обзавелись семьями, ходили выутюженные, чистые, при галстуках, и работали везде: на лесоразработках, нат сплаве, на электростанции, в ремонтных мастерских…
Кореец попался на сей раз воинственный. Обычно браконьеры извиняются, говорят, что больше не будут, просят отпустить для первого раза без составления бумаги. Но есть и такие, что грозят «ворота свернуть», «вывеску подпортить». Кореец тоже ужасно кипятился.
Шумейко выждал, пока у него спадет запал, и сожалеюще спросил:
– Что же это ты – браконьер, оказывается?
– Зачем твоя такой слово говори?
– Ну, а как же прикажешь расценивать твои действия? Воруешь у государства рыбу, да еще, гляди, ночью!
– Какой рыбу? Сетка сапсем-сапсем худой, нет рыбы, сам смотри, буль, буль, будь – вода, нет рыбы, Я не вор, зачем такой слово?
– Гм… А чем ты занимаешься днем?
– Днем моя работай.
– Ага. Работай. А деньги получаешь?
– Получай.
– Вот и пойди, купи на них рыбу в магазине. А ночью – это браконьерство, ночью ты хищничаешь. Давай сетку!
– Худой моя сетка. Нет ничего, один дыра.
– А ты покажи, покажи. Вот так. Давай ее сюда, завтра придешь в поссовет.
Но вместо того чтобы подчиниться, кореец вдруг вздернул сетку во весь свой – впрочем, небольшой рост и начал топтать, рвать ее сапогами. Он ужасно был рассержен, ужасно…
– Твоя видал? Один дыра. Нет сетка!
Шумейко спокойно отозвался:
– Вот теперь можешь забрать ее себе.
– Моя не нада. Моя теперь что делай такой сетка?
– Вот и хорошо, раз нечего ею делать. Ночью будешь спокойно спать. До свидания.
Маленькая стычка с корейцем не утешила Шумейко, все это мелочи, тут штраф, там штраф, а в третьем случае назидательный, с упором на совесть, разговор. Словом, работа нудная, но необходимая: ведь мелочь к мелочи, крошка к крошке – и реке наносится непоправимый урон.
И все же рубить под корень, поймав с поличным, судить надо сперва убежденных и матерых преступников, на сознательность которых, так сказать, не нажмешь. Нет ее, нет совести, не на что и жать. Поимка таких вот, как тогда в логове, – вот игра, стоящая свеч, вот с каким зверем он хотел бы схватиться. А риск он любил да и четко понимал вдобавок, что при разумном отношении к делу риск всегда можно свести к минимуму. Но, а что там и останется, так даже хорошо, когда холодок опасности бодрит, сквознячком ходит под рубашкой. В конечном счете смелость в нашем общежитии должна стать нормой поведения каждого человека. Гражданская смелость, равно как и физическая…
Да и не Потапову же рыскать здесь ночью по дебрям! Стар он, неразворотлив, излишняя сентиментальность ему вредит. Вот так и прожил человек жизнь, облюбовав доходное местечко, производя видимость полезной работы, шуруя для острастки по реке на катеришке, выкрашенном в цвет военного корабля. Незначительные штрафы, акты, порицания… вывешивание наглядной агитации, которую никто не читает… Работка не пыльная, впрочем, не очень и денежная. Зато хозяин реки! А браконьеров между тем развелось на ней видимо-невидимо. Но Потапов – мужик хотя бы не зловредный и, если сам мало способен на активные действия, другому, кто понапористей, мешать не станет. Наоборот, всячески подсобит во имя закона. Ему главное – лишь бы самому лично ни с кем не портить отношения, а за чужой спиной работник он вполне добросовестный, исполнительный.
Шумейко не очень-то и винил его. Был бы Потапов помоложе, тогда другое дело. А сейчас поздновато уже человека перекраивать, скоро ему и на пенсию.
Ночью ходишь тревожно, с оглядкой. Вот так нарвешься неожиданно для себя на браконьеров, могут сгоряча и по черепу веслом огреть, могут и утопить. Народ озлобленный, чего там, – по крайней мере самые отъявленные, те, которых Потапов считает «браконьерами по натуре» (в отличие от «браконьеров по необходимости»).
Еще не успокоившись после стычки с корейцем, Шумейко услышал близ озера шепелявые невнятные голоса, а потому затаился и минут пять выжидал, чтобы разобраться в ситуации. Но тревога оказалась ложной – он различил писклявый голос девчонки. Подошел ближе и увидел, что подросток лет шестнадцати обнимает и тискает девчонку младшую, чем сам, совсем пигалицу. В их возрасте «крутить» такую любовь – хуже браконьерства. Тоже надругательство над природой. Да и времени уже около трех ночи – куда только родители смотрят?
– Кыш по домам, цыплята несчастные! Не стыдно разве ночью да еще в лесу? Хоть на лужок вон туда выйдите, под луну, да сядьте по-людски, чего мнетесь-то здесь, в потемках? Что? Комары? Небось комары ж… и там не отгрызут.
Недовольно ворча, подросток увел свою возлюбленную прочь; однако девчонка не смутилась, ехидно подхихикивала, что-то нашептывая кавалеру.
Глядя им вслед, Шумейко испытал желание наломать березовых прутьев и… и в нелепой связи с этим желанием ему подумалось вдруг: «А не заглянуть ли мне к Кате?»
Он знал, что Катя только обрадуется, даже не упрекнет за долгое отсутствие. Расцветет. Засуетится, готовя поздний ужин или уже завтрак, не понять. Его опахнет сонным и ласковым теплом ее тела. И сдастся старый холостяк, скажет; «Устал я. Надоело. Давай уж вместе, что ли».
Никуда он не пошел. Свернул к своей берлоге.
17
Потапов сказал утром в поссовете:
– Приходил Шленда, просил о нисхождении. На Камчатке жить и рыбы не видеть? Сроду, мол, такого не было…
– Не было, так, чего доброго, еще будет, при нашем с вами попустительстве. Камчатка не бочка без дна.
– Говорил еще, что вы, мол, хочь по радио, – Потапов мелко хохотнул, – хочь по радио объявляйте день браконьера. Чтобы раз в году отдушина…
Отдушина кое у кого была, хоть и незаконная, так что зря они жалуются. Разрешали же многодетным помаленьку ловить гольца; уступали в малом, пытаясь спасти большее. А узнало бы начальство в Петропавловске, тому же Потапову, а теперь и Шумейко надавали бы по шее. Но бомбочками глушить рыбу, чтобы лодка до краев, – ну уж… Не только для себя – куда себе эдакое количество? - тут неприкрытая торговля начинается. Не оттого ли соседка Шленды повсюду тараторит, что ей уже не о чем печалиться, лосося на зиму она засолила. Откуда она его взяла, если у нее и мужа-то нет? Оказывается, кочегар с электростанции ее обеспечил. Шленда постарался – и не из любви к ближнему, конечно…
Где же выход? Шумейко понимал, что против многих ему одному не устоять. Надо будить общественную совесть. Лора, пора… Но это не сегодня и не сразу, а пока хоть с этим самым Шлендой потолковать, что ли. Из каких он? Из тех, что «по необходимости» (однако ничего себе необходимость – сто двадцать гольцов с одной бомбочки), или из тех, что «по натуре» (давно ведь рекой кормится и за счет реки пьет)?
Решил наведаться к нему. Даже и не знал, о чем говорить будет, – просто так, взглянуть, как живет.
Жил Шленда не в хоромах, но домик имел приличный, крепенький. Перед окнами раскудряв-кудрявая черемуха росла, в огороде – картошка, кочаны капусты, молодым листом лопушились… Хрюкала свинья с подсвинками в пристроечке вроде хлева. В самом доме, правда, порядка было меньше – много здесь обитало мелкого народу, склонного к чехарде и тарараму. Старших Шумейко узнал сразу – они были тогда на реке, – а меньшие, так те и сейчас дома не сидели. На столе, застеленном скособочившейся клеенкой, в беспорядке стояла немытая посуда.
Шленда застеснялся даже, сказал натянуто:
– Правду говорят: без хозяйки, как без помойного ведра.
И небрежно смахнул рукавом крошки со стула, пригласил садиться. Шумейко сел.
– А жена где же, заболела, что ли?
– Да как сказать? Здоровье, понятно, не прежнее. Все книзу гнемся. Но пока, слава те, не в больнице – в доме отдыха под Петропавловском, горячие ванны принимает.
Шумейко посочувствовал:
– Без жены, конечно, туговато…
– Ничего, кое-как управляемся. Бездельников, правда, много.
Закурили.
– В этом году шиповник густо цвел, – сообщил Шленда, деликатно подводя гостя именно к тому разговору, ради которого тот и пришел: чего, в самом деле, волынку крутить. – Верная примета, что кижуча много будет.
– Возможно, – согласился Шумейко. – Вам, местным, лучше знать приметы. Но ведь это природная примета. А кижучу да и другим лососям ставим противоестественные препятствия как раз мы, люди. Воюем с природой! Как там цветет шиповник, густо или не густо, хищнику плевать. Его дело – выгребать реку, пока в ней будет ковылять хотя бы один полудохлый лосось.
Инспектор пространно развивал свои мысли на сей счет, может быть, не очень гладкие и не очень для Шленды убедительные. Говорил о том, что можно еще понять здешнего мальчугана, для него хищничество, тем более раз родители одобряют, всего только забава, спорт. На материке они бьют из рогаток воробьев, здесь – с пеленок охотятся и ловят рыбу, знакомы с оружием и ловецким снаряжением. Но ладно уж - дети. С них особый и тонкий спрос.
Шленда, наконец, не утерпел:
– А мне, что же, в магазин за ней, когда она два рубля семьдесят балык, а то и все три сорок?
Шумейко подумал, что ослышался (в магазин хотя и заглядывал, но редко; да и балыки до последнего времени в продажу не поступали).
В общем разговора со Шлендой не получилось. Инспектор ушел, едва ли в чем его убедив. Кроме как в том разве, что отныне ему, Шленде, на реке снисхождения не будет. А прибедняется он зря; хозяйство у него есть, зарплата немалая, в крайнем случае пить будет пореже…
Однако цены на рыбу непосредственно в местах, где ее ловят, инспектора несколько смутили. Для здешних краев нелепые цены. Попутно заглянул в контору рыбкоопа – справиться.
Ему показали прейскурант, где была проставлена твердая общесоюзная цена на ту или иную рыбу того или иного приготовления. Все было правильно. Никакой отсебятины.
И эта «правильность» Шумейку взорвала:
– Ну и пусть продают по прейскуранту там, где этой рыбы нет! Голец семьдесят семь копеек кило! Ну хотя бы еще четвертак, это куда ни шло. Да на черта же нужна мне будет за такую цену ваша магазинная полутухлятина, если я возьму сетку и поймаю сколько мне нужно свежачка?! Вот что толкает на браконьерство, смотришь, даже порядочного в общем человека, честного труженика: рыбы хочется, и рыбу легко можно взять, она под боком, а в магазине к ней не подступись.
Бухгалтеры рыбкоопа согласно в такт развели руками: мол, мы-то тут при чем? Прейскурант для нас указание свыше.
И они действительно ни при чем, их дело бухгалтерия. А вот представитель рыбоохраны молчать об этом не должен, потому что такие цены на лососевых в пределах сельской Камчатки экономически несостоятельны. И он, конечно, сообщит об этом в Петропавловск своему непосредственному начальству, пусть они в квартальном отчете и сию благоглупость не обойдут.
Неожиданно собрался он к вечеру проведать Аиду Воронцову, поделиться с ней то ли этими соображениями то ли вообще потолковать – ну, черт возьми, на личные темы, что ли… Вот почему не тянуло его все эти дни к Шалимовой Кате! Не потому, что братец ее компрометировал, что слава по поселку разошлась о камне, брошенном ей в окно… Подсознательно не столько мучила, сколько мутила его несерьезная мечта о встрече с Аидой Воронцовой, поселковым врачом, девушкой в очках, которая, говорят, и на порог никого не пускает из мужского пола. Даже и лицо ее ни разу не возникло перед ним явственно, а вот томили предчувствия, грызла беспредметная тоска.
