Люди, горы, небо

Пасенюк Леонид Михайлович

#pic_4.jpg

Четверо на голом острове

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

– Послушайте-ка, шеф, точно ли остров безводен? – спросил Станислав; он стоял лицом к морю, лицом к непостижимому обилию воды, вздымающейся плотной, как студень, зыбью – неповоротливо и недобро. – Что там на сей счет сообщает в своем обзоре Корсунская?

– Она пишет, что воды здесь нет, – сказал шеф. – И боюсь, что она права. Впрочем, мы не в Сахаре, проживем и без воды. День, два… неделю…

– Вот уж истинно мы не в Сахаре, – согласился Станислав, покачиваясь на тонких, длинных, гибких ногах; угадывалось, что он великолепный ходок.

Их было четыре человека. На этом берегу они будто в капкан угодили: полсотни метров влево – и обзор ограничивала обрывающаяся в море скала, сотня метров вправо и точно такой же непропуск пресекал всякую попытку пройти немного дальше. Оставалось только карабкаться в гору по осыпям и скалам, грозно нависающим над их биваком.

Что ж, они карабкались… Они проникали в глубь острова за эти дни не раз, изучая инъекции андезито-базальтов в давно потухшем теле здешнего вулкана, пытаясь найти какие-либо признаки его современной деятельности, какие-нибудь минерализованные ручейки по его периферии.

Поиски не увенчались успехом, да шеф и не ожидал открытий или важных находок. Просто в плане работ по изучений гидротермальных источников Курильской гряды данный остров значился очередным.

Островок оказался – хуже не придумаешь: достаточно северный, достаточно каменистый, затерявшийся в стороне от основной цепочки, вдобавок еще и безводный…

– А что пишет Сноу?

– Он пишет то же, что полвека спустя подтвердила Корсунская.

– А она была здесь?

– Скорее всего – нет. Боюсь, что после Сноу, если предположить, что ему приспичило сюда высаживаться, на острове вряд ли бывало много народу.

Шеф скучающим шагом пошел прочь от палаток, под громоздящуюся в некотором удалении скалу. Он хотел побыть в одиночестве.

Он хотел постичь эту отдаленную землю, этот клочок тестообразно окаменевшей материи, лишь слегка задернованной, – постичь ее философски, в связи с общим порядком вещей. Черт побери, хотя бы в связи с расположением светил в этой части земного шара и, если угодно, соотнеся ее с теми событиями и людьми, которые прямо или косвенно способствовали тому, что он, шеф, известный геолог, автор трудов, теорий и гипотез, на тридцать шестом году жизни оказался именно здесь, а не в другом месте.

Он любил размышлять наедине отвлеченно и – если по строгому счету – не всегда серьезно.

Крики чаек, гортанные и неприятные вблизи, мешали шефу сосредоточиться на очистительном раздумье.

Он взглянул вверх – туда, где стыло сочились, оползали хлопья тумана. Из гнезда в расщелине высовывалась голова встревоженного топорка с массивным горбатым клювом. Каменный зуб-останец, венчающий скалу, мог рассыпаться и рухнуть на палатку, и топорковый красный клюв, как глазок светофора, тускло вспыхивал раз от разу, неутомимо предупреждая: берег закрыт… берег не принимает…

Шеф развел руками, как бы извиняясь: что поделаешь, пришлось расположиться здесь биваком, уважаемый. Более подходящего места не нашли. Карта говорит: только тут

возможна высадка в тихую погоду, только эти полтораста метров берега относительно приспособлены для жилья.

Спрыгнув со шлюпки неделю назад, его собрат по несчастью Станислав вкрадчиво прошелся по запененным глыбам и сразу же облюбовал ровную площадку для палаток. Обаятельно улыбнувшись, сказал:

– А тут даже неплохо. Во всяком случае, два дня травить не буду.

Если не считать первых дней жизни на экспедиционной шхуне, когда бесчинствовал шторм и все, исключая разве команду, имели бледный вид, Станислав переносил море лучше других, вскоре привык к непостоянству прогнозов, к неудобствам быта, превратился в бывалого морехода.

На шхуне он судил о земле с милой необязательностью человека, который ничем с ней не связан и никаким образом от нее не зависит, а на суше точно так же рассуждал о водных хлябях. На суше он даже слегка удивлялся, что за блажная необходимость увлекает человека в стихию столь откровенно коварную и сыроватую, как море.

«Все-таки уныло, когда такая растительность, – рассеянно подумал шеф. – Когда одна тощая трава. На худой конец даже плота не сообразишь из стволов каких-нибудь кокосовых или финиковых пальм».

Так и не сосредоточившись на отвлеченном, он возвратился в палатку; молча, не сняв резиновых сапог, лег на спальный мешок: все равно грязи на берегу не было.

– Вероятно, уже спешат к нам, волнуются, – сказал он, имея в виду шхуну.

– Как же, спешат! – ухмыльнулся сбоку Станислав. – Прошло шесть дней. За это время можно было дойти до порта Хакодате в Японии и возвратиться назад.

Ни тот, ни другой не произнесли вслух страшного вопроса: «А может, она утонула?» В такое несчастье трудно было поверить, и пока не стоило распространяться на эту тему.

Высадив отряд на крошечный необитаемый остров, шхуна ушла отстаиваться к другим, более надежным берегам, где нашлась бы защита от ветра в укромных бухтах. Прогноз не сулил беды, и команда рассчитывала дня через два возвратиться. Продуктов было выделено отряду старшим помощником капитана ровно на три дня, но шеф собирался управиться с работой куда быстрее: то, что произошло на острове в стародавние времена, было слишком самоочевидно, динамическими процессами ныне он не характеризовался, и побывать на нем имело смысл лишь постольку-поскольку – для констатации уже известного.

Все знали, что в последнее время малосильный двигатель «Букау-Вольф›› – «букашка» – работал с перебоями, а то и вразнос, так что корпус сотрясало крупной дрожью, расшатывающей крепления. Известно было также, что питание восьмидесятиваттной судовой радиостанции «село». Радист не всегда мог связаться с диспетчерской службой порта приписки шхуны. Да и вся-то она была с наперсток: за неимением каюты с лакированной дверью даже капитан шил в общем кубрике; здесь в железном камбузе надсадно гудело какое-то скорее всего реактивное топливо. От духоты было не продохнуть. Геологическому отряду дышалось легче: он занимал трюм, переоборудованный под жилье.

Сейчас шефу пришел на память короткий разговор с капитаном, случившийся задолго до плавания.

– Женщины в экспедиции будут? – прямо спросил тот.

Фамилию он имел что ни на есть морскую – Зыбайло. И в самом деле, был он приземист и грозно красен видом, будто всю жизнь его мяло, корежило и утрясало с тем, чтобы дунуть наконец – и явить глазам тертого морского волка, вот уж истинно не боящегося воды холодной.

Он терпеть не мог иных сухопутных словечек, обычно получавших на море другой акцент и другую редакцию, оскорблялся, когда шхуну по неведению называли катером: нет, только шхуна или на крайний случай судно, как положено быть; в одном частном разговоре он не устоял перед соблазном и завысил размеры любимого детища на семь метров сверх подлинных; он гордился тем, что по международной шкале статической остойчивости, по так называемой диаграмме Рида, шхуна может дать крен до критических 79 градусов, что она хорошо отыгрывается на волне и что на ней установлен отличный локатор; с таким локатором на Курилах в принципе оставалось только семечки щелкать.

Все было действительно так, если не считать «Букау-Вольфа» (но тут Зыбайло понадеялся на механиков), все было чистой правдой, если не считать маломощной радиостанции (но тут капитан положился на радиста). В конечном счете он один за всем уследить не мог.

Шеф имел в виду взять на шхуну лаборантку, у него была такая на примете, но что-то в тоне Зыбайло его поразило, и он не очень уверенно сказал:

– Да нет, как будто женщин у нас не предвидится.

– Ну и славненько. Так-то, знаете, спокойнее, – ответствовал Зыбайло с завидной лаконичностью, которая, как впоследствии обнаружилось, отнюдь не являлась постоянным свойством его натуры. Наоборот, будучи далеко не всегда правым по существу, Зыбайло имел обыкновение давить собеседника количеством слов, уплотненно выбрасываемых на ветер порой за совсем малую единицу времени. Переубедить его бывало трудно, да и не всегда хотелось.

Возможно, именно поэтому шеф не нашел с ним контакта и не зажил душа в душу.

Что же за беда стряслась на самом деле со шхуной?

Женщин, к вящей радости капитана, в состав отряда не включили, очередная разгульная ведьма сезона Нэнси, вихляя обильными подолами дождей, не так давно свое отгуляла, тайфунов, по теории вероятности, ждать теперь вроде не приходилось. Хотя – обычаю вопреки! – в этом году они шли чередой и, что называется, не было на них укорота.

Шхуна не впервые уходила, подыскав убедительный или не весьма убедительный резон. Но всегда возвращалась. Подумать только, что обычно не проклинали – и габариты, и чадящий в кубрике камбуз, и плесень в трюме, загроможденном приборами, и совершенно непереносимую подверженность качке, – а сейчас, с этого затерянного в море-океане острова, она кажется родным и желанным домом, верным и теплым пристанищем в житейскую стужу.

Не лежалось. Беспросветно текут часы, когда нет бремени насущных забот и целиком зависишь от судеб.

Снаружи уже моросило, влажная пыль тонко и холодно покрывала лицо, шею, руки. Шеф поежился, втянул голову в плечи.

Берегом к палаткам шел Миша Егорчик, его коллектор, длинный и унылый, как этот дождь, человек. В такт его шагам хрустели не то чаячьи гнезда с яйцами, не то голыши. Изредка он наклонялся. Изучая, что там, в яйцах, – съедобны они или нет. Яйца были уже несъедобны, из них повсеместно выклевывались взъерошенные липкие птенцы.

– Нужно ему мозги вправить, чтобы аккуратнее ходил, – ворчливо заметил Станислав. – Вот выпала планида – второй месяц зрю такую рожу!

– Для антуража годится, – улыбнулся шеф.

– Для антуража можно бы кого и поумнее.

– Да нет же, в этих американских ботинках он весьма представителен, – настаивал, улыбаясь, шеф.

Без спору, вид Миша имел довольно занимательный: на его ногах красовались вполне новые, с блестящими скрепами, еще фронтовых времен солдатские ботинки, баснословно уцененные за давностью лет: приобрел он их всего за рубль. Из этих уникумов американского сапожно-поточного производства выпрастывались алые в голубой василек портянки.

Зато на невыразительно-расплывчатом лице Егорчика ни одна черта не определилась резко, не заявила о характере, лишь намекая на нечто осмысленное; так выглядит комок глины, еще окончательно не проработанный скульптором, еще не заполучивший «душу живу».

Егорчик в былые дни отличался непомерным аппетитом, но тогда всем еды хватало с избытком. Нынче же сразу бросалась в глаза его способность без устали жевать что придется, чаще всего сухари. Как-то неудобно было сказать ему: угомонись, не жуй, оставь другим, да и ожидали, что вот-вот придет шхуна. А тем временем Егорчик расправился с сухарями в одиночку.

Шеф старался разговаривать с ним мягко: Егорчику и без того доставалось от разных умников. Ему основательно попало от Станислава при высадке, когда обнаружилось, что бравый коллектор сбил мушку с единственного карабина.

Именно шефу пришла в голову нелепая идея свалить на Егорчика груз хозяйственных забот, связанных с подготовкой к экспедиции, в то время как сам он принял участие в симпозиуме геологов на Кавказе. С выданным под личную ответственность карабином Егорчик не расставался ни днем, ни ночью. Дэ что толку?..

Шеф заметил нерпу, высунувшую из воды потешную, как у собаки боксера, морду.

– Далеко, – сказал он. – Музыку какую-нибудь для нее надо. Брамса бы, а?..

Проводив нерпу жадным взглядом, Станислав вздохнул:

– Шарахнуть бы ее! Что ж, скоро Егорчик соорудит новую мушку. Видите, уже кусочек спички замастыривает?

Станислав держался молодцом. Но на десятый день все же хмуро спросил:

– Что будем делать, однако?

– Однако пока поживем, – уклончиво ответил шеф, наблюдая за тем, как в дыму и копоти плохо разгорающегося костра Егорчик окуривает в грязной банке какое-то персональное, может быть, «диетическое» варево.

– Только не нужно так напропалую жечь дрова, – сказал, подходя, четвертый «житель» этого острова, совсем юный и по-юношески угловатый, даже излишне худой: на шхуне его крепко донимала морская болезнь. – Дров всего несколько палок на этом берегу: вон, вон и еще за бугром. И все.

Шеф медленно к нему оборотился.

– Что же, Виктор… все это верно, конечно. Дрова нам сейчас важнее, чем даже вон та жирная нерпа.

Шеф пока что мало общался с этим пареньком, которого Станислав в шутку звал Масштабом. Они вместе приехали из Москвы. Оба к геологии отношения не имели.

Станислава шеф знал как будто неплохо. Потому-то и пригласил его принять участие в плавании по Курилам – то был давний их уговор.

А вот приехавшего с ним Виктора шеф не знал.

Весь последующий месяц работа на островах велась довольно интенсивно и не давала лишнего времени для усиленного общения, для сугубо личных разговоров.

Сейчас он смотрел на Виктора с внезапно пробудившимся интересом.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Витька на четвереньках выполз из палатки и потащил за собою тускло-серебристый, весь комом, плащ – изделие тяжелое, как рыцарские доспехи. Облачаться в него было жутко еще и потому, что, присыпанный скорее всего тальком, с исподу был он дегтярно-черен, пропитан для вящей непромокаемости какой-то смолистой массой. В век всемогущества синтетики сие изобретение казалось порождением угловато-скрипучей фантазии кроманьонского человека. Где-то эта фантазия – при всем обилии смолы и талька – себя не оправдала: плащ щедро протекал по швам.

Витька приобрел такую редкость в рыбкоопе Северо-Курильска: естественно, в основном предназначалась она для рыбаков. Он тоже попался на этот грубый крючок, но выбора не было: свой столичный «пижонский», по определению Станислава, плащ он потерял.

У самого Станислава экипировка отличалась аристократическим изяществом и добротностью: ходил он в английской зеленой куртке, плотной, как валяная шерсть, от стужи его защищали чехословацкие, на пуху, стеганые костюмы и толсто вязанные свитера.

Уже который день лил все тот же до тошноты однообразный, мелко-щипучий дождь, и Витька, душевно содрогаясь, сцепив зубы и смежив почти в неподдельном ужасе глаза, напялил плащ, зная, что вылезет из него черно-серебристый, весь сплошь в чешуе, как селедка.

Станислав варил кофе: был час завтрака; кофе и чай старпом отмерил им не на два-три дня, а от души, не глядя. Сейчас можно было только пожалеть, что, небрежно взяв без счету кофе и особенно чаю, они не стали обременять себя лишней солью. Соли оставалось в обрез.

Витька сел на обкатанную глыбу так, что полы плаща закрыли и глыбу и ноги, образовав совместно с галечным берегом единый монумент. Сжав стеклянную банку, он блаженно грел ладони, грел нутро, изредка выпрямляясь и нарушая тем самым формы монумента, комкая его застывшие грани. Все было на нем и вокруг него сейчас ненатуральным, даже эта банка, на желто-синей этикетке которой пышно кучерявилась белокочанная капуста, снабженная для убедительности надписью: «Капуста маринованная с яблоками». Живительно, тепло, мутно колыхался в банке кофе. Не было никакой капусты и никаких яблок. Не было ничего, кроме этого кофе! И даже весь этот хаотически утвержденный среди воды остров был как дурная сказка, которой пока не видно конца, хотя уже невтерпеж ее слушать.

Витька пригорюнился. Ах ты, боже ты мой, ему вспомнились светло и отрадно другие острова. Какие острова! И всё Курилы, не Таити и не Бермуды. Не о Бермудах он сейчас помышлял. Разве плохо было бы им всем хоть на Парамушире, где такой замечательный вулкан Эбеко с горячим озером в кратере и с ручьями в окрестностях, насыщенными хлором, бирюзовыми, шипуче-пузырящимися в скальных промоинах? Из Северо-Курильска совершалось на то озеро паломничество не столько больных и увечных, сколько жаждущих попариться для «профилактики». И не диво, если наткнешься где-нибудь в тумане, в дожде, секущем наперехлест от Охотского моря к Тихому океану, – не диво было наткнуться в сернистых грязях на дебелых женщин, распаренно багровых и пышных, как с полотен Ренуара, репродукции которых Витька видел у Станислава.

Да, вот именно, почему бы им не забуксовать на Парамушире, где, если какая беда, всегда можно спуститься за полчаса в портовый городок, а если не беда, то и жить себе наверху, работать у бухающих, как отдаленные колокола, источников, у кипящих густо-медово серных котлов. А на досуге тоже сидеть бы в жидких грязях, с трепетом прислушиваясь, как истомленно содрогаются под тобою недра.

Едва вспомнил Витька Ренуара, вспомнил заодно и московскую квартирку Станислава, в которой каждый квадратный метр не только пола или стен, но и стола и всех других плоскостей использовался хозяином рационально. В этом маленьком, вроде и цивилизованном жилище никто не заботился о стилевом единстве, о том, как будет выглядеть интерьер, а как все остальное. Тут живопись мало кому известного, даже для своего времени не очень-то модного Лукаса Кранаха соседствовала с черепом клыкастого кабана, убитого Станиславом на охоте в Средней Азии, а уравновешенный Утрилло, прикидывающийся равнодушным, но такой добрый и теплый на самом деле, соотнесен был с ноздреватым клочьем вулканических лав и пористо-красочных пемз… И танцовщица Дега утопала в кудлатом меху медвежьей шкуры. И где-то на подоконнике, как оплывшая гигантская свеча, мерцал сталактит. И навалены были по шкафчикам без разбору книги, книги, перемежаемые керамической посудой, – все по биологии, географии, по разному зверью, но еще больше по скульптуре и живописи.

А в самом почетном углу, как модернистская статуя, красовался ехидно-замысловатый лесной сук, бескорое естество которого для пущей сохранности было покрыто лаком.

Квартира Станислава представлялась ячейкой хаоса посреди гулкого города, в потоке жизни, словно выверенном метрономом, как выверяется метрономом ритмическая поступь сложного музыкального произведения.

Точно так же музыка у Станислава, громово усиленная радиолой «Блаупункт», являла собою вопиюще насильственное сочетание величавого Яна Сибелиуса с виртуозом джаза Дюком Эллингтоном. Да, Станислав обожал и «Прелюды» Листа и песенки Престли – так уж был он устроен.

В молодости Станислав был известным прыгуном с трамплина, не раз завоевывал первенство страны, и хотя прыжки он сейчас забросил, лыжами увлекался по-прежнему, приучал к ним сына. Пока лежал в Подмосковье снег, не мог смотреть на него равнодушно, уходил куда-нибудь в глушь, подальше от людей, ютился анахоретом в палатке посреди бронзовостволых сосен.

Витька жил в одном с ним доме на бурно застраивающейся окраине Москвы, и по воскресеньям они часто совершали вместе вылазки за город. Но Витька всегда недалеко, а то за длительные отлучки ему устраивали разгон.

Витька вообще летом работал где придется, зимой отсиживался дома, читал книжки, мастерил радиоприемники. Собственно, после окончания школы и прошло-то всего одно лето и одна зима. В' вуз он не поступил – собирался в технический, но сорвалось… А почему в технический – и сам толком не знал. Вероятно, из-за увлечения радио. На постоянную работу не спешил устраиваться, хотел пойти куда-нибудь в экспедицию. Тут и подвернулся Станислав со своим предложением. Он даже в ресторан Витьку пригласил для обстоятельного разговора.

В'итька очень гордился знакомством со Станиславом, особенно когда был поменьше годами. И хотя сейчас он относился к кумиру детства в общем ровно, приглашение в ресторан ему явно польстило. Он никогда не был в ресторане.

Пили кислое красное вино. Такое вино Витька пил тоже впервые. Дома его угощали по праздникам чем-то сладким. Сам он, начав работать, в жаркие дни покупал себе пиво.

Под приглушенную музыку в зале кружились пары.

– Знаешь, что они играют? Армстронга – «Мак по кличке Нож». Вряд ли кто здесь, впрочем, догадывается, что песенка взята им из «Трехгрошовой оперы» и обработана для джаза. Но у Брехта это антифашистская баллада о Мэкки Ноже. Когда-то ее пел знаменитый Эрнст Буш.

Станислав обстоятельно рассказал Витьке об Армстронге, затем, без перехода, о театре Брехта. Он что-то еще говорил, и опять-таки Вигька не уставал его слушать. Да, с ним скучать не приходилось. И не удивительно: Витьке еще не стукнуло восемнадцати, а Станиславу уже перевалило далеко за сорок. Правда, он сохранил сухое, поджарое тело спортсмена, глаза у него светились юным любопытством, зубы были белы и крепки – но все же, если присмотреться, он старел.

– Я могу взять тебя с собой, – сказал, наконец, Станислав. – Предстоит всерьез заняться и фотографией и кое-чем другим. Мне нужен – ну, то ли спутник, то ли, проще говоря, твоих габаритов паренек «для масштаба». Поездка будет занимательной: мне предложили по старому знакомству принять участие в плавании по Курилам. Шеф – личность довольно невыразительная, тюфяк, хотя, впрочем, я его мало знаю. Говорят, он толковый геолог. Шхуна – допотопной постройки, но это, по моим представлениям, должно тебе даже нравиться. По желанию можешь вообразить себя либо землепроходцем времен Семена Дежнева, либо сообщником королевского пирата Френсиса Дрэйка. Так или иначе, без приключений не обойдется. Что скажешь?

Витька сидел красный от смущения, особенно когда Станислав повел речь о землепроходцах и пиратах.

– У… условия? – спросил он дрожащим от волнения голосом; предложение было столь же заманчивым, сколь и неожиданным, не мудрено растеряться.

– Условия? Никаких условий, – жестко ответил Станислав. – Я не контора по найму рабсилы и не солидная, со счетом в банке, организация. Оклада, естественно, у тебя не будет. Но прокормить я тебя как-нибудь прокормлю. И дорога за мой счет. Это тебя устраивает?

– Вы еще спрашиваете!

– Я, правда, не знаю, найдется ли на той бригантине свободное место, но где живут десять, там всегда приткнется одиннадцатый. Значит, решено?