Он не один раз постучал, прежде чем ему открыли. Аида стояла на пороге тоненькая, утомленная и недоумевающая.
– Вы?
– Извините. Наверное, с постели поднял?
Нет, нет… Читала лежа, думала…
– Я. знаете ли, не за помощью. Не по болезни.
Я здоров.
Аида скупо улыбнулась.
Что ж, догадываюсь. Вижу. Ну, проходите, раз так серьезно…
Все-таки на порог и даже за порог она пускала – смотря кого…
Первое, что бросилось Шумейке в глаза, – это книги, громоздившиеся на столе стопками, – Золя, Золя, Золя, Бальзак, Бальзак, Стендаль, Достоевский, – и полупустые, в целлофане, пачки нездешних сигарет: «Солнце», «Шипка», «Джебел», очень красивые «Трезор», «Пелл-Мелл»… И курган окурков в хрустальной пепельнице, словно апофеоз вредного, на износ и гибель, курения.
В Таежном Аида выглядела чужеродно, как и роскошная хрустальная пепельница с золотым ободом – чей-то ко дню рождения подарок, – в голой комнате без обоев, картинок и вышивок, не обставленной мебелью: стол, два стула, раскладушка; в кухоньке легкая обеденная посуда, сверкающая стерильно, и громоздкая выварка для белья. Но шила Аида здесь уже года два, жила и работала…
Шумейко смотрел на нее жадно, взгляда не отрывая, уже и неприличным это становилось. Да и что в ней, чтобы так смотреть? Узкое белое лицо, впалые щеки, скуластенькая, узкие, врастяжку, очки, тонкая в талии, движения медленные, вялые, непривычно тихая речь. Она совсем не походила на ту довольно общительную и деятельную женщину, с кем свела его судьба в больнице. Это слегка его обескураживало.
Он стесненно спросил:
– Скучаете?
– Нет. Некогда. Много работы.
– Это плохо или хорошо?
– Это хорошо, иначе скучала бы. А сейчас просто устаю.
И вдруг, преодолев стесненность, быть может даже неуместно, сперва сбивчиво, а потом все уверенней, как бы отчитываясь перед самим собой, анализируя собственные просчеты и ошибки, Шумейко поведал ей о всей своей отшумевшей молодой жизни, о всех незадачах и задачах, ничего особенно и не тая. Он говорил долго, а она слушала внимательно, не перебивая, но не меняясь в лице, не выражая ни взволнованности, ни печали, глядя мимо него, вскользь, на стопку книг, в окно, занавешенное лоскутком белого ситца (как в палате).
Он рассказал заодно и о логове браконьеров, о Бескудникове, Шленде, Шалимове, только о Кате не вырвалось в его беспорядочной исповеди ни слова, что-то внутри вяло сопротивлялось воспоминаниям о ней, и чем больше ему хотелось открыться до конца, тем гуще и вязче утопало это желание, прямо-таки захлебывалось в бессознательном сопротивлении.
Аида тихо сказала, подумав, вероятно, о Шалимове, о Шленде, о Бескудникове:
– Чего стоили бы добродетели ханжей и героев, если бы не было самых что ни на есть прописных сволочей. Жесткость, говорите вы, нужна, мол, жесткость. Мы, врачи, тоже бываем жесткими, даже, возможно, жестокими, когда возникает необходимость принимать суровые и быстрые решения, но в конечном счете за всем этим стоит вера в то, что человеку будет лучше, что он будет -жить. Словом, за всем этим стоит доброта. Но и мы, врачи; ошибаемся… и как это страшно, нелепо, непростительно – ошибка врача! В нерешительности она потерла переносицу, даже сняла очки, взглянула на собеседника, почти не видя его. – Ну бог с ними, с браконьерами. А вот вы рассказали мне о Люсе Левандовской… об этих дурацких трусах… врачу, конечно, можно и не то рассказать, я понимаю… Но не было ли в вашем к ней отношении именно какой-то ошибки, предубежденности, безосновательности суждений?
Возникло молчание, и оно подзатянулось и создавало холодок неопределенности, чего Шумейко не хотел ни умом, ни сердцем.
В Аиде привлекала утонченность черт и беззащитность – впрочем, вероятно, влекла еще и некая, скорее подразумеваемая, чем явная, возвышенность духа, изощренность чувствований, нечто такое, чего Шумейко у других женщин не встречал. Но она выглядела усталой и заброшенной. В то же время холодноватой и надменной. Ее хотелось робко пожалеть. Да только с какой стороны подступиться, чтобы ненароком не обидеть, не показаться грубым?
Словом, терялся Шумейко перед Аидой.
Лучше всего было откланяться. Правда, в сенцах попытался было взять ее за подбородок, в котором так жалко прощупывалась челюстная подковка, и задохнулся внезапно от нежности, которую и не подозревал в себе. Аида мягко отстранилась, укоризненно померцала в полутьме узкими стеклами очков.
– Я врач, Игорь Васильевич… Мне бы не хотелось ошибиться, мне бы стыдно было ошибиться.
Другой он сказал бы: смотри, девка, дофилософствуешься, тебе уже под тридцать. В таком возрасте лучше любая ошибка, чем одиночество. Даже книги от одиночества тебя не спасут. Но Аида, конечно, понимала это не хуже его. Так что нечего напрашиваться в учителя, да еще и с явной корыстью: чтобы наука сработала тебе же на пользу.
Да-а… Иван-чай зацветет вот-вот, поспевает жимолость. Сейчас бы за жимолостью с Аидой рвануть – в тайгу, подальше от людей. Вот о чем он мечтал, когда стучался к ней в дом. Гм… Неужто и впрямь решил остепениться, устроиться не хуже людей?
Люсе Левандовской – той уже куда за сорок, она ведь и старше его. Теперь Людмила Тимофеевна, поди… Конечно, к прошлому возврата не будет, а все же оно не забывается. Да и кто из них двоих больше виноват, что не задалась их совместная жизнь? Кто?.. Жесткость ли то была в отношениях между двумя близкими людьми, необходимая и понятная в суровые годы войны, или жестокость? Впрочем, если говорить о жестокости, то прежде всего не о Люсе пойдет речь.
18
Воспоминание третье
Татарка провела Игоря из Евпатории изрядно, до деревни Анновки, откуда он уже нашел дорогу к родным сам. По-прежнему был он теперь Шумейко Игорь Васильевич; севастопольскую справку порвал (хотя, может, и напрасно).
Мать ему, конечно, обрадовалась безумно, да и отец (с отцом вообще-то он во все времена не шибко ладил; а нынешнее время было такое, что его возвращение под отчий кров сулило и неприятности и подозрения). Впрочем, местным властям можно было много кое-чего наговорить, и правду и неправду: опровергнуть никто ничего не смог бы, потому что Игоря на станции не знали, как не знали толком и его родителей.
Не жена, а мать, родимая мать, наконец, вылечила его от кровавого поноса. По своему рецепту лечила: пил он топленое коровье масло и местное виноградное вино. А чесотку серой вывела, опять-таки разведенной на масле. Уж где она все это доставала и на какие средства, сказать трудно, тем более что сын и не спрашивал эгоистично.
Жил он открыто, ходил открыто – помнил совет незабвенного Вано: поди, погиб парень… По вечерам до хрипоты спорил с отцом, который раньше на все лады выхвалял Сталина, а теперь с тем же рвением и ничуть не смущаясь раздул кадило в пользу Гитлера. Злобный был старик и тупой в своем упрямстве. Гитлер – вот она, сила! Всю Европу покорил, на весь мир замахнулся! А где сила, там и правда и порядок, так что, может быть, самая стерильная справедливость как раз и заключается в национал-социалистской идеологии Гитлера. Да и не от пустого брюха они вон как прут, есть у них и масло, и хлеб, и своя идея. А что, мол, твой Сталин?!. Вон он уже Гитлер где, у самой Волги!
«Скотина ты, и хамелеон, и первостатейная сволочь, и стыдно мне за тебя, что ты такой у меня отец. Масло, хлеб, идея! Вот она у них и вся идея, у фашистов, – вырвать у тебя изо рта кусок хлеба и сожрать самим», – так примерно отвечал ему Игорь, а мать его всячески улещала, потому что и сама побаивалась старого своего, бес его знает, он и полицаем может пригрозить, с него станется.
Словом, намекала мать, уходил бы ты, сынок, подобру-поздорову, а то полицаи и впрямь на двор наш уже поглядывают, что-то, верно, унюхали. Правда, он так сразу не ушел, но, раз полицаи начали принюхиваться, перебрался жить в погреб. Обложился на всякий случай гранатами – точно такими же, какие немцы спускали на шнурочках во время пещерной эпопеи под Херсонесом: длинная, замашная такая деревянная ручка у этой гранаты…
Мать по ночам носила ему в погреб еду.
А когда достаточно окреп – ушел куда глаза глядят, впрочем, забирая все южнее, к горам, рассчитывая на встречу с партизанами. О партизанах и все его мысли были.
А связаться с ними он так и не сумел. Бывало, что ему удавалось узнать, кто мог бы устроить такую встречу. Приходил он к тому человеку. То, се, как, мол, жизнь, нет ли чего пожрать, сухаря, куска хлеба, из окружения, мол, пробираюсь… Дипломат он был не ахти какой, преамбула не очень убеждала, и рано или поздно шел в лоб:
– Мне известно, что вы связаны с партизанами. Не можете ли вы устроить так, чтобы…
И человек, на которого ему указали, вдруг насупившись, отступал назад:
– А хочешь, я сейчас позову кого следует, и немцы вздернут тебя на первом же столбе?
Нет, на такой печальный исход своей жизни Игорь пока не рассчитывал.
Взялся он на свой страх и риск сколачивать молодежную диверсионную группу: действовала она слишком в открытую, в незнакомой местности. Пустили под откос две-три машины, а нагрохотали на всю степь, на все предгорье. За Игорем начали следить.
Жил он тогда у одной вдовушки – ее муж, летчик, погиб еще в первые дни войны. Приютила она его в горькое для него время, помогла чем сумела (это она подсказала, кто может свести к партизанам; правда, из подсказки той ничего не вышло). Жил он и не знал, что предпринять дальше, куда податься, – везде одно и то же, везде немцы, везде всеобщее недоверие, подозрительность, страх..
И дождался офицера с полицаем, хотя позже сообразил, что, собственно, не за ним лично они приходили Скорей всего, его знали по фамилии, но не в лицо. По крайней мере эти двое.
Когда Игорь приметил их в окно, он разом – в дверь, потом в сарай, залез в сено под кормушкой. Вдруг его словно что-то подбросило – отряхнулся, взял вилы и давай ковырять навоз. И надо же, не успел офицер в сарай сунуться – сразу ткнул стеком в сено; обнаружил бы – смерть без разговоров. Тем более что опознали бы его, установили бы фамилию. А то скользнул лишь взглядом безразлично и спросил ради формальности:
– Кто ест ти?
– Племянник, – сказала вдовушка, – старшего мужнина брата сын.
Сейчас, когда гроза миновала, полицай мог уже и не выслуживаться перед немцем. Давая понять испуганной женщине, что его-то не проведешь, сказал ей во дворе:
– Племяш он тебе или нет, но чтобы его духу сегодня же здесь не было. Поняла?
– Поняла, - сказала женщина, проводив его ненавистным взглядом, и заплакала; свыклась она с Игорем, полюбила его, жаль было отпускать; но и без того предчувствовала, что не засидится, рано или поздно сам уйдет.
Дала она ему кое-какие документы мужа, даже не оторвав фотографий, да и как их оторвешь, заподозрят ведь. А Игорь в чем-то смахивал на погибшего летчика: такое же продолговатое лицо, буйный чуб… если особо не всматриваться, могло сойти. Теперь он был уже не Игорь Шумейко, не Борис Батайкин, а Прокопий Мудренко – в пору запутаться.
Все же в Феодосии Игорь подзалетел с этими документами, приняли его за какого-то черт знает лазутчика, но он сумел удрать прежде, чем смогли установить его подлинную личность. Да и удрал он в селеньице неподалеку от города, есть хотелось, нужно было как-то устраиваться с этим делом.
Здесь стоял немецкий восстановительный поезд – ремонт путей, возведение насыпи, замена шпал, – и Игорь посудил, что на первых порах это ему подойдет, лишь бы немного подхарчиться. С документами на сей раз сошло, дорожный мастер, немец в военной форме, ведающий набором рабсилы из местных, спросил скорее по привычке:
– Партизан?
– Нет.
Сквозь косоворотку проглядывала у Игоря грязная, в дырах тельняшка.
– «Аврора»?
– Что?
– «Аврора»? Матрозен? Ферштееи зи?
– Я, я, – живо подтвердил воспрявший духом Игорь.- Ихь ист «Аврора»! Бывший матрос. Инвалид. Финская кампания.
Он был принят, заключен в бараки, и все шло, как говорится, чин чином, дня три уже проработал во славу «третьего рейха» (некуда деться, в рот этому рейху дышло!), пока не случилась заминка. Оплошал он на утренней поверке. Вызывает его немец: Мудренко да Мудренко, а Игорь задумался, молчит… не привык еще к новой фамилии, странно было на нее откликаться; опять же мысли муторные гнетут… вроде того, что хорош же он, красный командир, чекист, дважды орденоносец, хоро-ош… На рейх вкалывает! Опомнившись, крикнул:
– Я, я Мудренко, здесь!
А немец волосатым кулаком в ухо…
Недолго думал Игорь, даже секундочки на размышление не потратил – брякнул немца лопатой по плоскому черепу и дал деру. Бегать-то он не особенно здоров был, а тут погоня, все станционные охранники, целая свора ринулась по следу. И всё же везло ему, дорога в этом чуждом для него мире была устлана не сплошь только терниями, но и розы кое-где пунцово мерцали. Бежал он, бежал, задыхаясь, на виду у всей станции, проскальзывал между какими-то вагонами и дряхлыми паровозами, перелезал через замазученные сцепки и уперся, наконец, в товарняк с итальянцами. Ничего он не приметил в этом для себя спасительного, но слышит всей спиной – вот и немцы уже близко. Нет спасения, точка, затравили – и тут к нему подскакивают двое, тащат к себе в вагон, – ну, а погоня своим путем идет, рыщет под составами.
Вот чудо! Вот и не верь после этого в чудеса! Обступили его солдаты, хлопают по плечам, подбадривают, видно, да еще и хохочут. А он растерялся, глупо моргает, твердит на немецкий лад:
– Ихь ист «Аврора», матрос я, матрос, революция!
– Понимаем, понимаем, – кивали они головами, – русский матрос, революция, немцы пфе, цволичь, лучше бы нам всем скорее andiamo a casa (по домам).
А Игорь что-то мычал, мычал, захлебываясь водой из фляги, обшитой зеленым сукном, его переполняла не то что благодарность, а даже нежность к этим простым людям в солдатских мундирах, отправленным против воли в гибельную для них и далекую Россию. Поезд тронулся (сейчас Игорю было все равно, в какую сторону ехать), на третьей станции попрощался он с неожиданными своими спасителями, дали они ему хлеба, сказали a rivederci, и он спрыгнул в полынную степь, уже запорошенную снежком.
Сориентировался. Его подбросили к северу. Ну что ж! Не найдя партизан, не сумев установить контакта ни с кем из сведущих и надежных людей, он двинул дальше на север (краем уха слышал, что немцев сокрушительно разгромили под Сталинградом и теперь они отступают по всему югу). Он шел на север, затем, оставив позади Сиваш, повернул на восток с целью при первом же удобном случае перейти линию фронта.
В Донбассе он опять сколотил группу подростков, занимался мелкими диверсиями, на крупные не хватало пороху, да и народ не тот, а потом повел свою армию на восток. Ему верили, его любили, что-то такое он источал – обаяние безалаберности и бесстрашия… Но ребятня у него под началом была все же мелковата. Мало-помалу от нужды и лишений почти вся она разбежалась, один паренек в стычке с немцами погиб, но Игорь все же сумел с тремя-четырьмя прорваться через линию фронта. Было это уже летом сорок третьего года.
Однако он не попал, как мечталось на оккупированной земле, сразу же в действующую армию, в первые ее ряды, нет, ему не нацепили звездочек (оказывается, уже были введены погоны, и весь командный состав прошел через так называемую переаттестацию), не доверили оружия. Пошли бесконечные проверки, беседы, уточнения.
Уже и много лет спустя Игорь не без горькой усмешки вспоминал один из первых вызовов к военному следователю, и сам следователь запомнился с отчетливостью необыкновенной.
Он был рыжий и худой, тот следователь, в глазах время от времени прибойным наплывом вскипала желчность, а иногда ничего, даже как бы умаслены они были. Может, самовоспалял он себя к моменту, а потом опять оплывал грузнел, как подтаявшая свеча. Да и то сказать, разный народ перед ним проходил, уставал человек душевно.
Как же так случилось, – спросил он между прочим, придавая, видно, немалое значение своему вопросу, - как же так случилось, что вы, старший лейтенант, такой молодой, красивый, видный – и ни разу не попались в руки немцам?
Игорь смотрел на него, смотрел и вдруг помимо воли засмеялся. «Да и впрямь, – думал он в горестно-веселом недоумении, – ну что такому, и не в первый уже раз, вдалбливать все с начала до конца? Вот такой лопух, как он, верняком попал бы к ним в лапы, даже если бы старался обойти десятой дорогой».
Следователь обиделся, посчитав его хохот неуместным.
Несерьезно себя ведешь, старший лейтенант. Я тут, между прочим, не для шуточек сижу. Мне важное дело поручено. А тебе смех. Забыл, где находишься?
В общем прошел он госпроверку, но в органах его не восстановили. Игоря ждал еще один удар: он не смог найти место в пещерах, где зарыл свои два ордена и документы. Впопыхах все это делалось, спешили, за ночь нужно было успеть рассыпаться, может быть, прорваться в горы… а на прорыв шли без знаков различия, без наград – единственным свидетельством их личности и убеждений была ненависть к врагу, стремление во что бы то ни стало прорвать смертельные тиски. Таких могли взять в плен разве что в бессознательном состоянии, тяжело раненных, полумертвых.
Но как докажешь все это задним числом, как докажешь, что никогда не был трусом и тем более предателем и ордена свои заслужил честно, в открытом бою? Ведь мог же он вовсе не воевать, хромой парень, мог уехать в Среднюю Азию и жить, пользуясь молодостью, даже в военные годы совсем неплохо. Короче говоря, мог бы где-то и словчить. Но пуще всего на свете он боялся как раз тыла: мысль о том, что за него воевать другим, была непереносима. Он привык драться за себя сам. За себя и за близких своих.
В прежнем звании старшего лейтенанта Игорь был направлен в Севастополь в войска ПВО. По дороге решил заглянуть в Евпаторию – по-прежнему город этот занимал его мысли. С замиранием сердца направился Игорь к знакомому домику, крытому старой плоской черепицей. К домику Левандовских.
Люся была дома. Опять работала в санатории – раненых и выздоравливающих в городе хватало. Занималась все той же лечебной физкультурой, выглядела завидно, хотя и прорезались уже первые морщинки. Да и как им не прорезаться после таких-то лет! Увидев его, страшно обрадовалась – думала, давно погиб… Муж все-таки. Что останется с ней, как прежде, наверное, не рассчитывала, и все же какая из женщин не стала бы надеяться на лучшее? А она еще молода и хороша собой.
Сообщила, что отец умер. Что Сергей сбежал с фрицами. «Никто не успел его пристукнуть?» – спросил он. «Нет, ушел целый и невредимый. Сволочь редкостная, что и говорить». – «Симка, старшая сестра, опозорена теперь. Знала, с кем живет, чего там», – сказал он.
Задушевного разговора не получалось. Не было задушевности.
– Может, помоешься? – уже по-домашнему предложила она, интонацией заботливости и участия к нему, горемычному, снимая натянутость встречи и какую-то неловкую отчужденность отношений.
– С удовольствием, – согласился он. – Где только не спишь в дороге. Везде разруха…
– Этих нет… вшей? А то я белье попарю.
– Спасибо. Этих нет. В тылу-то – откуда?
– Они не только от грязи, - сказала Люся умудренно-рассудительно. – Они от горя, от тоски заводятся.
Согрела ему воду, и ухаживала всячески, и потерла спину грубой, из древесной коры мочалкой, а потом куда-то ушла, пока он вытирался, – верно, поискать белье.
– Кинь мне пока трусы, если найдутся! – крикнул он из кухни.
Черные трусы вспорхнули в светлом проеме двери (в кухне были завешены окна) и мягко шлепнулись на ладонь. Их вкрадчивая шелковистость несколько озадачила Игоря. Таких трусов он никогда не носил. Но знал, что такие были у немцев – из искусственного шелка, чистая тебе синтетика, до которой по тому времени в стране еще не дошли. По крайней мере в таких масштабах, чтобы благами синтетики могла пользоваться армия. А немцы и белье носили из искусственного шелка: известно было, что на нем не держится вошь, и в качестве трофея оно ценилось высоко.
– Что ты мне бросила? – спросил он, чувствуя, как горячеют, наполняются звоном виски.
– Как – что, трусы!
– Какие трусы?
– Обыкновенные. Да что ты там чудишь?
Она говорила из комнаты, Игорь даже не видел ее лица, но голос у нее был мягкий, терпеливый.
- Нет, не обыкновенные, – сказал он, ожесточась. – Немецкие они. Ну-ка, куда ты сунула мое барахло?
Люся вбежала в кухню, спросила, задыхаясь, обвисая на нем:
– Ты что, милый? Ты что? Разве так можно… обижать? Опомнись! Трусы я выменяла на толкучке… для папы. Все при немцах на толчуке доставалось!
Похоже, она правду говорила. Но у Игоря уже не было желания верить ей. Вспомнил он тот вечерний разговор ее с отцом у калитки, когда немцы подходили к Евпатории, вспомнил нежелание эвакуироваться, пока еще была возможность, вспомнил, что своим у них в доме был все эти годы немецкий прихвостень и каратель Сергей, вспомнил себя здесь, чесоточного и дизентерийного… и сказал наконец: достаточно, с меня хватит; пора кончать эту канитель.
Торопливо натянул он свое потное белье, оделся в пропыленное обмундирование… Люся не старалась теперь удержать его, стояла, прислонившись к дверному косяку, и плакала беззвучно, неутешно.
От калитки он вернулся.
– Собери там все мои фотографии, какие ни есть у тебя. Заберу…
Она смазала кулаком слезы, всхлипнула и оторвалась от косяка.
– А… А их нет… твоих фотографий.
– Как это нет? А где же они?
– То есть они где-то были. Но… я их порвала!
– Это в связи с чем? – спросил он, насупясь. – Разонравился, что ли? Или примета какая на небе была?
– Нет, нет… не то… Я боялась. Кругом немцы. Поверь, перед отступлением они свирепствовали. Обыски каждую ночь, – стараясь выговориться, она давилась слезами. – Сергей ведь знал, что ты… орденоносец, что… командир. Он и меня ненавидел. Долго ли донести? Я боялась. Умер отец. Я всего боялась, поверь! А на некоторых фотографиях ты с орденом, в форме…
– Что ж ты, и клочки сожгла?
– Нет. Клочки, если хочешь, я сохранила. Не могла я так – сразу всю память о тебе…
– Не смогла, значит, – мрачно усмехнулся Игорь. – Клочки сохранила… Где же по крайней мере хоть клочки?