Таким образом, Витька благодаря невнушительному росту и еще каким-то для него не совсем ясным качествам стал спутником Станислава, пареньком «для масштаба».

И вдруг этот остров.., Кто мог предположить, что так нелепо они здесь застрянут? Квартирка Станислава, горластая радиола «Блаупункт», Сибелиус и Армстронг – «Сумчатый рот», красное вино, бутерброды с икрой… где это все, где? Так приятно было сиживать на медвежьей шкуре, брошенной поверх тахты у Станислава! А тут ни кустика, ни деревца. Совершенно голо. Обглоданные прибоем валуны. Проклятое богом место. Смешно подумать – тоже материя! Смешно подумать, но, если присмотреться, материя не без переливов, не до конца обесцвеченная. Конечно, чтобы различить здесь какие-то оттенки бытия, нужно иметь заинтересованное зрение. Наверное, такое, как у Станислава

Сегодня опять он сидит на берегу, и Витька рядом… Ведь нерпы – они и впрямь такие чудные. Говорят, они реагируют на музыку, с удовольствием слушают патефон. Брамса бы им, как сказал шеф, то есть Юрий Викентьевич. Подумать, какие меломаны…

Витька для пробы посвистел «Тореадора», но очередная нерпа равнодушно уплыла: либо у нее было неважно со слухом, либо сам Витька где-то сфальшивил. А возможно, они предпочитали и' солидную оркестровку мелодии.

Собственно, Витьке можно было жить без забот: он ни по ком не скучал, разве только немножко по матери. Он никому нё обязан был помогать денежно, потому что пока не получал никакой зарплаты. Конечно, тут пустынно. Конечно, влияют на самочувствие сплошные туманы и дожди. Конечно, туговато с едой… Зато потом будет что вспомнить, будет чем похвастать перед приятелями, перед Верой…

Перед Верой?.. Оказывается, он еще помнит ее. И оказывается, чуть-чуть скучает. А кто такая ему Вера? Так, просто знакомая девушка. Правда, она ему очень нравится. Особенно в выходном платье с короткими рукавами и когда ожерелье из янтаря на шее. Вера годом старше его, после окончания школы она поступила работать на швейную фабрику и заочно учится в текстильном техникуме. Вера коренастая, волосы у нее когда-то были отпущены длинно и с одной стороны падали на щеку, так что всегда она смотрела исподлобья и сбоку с выражением диковатым.

Однажды, это еще в школе, они поехали в колхоз на уборку капусты. Витьке дали в напарницы Веру, будто кто-то догадался, что именно к ней он неравнодушен. Только он не мог с ней разговаривать – и капуста отвлекала внимание, и вообще не так просто было решиться.

Лишь когда устроились обедать на куче сухих бодылок, Вера храбро спросила:

– Ну что там у тебя?

– Диетическая колбаса, огурцы малосольные…

– А у меня пирожки с морковкой.

– Годятся. – Он хотел развязно добавить: «Мы едали штучки и похуже», но вовремя прикусил язык.

– Объединимся? – уже не так храбро предложила Вера.

– В смысле еды? Ну конечно. Какой может быть разговор! – возликовал Витька. – Держи бутерброд.

Потом они стали ходить вместе в кино, на каток, ездили за город.

У Веры была гибкая походка, она смешно повиливала задом, когда шла, и в талии колыхались складки просторного свитера. Ему нравилось смотреть издали, как она ходит, он любил этот ее свитер и еще волосы, вороньим крылом затеняющие диковатые глаза.

Но потом Вера поступила работать, а вечерами пропадала в техникуме, и они почти перестали встречаться. Она сразу, за каких-нибудь несколько месяцев, неузнаваемо изменилась, повзрослела. Волосы подстригла коротко, делала укладку. Ожерелье больше не носила. Витька не знал, о чем с ней толковать. У нее появились какие-то заботы. У Витьки тоже были заботы, но не в том дело. Что-то в их судьбах не совпадало, не притиралось, как сказал бы Витькин отец – слесарь автозавода имени Лихачева.

Странно, что он так отчетливо помнит Веру, ведь были же потом…

Юрий Викентьевич крикнул от палаток некстати:

– Ну-ка, друзья, запасемся водой для чая!

Способов добычи воды на этом безводном острове было

два: первый заключался в том, чтобы, вскарабкавшись по кручам, найти в здешней микротундре достаточно влажное углубление. В сыроватом перегное нужно было прободать каблуком ямку, и в ней как бы через силу проступала вода.

Но такая добыча «не окупалась»: расходы превышали приход. Гораздо проще было пройти в тундру всем вместе с котелками, кастрюлями и ведром и сбивать с растительности дождевые капли, росу, в общем любую влагу, какая на стебельках могла удержаться. Нет, вода не грозила стать здесь проблемой, ведь дождей хватало с избытком.

Иногда Витька выбрасывал из своей кастрюли каких-то мошек, жучков, семя травы – он был брезглив. Он поражался, что на такой бесплодной суше обитает хотя бы и эта микроскопическая живность. Нет, нет, если присмотреться, остров вовсе не был однообразным и скучным.

В сущности, они знают только часть ограниченного не-пропусками берега, на котором расположились биваком, и вершину вулкана с полуобрушенным кратером – в нем довелось побывать еще в первый день высадки в соответствии с планом работ Юрия Викентьевича.

Мокрый до пояса, с мокрыми рукавами возвращался Витька в лагерь, боясь выплеснуть хоть каплю влаги: ничего не стоило поскользнуться в глинистой промоине и съехать на «пятой точке» до самого берега. Тут уж не о воде будешь думать, а как руки и ноги сохранить в целости.

У палаток Станислав кого-то уже звонко отчитывал – кажется, всех сразу:

– Сборище вонючек! Ничего решительно вы не умеете! Недалекие вы пигмеи! Нешто так разжигают! – Он любил простецкие словечки вроде «нетто», «хошь не хошь», «будь здоров», и они так же вопиюще не вязались с рассуждениями о какой-то там живописной технике «алла прима», которой характеризуются портреты Франса Гальса, как невозможно увязать и примирить, запрячь в одну мелодическую телегу Сибелиуса и Эллингтона. Затем он набросился отдельно на Егорчика: – Ты хотя бы что-нибудь по части пропитания и хозяйства сделал, пока мы там воду собирали? Хотя бы дровишек заготовил?..

– Нет уже здесь дровишек, – глухо, с «прононсом», сказал Егорчик: у него был хронический насморк. – Да и что я один!

– Единица – ноль, – согласился Станислав после того, как щепки взялись ровным, не придушенным дымом и копотью огнем. – Особливо ежели такая сопливая единица, как ты.

Егорчик безмолвствовал. Он не умел парировать такие нападки. Человеком острого ума ему не помогло стать даже высшее образование, полученное в московском вузе.

Витька отнюдь не питал к Егорчику симпатий. И хотя ему неприятно было слушать, как бесцеремонно, вплоть до оскорбительных намеков, разделывается с ним Станислав, он считал, что нельзя же быть и таким тюхой, как Егорчик.

В природе сквозило расположение к отвлеченной доброте. Солнце еще не показывалось, а все же в воздухе потеплело, там и сям заголубели в небе прогалины, все более увеличиваясь и проникновенно темнея.

Витька лежал под скалой и смотрел на топорка, привычно сигналившего красным «томагавком»: путь закрыт – опасно… путь закрыт – опасно!

Уже разъединенные, отпочковавшиеся от цельной хмари облачка парусисто, по свежему ветру уплывали куда-то за остров. От их частого наплыва-мелькания казалось, что они и скалу увлекут за собою, что она стремительно кренится, вот-вот рухнет на лагерь.

Останец вверху мог и впрямь обрушиться – в этом не было ничего хитрого: легкий подземный толчок, или ураганный ветер, или еще какая-нибудь напасть…

Витька недавно читал в справочнике (у Юрия Викентьевича много специальных книг по Курильской островной дуге), что на таком же маленьком острове Райкоке однажды в 1778 году остановились переночевать казаки-мореходы из тех, что исследовали новые земли. Вот кому не повезло самым роковым образом! Именно в эту ночь вулкан Райкоке начал извергаться. Треснула его вершина и с великим шумом обрушилась, похоронив под пеплом и глыбами раскаленных камней казацкий бивак. Никто не ушел живым – ибо даже вода у берегов кипела, а привычные их очертания неузнаваемо изменились.

Что ж, от здешнего потухшего вулкана тоже можно ожидать чего угодно. Сегодня он спит, а завтра…

Витька встал и пошел влево к непропуску – за ним просматривался еще один клочок берега. Там лежало несколько бревен.

Витька издали пересчитал их. Пересчитал – и уселся тут же, посматривая на просветленно обрисовавшийся вдали за проливом вулканический пик – такой можно увидеть разве что на картинах японцев. Они умели когда-то писать пейзажи приподнято-заманчиво, вроде как в сказке. Но сами они называли свой стиль «укиёэ», что значит «искусство действительности». Потому что отображали в тех пейзажах, при всей их живописной условности, вещи реального окружения. Витька читал где-то, что у них был художник Хокусай, «живущий в бренном мире, но не запачканный его пылью», – непревзойденный мастер укиёэ. Для Хокусая все было одинаково поэтично и близко в природе мира: и гора Фудзияма, которую он писал едва ли не всю свою жизнь, и труд крестьянина в поле, и судьба куртизанки, и радующее глаз сочетание розового ломтика кеты с белыми цветами камелии. Он работал как вол, но все же не посчитал, что достиг совершенства, заявив в глубокой старости перед кончиной: «Если небо даст мне еще десять или хотя бы пять лет жизни, я стану настоящим художником». Вот как он сам о себе судил. Наверное, так каждый великий – никогда не бывает доволен творением рук своих. Наверное, так каждый должен, если по-честному, без скидок к себе относиться.

А Витька в институт – и то вот не поступил, позорно срезался на математике, получил двойку. В школе одни пятерки по точным предметам – и вдруг эта двойка!

Может быть, математика вовсе не Витькина область. Не его, как говорится, конек. Может, его призвание – исследовать жизнь глубоководных впадин. Или ходить геологом. Или заниматься проблемами сохранения леса. Все это, если с толком разобраться, дико увлекательно. А жизнь будет – ну, вот такая, какою они живут сейчас.

Что, не нравится? Значит, слабый ты еще человек, Витька. Ненадежный. Ну, двусмысленный, что ли. Как чуть трудно – так пасуешь, так тебе уже и неинтересно, а?..

Вон на том островке, где пик, похожий отсюда на Фудзияму с картины Хокусая, – там люди. Совсем близко. Но и не совсем, потому что остров тянется на сто с лишним километров, и люди как раз живут далеко-далеко от пика. А близ пика – безлюдье, пустота, джунгли низкорастущего кедрача, в них запросто бродят нестреляные медведи.

А зачем ему, Витьке, люди? Может, как исследователю «белых пятен», ему чаще всего придется общаться с одним-двумя коллегами по работе. Не исключено? Нет, вовсе не исключено. Сейчас же он находится в коллективе таких значительных людей, как Юрий Викентьевич, кандидат наук… как Станислав… трудно сказать, правда, кто он такой. Он, может, в своем деле дважды кандидат наук. А какое у него дело? Много их у него, так что не разберешь. Он не то биолог, Станислав, не то художник-анималист, рисует всякое зверье. Но и это еще не все. Про все Витька не знает.