Люся скрылась в комнате; было в ней сейчас что-то надломленное, униженное, но Игорь ее не жалел; впрочем, жалел, что-то копошилось у него там под сердцем, только не давал он себе расчувствоваться: сама виновата.
Выйдя, она протянула ему с десяток фотографий, напоминающих теперь тщательно уложенную мозаику, – клочки были наклеены на плотную бумагу.
Люся изо всех сил пыталась склеить то, что раз за разом рвала собственными руками; ее легкомыслие и беспринципность казались сейчас Игорю чудовищными. Так за что же он любил ее, эту дурочку с большими, слегка навыкате глазами? Неужели за гибкое тело, за эти глаза, за молодость и суматошный нрав? Впрочем, дурочкой она как раз и не была. Немножко выгадывала, хотела, как лучше для себя… и просчиталась!
Но и навсегда уходя из этого дома, Игорь не был уверен, виновата ли она перед ним. Верна ли была все эти годы? Он, что таить, изредка грешил… иначе и не выжить бы ему на оккупированной территории, не пройти ее страшными дорогами от Севастополя до Миус-фронта. Дорога длиною в год: на ней всякое случалось. По крайней мере не с немками же он путался. Да и считал себя тогда уже свободным от брачных обязательств. А вот Люся… кто ее знает?
Кончилась война. Игорь демобилизовался.
В Крыму решил не задерживаться, не влекли его ни Украина, ни Дон, ни Кубань. Обиженный и какой-то даже опустошенный, без жены, без детей, без барахла, вольный как птица, уехал он куда глаза глядят, сюда – на север, на Чукотку… Словом, в края, где было мало народу и где жилось потрудней.
И уже здесь, спустя несколько лет после войны, ему выдали дубликат документа к ордену Красной Звезды, полученному за финскую кампанию. Права на второй орден, за Отечественную войну, за Севастополь, дубликатом подтверждены не были. Как будто и не было в его жизни осажденного Севастополя, многодневной обороны, в которой стояли нерушимо, молчаливых атак с закушенными ленточками бескозырок, наконец безводных пещер. Как будто все это ему привиделось в кошмаре!
19
Состоялось собрание актива охотников – любителей и промысловиков. Пришли работники рыбкоопа, госпромхоза, леспромхоза, учителя двух школ. Выступал и Шумейко, говорил о задачах общественности по охране реки, о личной ответственности, которую должен нести каждый житель за сохранность ее рыбных запасов. Как инспектор рыбоохраны, он рассчитывал на поддержку организаций поселка. И от слов, сразу же в перерыве, перешел к делу.
– Лодочку дадите? – спросил он у ребят с лесной станции; симпатичные такие были ребята, недавние студенты-москвичи.
Их старшой, сам заядлый охотник, как, впрочем, и член местного общества по охране природы, слегка нахмурился.
– Вы же и так нам ее изувечили, ломиком пробили.
– Не мы, – уточнил Шумейко, – а те, с кем мы как раз боремся.
– Лодочка-то не моя собственная, – сказал тот, – за нее отвечать, если что, придется. Имущество станции. Вы должны понять меня.
Шумейко нащупал в кармане папиросы, извлек одну, чиркнул спичкой. Закуривая, посмотрел на него искоса:
– Боитесь ответственности?
Паренек, до этого помалкивавший, толкнул коллегу в бок:
– Посмотри ты, как рыбоохрана поддевает нас. Жмет на самолюбие. А что, может, дадим лодку Игорю Васильевичу? Может, ему больше повезет, чем Потапову, и обойдется без пробоин?
– Ладно, – сказал юный директор станции. – Раз вы не боитесь ответственности, то берите под свою ответственность.
И утешился тем, что вроде скаламбурил.
Словом, Шумейко собрался в очередной дозор по реке, возлагал на него особые надежды и не хотел бы в критическом случае остаться в дураках: ему нужна была легкая маневренная лодка. И вот он ее получил – все же свет не без добрых людей, и не ему лишь одному браконьеры мозолят глаза, не ему одному встали они поперек горла. Так рассуждал Шумейко -- и, пожалуй, так было на самом деле. Взять хотя бы этих ребят со станции – уж они-то с ним заодно!
Опять катер прошел близко к восклицательному знаку на берегу: гляди в оба, подводные камни! Впрочем, они уже не были подводными. Они оголились и были хорошо видны. Катер отвернул правее.
– Саша, ты проверь, как у нас там рулевое управление, – сказал Шумейко мотористу: механик остался сегодня на берегу, попросил отгул; честно говоря, в сторону он теперь посматривал, подыскивал другую работенку; ну и пусть, обойдется…
А как оно должно быть? – усмехнулся Семернин.
– Ну, в порядке ли…
– А чего ему быть не в порядке?
Ну, мало чего, фарватер предстоит сложный. По реке далеко поедем, потом в протоку свернем.
Рулевое… Рулевое – хрен с ним, – солидно сказал моторист и сплюнул, не глядя, из рубки за борт. – Был бы двигатель в исправности. А подрулить можно и доской, если что…
К вечеру свернули в протоку – мелкую, вряд ли проходимую для катера, особенно сейчас, когда время к осени.
– Да тут и вода не движется, застрянем, – сказал Потапов.
– А вон у берега течение – если протянем метров сто-двести, перекат останется позади, – сказал Шумейко; он уже знал эту протоку.
– Как бык посц…, так и мы едем, – усмехнулся Потапов, поплевывая семечки. - Круть-верть, верть-круть!
Проскочили все же, натужно взбаламучивая винтом придонную, с прелью и грунтом, воду.
Мрачновато здесь было, в протоке. Ольховые, березовые и прочие, частью уже бескорые, торчали поперек речки обезглавленные стволы. Всосанные нанесенным в паводок илом, они торчали теперь наклонно, как пушки из бойниц фрегата.
- Что ж, пожалуй, самое время в лодку пересесть, дальше опять пойдут мели, – обернулся Шумейко к помощнику.
– Если эту дюралевую лодку порядком нагрузить, то амбец, она пойдет тяжело, как утюг, – высказал предположение Потапов; ему не хотелось расставаться с катером – сидел на машинном отделении, угрелся, даже ветерка на реке не было.
– А чем нам грузить ее? – пожал плечами Шумейко. – Вы останетесь на месте, хватит с нас шуточек, а мы вот с Сашкой вдвоем… разве только ружье прихватим в качестве груза.
Зорко всмотревшись по курсу, Потапов сказал, суровея и подтягиваясь:
– Ни к чему и грузиться. Вон он, браконьер. Да-кась бинокль, Саша… не пойму кто…
– Бескудников, – сказал Семернин, – и без бинокля видно. Я его лодку знаю, на ней теперь спаренные моторы – догони попробуй…
Но и у леспромхозовского механика на такой, можно сказать, технически мощно оснащенной боевой единице что-то заело. Не заводился мотор – ни тот, ни другой. Катер подошел почти вплотную. Уже видна была в лодке рыба – навалом, может, штук шестьдесят, а то и сто лежало.
– Ну что ж, гребите сюда, Бескудников, – считая, что песенка браконьера спета, предложил Шумейко.
Однако Бескудников не поспешил подчиниться. Он критически взглянул на груду рыбы – ох, какие деньги придется платить! – привстал в лодке, блеснул потным темным лицом.
– Какой там гребите сюда, – сказал он тоном человека, Которому выбирать не из чего. – Удирать нужно с такой рыбой.
Он знал, на что рассчитывал: мотор как раз затарахтел, приглушив какие-то последние его слова. А катер тем временем попал на малом ходу в ловушку: коряга дальше не пускала.
Саша поелозил кормой, сдал немного, чтобы обойти ее, но сзади уперся в другую корягу: истинно ловушка, ровно назло… Пока моторист мыкался, лодка с Бескудниковым уже рванулась вверх по протоке.
- Скорей давай в дюральку! – крикнул Шумейко мотористу. – Догоним, куда ему здесь деваться.
Долго длилась погоня, но расстояние между лодками не сокращалось, а увеличивалось: два мотора у браконьера, в каждом десять сил, мощь… Правда, станционная «дюралька» шла неплохо, а все же их двое сидело в ней, тяжеловато для погони. Вскоре вовсе пропал, скрылся с глаз Бескудников. Лишь изредка по ветерку доносились слабые хлопки его сдвоенных моторов.
– Не уйдет, – упрямо твердил Шумейко, чувствуя себя слегка околпаченным. – А если сам скроется, лодку на горбу не утащит. Лодку заберем! Рыбу опять же, если не выбросит. Куда он от нас уйдет?
Саша осторожно рулил между мелей и коряг, заставлял инспектора всматриваться в воду: зарябит галька, значит сбрасывай обороты, иди тихо – перекат…
– Кто его знает, – вскинул он плечо. – Бескудников хитер! Из хищников хищник. Наглец. И руку в тресте имеет. Механик толковый, охотник хоть куда… всегда с водочкой и закуской… добротно живет. И притом вроде как активист – у себя там, в леспромхозе.
– Гм… А кто ж за него заступается в тресте?
– Да вроде сам главный инженер Кузюмов. По здешним местам шишка. Бескудников с ним и на зорьку, когда утиный лет, и порыбачить хоть удочкой, хоть неводком, и полуглиссер его в порядке и боевой готовности содержит.
– Что ж, на этого инженера и управы нет?
Да кто его знает? Найдется, наверно – всему свой срок. У-у, это такой человек – весь в бляшках. Как шов – так и кант красный. Карьерист! Поди, скоро и начальником треста выдвинут.
Предчувствуя конец погони, Шумейко азартно потер руки.
И все же, Сашка, не дрейфь! Возьмем мы твоего Бескудникова за жабры. С поличным.
Однако моторист невозмутимо держался своей неопределенной точки зрения.
– Да кто его знает, – сказал он опять и опять поддернул плечом. – Вот тут мы за ним как-то гнались, еще в прошлом году, почти что настигли катером на большой воде. Он тогда с одним мотором ходил, неусовершенствованный был еще браконьер… Да. Вот, значит, настигли мы его, и видит он – деваться ему некуда, все. Что ж он, стервец, делает? Выбирает берег поотложе, чтобы с мелью, и под кусты на полном ходу выбрасывается. Катер следом – и, конечно, запоролся на меляку, лег боком, в кингстон вместо воды песок да водоросли полезли, такая вот картина… Двигатель без водяного охлаждения сразу паром окутался. Ну, какая ни мель, а все ж конец мая, ледяной воды до пояса, Потапов прыгать не рискует, кричит Гаркавому: гони, мол! А куда гнать? Пока Потапов да Гаркавый скублись, я приготовился сам в воду сигануть, не дождавшись команды, только, честно говоря, не хотелось в одежде. Туда-сюда, сапоги снял, а Бескудников тем временем опять лодку на воду столкнул – и жмет домой. – Саша тихонько хохотнул, вспомнив в подробностях всю эту сцену.
- А мы, значит, на мели. Но что самое досадное, в воду все же пришлось прыгать, чтобы столкнуть катер. Ну, жмем, значит, и мы домой, на что-то рассчитываем, хотя ясно: оставил нас Бескудников при своих интересах. Дома он наскоро переоделся, дочек маленьких на руки, как раз гулянье было воскресное за поселком, в березовой роще, – он туда. А там и прокурор районный на пикник приехал и судья – словом, вся юриспруденция, и опять же трестовское начальство. Все Бескудникова знают и почитают, на то, собственно, у него и расчет: всегда подтвердят, причем по справедливости, не кривя душой, что был он в роще на гулянье. И Потапов действительно ничего ему не смог доказать: прокурор подтвердил алиби браконьера.
Шумейко усмехнулся.
– Алиби. Ну, неважно, все равно попадется.
Между тем дальше пройти уже было невозможно: пошли шивиря, нерестилища, совсем никакой воды, кроме проточной пленки. Саша умучился, без конца выписывая между берегами зигзаги и восьмерки.
– Где же он? – недоуменно озирался Шумейко. – Не мог же он дальше пройти? Что за чертовщина?