Ну, а Егорчик? О, Егорчик тип. Тот еще тип. В совершенно особом роде!

Коллектив в общем неплохой. Разве только скверно, что они все тут давно общаются между собою, давно более или менее знают друг друга, и нет новизны узнавания, которая скрасила бы их жизнь. В самом деле: высадились бы все разные, незнакомые, пока туда-сюда, пока принюхались бы, попривыкли, выполнили свою работу на острове, а тут и спасательный корабль – вот он!

Работа, полезные занятия! Они им здесь совершенно необходимы, чтобы не раскиснуть. Юрий Викентьевич говорит: «психологический момент». Если расшифровать, это значит, что отсутствие серьезного дела вредно воздействует на психику человека. Такой вот «момент».

Ну, вот он и заставляет его в последнее время собирать образцы пород. Витька, разумеется, ему не подчинен. Но ведь хочется принести какую-то пользу. Вполне вероятно, что здесь можно открыть месторождение полезных ископаемых. Ничего не значит, что Юрий Викентьевич слазил в кратер и успокоился. Он изучал там свое, смотрел какие-то горизонты, соскребал в бумажки желтую пыль. Но у него не сто глаз. Он может что-то и не заметить.

Правда, обидно, что ему принесешь камень, а он даже не посмотрит. Сам же просит – тащи, если что найдешь.

Все-таки поразительно, до чего разные бывают люди с высшим образованием! Разные не по характерам, это понятно, а как специалисты. Юрий Викентьевич крупный геолог, его имя известно, он работает над докторской диссертацией. И Миша Егорчик. Он ведь окончил тот же вуз, что и Юрий Викентьевич. Только он географ-экономист. Боже мой, что это за географ-экономист, который, начхав на свою профессию, идет коллектором в отряд геологов! Что же, он решил геологию постичь в один прием? Не постигнет, пожалуй. Для этого не такие нужны способности. А он и правда толстую какую-то книгу читает, называется «Петрография метаморфических пород». Юрий Викентьевич за него заступается, говорит, что Егорчику, мол, не нравится его профессия. Ну хорошо, а на коллекторской работе он прямо так и горит, пылает к новому делу «страстью неземной»? Ерунда! Юрий Викентьевич говорит, что у Егорчика голова. Он, мол, вуз закончил недавно, а у него в каком-то географическом журнале уже работа опубликована о перспективах развития рыбного дела на Камчатке. Станислав спросил, какие же это перспективы. А Юрий Викентьевич говорит, что, по мнению Егорчика, добыча лососевых будет сокращаться и дальше, но есть возможность увеличивать общий план за счет расширения лова донных рыб, таких, как палтус, камбала, минтай… Станислав сказал, что он лично не географ-экономист, но пришел к такому выводу давным-давно без посторонней помощи, и пренебрежительно добавил, что Егорчик тупица, каких поискать.

Вчера вечером было так тоскливо, разговор не клеился. Зарядил дождь; накат, подобно огромному вальку, с грохотом прохаживался по валунам, прямо в ушах ныло. Станислав пробормотал, что хотя бы летающее блюдце показалось, было бы из-за чего поволноваться.

А Егорчик спросил, как всегда, гундосо:

– С чем его едят, летающее блюдце?

Это он сострил. Он ни о чем другом и думать не может, как только о еде.

Витька не утерпел и съехидничал:

– Правда ли, что кое-кому здесь будут давать надбавку к зарплате за тупость, глупость, отдаленность? А то Егорчик у нас верный претендент на увеличение оклада.

Егорчик, наверное, ему глаза бы выцарапал, но побоялся Юрия Викентьевича. Вообще он опасается шефа и Станислава, а вот Витьке норовит хамить. У него рост и длинные руки – это которым ни в коем случае нельзя пренебрегать, но, если Егорчик вынудит, Витька не замедлит противопоставить свои преимущества: быстроту и натиск.

Правда, Юрий Викентьевич неодобрительно к этому относится. Он помалкивает, но, может, лучше, если бы он что-нибудь определенное сказал.

Витька еще раз обозрел бревна за мысом – прикидывал, на сколько дней их может хватить для костра.

Нужна ли храбрость для того, чтобы полезть в воду, темпера тура которой едва ли выше десяти градусов? Нет, храбрость – категория особая, что-то связанное с грудью на-распашку, с отчаянным риском, с удалью.

Был ли Витька храбрым? В детстве его побили пацаны – ни за что, за какую-то мелочь. Их было двое, били они его палками по ногам, методически и расчетливо. С каждым он запросто справился бы в одиночку, но против двоих, да еще вооруженных палками, оказался бессильным. Он мужественно терпел экзекуцию, а потом заплакал – и уже не столько от боли, сколько от обиды, что его так унизительно и бессмысленно истязают. Он и до сих пор не понимал, как можно бить человека, который заведомо слабее, бить, просто потешаясь?

Витька ненавидел силу, когда она грубый культ. Что-то такое от культа силы, от сознания своего превосходства над многими прочими проскальзывало иногда в поведении Станислава. Но при хорошем питании и благоприятствующей конъюнктуре он становился покладистым парнем (даже в его сорок пять лет о нем трудно сказать иначе – именно парнем), может, излишне резким на язык.

Что ж, Витьке есть в чем себя упрекнуть. Частенько в своей жизни он пасовал в мелочах, но он хотя бы понимал это, и мучился, и переживал из-за своей, ну, что ли, несостоятельности.

Так был ли он храбрым? Если понимать храбрость как обыкновенную школьную драку на глазах у сочувствующих девочек, то, наверное, был. Хотя обычно предпочитал не драться. Из-за кого он полез бы на любого с кулаками, так это из-за Веры. Но на Веру никто не покушался.

Витька с облегчением стянул резиновые сапоги: говорят, в них легко нажить ревматизм, резина не дает коже возможности дышать. Затем он снял телогрейку и остался только в штормовом костюме. Подумав, снял и костюм, и клетчатую рубашку, и брюки… У него было хорошее шерстяное белье, купить его посоветовал Станислав. Оно стоило около тридцати рублей. Пришлось продать фотоаппарат, и то денег не хватило. Немножко добавила мама. Она вообще-то была против его поездки куда-то к черту на рога.

В светло-коричневом шерстяном белье вид у него был сейчас почти спортивный – как в тренировочном костюме.

Он поискал палку, достаточно длинную и прочную. Он, конечно, не собирался заниматься прыжками с шестом. Он всего-навсего хотел осуществить попытку перебраться за не-пропуск и пригнать оттуда бревно.

Лезть в воду он не рисковал – по крайней мере до поры, когда купания уже нельзя будет избежать. Вот если бы удалось найти на непропуске подходящую скальную полочку и, упираясь палкой в дно, проскочить дальше!

Полочка нашлась – замшелая, узкая и неровная. Дождавшись отлива, Витька с трудом, пыхтя и пачкая зеленью драгоценное белье, взобрался на нее. Но сохранить равновесие, когда ступни юлили и осклизались, было почти невозможно. Ни удержаться, ни шагу ступить. А сзади уже хищно выгибалась волна, пятнисто рябя сытой гладкой шкурой. Она лизнула пятки, подхлестнула под самый зад, легко оторвала от скалы, как Витька ни царапал ногтями зазубрины влажного камня, как ни упирался.

Свалившись, он окунулся с головой, но ему теперь было наплевать. Барахтаясь, он сопротивлялся липкой, увлекающей силе воды, которая вершила над ним суд скорый, но неправый. Наконец ему удалось удержаться за риф, а волна тем временем схлынула. Но невдалеке уже вздымалась новая. Прожорливо вспухнув, она могла подхватить его и швырнуть на базальтовый непропуск с сокрушительной силой.

Правда, ей еще нужно добежать до рифа. Хлопая враскорячку по мелководью – хорош видик?! – Витька, разумеется, не стал ее ждать. Несколько прыжков – и он уже сидел на ближнем по ту сторону непропуска бревне, стуча зубами и радуясь, что дешево отделался.

Согреться тут негде было. Витьку трясла мелкая дрожь, и он, не теряя времени, столкнул бревно вниз. В воде он поспешно развернул его торцом к накату и решил править подальше от скалы к морю, сколько хватит сил. Главное, чтобы преодолеть полосу наката, правя навстречу ему, и выйти на ровную воду. А как только непропуск останется чуть сбоку, развернуться к берегу и грести что есть духу. Ведь если его швырнет на непропуск с таким «тараном», как бревно, Витьке несдобровать. Не расплющит о непропуск – начнет утюжить бревном по мелководью.

Кожа горела от холода. Пальцы на ногах как-то мелко-мелко, один за другим, то сводило судорогой, то вдруг отпускало. Витька извивался на бревне, как только мог.

Так что такое мужество? Очень сложная штука! Это не просто какое-нибудь презренное молодечество. В основе мужества всегда высокое чувство долга. Мужество, если хотите, понятие остро социальное. Витька подумает об этом на берегу, если будет необходимость. Или потом, уже задним числом, желание заполучить бревно для костра покажется мелким и недостойным усилий, которые ради него затрачены? Ну, неважно. Им нужно жить. Им нужен огонь. Как ни странно, с едой легче и проще. Проще, пока лето. А сложнее с дровами, вот еще плохо будет с солью.

Ага, вот сейчас самое время повернуть бревно. Да нет, проще повернуться на нем самому – лицом к берегу. Ну, вот так… Ух, как приподняло накатом! Чем ближе к берегу, тем выше приподнимает. Это потому, что на мелководье волна сразу растет, вздымается в гору. Интересно, есть ли у Юрия Викентьевича спирт? На шхуне был – в такой снежно-белой канистре.

Задев дно, Витька тотчас соскользнул с бревна, стал придерживаться за него сбоку. Скосил глаза чуть назад и увидел тяжко повисший над собой вал. Вдохнув побольше воздуха, нырнул ему навстречу. Громада воды, которая превратила бы здесь в металлический лом любой стальной корпус, прошла над Витькой, как над прилипшей ко дну плоской камбалой. Но вот она отпрянула, и жестко прошуршали вслед за ней перекатывающиеся камни. Бревно тоже рванулось назад. Не беда: из пробойной пены его кто угодно вытащит, тут особая хитрость и сноровка не понадобятся.

Подхватив одежонку, Витька бегом бросился к лагерю.

– Малахольный, – сказал ему Станислав: как известно он любил такие словечки. – Жалкий пигмей! Жизнь тебе надоела!

– Ничего, – басил Юрий Викентьевич, – это как боевое крещение. Иногда такой моцион способствует правильному обмену крови. Ничего-о, – как-то ласково-протяжно басил он, крепко растирая Витьку махровым полотенцем, смоченным в спирте. – К сожалению, горючего в обрез. Раньше нашему брату, геологу, совсем просто было получать его перед выездом в поле. Напишешь помпохозу заявочку: требуется, мол, для промывки оптической оси в бинокуляре. А сейчас – дудки: разобрались, что оптическая ось в бинокуляре категория, увы, нематериальная. Подкованы что надо! Ну, достаточно, пожалуй. Вас хоть на стол сейчас подавай – в качестве вареного рака.