Мотор дернулся, лодку тупо качнуло, и стало тихо-тихо: значит, полетела шпонка… Уткнулась лодка дюралевым носом в глинистый, влажно оползающий берег, и ни с места. И, словно поддразнивая незадачливых преследователей, у них в тылу, откуда они так запаренно примчались, завели свою монотонную, с двойным перехватом, песенку моторы Бескудникова.
– Вот вам и чертовщина, – пробормотал Саша, очищая от донного мусора винт. – Сыграл он и на этот раз в поддавки с нами.
– В чем же дело? Не бесплотный же он?
– Рукавчик отыскал и затянул туда лодку под шумок, – пояснил Саша. – Чуть только мы мимо, он развернулся и – назад. Есть там справа по ходу такой крючочек-ручеечек, довольно глубокий.
– Так надо было идти впритирку к правому берегу, может, и заметили бы, – огорчился Шумейко.
– Я и хотел, – оправдывался Саша, – но с правого борта волна у меня ломалась, совсем мелко было. А он, видно, спрыгнул в воду и протащил лодку волоком.
Редко когда испытывал Шумейко большую досаду и неудовлетворенность; невыносимо было вспоминать, как легко его провели. Что ж, тем большее он испытает удовлетворение, когда прижмет Бескудникова к стенке. А он должен загнать его в угол, иначе куда он вообще годится, как инспектор рыбоохраны! Маловато опыта, правда, а они тут почти все сызмала на реке и чувствуют себя не хуже рыбы. Даже лучше, на рыбу вод сколько напастей.
– Представляю, какую он рожу скорчил, когда пронесся мимо Потапова. Катер-то застрял! – пробормотал Шумейко.
Саша усмехнулся.
– Эх, не сообразит Потапов срубить бревна два поперек протоки. Вот тогда бы действительно Бескудникову конец!
Этого Потапов действительно не сообразил. Да и не тем, собственно говоря, был занят. Он выследил Ваську Шалимова! Вот с кем, оказывается, был Бескудников на запретном промысле поздней кеты! Потому что Васькиной лодки, отданной ему после суда над хищниками из логова, поблизости не было. С Васькой старому инспектору и не справиться бы, но, видно, некуда было податься брошенному на произвол судьбы браконьеру.
Уже при Шумейко и Семернине инспектор, порядком раскорябав лицо и порвав брюки, вынес из чащи спрятанную там длинную сетку.
– Ваша? – деликатно спросил он у Шалимова.
Тот шмыгнул носом и отвернулся.
– Ну да, скажете! Вон в ней и вся ячея сухая.
– Сухая, да. Это точно. И все же ваша это сеточка.
Шалимов посмотрел на него презрительно и свысока.
– Да брось, дед, надоело. Говорю тебе: не моя сетка, и ничем ты не докажешь.
Потапов шепнул старшему инспектору:
– Наплава-то, наплава на ней… нашей дробью меченные! Помните, там, на рыборазводе Гаркавый из дробовика по ним стрельнул?
Шумейко взглянул на Ваську в упор.
– Так чья же все-таки сеточка?
– Не знаю. Сухая сетка. Кто-то спрятал. Не я.
Шумейко показал ему наплава, меченные дробью.
– С кем был на рыборазводе месяц назад?
Он не допускал даже мысли, чтобы директор рыборазвода стал якшаться с этим мелким шкодником: за Васькой стоял кто-то сильный и наглый.
– С Бескудниковым?
От неожиданности Шалимов признался:
– Нет, сам я… Моя это сетка.
– А может, все же рцборазводская, взятая «напрокат» Бескудниковым?
Васька молчал.
Шумейко, как-то даже сам не ожидая, коротко и тупо ткнул Ваську в подбородок.
– Это так, в порядке обмена опытом, – Шумейко совсем не хотел бить его, просто сорвалось. – Как говорится, не за то меня отец бил, что играл, а за то, что отыгрывался. Соображаешь? Мы давали тебе возможность одуматься после той икры… оградили тебя от суда, щенок! Тебе нужно было ноги повыдергивать, откуда растут… еще за сестру должок не оплачен! Как дальше думаешь жить, спрашивается?
О сетке Шумейко уже не думал, чья она в действительности: эти меченые наплава сработают при случае безотказно. Показать лишь их директору рыборазвода – и поневоле признает, кому по слабости характера опять ссудил снасть, сданную «на хранение»… чья она в конце концов, кому за нее отвечать по закону: рыборазводу, Бескудникову или… или, быть может, самому Кузюмову!
Потапов горестно и с укором покачивал головой, глядя на Ваську.
– А и правда, как жить думаешь? Лодку тебе отдали – по суду ты прошел лишь в качестве свидетеля, нисхождение сделали, а?.. Да покеда все это терпеть нам? С кастетом, понимаешь ты, Шалимов, с ножом Шалимов, похабные частушки пионерам напевает, ворвавшись вечером в лагерь, Шалимов, опять же с ракетницей за пазухой – Шалимов!
Васька молча утирал кровь с рассеченной губы; удар, кажется, на него подействовал, шибанул в мозги, как вдох нашатыря; он даже обиделся, выслушав длинный перечень собственных прегрешений; взглянув на Потапова, бор-мотнул:
– Ну да. Ну да. А с атомной бомбой в кармане – случайно, не Шалимов?
Шумейко усмехнулся. Но и усмешка эта, как залог временного мира, не смягчила угрюмости задержанного. Васька стоял на своем: вообще он и не ловил ничего (сетку так взял, на всякий случай), а присматривал лужок для сенокоса. Корову старики держат – чем-то кормить ее надо зимой…
– Что ж, пусть будет по-твоему, – согласился Шумейко. – Каким же образом ты попал сюда? Может, обратно пешкодралом двинешь?
– Это не ваше дело. Найду как…
– Ну ладно. Пока не нашел, так и быть, садись, подвезем.
Плыли назад спокойно, без треволнений – все вниз и вниз по течению. Красота! Саша вышел подышать свежим воздухом, доверил руль Потапову; фарватер был изученный. Присел рядом с Шумейко. Тут же, чуть пониже, в корме, дымил папиросой Шалимов – сосредоточенно и независимо пускал гнутые колечки. То ли анализировал свое поведение, прикидывал, не допустил ли оплошности, то ли, что скорее всего, решительно ничего не прикидывал, ни о чем не думал.
Саша что-то такое давно уже вспоминал, какие-то свои приключения, и Шумейко, отходя сердцем после неудачной погони, мягчея, глядя на дурака этого Ваську (зла к нему почему-то не испытывал), уже начинал прислушиваться вполуха.
– …В общем стоим мы в паре с другим таким же катером за мыском острова Безымянного. Там и остров плоский как лепешка, но нас не видно. Банка Рискованная, к которой стягивались с утра пораньше те нарушители, нам тоже не была видна, но это поначалу и не требовалось, потому что весь их флот замечательно просматривался с островного поста. Постовики снабжали нас в засаде самой точной информацией. «Пусть они стягиваются, – говорит наш командир, правильный вообще парень; стоит себе, спокойненько курит натощак. - Нам не к спеху, – говорит. – Мы обождем, когда они собьются в кучу поплотнее». Ну, а мы тоже, нам что, чай пока пьем, насчет марух судачим, команды ждем. Кормили нас на убой, а кроме того, каждому в море так называемый бортпаек ежедневно: плавленый сыр в баночке, колбасный фарш в баночке, сгущенное молоко в баночке, галеты и плитка шоколада. Верите, шоколад уже и не лакомством нам казался, осточертел больше рисовой каши. Все, видать, приедается, кроме картошки, рыбы и чая. Мы тот шоколад с размаху хрясь по столу – он в обертке на сто частей вдрызг, вот тогда разворачивай и пользуйся.
Даже Васька отвлекся от созерцания дымных колечек, сказал осипло:
– Давай, давай, трави дальше. Кончай уже про шоколад.
Видно, заинтересовался службой Семернина – увлекательная мотористу выпала служба, хотя и суровая; зато плюс ко всему шоколадом кормили.
– Ну в общем, – разгорячась воспоминаниями, продолжал Семернин, – подготовились мы в тот раз – комар носу не подточит. Нарочно заказали стальные тросы для кошек, а то капроновые нарушители обрубают. Только зацепишься – тут же и рубят чем поострей. Ну, вот команда – и вылетаем на предельной скорости из-за островка, носы круто задраны, пушки расчехлены, за кормой, значит, до неба буруны. И вместе с нами, секунда в секунду, только из-за другого острова, наперерез кавасачкам, захватывая их в клещи, вылетают еще два катера.
А кавасачки жужжат роем, вроде как припавшим к воде, даже не сообразят там поначалу, что случилось: заняты своим делом, дерут в наших водах капусту со дна, ламинарию. Словом, захвачены врасплох…
Вышло, конечно, по-нашему: загнали мы на банку целый косяк. Они тык-мык, туда-сюда, уйти не удается, но лезут, лезут нахрапом в проливчик между рифами и на меляки, куда, конечно, с нашей осадкой не сунешься. Вот точно, как Бескудников с нами в прошлом году шутку сыграл!
Командир, слышу, кому-то там в рубке сердито говорит: «Спортивную, мол, ведем войну: маневр на маневр, хитрость на хитрость, а иначе припугнуть – ни-ни…» Да-а, вот так…
Тут, братцы мои, у них там с мыса поднялись два двухмоторных самолета морской охраны и давай над нами да над банкой кружиться! Командир опять говорит: «Психические эффекты. Пожужжат, пожужжат и уберутся. Будем действовать».
Сразу, значит, команда осмотровой группе на шкафут, а оттуда в шлюпки. Ну и пошли мы абордажить. Три человека высаживаются на первую кавасачку, три на вторую, вот уже и буксиры на них заведены, а последняя в нашем закутке не дается, юлит между камнями. Я тоже в шлюпке сижу, гоняюсь как раз за этой последней, гребу до потери сознания.
А с их стороны летит еще один самолет, уже типа «истребитель», потом показался полицейский корабль, тоже прет к нам. Вот эта третья кавасачка как раз и помышляла дождаться своего сторожевика и под его прикрытием улизнуть. Но куда там улизнуть, когда банку окружили четыре торпедных катера, это же сила! Четыре шлюпки спущены с осмотровыми группами. Словом, мало-помалу зажали мы капустницу по всем правилам, а она все не дается, все между рифами… Шкипер руль перекладывает резко, рвет из стороны в сторону, сбивает нас, чтобы не приткнулись, а от рывков у него там и заклинило, крутятся на одном месте юлой. Бог шельму метит! И все же выправили они свою посуду – выбили руль из заклинки, только сами не заметили, как на камень сели. Волна схлынула, а они сидят, прилипли, лопочут что-то по-своему, переживают. Ну, думаю, готово, теперь уж им не отвертеться. Только я так прикинул в уме, а тут опять волна их слизнула, у них винт, оказывается, можно поднимать. Вот их и слизнуло тихонечко, опять, черти, на воде шуруют. Только ни к чему все это, мы уже рядом, тянем их к борту кошками. Но и тут не зевай. Какой-то там опухший, с усиками, ка-ак долбанет меня веслом по рукам, света белого я невзвидел. Ну, в горячке ответно ему присветил – пока, значит, до корабля, пока еще наша маленькая власть…
Шумейко засмеялся и похвалил:
– Складно рассказываешь. Все у тебя как по нотам. Но с таким опытом, как у тебя, и так мы сегодня опростоволосились!
Васька хмыкнул.
Шумейко не обращал на него внимания, может быть считая, что и ему невредно прислушаться, о чем толкуют на катере рыбоохраны, присмотреться, как живут. Ведь вот даже рот раскрыл, когда Семернин о флотских буднях рассказывал. Ему бы еще о фронте порассказать – книжек, видно, не читает, но к таким былям неравнодушен, задевают они, подстегивают его воображение. Мечтает же и он по молодости о чем-нибудь таком исключительном, героическом. Вот эту склонность да развить бы в нем! А то сам он ее претворяет в своей каждодневной практике в дела незавидные, мелко пакостничает. Это, пожалуй, учесть бы стоило на будущее…
– Дак опростоволосились! Бескудников, он ведь тоже с головой, – сказал, покраснев, Саша.