Одеваясь и все еще по инерции стуча зубами, стараясь унять какие-то даже приятные содрогания в грудной клетке, Витька пролепетал:

– Там еще есть. Я п-пригоню… з-завтра…

– Я видел кретинов, но ты – исключительный, – с сожалением покачал головой Станислав, шевеля в уже потухшем костре редкие сизо-красные угольки.

Витька не ожидал, что Станислав подобным образом отнесется к его поступку. Наоборот, он мог рассчитывать на похвалу. Он даже думал, что Станислав изъявит готовность повторить Витькину попытку – дрова-то нужны всем!

Станислав, однако, лезть в воду не спешил.

Ну и пусть. Все равно, бревно сгорит, сгорит другое – хочешь не хочешь, а нырнешь в накат. Поиграть с накатом в кошки-мышки было бы даже приятно, только смертельно холодно, можно начисто околеть. Вот на Гавайских островах – там даже спорт такой развит: катание на досках в зоне наката. Берег мелкий далеко-далеко, волна получается высокая и длинная-предлинная, стой на ней и лети во весь дух к берегу. Здорово! Джек Лондон катался на таких досках, у него получалось, а вот Марк Твен попробовал – и ничего не вышло: автору «Тома Сойера» недоставало ухватки.

После высохшей воды на лице у Витьки образовались лишаи соли.

Вытри, – сказал ему Станислав. – Сгреби в кулечек. Натрий хлор нам пригодится.

– Натрий хлор – поваренная соль, – уточнил Юрий Викентьевич. – Боюсь, что тут есть примеси. Но привередничать, пожалуй, мы не станем, а?..

Неделю спустя, используя вдруг распогодившийся к вечеру денек, решили пройти в глубь острова, «прощупать на обнажениях горизонты».

Ходили недолго – сказывалось недоедание, да и на обнаженный горизонт нигде не наткнулись: из-под мха и чахлой травы повсеместно бородавками выпирал камень.

Куда-то запропастился Станислав.

– Гм… – Юрий Викентьевич, заглянув в палатку, недоуменно пожал плечами. – Я такого фокуса от него не ожидал. Мог бы предупредить.

– Он отстал где-то в тех лопухах каменноугольного . периода, – высказал догадку Витька. – Я видел: он что-то там то ли рисовал, то ли фотографировал.

Станислав появился в лагере, когда уже совсем стало темно. Он спрыгнул с обрыва, и за ним долго погромыхивали разнокалиберные обломки.

– Допрыгаетесь, – ворчливо заметил Юрий Викентьевич. -- Обвалите на лагерь весь останец.

– Ерунда, – засмеялся Станислав, усаживаясь, близ костра. – Для обстановки подыщем другую статую. Вот посмотрите, что я здесь обнаружил. Говорите: плохой остров. Удивительный остров! Я нашел здесь росянку – единственное у нас в России насекомоядное растение.

Станислав протянул к огню немощные растеньица с щеточкообразными ворсинками бордового цвета, к которым приклеиваются мошки, комарики, всякая мелкая живность.

– Гадючка будь здоров, – продолжал он, удовлетворенно смеясь. – Сожрет и спасибо не скажет. Но нет, главное, .дао я всю жизнь искал в России росянку – и не мог найти. Знаю, что она растет в болотистых местах, но не находил. А тут – посмотрите, а?..

– Что же вы намерены с ней делать? – спросил Юрий Викентьевич, дотошно разглядывая хищную крошку-росянку.

– Не знаю. Выброшу. Это так, в порядке самодеятельности. Главное, я подыскал местечко для лагеря – во! Дров не то чтобы завал, но дрова есть. И поблизости, слышно, сивучи орут, лежбище, что ли.

– Да ну?! – оживился Юрий Викентьевич и плотоядно потер руки. – Печеночка морского льва – это, знаете ли, продукт высшего сорта. Это, знаете ли, гу-усь… Думаю, что и мясом не побрезгуем. Сноу когда-то утверждал, что из мяса сивуча получается первостатейный суп.

– Сивучи -- они и здесь орут, только в воде, – засмеялся Витька. – Сивуча еще нужно убить. У нас сейчас такая усовершенствованная мортира – только держись! Покажи, Миша, какую ты мушку сварганил. Супермушка! Из корабельного гвоздя.

Идея перехода в новый лагерь Юрия Викентьевича весьма приободрила. Еще бы: там дрова… Надоело экономить. Надоело ходить согнувшись вдоль моря, ожидая, не выбросит ли оно от великих своих щедрот паршивую щепку.

– А можно туда пройти?

– Я же там был. Но с грузом придется туго.

– Сходим дважды. Главное, сразу взять палатки и спальные мешки. Нужно было бы там и высаживаться.

Вдруг подал голос Миша Егорчик:

– Хорошая мысля приходит опосля.

Игнорируя его ценный вывод, Станислав возразил Юрию Викентьевичу:

– Да нет, там для шхуны неудобные подходы и камешки здешних позначительней. Взглянешь – и шею начинает ломить. На карте все верно помечено.

– А берег свободен?

– Не свободней, чем здесь. Одна сатана.

– Гм… Однако терять нечего, – подвел Юрий Викентьевич итог. – Завтра же и выйдем, а?.. Возражений нет? Тогда давайте приниматься за предварительные сборы.

Прежде чем начать укладываться, Витька вытряхнул рюкзак. Из него мотыльком порхнула желтенькая брошюра.

Станислав поднял ее и вслух прочитал название:

– «Как искать золото». – Он взглянул на Витьку без улыбки. – Ого, братец! Не намерен ли ты заняться в здешних теснинах поисками платины и алмазов? Или тебя будоражит преимущественно желтый металл?

– Меня все интересует, – покраснел Витька. – А вас нет? Вас только росянка?

– Будет вам, – примирительно сказал шеф. – Ну, золото – и золото. Все может быть. Геология – занудная штуковина. Как говорится, существует – и ни в зуб ногой. Сегодня золота нет, а завтра – очень просто – мы на него наткнемся. Нужно только искать. – Он взял у Станислава брошюру и отдал ее Витьке. – Не помешает.

Витька взглянул на него с подозрением: не смеется ли?.. Но если Юрий Викентьевич в душе и смеялся, то умел это скрывать. Лицо его было непроницаемо.

– Неужели тут можно найти золото?

– Найдите-ка мне, дружок, клочочек древнего фундамента здесь. Достаточно какого-нибудь – ну, предположим, гранитного уступчика. А в нем поищите кварцевую жилу. А потом мы потолкуем о золоте.

Вот сейчас он явно шутил. Но лицо его по-прежнему было серьезным.

Найти бы действительно тот древний фундамент Юрию Викентьевичу! Пожалуй, он обрадовался бы ему больше, чем самому золоту. Пожалуй, тот фундамент что-то прояснил бы в его работе по островным структурам. У каждого свое понятие о ценностях.

В конечном счете, Витьке тоже золото ни к чему. Тут важна увлеченность. Важен поиск. Самый его процесс… Не найдешь золота – найдешь росянку. Тоже, оказывается, может быть важно для науки. У Корсунской, например, ничего не сказано о росянке на этом острове.

Витька сунул брошюру на самое донышко рюкзака.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Шеф остановился, чтобы передохнуть. Даже он, опытный ходок, знавший многие острова Курил как свои пять пальцев, не мог предположить, что придется так трудно.

Во-первых, с самого утра навалился туман и потеряны были ориентиры. Станислав отклонился от пути, которым шел накануне: взял немного в сторону. Это в общем не пугало. Зная примерное направление, остров так или иначе они перевалят. Ходу здесь три, от силы четыре километра.

Во-вторых, сбившись с пути, они то и дело начали «окунаться» в трещины-ущелья, радиально сбегающие к морю от кратера. Растительностью остров не радовал и, сходя вниз или взбираясь на кручи, не за что было даже придержаться, сплошь ползли на четвереньках, под гнетом разбухших от сырости рюкзаков.

Неподалеку Витька изнеможенно вытирал лоб детским полотенцем, которое торчало у него под лямкой рюкзака вроде какого-то знака отличия.

«Вот кому скверно с непривычки», – подумал шеф. Правда, Витька говорил, что в школе занимался туризмом, но шеф презирал узаконенный туризм с его коттеджами для ночевок и безопасными маршрутами. Так и в школе, ходят с учителями по чинным стежкам-дорожкам, вдоль которых по обе стороны разноцветно блестят опорожненные консервные банки – никуда не свернешь, не заблудишься. Но для школьников такой туризм в самый раз: народ они еще малосильный, тепличный.

Наконец-то пошел сухой и ровный подъем на возвышенность, макушка которой терялась в тумане. Это, вероятно, водораздел. Будет легче. За ним начнется спуск – и, черт возьми, тогда опять не миновать ущелий.

Щебнистый склон уходил вверх полого, просто душа подпевала, так легко было подниматься. По обе стороны щебенка уже затравянела, защитилась подобием почвы, и в ней местами зияли почти неприметные дырочки, будто моль землю побила. Шеф заметил мышку. Она часто-часто поводила запавшими боками.

«Наверное, поблизости есть кедрач, – решил шеф. – А то чем же ей здесь питаться? Как вообще попали сюда мыши? »

Он еще подумал: на острове много живности, и тут же отметил с огорчением, что во всяком случае мышь – тварь несъедобная. Он не был ни брезглив, ни привередлив, охотно поедал здесь чаек, тогда как его коллеги позволяли себе эдак пренебрежительно крутить носами. Крутить-то они для вида крутили, а чаек вниманием жаловали: ведь в рационе отряда не было другого мяса.

Шеф по необходимости ел все, что не сулило явного отравления: к тому его давно уже приучила кочевая жизнь геолога. В ней бывало, что приходилось питаться травкой, корешками растений, подозрительно пахнущим мясом…

Не пренебрегал никакой едой и Миша Егорчик. Ему не случалось питаться травкой и тухлой убоиной, но у него от рождения был волчий аппетит. Вероятно, мать плохо кормила грудью – оттого и пошло. Егорчик оказался прорвой в смысле еды: сколько ни дай – все мало. Сейчас, когда отряд перешел на жесткую экономию продуктов, выпуклые пронзительно светлые глаза Егорчика как зажглись голодным огнем, так уже и не потухали.

Шеф остановился, подождал Витьку.

– Упарились?

– Немного есть, – признался тот.

– Сейчас достигнем верхотуры – передохнем, перекусим. – Шеф испытующе на него посмотрел. – У вас какие-то трения со Станиславом. Это почему? До сих пор ваши взаимоотношения меня, правда, не касались, но…

– Никаких трений, – возразил Витька; он был искренен: действительно, никаких трений. Он не припоминает ничего такого… такого, чтобы это могло броситься в глаза кому-то постороннему.

– Ну, допустим, – медленно сказал шеф и почему-то вздохнул. Он чувствовал симпатию к Витьке. Паренек привлекал его, может, и естественным в таком возрасте, но все же для шефа непривычным сочетанием детскости (мечтает найти золото там, где его нет и в помине!) с наивной бескорыстностью.

Скверно вот, что туман. Абсолютно никакой видимости. То ли взошли на макушку, то ли еще нет.

– Где мы сейчас? – спросил Витька.

– Где-то тут, – наугад ткнул пальцем в карту шеф и описал им небрежный круг. – Из-за отсутствия ориентиров не привяжешься к местности. Но неважно, сейчас свалимся вниз, дальше моря в любом случае не уйдем. К сожалению.

Как раз подошел и Станислав.

– Вот сейчас выглянет солнце, – бодро сказал он, – мы сориентируемся по компасу и карте.

Не до смеха, а засмеешься: покажется солнце – тогда и без карты можно обойтись. Островок всего с ладошку.

– - Между прочим, где эта каланча бродит, – неприязненно сказал Витька, – этот Егорчик – тип лишнего человека наших дней?

– Ничего, покричим – отзовется, – успокоил шеф: он и к Егорчику питал ничем не объяснимое расположение.

Но на крики тот не отозвался.

– Он, вероятно, глуховат? – высказал сомнение Витька.

– Вряд ли, – усмехнулся Станислав. – Скорее он феноменально ленив и безответствен. Давайте-ка лучше перекусим здесь в затишке – может, он и объявится.

– Разумно, разумно, – поддержал его шеф, тотчас извлекая из рюкзака воду в термосе. – У кого будут добавления к этому высококалорийному напитку?

– У меня заначка. Белый сухарь, – сказал Станислав, расшнуровывая прозрачный мешочек.

– О, даже белый, – удивился шеф; в принципе он не одобрял эти так называемые единоличные «заначки».

Станислав разделил сухарь на четыре кусочка – и началась скудная трапеза. Шуток слышно не было. Сильно дуло, но здесь, за увесистыми глыбами, очень дельно поставленными какою-то силой на попа, было даже уютно.

– Вот еще кусочек сухаря завалялся, – пробормотал Станислав. – Тут и делить нечего. Разыграем его «на гоп»?

– Не стоит, – сказал шеф. – Сейчас появится Егорчик.

– К сожалению, не исключено. На сухаря он, пожалуй, сработает безотказно, как локатор. – Станислав вытряхнул на ладонь крошки из мешочка и отправил их в рот. – Между прочим, у него в рюкзаке местная курица в тряпочку завернута. Породы тихоокеанская леггорн. Он ее, может, затем и уволок, чтобы ошарашить в одиночку.

– Ох уж эти ваши заначки! – покачал головою шеф. – Поразительные вы крохоборы.

– Разве плохо, – сказал Витька, не желающий быть крохобором, – если кто-то сэкономит на своем желудке, а потом поделится со всеми? У меня тоже где-то кусочек сахара лежит – в тяжелый день попьем чайку.

Шеф мог бы сказать, что все это хорошо, если хорошо кончается, но припрятанный до черного дня запасец можно употребить и втихомолку. Сама по себе природа экономии «за счет живота» (а иногда под шумок и за общий счет) .такова, что неизбежно развивает в человеке тягу к скрытничеству, какими благородными побуждениями она ни мотивируется.

Медленно вышел из тумана Егорчик – откуда-то совсем сбоку: похоже, что у него действительно сработала реакция на сухарь.

– И правда, учуял, – прыснул в кулак Витька.

Шеф слегка пожурил Мишу – не следует отставать от группы; мало ли что: туман, ущелья…

– Ничего опасного не случится, – хрипло проговорил Егорчик, разгрызая предложенный ему сухарь.

Витька, пожалуй, становился суеверным, потому что пробормотал отчужденно, так, чтобы не услышал Егорчик:

– Он таки накличет беду, этот одноклеточный оптимист!

Станислав в полной мере оценил мрачный Витькин юмор и от души засмеялся.

– Между прочим, ты свою чайку уже ошарашил? – спросил он у коллектора.

– Я ее съел, – серьезно ответил тот.

Станислав поднял вверх пятерню: ну, что я вам говорил!

Долго рассуждали, в каком направлении двигаться.

Наконец шеф во всеуслышание определил азимут.

– Вот так и будем потихоньку сваливаться к морю, – сказал он, плотнее пристегивая к руке компас. – Не робей, робяты, ужо скоро обогреимси!

Витька взглянул на него с любопытством: а он совсем не скучный, этот Юрий Викентьевич, и никакой он не тюфяк. Это Станислав от большого ума когда-то заявил.

Опять куда-то исчез Егорчик.

– А вон он уже по хребтину пошел, вон по хребтику! – показал Витька.

Сложив ладони рупором, шеф приказал:

– Вернитесь!! Куда же вы, вернитесь!!

Егорчик как-то замедленно повернул голову, явно услышав зов, но проследовал дальше, тихо и жутко растворяясь в белесом тумане, как дух в спиритическом сеансе.

В глубоком кулуаре, куда вскоре сошли, дико взвывал, припадая к снежникам, ветер. Мрачно желтели по сторонам будто оскальпированные склоны – весь травяной покров с них был снят свежим оползнем. Обнаженным «мозгом» виднелись в них напластования пород.

– Вот вам горизонт, – сказал Витька, – вы искали.

– Да, – сказал шеф. – Нужно будет сюда прийти.

– Когда?

– Ну когда… на днях.

– На днях нас еще никто отсюда не снимет?

– Может, и не снимет. Нужно приучать себя к мысли, что нам придется прожить здесь долго. Как долго? Не знаю.

Витька обескураженно притих. Шеф пожалел его задним числом, но утешать и обнадеживать все-таки не стал. В таких вопросах ясность прежде всего.

Станислав поскреб в раздумье тщательно выбритый подбородок: он постоянно за собой следил и терпеть не мог какой-либо внешней разболтанности в человеке, потому-то Егорчик особенно злил его своим неприкаянным видом.

– Куда же запропал этот дешевый софист с Пересыпи! – уже раздраженно выкрикнул он (родом Егорчик был из Одессы). – Найдет себе какое-нибудь приключение, а потом отвечай.

– Давайте покричим, – сказал шеф.

Долго кричали хором и врозь.

– Да нет, – сказал Станислав, – бесполезно кричать на таком ветродуе. Собственного голоса и того не слышно.

Ответа и впрямь не последовало.

– Перейдем на ту сторону, пока не поздно, вон туда влево, – предложил шеф, – там легче будет пройти и есть подобие какой-то растительности, кедрач какой-то…

– Вполне возможно, – согласился Станислав, – ведь это охотская сторона, тут растительность должна быть активней. Только спуска вон по тому раскисшему обрыву нам не миновать. Скверно, что там не за что придерживаться. Ну, так кто же смел?

Вызвался Витька. Он с громким щелчком отвел прочное лезвие охотничьего ножа, на рукоятке которого было вытиснено: «1500 лет Тбилиси», и, вонзая его для упора и поддержки в глинистый склон, начал неторопливый спуск, с омерзением прикасаясь лицом к сочащейся то липучей, то жестко нашпигованной щебенкой породе.

– Воистину техника на грани фантастики, – пробормотал шеф. – Ни ледоруба, ни завалящей веревки…

– «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь!» – поддел его Станислав цитатой из почтенного классика и приготовился к спуску, в свою очередь: тут же он беспечно добавил: – Завещание в рюкзаке. Никого не обидел. Вам оставляю свой маузер, которого не взял со шхуны, а Витьке, если возвратится в Москву, – самый массивный клык моржа с экзотической резьбой. Он давно его обхаживал.

Переправившись через ущелье, с полчаса шли молча, думая каждый о своем. Шеф подозревал, что думает каждый все-таки о Егорчике, бесследно растворившемся в тумане. И точно, Витька сказал:

– Если он зайдет по ущелью ниже, ему вообще невозможно будет соединиться с нами.

– Вон, кстати, и сам он, голубчик! – остановился Станислав. – Видите, шествует важно на той стороне? Каков!

До Егорчика, который внезапно поднялся из какого-то распадка по прямой было не меньше километра.

– Егорчик!! – пронзительно крикнул Витька.

Потом закричали все вместе, и эхо трижды поддержало и трижды усилило их голоса. Просто муторно сделалось.

На сей раз он услышал, остановился и замер.

– Не туда идешь! – очень хрипло и очень проникновенно втолковывали ему. – Там тебе не спуститься!! Поворачивай к ущелью!! Давай переходи к нам!!

Вряд ли он разобрал слова, но общий смысл криков, усиленных мощным резонансом ущелья, все же до него дошел. Он круто повернулся и широкими шагами начал спуск. Егорчик не мог видеть, что склон переходит в стометровый обрыв, а предупреждать уже было поздно.

Схватившись за жалкую веточку не то ольхи, не то кедрача, он смело шагнул в пустоту, надеясь найти там упор, и, очевидно, в последний миг его, как током, поразил вопль, вырвавшийся из груди шефа.

Витька стонал и раскачивался, обхватив голову руками.

Вдруг прекратив крик и остановившимися глазами наблюдая, как неторопливо, с сомнением озираясь, Егорчик подтягивает назад ногу, шеф коротко и нелепо выругался.

В высшей степени выдержанный человек, шеф не ругался никогда. Он вырос в интеллигентной семье. Он получил приличное воспитание. Он. был деликатен. Его ругань прозвучала трагически смешно. Но если бы Егорчик ее услышал, он умер бы на месте от разрыва сердца. Хорошо, что он не услышал тяжких бранных слов шефа, хорошо, что, наконец, уяснил, куда ему идти.

Станислав после нечленораздельного мычания повернулся к шефу и сказал:

– А вас допекло.

Шеф ничего не ответил.

– Бывает, – снисходительно проговорил Витька тоном житейски тертого человека.

Шеф посмотрел на Витьку с кривой усмешкой.

– Но, но, но, вы… юморист! Так что же, не будем терять времени, уже вечереет. Сейчас он нас догонит.

– У него ноги как циркуль, – сказал Витька. – С такими ногами я был бы чемпионом марафона.

Сквозь туман прорвался грузный рокот моря, и у всех разом вырвался вздох облегчения. Но как и повсюду на острове, берег здесь был скалист.

– Не то место, – прошептал Станислав с досадой. – Нам нужно левее.

Начинался хилый кедрач. Шеф подминал пружинистые ветви сапогами большого размера, утюжил их, как гусеничный трактор, но Витьке здесь доставалось. Да и Станислав то и дело чертыхался.

– Ну хорошо, – сказал шеф, благодушествуя, – обойдем кедрач по-над обрывами, – так будет длиннее, зато там этакий поросший травою серпентин и море сбоку для настроения. Если влетим в ольху, мне несдобровать по причине габаритов, зато вы, Виктор, возьмете реванш.

– Сдерешь с шефа шкуру, – засмеялся Станислав. – Там, где ты юркнешь мышкой, ему придется распинаться на каждом сучке.

– Я предложу путь в обход, – великодушно сказал Витька.

Егорчик меж тем не показывался.

Шеф часто озирался, что-то хмыкал себе под нос, произносил глухие междометия – видно, уже нервничал.

– Выйдем на тот взгорочек, покричим ему, – наконец сказал он.

– В который раз за сегодняшний день? – сухо спросил Станислав.

– Что – в который раз?

– Кричать будем?

– Какое это имеет значение?

– Ну что ж, кричите, раз это для ваших голосовых связок не имеет значения. Ваша забота, ваше право… Я кричать не буду.

Шеф остановился, несколько опешив.

– Собственно говоря, почему? – В его голосе внезапно пробился металл.

– Да так. Прежде всего, не нам ему нужно кричать, а пусть он покричит. Он хоть раз покричал?

Шеф сказал, пряча досаду:

– Послушайте, Станислав, войдите немного в его положение. Чувствует он себя среди нас этаким изгоем. Каждый пользуется случаем, чтобы отточить на нем свое остроумие. Вот он и сторонится коллектива. К тому же молодой.