– Бескудников, понятно, не тебе чета, – ухмыльнулся Васька. – Ты и на флоте своем растяпой был. Вон тебя по рукам тот чужак огрел – руки-то зачем подставил?
– Поговори, - нахмурился моторист, но, парень мягкого нрава, простодушный, тут же и признался чистосердечно: – Поначалу, понятно, конфузы у меня были. Дело не в руках - там не уследишь, по какому именно месту и когда тебя треснут. Могут и по башке даже. А вот действительно как пришел я на службу, ну, было смеху. Никакая наука в меня не лезет – и баста. Однажды на вахте принял ныряющего кашалота за подводную лодку, всполошил всех, тревогу поднял… После чего заставили меня чуть ли не наизусть заучить памятку пограничнику по наблюдению за подводными лодками. А я на своем стою: так запеленговал шхуну-нарушительницу, что она по моим данным должна была оказаться на суше. Во фокус был! А потом ничего, втянулся, книжки стал почитывать, премудрости усваивать… машину изучил, меня, значит, сразу в мотористы. Пошла служба, пошла-побежала!
Белые стволы берез по берегам мелькали частоколом.
«Жаль, что природа иной раз сила непростительно пассивная, статичная, – подумал расслабленно Шумейко. – А то вот гонишься за браконьером – и не встанет на его пути извергающийся вулкан, не взбунтуется речная вода, нет, спокойно рябит себе на мелях, а то даже и не рябит, кажется сытой, гладкой – вот уж истинно, ей-то что, воде?!»
Опять вздымались и опадали невероятные пламена заката. И тем невероятней, фантастичней они были, что горы на переднем плане оттенились черным-черно, кочковато легли фитильным нагаром. А там дальше волшебство, пиротехника – и не хочется думать о браконьерах, глядя на такой разгул красок. Браконьер, впрочем, понятие относительное: один не задумается закрыть грибом атомного взрыва столь дивный закат, плоть от плоти веществ Земли и неба, другой беспутно погубит живую реку вредными отходами какого-либо заводика, третий убьет ради забавы птицу… Злоба и глупость – самые непродуманные, но не самые слабые звенья в многосложной системе «человек». Он венец творения. Ну, а Васька Шалимов? Да ему до человека шагать и шагать! Он из тех, о ком Потапов говорит: «браконьер по натуре». Вроде Бескудникова, хотя, может, в полном объеме еще не развился, не дорос. Так дорастет, если вовремя не сломать дурную его натуру. Убеждением или силой – это уж как придется.
20
Почти без дождей подошло к концу нежаркое лето.
Браконьерства на реке поубавилось не очень. Шумейко и не рассчитывал легковесно на его полное искоренение. Рыба есть рыба, она смущает неустойчивых…
Катер рыбоохраны шел против течения, вверх по реке, а вниз по ней, мимо, проплыл знакомый эвен с балаганчика. Рядом – жена с папироской в зубах, одетая в зимнее пальто с лисьим воротником, чумазый мальчуган в картузе, их сын, и знаменитая собака, любительница возни с посудой. Они уезжали к себе в село, как не оправдавшие надежд (завалили план). И то сказать: бесконтрольно они там жили; хищники под боком пригрелись… Теперь по крайней мере можно быть уверенным, что на балаганчике будет спокойно. Там теперь Никодим Сергеич за главного – старик неподкупный и влюбленный в природу. Перевели его из бригады рыбкооповских ловцов на самостоятельное дело. Он-то человек вольный, пенсионер – ну, попросили… Послушались совета Шумейко.
Вот и сено косить нужно уже не мешкая. А для рыбоохраны опять забота: много появилось косарей по всей реке, и каждый в основном на уху рассчитывал, на кетовую икорку.
Катер повернул к берегу – оттуда призывно махали косцы, что-то им понадобилось. Оказалось, забыли соль, нет ли соли…
– А косы вы не забыли? – пошутил Потапов.
- Остальное все взяли.
– И бруски?
– Ну.
– И отбойники?
Молодой, серый от пыли лесоруб, рубаха навыпуск – видно, бригадир в группе косцов – засмеялся:
– Ну. Говорю – все взяли.
– В том числе и сеточку?
– А зачем? – не без хитрецы осведомился бригадир. – Чтобы вы отобрали? Вот мы на этом, которое поблизости, улове возьмем рыбу, еще одну – на другом, нам и хватит.
Выглянул из рубки Шумейко, погрозил пальцем:
– Если мы узнаем, что на каком-либо улове дают вам рыбу, отберем у них билет. Они заготавливают юколу для эвенов по особому разрешению, у них план горит. А кто – для госпромхоза. Вас же, касатики, тут много таких по берегу наберется, что на лосося зубы точат.
– Да много ли нам нужно? – обиженно сказал лесоруб. – На бригаду косцов по рыбе в день.
– Нет, нет. Не выйдет, – сказал Шумейко. – Получается тридцать лососей в месяц – даже если по вашим скромным аппетитам.
– Что ж, и микижу поймать нельзя?
Микижа – здешняя разновидность гольца, или, как ее пышно иногда величали, радужная форель, слыла у местных жителей рыбой нечистой. Ходила легенда, что она мышей глотает. Микижу и за рыбу не считали. Ну, а человек небрезгливый только посмеивался себе, коптя из этой самой пожирательницы водяных мышей исключительно вкусные балыки.
– Нет, – жестко сказал Шумейко, чтобы не было потом кривотолков. – Нельзя и микижу. Надеюсь, понятно?
Лесоруб, у которого поубавилось настроения, невесело кивнул:
– Понятно. А только жить у реки…
Шумейко переглянулся с помощником.
– Мой вам совет, чтобы без шуток уже: ловите вот здесь в озере по соседству карася.
– А можно?
– Да. Но только без злоупотреблений. Только для бригады на котел.
– Да нам больше зачем?
– А шут вас знает зачем – как ни поймаешь браконьера, у него всегда в лодке несколько десятков лососей. Зачем?
На балаганчике их встретил сам Никодим Сергеич. На шее у него по-пиратски была повязана черная кисея накомарника. Говорят, в гражданскую он был офицером у белых. Отсидел сколько полошено, причем давненько, еще до войны, а теперь жил постоянно в Петропавловске, летом же ездил в привычные, знакомые с юности места промышлять рыбу, и не столько ради заработка, сколько ради отдыха.
– Я себя здесь лучше чувствую. Воздух! – доверительно говорил он сейчас Шумейко, угадывая в нем родственную душу, военную косточку, что ли; пыхал при этом в прокуренные, с рыжеватинкой усы дымом легкого приятного табака. – Я себя лучше чувствую, чем в пятьдесят лет. А сейчас мне уже шестьдесят семь. Поднимешься, бывало, осенью туда к Таежному – ма-ать моя, – золото, золото, потом ельники, знаете, что-то такое блеклое, с настроением, вот как у Бялыницкого-Бирули. Да и тут чудо как хорошо, когда видны вулканы, – я забыл дома свой ФЭД, а то ведь я люблю виды фотографировать. Хорошо бы еще писать так, как Пришвин, – даром таким обладать, а?.. Вообще я веду дневник – уже семь лет, как ушел на пенсию, как в лесу, на приволье. Вот только комары, но их можно стерпеть – из-за воздуха. Очень здоровый здесь для меня климат.
Пока они вспоминали с Потаповым общих знакомых (примерно еще периода нэпа), Шумейко наслаждался музыкальной речью старика уже со стороны и дивился ей, строю ее, неожиданным звукосочетаниям. «Верьовка», «берьоза». «ячея крупныя» эти простые слова становились в его произношении пластичными, податливыми, их хотелось попробовать на ощупь, мять, как глину или воск. Эстрадным чтецом быть бы Никодиму Сергеичу! На захудалый балаганчик пришел не потребитель, не нудный администратор, а поэт – в этом сомнений уже не было.
Заглянули в коптильню: янтарные светились балыки, хорошо пахли, за такой товар золотом платить. Никодим Сергеич предупредительно объяснял тоном человека, знающего цену своей работе:
– Лосося мы здесь коптим исключительно ольхой – дым приятный и цвет у рыбы красно-коричневый, приятный. А то ведь случалось, хотя бы и у эвена здесь, лиственницу использовали – разве можно, смолой пропахнет балык. Нельзя. И березой нельзя, много копоти, а лучше всего опилки ольхи или древесина ивы.
Потом он пригласил отведать ушицы, а к ней в качестве приправы подал шоре из чеснока, лука и редьки, смешанных с перцем.
– «Барракуда», – сказал он смущенно, – дешево и сердито. Рецепт «барракуды» ¦- мой, если вам угодно. Убежден, что продукт сей способствует долголетию.
Шумейко ел «барракуду», запивал ее душистой юшкой и морщился и посмеивался, слушая старика. Век бы отсюда не уходить. Вон уже и осень кое-оде, облетают листья, обнажаются берега, деревья с просвечивающими залысинами коры выглядят безотрадно, в воде их опрокинутый рисунок щемяще свеж, как непросохшая картина маслом. И все же хорошо здесь.
– А где же ваша прежняя ловецкая бригада, с Генкой Гречениным во главе? – спросил он, выходя из раздумья.
– Не так далеко, – живо отозвался Никодим Серге-ич. – На этой же стороне реки. Там озера у них, кара-си-и… Хотите на карася сходить?
– Не то что хотим, а нужно, – сказал Потапов, старательно скребя ложкой по донцу миски.
21
Когда зацветает черемуха, карась идет на нерест в озера, соединенные с рекой протоками, в старицы. Затем эти водоносные сосуды пересыхают, и остаются караси в озерах до весны, во всем расплодившемся обилии. Тут их и ловить как раз, и ловят порою жестоко, выгребают озерца подчистую. Но много еще карася – хватает и на законный лов и браконьерам. С карасем пока все благополучно – только надолго ли?
На рыбацкий стан инспектора, и с ними Никодим Серге-ич, заявились в сумерках – никого здесь не было, все, видно, ушли к озерам. Но для случайных гостей под брезентом лежало нечто в готово-закусочном виде, и белела сверху бумажка с надписью: «Караси заминированы». Генки Гречени-на работа…
Едва приступили к аппетитно поджаренной рыбе, как откуда-то налетела и вся бригада в негнущихся резиновых костюмах – рыбаки загоготали, обрадовались гостям.
Генка Греченин сказал укоризненно:
– Ну и охотнички, проголодались, жрут что ни подбрось, даже картошки не сварили.
– Самый жор, – засмеялся Потапов, обсасывая острое карасиное ребрышко. – Поди, к одиннадцати вечера тянет? Что-то вы долго там. Рыбка-то хоть есть?
– Рыбак душу не морйт, нету рыбы – хрен сварит, – бодро ответствовал Генка, принимаясь за чистку картофеля, и добавил серьезно: – Тут уже, видно, браконьеры пошуру-дили – гребут до нет спасу, карася не густо сегодня. Завтра на другом озере попробуем.
Удачно получилось с этим карасем: иную рыбу оттуда, из Европы, не очень-то устраивали здешние реки, а карасю будто на роду было написано стать камчадалом. Легко акклиматизировался, легко расплодился. Щуки на него нет.
Пока разухабисто, булькая и выплескиваясь, кипела картошка, самый маститый рыбак, дядя Федя, рассказывал о своих браконьерских похождениях, задним числом уже не таясь:
– Вот, значит, пристал ко мне Прокопыч: карась, мол, нетоварный, маленький, а ты ловишь. Невод, мол, отберу. А карась и правда мелковатый, однако вполне съедобный. Говорю я их механику Гаркавому – гляди, мол, как сейчас побежит от меня Потапов. «А чего ему бегать?» -- «Вот посмотри чего», – говорю… Взял я этого нетоварного карася за хвост – хь-ю-ю-ю! – и проглотил к ядрене бабушке с головы. Ну, Прокопыч, известно, человек куда брезгливый, сразу за живот схватился и в лес бежать. Стошнило беднягу. Он такого зрелища не переносит – дюже деликатный. Сроду таким был.