Станислав был непримирим.

– К тому же самонадеянный болван. И кстати, дорогой шеф, любой коллектив только и может держаться на паритетных началах. Каждый должен вносить в общее дело вклад, равный вкладу, внесенному другими. Разве нет? Если человек в возрасте двадцати пяти лет, да к тому же окончивший вуз, не способен этого уразуметь, он только для того и годится, чтобы оттачивать на нем свое остроумие. А если он вдобавок еще и злобен, то, естественно, рискует вызвать ответное возмущение.

Шеф только плечами пожал: в общем, конечно, справедливо. Но как бы там ни было, он не имел права оставлять Егорчика на произвол судьбы. Наверное, это понял и Станислав, хотя и спросил с прежней непримиримостью:

– Этот ваш Егорчик хотя бы кумекает, что вам грозит каталажка, если он где-нибудь по глупости свернет себе шею?

У шефа слегка отвалилась и напряженно задрожала губа. Он знал, что это признак подступающего гнева, и попытался его сдержать. Но если ему и удалось справиться с собой, губа не подчинилась.

– Ну положим, не так страшно, – сказал он, время

от времени прикусывая губу. – Не каталажка. Но неприятности были бы немалые.

– Вплоть до фельетона в газете, в котором вам припомнили бы, кстати, и то, что во время оно вы развелись с женой – честной, милой, работящей и вполне добропорядочной женщиной.

«Достаточно», – хотел сказать шеф, но не сказал. Шеф только подумал расстроенно, откуда у Станислава, которого он знал не первый год (хотя редко с ним общался), – откуда у него столько неприятия, неуживчивости да и апломба?! Ведь он тих и нежен и даже как-то религиозно благостен, когда говорит о растениях, о цветочках, о какой-нибудь задрипанной зверюшке. И непостижимо преображается, когда дело коснется человека. Тогда он становится суше, недоверчивей, злей. Даже в отношениях с друзьями. Он вышколен, подтянут и, вероятно, всегда чувствует грань, которую преступить грешно. Черт побери, у него есть своя философия, которую он считает нужным защищать. Он полагает, что эта его философия достойна защиты!

Шеф и сам не заметил, как остановился.

– Не нужно ему кричать, – сказал Витька тоном Станислава. – Ну его… Пусть сам покричит.

Шеф посмотрел на него сверху вниз: у Витьки было усталое, но задиристое выражение лица, и если он шел пока довольно сноровисто, не отставая, то, может, вела его именно эта задиристость, презрение к таким, как Егорчик?.. Шеф смотрел на Витьку сверху вниз и думал: «Вот растет еще один Станислав. Чрезвычайно любопытно, как это отразится на Добре и Зле в мировом масштабе!»

Он сложил ладони рупором и закричал – так, что в горле заклокотал хрип.

Только минут через шесть-семь вспотевший Егорчик, невидяще помигивая светлыми глазами, с шумом вывалился из кедрача и пристроился сзади группы. Он, конечно, слышал шефа. Но злобно не отзывался. Злобно или равнодушно.

Шеф не умел раздражаться по пустякам, они не задевали его. Но тут он почувствовал, что раздражается сегодня уже не впервые, и это было для него неожиданно и неприятно. Значит, в отряде наступало какое-то неблагополучие.

Иногда на шефа сердито посматривал Витька.

– Вы что-то хотите сообщить мне?

– Почему же вы ничего Егорчику не сказали? – обиженно спросил Витька. – Мы из-за него тут ругаемся, спорим, теряем время, а ему все с рук сходит.

– Вы считаете, ему нужно что-то еще сказать?

– А вы хотите, чтобы он и дальше такие коники выкидывал?

– На мой взгляд, достаточно того, что он чувствует наше отношение к своему проступку. Иногда внушения излишни. Иногда достаточно уже одной накаленной атмосферы. С огнем нужно обращаться осторожно.

– Атмосферы-ы, – скептически протянул Витька. – А в общем какой я вам советчик? Только скажу, что атмосфера от одной спички не загорится. Ей нужен, ну, сильный детонатор хотя бы.

Шеф положил ему руку на плечо.

– Мы находимся на необитаемом острове в довольно незавидной ситуации. Тут заранее не предугадаешь, что от чего загорится. – Он поежился и пробурчал себе под нос: – Сто чертей! Никак начался концентрированный дождь?

Витька обеспокоенно взглянул на небо.

– Теперь и вовсе атмосфера отсыреет.

– Сто чертей! – сказал шеф. – Придется заночевать. Уже темно. Счастье, что здесь хоть кедрач растет.

«Кедрач – это натуральное спасение, – снимая рюкзак, подумал он расслабленно. – Кедрач – это огонь, и, стало быть, можно еще благоденствовать, честное слово! Завтра встанем – и будет солнце, и вся эта исковерканная местность радостно преобразится, и вспыхнут желтовато-зеленые стланиковые заплаты под солнцем, и так проникновенно вокруг запахнет! Суматошные запоют ручьи, хвоинки отряхнутся от бисера дождя, растопырят свои терпкие иглы, и горделиво вознесется за бархатной гладью пролива классически законченный вулканический пик!»

Он подумал обо всем этом, как стихи сочинил: хоть записывай на бумагу. В душе он и впрямь был поэт, такой рослый, лобастый, ничуть на поэта не похожий человек. Даже больше того: в молодости он писал стихи. Увы, плохие! Его поэтический словарь подозрительно напоминал то Баратынского, то Лермонтова, то более позднего Тютчева. Его размеры были некритически заимствованы – и устарели. Вдруг он начинал писать гекзаметром.

Так сладостно вспомнить, что в юности грешил гекзаметром, в адских прорвах затерянного в океане острова! Не к курению был пристрастен, не к поспешным связям с женщинами, а увлекался Спинозой, теориями о происхождении вселенной, октавами и гекзаметрами. Любил читать Ломоносова. А вот Баркова не терпел. Гм… Почти по Пушкину. Но тот, правда, читал охотно Апулея. А Цицерона не читал…

Шеф с сожалением отметил, что палатку поставить не удастся, разве только можно будет прикрыться ею: здесь не было подходящих палок. Но самое необходимое сейчас – развести костер. Чтобы дико полыхал огонь. Чтобы стало жарко. Чтобы круто вскипела в котелке дождевая вода.

– Дрова тащите, дрова! – бурно начал распоряжаться Станислав, признанный повелитель огня; он способен был воспламенить любое сырье под любым дождем; похоже, что его род по отцовской линии вел свое начало неукоснительно от одного из первых великих пещерных жителей, добывших огонь трением. – Веток, веток побольше! Навались, братва!

Из зеленого скопища повалил дым, серо-желтый, плотный, и вскоре с яростью взрыва ухнул в небо всепожирающий протуберанец! Кедрач, даже сырой, горел трескуче, ненасытно, неуемно – понадобились большие запасы, чтобы слегка обсохнуть и отогреться.

Каждому немало пришлось поелозить в кустах и стоя и на коленях, в кромешной темноте выкорчевывая смолистые ветви с корнями, прежде чем позволить себе этак размагниченно усесться у костра, подставляя ему то натруженные ноги, то настывшие бока, то до костей промокшую спину.

Только Егорчик сидел здесь как ни в чем не бывало, не сломав ни единой веточки, не хлопоча и не бегая. На его покрасневшем носу жалостливо повисла капля, которую он то и дело пытался втягивать, но она упрямо выползала из своего обиталища.

– Чего сидишь? – не вытерпев, спросил Станислав так, будто наждаком по нему прошелся.

– А что?

– Все кедрач заготавливали, а ты…

– У меня ножа нет.

Станислав четко отработанным выпадом мушкетера рванул из кожаного чехла самодельный тесак и бросил Егор-чику.

Если бы Егорчик поймал тесак на лету, он скорее всего порезал бы себе руки. Но он и не подумал ловить его на лету. Чересчур поспешно ловить обоюдоострые вещи было, видимо, не в правилах Егорчика. Риска он не уважал. Хватит с него, что чуть в ущелье не свалился. С минуту выждав, он поднял нож с земли за черенок.

– У таких, как ты, совершенно нет самолюбия, – отчитывал его Станислав вдогонку. – Тебе наплевать, что какое-то дело у тебя получается хуже, чем у других. Ты всегда садишься в шлюпке на корму, охотно уступая товарищам весла, когда нужно грести надрываясь. Ах, ты и грести не умеешь?! Но тебя это вполне устраивает! Ты и не стараешься научиться.

Шеф помалкивал, потому что Станислав поучал его коллектора справедливо. Шеф не умел говорить таких резких слов человеку в глаза. То есть он, наверное, умел, но ему было нелегко определить момент, когда с полным основанием можно обрушить на подчиненного словесные громы и молнии. Вот только уж если начинала дрожать губа… а впрочем, он не давал губе разыгрываться.

Глядя, с какими муками Егорчик снимает узкие в подъеме резиновые сапоги, шеф проговорил с осуждением, но и с участием (коллектор казался таким беззащитным):

– Да-а, Миша, незавидная вам предстояла бы ночь в смысле удобств, окажись вы один на голом месте по ту сторону ущелья. Да еще под проливным дождем.

– Он бы загнулся, – четко сказал Станислав.

– Ну уж, – позволил себе усомниться шеф. – Разжег бы костер…

– Не разжег бы он костра.

– Это почему еще?

– Не сумел бы. Или поленился бы. Дождь ведь.

Шеф взглянул на Егорчика искоса. Тот странно улыбался, глядя куда-то в сторону. Шеф не мог понять своего помощника, не мог уяснить, что это у него: тупая безобидность, толстокожая бесчувственность или же мстительное, себе на уме, равнодушие. Конечно, инициативы в работе он не проявлял. Сообразительностью не отличался. Но он безропотно слушал его, ни единым словом не перечил.

Может, эта его тупая безответность и устраивала шефа?

Да нет же! Просто Егорчик доставлял ему пока меньше хлопот, чем доставлял их когда-то капитан Зыбайло, чем доставляет их тот же вспыльчивый и высокомерный Станислав, который обо всем на свете имеет давно заготовленное мнение. Егорчик же всегда оставался в тени, и его присутствие вдруг обнаруживалось только вот в таких передрягах, вроде нынешнего перехода через остров.

Станислав уже устраивался на ночлег.

Всех вещей за раз забрать не удалось, оделись тоже легко, поэтому нечего было стлать на сырую землю под спальные мешки. Правда, у запасливого Станислава нашелся длинный лоскут перкаля, которым оклеивают крылья легких самолетов, – кто его знает, где он достал такой дефицит. Сложенный вдвое или вчетверо, перкаль уже предохранил бы от стылости и влаги.

Станислав подтолкнул Витьку плечом.

– Расстелем – и как раз вдвоем на нем уляжемся.

Витька немного подержал край перкаля и выпустил.

– Да нет, спите себе… А я как все, так и я.

– Вот кретин! – удивился Станислав. – Как все! Все на голове начнут ходить, гы тоже последуешь их примеру?

Честно сказать, шеф что-то не мог в Витьке разобраться. Это уже начинало его смущать: Егорчик – загадка, Витька – загадка, не много ли ребусов для одного необитаемого острова с территорией в три километра на четыре?..

Витька либо дурил, либо с ним что-то происходило. Да и не мудрено: кто может знать, как повернется их жизнь?