Потапов усмешливо кивал головой – соглашался: было дело. Шумейко так прямо покатывался с хохоту, благо что брезент был расстелен – катайся себе…
– А еще корюшку хорошо глотать, – сообщил дядя Федя, •- она огурцом пахнет, ее так и называют: камчатский огурец. А что, дело старое, я тебе, Прокопыч, и не в том еще сознаюсь, – гляди, для нашего нового инспектора полезная наука будет. Помнишь, как годков тому пять вы меня попутали с сеточкой, уходил я от вас?
– Как же, как же, – снисходительно покивал Потапов, поощряя рыбака к откровенности.
– Ну так теперь я могу признаться – действительно, я тогда цапнул шесть мешков чавычи, вот был улов! Но .не повезло. Покойник Антипка меня тогда выдал, земля ему пухом, иначе не захватили бы меня врасплох. А тут сеточку пришлось оставить. Что сетка – дело наживное. Ну там тридцать метров… Главное в моей жизни, главный принцип – чтобы в черный список не попасть. В общем подстерегли вы меня, да еще на «Москве» шли, и лодка у вас была аккуратная, и все же я от вас без шума, на одних веслах, оторвался, вильнул в другую протоку, да под кустами, да под кустами… Только слышу разговор на параллельной линии: «Где он?», «Куда провалился, черт, дьявол такой-сякой?..» А я на Лошадиный остров подальше от греха высадился и те шесть мешков чавычи припрятал. Она там сгнила, эта рыба, – ну и плевать, думаю, у государства больше гниет, а мне это на хрен нужно, возвращаться за рыбой, когда за мной следят. Пусть лучше рыба пропадает. – Дядя Федя беззлобно засмеялся, любуясь своей находчивостью и выдержкой. – Ведь что главное, главное - ушел на веслах от десятисильного мотора, но нажимал я правильно, куда там мотору. А голоса как заслышал – притаился, жду… Н-да-а… Были когда-то и мы, гм… Помню, какой-то с тобой вьюнош был в очках, из рыбного института – он тоже принимал посильное участие в погоне, – потом встретил меня в поссовете и говорит: «Вы уж, дедушка, сознайтесь, что сеточка была ваша и где у вас чавыча запрятана». А я ему говорю: хрен тебе в грызло, меня Ежов не заставил сознаться, что я шпион японский, а тут буду тебе сознаваться. Не моя сетка – и дело с концом. И ни про какую чавычу я знать ничего не знаю. Э-э, для меня главное – не попасть в черный список!
Шумейко нахмурился: вовсе не смешон ему был весь этот рассказ: «Ишь, потешный дедок какой. И брюшко отрастил, и благообразие в лице… дурачка из себя строит, карасей живьем жрет, не жуя. И не злой в обращении – вреда никому не сделал, соседи его уважают. При Ежове невинно пострадал. Теперь ему лети все в тартарары, лишь бы у него всегда была светлая личина. Святой, туда твою…»
Зримо представилась Шумейко бочка икры на балаганчике, безвозвратно погубленной, а вдобавок и в свежем виде разбросанная вокруг на земле, на бревнах, уже тронутая солнечным припеком, почерневшая. Бессознательное преступление: не сумели засолить. И этот дядя Федя – НУ› куда ему шесть мешков рыбы, куда столько? Что за тупость в этой загребущей тактике! Может, это уже осмысленное вредительство, уголовно наказуемое равнодушие, вот так-то: а, пропадай все пропадом, было бы только у меня брюхо набито !
Шумейко скрипнул брезентом, резко повернулся к рыбаку.
Вы этим своим сидением при Ежове не козыряли хотя бы. Не спекулировали б… Все-таки бывало, что и за истинную вину при Ежове сидели. Вот хотя бы и вы: будучи начальником сплаврейда, слышал я, проморгали две сплотки леса, унесло их в океан. Так? Так было? Значит, правильные у меня сведения? Ну, за эту вольную или невольную вину сажать, пожалуй, не стоило, а все-таки вина была! Вот как и сейчас - прямо-таки черная ваша вина в том, что погубили вы шесть мешков чавычи. И сам не гам и другому не дам – слышали, верно, такую присказку?
Рыбаки засуетились, начали их мирить; а то и дядя Фе-дя надулся, вроде как в обиде, и старшего инспектора вон куда занесло. Потапов пробормотал миролюбиво:
– Дак он же добром, сам рассказал…
– Рассказал, да поздно. Шесть мешков чавычи не оживить. Ни шиша такое добро его не стоит.
И только Г-ена Греченин прямо поддержал инспектора:
– Нет, дядя Федя, чистое злодейство ты совершил. Опять же не ребенок. Тоже пугало для себя придумал – черный список! Ведь этак все самое дорогое душевное можно продать, закопать в землю, сгноить только заради расчета: как бы чего не вышло.
Плюнул Шумейко на все разговоры, и правильные и неправильные, пошел в палатку спать; лег с краю – авось не с дядей Федей лежать придется. Терпеть уже не мог его лицемерной рожи. Сон, однако, не шел, и поневоле настраивал себя Шумейко на посторонние мысли. О Шалимове, например. Хотя, впрочем, он имел к сегодняшнему спору едва ли не прямое касательство. О Шалимовой…
Все же понял он наконец, что никто-никто ему больше не нужен, никакая другая женщина. А именно эта бесхитростная, прямая, но и, коль уж придется, злая, сволочью мужем битая, матерщине обученная. Правда, не прошла бесследно такая наука, ожесточила она ее, теперь, если скажет кому что – будто отрежет. Если высмеет – потом не пожалеет, точка. А с ним, Шумейко, покорная, как овечка. Взглянет и тут же очи долу, даже задрожит. Как бы собственного взгляда боится. И может, собственной доброты. Непривычно это ей – доброта. От этого тревожно и Шумейко. Хорошо так тревожно. И тоже непривычно…
– Не думай, что я на тебя обиду таю -- хоть за себя саму, что не приходил, хоть за брата, что преследуешь, – говорила она ему наедине. -- У брата своя жизнь, а у меня своя. А без тебя не могу. Бить будешь – все равно не уйду теперь. Да и битая уже я, не страшно.
Расчесывала волосы перед зеркалом, укладывала их пышно на затылке. И видна она была до пояса в зеркале, если смотреть снизу, с кровати. Волновала ее зрелая грудь сквозь кружева комбинации – грудь с необмятыми еще младенцем сосками (Шумейко представил эту картину – сытое чмоканье бутуза – и тоскливо вздохнул). Лежал он тогда в постели, неторопливо дымил папиросой, размышлял… Скажет слово – и умолкнет. Потом опять скажет.
– На брата-то могла бы повлиять.
– Уж и не знаю, кто на кого пытается влиять: я на него или он на меня. Вот. – Она полезла в карман жакета, что висел на гвоздике, вынула оттуда бумажку, сложенную вчетверо, отдала, зорко наблюдая из зеркала, прокалывая зрачками. – Вот, грозит мне… Не знаю, почему при встречах не говорит ничего, гордость, что ли, не позволяет, а в письме решил не церемониться.
Прочитал Шумейко малограмотную ерунду, нацарапанную в записке, подивился, криво усмехнувшись, паскудным словам. Поднял двумя-пальцами – так, чтобы Катя увидела в зеркале, и сунул в нагрудный кармашек ковбойки.
– Я возьму это сочинение.
Она двинула плечами.
– Порви лучше. Я хотела, чтобы ты знал… А то была охота хранить!
Он не ответил ей.
А однажды вечером – да и было это всего дня два назад, – повстречав Ваську в клубе, пригласил в сторонку на пару слов. Тот не очень охотно подошел боком, угрюмый и настороженный.
– Ну как, зажила губа?
– Чего ей заживать-то? Она и не болела.
– Значит, легко двинул. Надо было посильней. Чтоб поболела.
– А как насчет перышка под ребро, не желаете? А то я могу…
Шумейко засмеялся.
– Неужели можешь? А говорил - ни ножа, ни атомной бомбы…
Как ни мрачно был настроен Васька, все же не удержался, прыснул и он в кулак: вроде покашлял…
– Ты вот что, друг милый… ты брось придуриваться. Давай лучше в мире будем жить, пока врагами не стали. Тебе тут до армии год-два осталось, неужели не устоишь, попадешь туда, где небо в крупную клетку?
Пошевелил Васька плечами, ненавистно скользнул взглядом мимо инспектора: «Вот еще навязался!» Хотел было отойти…
– Нет, ты постой, – придержал его Шумейко: сунул руку в карман, шелестел там бумажками, звякал монетой или ключами…
Васька заинтересовался, смотрел зорко: что еще вынет оттуда, какую улику?..
– Знакома тебе эта писулька?
– Не вам писалось! – зло вскинулся Васька, аж вскипел весь.
– Не мне, это верно. Но моей авторучкой.
– Это почему же вашей авторучкой?
– Вот я и хотел у тебя спросить… Да ты что-то побледнел вроде?
– Я не побледнел, – тихо сказал Васька. – Не знаю я никакой авторучки.
Шумейко легонько шлепал бумажным лоскутком по ладони.
– И конечно, не бывал ты на Кумушке, рыборазвода никакого не знаешь, Бескудникова слыхом не слыхал… – Он разозлился и заговорил четко, накаленно: – Ну так слушай, ты, ошибка мамина. Я с тобой долго цацкаться не буду. Довольно уже. Соображать должен в конце концов. Станешь еще сестре такие пакости писать, встречу – кости переломаю. Предупреждаю, между прочим, во второй раз. Но уже как человек, которому твоя сестра женой доводится. Ты меня понял?
Васька при последних словах вздрогнул, повел головой в сторону – наверно, кивнул; губы его свело гримасой, не то засмеяться хотел, не то заплакать.
– Но это еще не все. Чернила, которыми написано твое письмо, есть во всем поселке только у меня. Особые чернила, я их заказал за границей. Вот по типу «паркера». Знаешь, есть такая ручка американская, так к ней только «паркеровские» чернила, иначе фирма не гарантирует… Словом, судебной экспертизе не составит труда доказать, какие это чернила, чьи они, откуда взялись, и тогда ты и твои дружки отдадут все; ножи, патроны, даже перец в банке из-под бездымного пороха. Не говоря уже о такой красивой авторучке – ведь правда, мощная ручка?.. Гм… Ерунда, конечно, если на мой взгляд, а отвечать придется по закону. Тем более что к этой ерунде еще много кое-чего будет приплюсовано. Это раз. – Шумейко, морщась, перечитывал письмо. – Ну и дерьмо же ты, – сказал он проникновенно и с горечью, как человек, которого впервые по-настоящему допекло. – Это два. И вот я рву сие подлое подметное письмецо на мелкие части, видишь?.. Это три. Потому что я верю: мы с тобой столкуемся. Все-таки должен образоваться из тебя человек. Но, извини, глаз я с тебя теперь не спущу. Уж это обещаю точно.
Васька Шалимов отошел без звука, понурясь.
…Так и заснул инспектор, перебирая в памяти подробности той встречи. А проснулся рано. Рядом с ним посапывал Генка Греченин. И у Шумейко поднялось настроение уже с утра.
Выбрался он наружу, долго стоял у реки. Клочьями над ее стылостью плыл туман. Тихо в провалах между лоскутами тумана перемещались пласты воды, будто зеленые льдины плыли; отягощенно клонилась к закраинам буреющая пена вербных кущ, изредка, словно арматурой, прошитая стволами усохших осин или топольков. Постепенно рассветно прояснялись дали, смутно возникали величавые вулканы, один другого нереальней. Это вечно, это навсегда. И лишь слегка способно видоизменяться от привходящих подробностей: там на отмелях временные заломы леса, подсушенные плоты; тут, совсем рядом, тарахтенье буксира с баржой, на которой мотоциклы и ящики с печеньем «Крокет» – ассортимент рыбкоопа; в небе – плотно выжатый, как паста из тюбика, белый след сверхзвукового самолета…
Подумал он уже не впервые, но именно сейчас со всей очевидностью: «Пора, старик, пора… самое время вступать тебе в партию. Самая пора. От этого сил и возможностей' прибавится. А так что же, так трудновато, даже тебе, старик, а ведь ты семижильный и вынес уже немало…»
Конечно, он понимал, что ему раньше мешало пойти на такой шаг. Обида! Воспоминания о прошлом досаждали. Чист он в прошлом – перед Родиной во всяком случае, – и тем более все эти годы обидно было. Но обида не помогала жить лучше, не делала его более ясным и прямым. Наоборот, обособляла, замыкала в себе, угнетала. Ну и достаточно. Больше так нельзя. Не уподобляться же ему старику Левандовскому – жалкий был старик и тоже ведь обидой тронутый. Не сумел устоять перед ней, поддался – смяла его жизнь. И все. И никакого следа. Разве только непутевые дочери остались, кстати, тоже с исковерканными судьбами…
Словом, пришла пора делать выводы. Пришла пора…
Позвали завтракать.
Допивая чай, Шумейко сказал:
– Примите Шалимова в свою бригаду, пока еще сезон. Я там похлопочу в поселке, но важно ваше согласие, добрая воля… Вот вы, дядя Федя?.. У вас же, скажем, опыт – насчет «черного списка». Не хочется мне, чтобы и Васька в этот список попал. Просто по-человечески – даже не могу подумать!
Греченин подмигнул:
– Что, Игорь Васильевич, нежелательно иметь подмоченного родственничка?
Шумейко хотел насупиться, сказать, что нет, совсем не по этой причине (совершенно справедливо!), но махнул рукой, засмеялся.
– А кому было бы желательно? Они мне, подмоченные, уже надоели. Да и вообще жаль парня. Замена Бескудникову растет. Помимо того, кастетами да ножами балуется. Здесь вы за ним присмотрите, мало-помалу уму обучая, а в поселке я ему спуску не дам.
Греченин сказал неторопливо, взвешивая что-то в уме:
– В принципе можно, конечно. Если только будет он лямку тянуть на пользу обществу.
Все еще обиженно, но, как бы прося уже пощады, выдавил из толстых губ дядя Федя:
– Дак заставим…
Шумейко повернулся к нему боком: не простил…
– Поручиться за него не поручусь, крученый парень, – сказал он, – а все ж, кажется мне, можно его еще переиначить.
22
Близ Белых Кустов приглушили машину, ткнулись в берег. Почти легла уже зима. Пора было ставить катер на прикол да ремонтировать машину, то, се… Правда, пойдет еще зимний кижуч – там придется либо нартой ездить, либо на лыжах… Да и озера, протоки, в которые он заходит, почти все рядом с поселком: всегда на виду.
Муторно скреблась о борта шуга. В кубрике появилась течь – замазывали всякой всячиной. Последний рейс… Остановились здесь, только чтобы купить хлеба.
Пока Саша надевал телогрейку, Шумейко стоял уже на берегу, мерз и чертыхался. Смотрел на заснеженную отмель: угрюмо каркали там вороны. Изредка, несколько раз пружинисто подпрыгнув, точь-в-точь как самолеты на взлетной площадке, они отрывались от песка, закладывали один и тот же вираж над черной водой, стремительно уходили к лесу.
В магазине было пусто – то есть даже продавец куда-то исчез. Бери, что любо. Но никто ничего не брал, не было здесь воровства, совсем не находилось охотников. Село маленькое, все друг друга знают. Да и зачем?..
«А вот рыбу берут, не совестясь, и считают, что без греха», – подумал о своем Шумейко.
Он велел Саше:
– Иди поспрошай, где тут у них продавец?
– Дома, видно, – пожал плечами Саша. – Я знаю* где он живет, сбегаю…
– Давай жми, а то чего же зря тут торчать?
Шумейко в рассеянности обозревал полки, уставленные яблочными и айвовыми конфитюрами, банановым компотом, баклажанной икрой. Синевато мерцал спирт. Шумейко и не оглянулся, когда сзади тяжело грюкнули дверью – подумал, что продавец.
Однако на прилавок облокотился солидный мужчина в реглане с цигейковым воротником, черт знает в какой пышно-кудлатой шапке… Мягкое полное лицо, блеклые глаза, слегка подпухшие, бородавка у носа, толстые губы. Внешность под стать одежде, а уж реглан у незнакомца и точно как удостоверение личности. Впрочем, Шумейко не обратил бы на этого человека внимания, если бы тот сам с ним не заговорил:
– Если не ошибаюсь, товарищ Шумейко, инспектор рыбоохраны?
– Он самый, – неохотно подтвердил Шумейко. – Чем могу служить?
– Я главный инженер треста. Кузюмов.
– Да. Я вас слушаю…
– Э-э… Скажите, если не секрет, что у вас там за контры с механиком здешнего леспромхоза Бескудниковым?
– А почему это вас волнует?
Во взгляде Кузюмова чуть заметно просквозило неудовольствие. Негнущимся своим регланом он был отгорожен от инспектора, как броней.
– Дело в том, что Бескудников человек вполне порядочный, и попытки рыбоохраны доказать обратное ни к чему пока не привели. Возможно, у Потапова были какие-то личные счеты…
– Что касается Потапова, то он мухи не обидит, если уж ему не досадят как следует, – сухо сказал Шумейко. – А у меня, вы полагаете, счетов быть не может.
– Вот я и спрашиваю: что там у вас за безобразия творятся? – Взгляд главного инженера был уже не только холоден, но и презрителен. – Если даже допустить, что Бескудников где-то когда-то поймал рыбу, или две, или даже десяток, то мало ли что, даже я такой грех на совести ношу… баловался на утиной охоте и спиннингом. Но это слишком незначительный еще повод, чтобы нашего активиста, отличного механика…
– Достаточно, – сказал Шумейко. – Картина ясна. Никто вашего Бескудникова пока не трогает. Не пойман – не вор. Но не вор, пока не пойман, запомните это. Что касается меня, то я приложу максимум усилий для того, чтобы поймать его возможно раньше. – Он помолчал, бегло и более чем равнодушно окинув взглядом Кузюмова. – Ваш отличный механик и активист – опасный и наглый хищник, вот и весь его, с позволения сказать, «актив»…
Кузюмов забарабанил пальцами по прилавку.
– Это нетерпимость, вот как это называется. Всякие личные счеты, да как это можно?.. Разумеется, руководство треста не будет закрывать глаза… мы сообщим в Петропавловск, по вашему ведомству, и выводы, надо полагать, будут сделаны не в вашу пользу. – Он с усилием потер гладко выбритую щеку. – Общественность не потерпит… На такой работе вам противопоказано быть, поймите, с вашим тяжелым подозрительным характером. Скажу больше: данный вопрос в узком кругу уже обговаривался. И если вы существенно не пересмотрите своих позиций, то…
Шумейко взорвало. На его счастье, в магазине никого еще не было, и он с глазу на глаз довольно вдумчиво посоветовал Кузюмову:
– Слушайте, вы, крыса лесная, замолчите наконец. Боялся я таких, как вы… Я делаю свое дело как это положено, я поставлен на страже народного добра. Смотрели бы лучше, как хозяйничают ваши леспромхозы – речку повсеместно оголили и захламили, вот за чем смотрели бы! Немножко дальше своего носа… И кстати, об этом мы еще потолкуем всерьез.
Кузюмов взглянул на него огорошенно, челюсть у него дернулась, и он как бы даже нелепо придержал ее рукой в перчатке.
– Ну знаете, – сказал он неожиданно истончившимся, совсем несолидным голосом, – за это надо рожу бить.
– Давайте выйдем, тряхнем стариной? – все так же спокойно предложил Шумейко. – Очень удобно, без свидетелей. Или уж давайте покупайте свой спирт и не лезьте, куда вас не просят.
Кузюмов действительно пришел за спиртом, инспектор это чуял по всему его плотоядно подобранному виду. И он не удивился, а только вздрогнул, когда Саша подошел к нему, запыхавшись, и шепнул:
– Здесь Бескудников.
– Где?
– На озерах карася шурует. Холодно, в воду не полезешь, так он бомбочками, видно. Разведка доложила точно, мне верные ребята сказали.
Они торопливо вышли.
– Но до озер километров пять! У него транспорт какой-нибудь есть? – забеспокоился Шумейко, мучительно ощущая свою беспомощность.
Саша хохотнул и показал за магазин: там стоял крытый «газик».
– Вот его транспорт: за спиртом приехал, Сам Кузюмов в роли снабженца. А тот тем часом браконьерит.
– Ну, если так, зачем же нам стесняться? – Шумейко отвел в охотничьем ноже шило и, выбрав уязвимое место ската, проколол его. – Пусть он теперь догонит нас. А потом сочтемся, если возникнет необходимость. В крайнем случае заплачу из своего кармана.
Шумейко шел споро, задрав голову и как бы ничего не видя, кроме промытых поздним дождем и скованных смирительной рубашкой льда сопок; поразителен был их ритм, их чередование в глубину; манили провалы остуженных, снежно выбеленных кратеров. Оттуда сваливалась внезапная облачность, отжимала книзу, к озерам, темно-синюю, прессованную густоту, прошитую спичечно-обугленным лиственничным подростом. Тонко постреливал впереди лед, а иные озера и вовсе еще не замерзли.
Шел снег, нарастал вокруг разной льдистой рыхлости, а ближе к берегам набивался, как раскудлаченная пряжа на основу, и белопушистая ткань эта была неверной, зыбкой. Шумейко небрежно приминал ее ногами, втаптывал в кочкарник, выжимал черную воду, лез напролом через талину и щипучую лозу то ли смородины, то ли еще чего. Пока не увидел впереди надувной лодочки с Бескудниковым на ней, пока не ухнул гулко и заунывно взрыв, пока не загрохотало обреченностью и бедой эхо в горах, рождая, в свою очередь, обвалы.
– Беги ему наперерез, обходи! – крикнул Шумейко напарнику. – Чуть что – бросайся в ноги, хватай его., сбивай, но только не упусти!
Он был целеустремлен сейчас и даже страшен, и рот у него перекосило ненавистью. Перед ним был враг, и Шумейко понимал это. Враг. Погубитель природы. Оборотень. Хапуга.
Впервые за несколько месяцев работы Шумейко расстегнул кобуру, обычно он ходил вообще без оружия. Но пистолета все же не вытащил. Просто так расстегнул, мало ли чего…
Ломко потрескивали впереди кусты, скрипела и осыпалась наледь, облицевавшая гибкую лозу. Невидимо чавкала где-то там в колдобинах вода, всплескивалась и опадала – Бескудников елозил на коленях, собирал выброшенную ранее из лодки рыбу. Шелестели схваченной морозцем чешуей крупные, бронзовые, с агатовыми пуговичками глаз караси – прорва, прорва приходящих в себя после оглушительного взрыва карасей!
Увлекся Бескудников, ничего не замечал вокруг. Да и что замечать? Десятки озер вдоль реки, даже сотни, и не всегда близко они от нее, – кто знает, где искать сейчас Бескудникова? Нет его. Растворился. Исчез яко дым. А он под Белыми Кустами – попробуй найди в этой сыпучей замети, в снегу, в чутко позванивающем, сипло бормочущем о чем-то ивняке.
Посмотрел на него Шумейко и застегнул кобуру. Рядовой случай. Не стоит грозить оружием. Бескудникову и так уже никуда не уйти. Где-то в ивняке, не таясь, крушил подмерзший наст Саша Семернин. Спешил и торопился.