Если шхуна погибла, то маломощная ее радия едва ли успела сообщить миру о том, что на маленьком курильском острове остался геологический отряд – так сказать, остался без средств существования. Может быть, на берегу считают, что отряд погиб вместе с командой шхуны, и ищут шхуну? И всего верней, уже нашли ее? И установили, что людей поглотила морская пучина, а с нее взятки гладки?

Иначе спасение давно уже пришло бы! До поселка, откуда оно могло прийти, совсем близко – каких-нибудь десять часов ходу!

Вспоминать шхуну – все равно что старую рану бередить. Куда полезнее сейчас заняться Витькой… найти к нему ключ, как говорится.

Станислав вовсе не тот человек, кому с легкой совестью можно поручить заботу о таком парне. Железные взгляды на жизнь, этакая бескомпромиссность натуры, чем характеризовался сам Станислав, вряд ли могли быть перенесены в душу Витьки без серьезных поправок. Бывают, конечно, в жизни случаи, когда бескомпромиссность необходима, когда железо убеждений – благо. Но боже ты мой, человек ведь не металлическая опора для линии тока высокого напряжения, которую установили с расчетом, чтобы она стояла и не покачнулась века. Скверно, когда в крови растворено только железо. Нужно, чтобы в ней противостояли железу незримые, но достаточно мощные флюиды нежности. Чтобы было разумное равновесие. Избыток железа порождает жестокость, избыток доброты – прекраснодушие. Шеф не уважал крайностей.

Да, со Станиславом общаться сложно. Он герой. Таким по крайней мере представляется он Витьке. Велик соблазн быть на него похожим.

«Только минуточку внимания! – предостерегающе загудела в душе у шефа неосторожно тронутая струна. – Ты чем-то недоволен? Но героизм категория как будто самоочевидная. Вряд ли она нуждается в частных определениях».

То-то и оно, что шеф смотрел на героизм именно как на понятие весьма противоречивое. В разные времена к нему подходили со своими, иногда глубоко различными мерками. Ореол героичности одинаково ярко освещал и чело мученика и подлеца, и бессребреника и стяжателя, и натуры благородной и низкого убийцы, чело людей, снедаемых тщеславием, и людей, на которых слава свалилась случайной, к тому же непосильной обузой.

Шеф, например, считал, что подлинный героизм – борение духа, а не кулачный бой, что давно прошли времена, когда счастливого обладателя крепкой челюсти, удачливого добытчика желтого металла общество рядило в тогу героя. Что прошли времена, когда вызывали восхищение поединки в приисковых салунах, когда пуля увесистого кольта расплющивалась о встречную пулю смит-и-вессона, когда ручьями лилась кровь, перемешанная с золотым песком. По нынешним понятиям это и наивно и смешно. Нынешний героизм – героизм убеждений. Испытание духа. Острый поединок умов. Вот так. И не нужно крика, дешевой аффектации.

– Он же простудится, – озабоченно проговорил где-то за костром Станислав.

Шеф встрепенулся, соскреб подпалины на бровях.

– Кто?

– Витька. Улегся почти на голую землю.

– Не простудится, – сказал шеф. – Уже закалился на Курилах. Я ему сунул меховую куртку, он подстелил ее.

Станислав двинул плечами.

– Какой-то он взвинченный стал.

– Виктор человек, так сказать, еще не состоявшийся, мягкий. А в передрягу он попал весьма основательную. Немножко нервничает. Чей он, откуда? – спросил шеф.

– Да так, соседский. Я знаю его давно, но вскользь. Любит джаз, таскал домой разную дрянь – записи на рентгеновских снимках. Я его познакомил с настоящим джазом. В последнее время он заглядывал ко мне часто… В институт не поступил. Говорит, не нашел себя. Он какой-то действительно еще не состоявшийся.

Станислав говорил тихо, раздумчиво, умиротворенно – отогрелся у огня, оттаял.

Усталость брала свое: уполз и шеф в спальный мешок, прикрылся сверху палаткой, сразу же заснул.

Стучал по парусине дождь, копился в выемках.

Но к утру просочилось сквозь туман, воссияло размытое, зябкое солнце. Море лежало у мрачных теснин берега тихо, покорно, как загустевшее масло.

Встали, выпили кипятку с жалкими крохами какой-то еды, оставшимися от вчерашнего ужина. Одежда на каждом была испятнана кедровой смолой. Лица осунулись от скверно проведенной ночи.

Лучше всех выглядел, пожалуй, Станислав. Он всегда был сухощав, крепок и темен лицом – лицом гладким, без морщин и шрамов.

– Ну воинство! – ухмыльнулся он, разглядывая себя и товарищей. – Теперь все мы под цвет острова. Под цвет Курильской гряды в целом. Ну, воинство, вперед! Тут уж близко, только найти спуск.

Вскоре берег явственней обозначился пестрым накрапом окатанных пемз.

– Как сорочьи яйца, – сказал Витька. – А дров-то, дров сколько!

Птиц здесь тоже летало в избытке.

– Где они находят ягоды? – изумился Станислав.

– Почему вы решили, что ягоды? – спросил шеф.

– А гуано? Видите, все большие камни заляпаны фиолетовым и белым? Этакий декоративный узор, специалиста бы сюда… Фиолетовые гуано – это же явная шикша. У чаек она как десерт к постоянному рыбному меню.

Шеф уважал Станислава за разносторонность познаний и внушительный стаж путешествий. Ездил Станислав действительно много, почти постоянно. И все же образ его жизни иногда смущал шефа некоторой – как бы это сказать полегче? – неупорядоченностью.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Дров тут пока хватало, кончилась экономия. Обилие огня, жаркие костры, которые любитель был сооружать Станислав, располагали его ,к добродушию.

Быт устоялся, вошел в колею. Кроме того, перемена местожительства почти всегда радует человека. Новые ландшафты, новые впечатления. Новая жизнь!

Уму непостижимо, сколько значат уютность жилья, достаток в нем, возможность выпить чего-нибудь крепкого и горячего для повышения жизнеощущения, для увлажнения характера, что ли… Сиди себе на импортной тахте с эластичными подушками, пей черный кофе, слушай на здоровье Сибелиуса… Так нет, где кофе «арабика», где стереофонический магнитофон «Яуза-10» – вдруг очутился человек у черта на куличках, среди голых и бесплодных залысин андезито-базальта. Мало, оказывается, человеку эластичных подушек и вкусной еды, подавай ему трудности, потрясения, пахнущее рыбой жесткое мясо чаек и пресную шикшу!

Станислав в эти дни усиленно и с настроением рисовал себе в блокнот разную живность: то чилима поймает после отлива – студенистого, усатого, то багрового, будто из меди откованного, окуня, то шустрого птенца. Он работал!

Он сделал из английской булавки крючок и отыскал в камнях такое место, где усиленно клевал окунь. Уха получалась отменная. Конечно, в нее бы немного каких-нибудь приправ, картошечки, лучку… Но после чаек окунь казался божьим даром.

Положа руку на сердце, Станислав мог бы признаться, что в его жизни бывали и похуже времена. В довоенные годы, например, когда Станислав учился в медицинском институте (из которого ушел после третьего курса), чтобы прокормиться, он срисовывал для учебных пособий кисти мертвецов. Кисти были разъяты, для наглядности в вены и артерии нагнеталась разноцветная тушь. Он делал эту работу без содрогания, перед тем десятки раз присутствовал на вскрытиях трупов в анатомичке. А платили за рисунки хорошо. У него выявились куда большие способности к рисунку, нежели к медицине. Но прежде чем поступить в Академию художеств, года два он «убил» еще и на биологию.

Было бы неблагодарным занятием устанавливать в точности профессию Станислава: он умел многое, получил несколько дипломов, мог бы заниматься натуральным хозяйством в деревне, не подкачал бы где-нибудь на лесотехнической станции, среди биологов сошел бы за своего. Его знали как художника-анималиста и тонкого знатока природы. Кажется, он был членом каких-то редакционных советов, входил в состав авторитетных комиссий, давал консультации и заключения в ведомственных издательствах, комментировал спортивные состязания Изредка выпускал альбомы своих рисунков.

В общем Станислав считал себя человеком свободной профессии. Что же касается его взглядов, то о них приходилось судить по тому, как он вел себя в том или ином случае. А вел он себя иногда хорошо, иногда не очень.

Шел двадцатый день пребывания на острове, а то и двадцать первый либо двадцать второй. Все они, конечно, вели дням строгий счет. Они пока даже помнили каждый из этих дней в лицо по особым приметам, казусам…

Выл редкий по красоте вечер. Облачный подбой все больше пронзался нарождающимся месяцем, нежным и светящимся, как ноготь младенца.

Пламень заката соперничал в буйстве с пламенем костра, в котором сыто скворчала крашеная корабельная обшивка, низко гудели тяжелые мачты потерпевших крушение шхун, сердито потрескивали пустотелые бамбуковые палки, шипела, пузырясь пеной и едко дымя, разная гниль.

Витька и Егорчик от этого дыма не могли усидеть на месте, бегали то туда, то сюда, но он доставал их везде. Шеф тоже досадливо щурился, отворачивал голову. Он подпекал на вертеле рыбу – последнего окуня, пойманного сегодня Станиславом. Последнего потому, что ни у кого уже не оставалось булавок для крючьев.

А Станислав сидел на бочонке, почти не шевелясь. Сбоку на этом бочонке он выцарапал гвоздем свое имя. То было его персональное кресло. Трои… Он сам прикатил бочонок из-за рифа и не любил, когда кто-либо на него садился. И правда, ведь каждый мог подыскать себе что-нибудь для сиденья. Каких только штучек здесь море не выбрасывает!

Посмотрев на ритуальные прыжки «этих малахольных», Станислав изрек истину, которую скорее всего только что сформулировал:

– Дым любит того, кто его боится. Это точно доказано. – Он повернулся к шефу. – Ваш судак орли скоро будет готов?

Здесь, у огня, в энергичных поворотах головы, в задорном блеске глаз, в сухих щеках, набухающих от смеха, во всем его облике сквозило что-то наивно-вызывающее – такими, вероятно, были юноши Спарты. Такими подтянутыми, подвижными, жаждущими полусырой рыбы и мяса для острых зубов, жаждущими боя, бега, шумных забав.

Но Станислав жил в двадцатом веке, и его интересы не ограничивались усовершенствованием внешних данных, тренировкой тела… Он упражнял и ум. Он старался быть гармонически развитой личностью и немало в этом преуспел. Правда, он не тянулся душой к трудам философов в строгих переплетах без золота, не забивал себе голову тайнами бытия. Зачем? Так или иначе, все кончается распадом и тлением. Для человека – анатомичкой.

Куда приятнее послушать на досуге Эллингтона. «Ройял-блюзгарден», а?.. Вот это джаз! Это не какая-нибудь там профанация, аритмичная подделка. «Караван», а?.. Нет, это сработано добротно. Здесь об этом и потолковать не с кем. Разве с Витькой по старой памяти, но паренек от него все больше отдаляется. Что, между прочим, и беспокоило Станислава и раздражало.

Почему-то Витьке более подходили теперь житейские установки шефа, его тугодумнье, далеко не блистательные высказывания, далеко не эффектные, если глядеть со стороны, поступки. Но если шеф и отнимал у него Витьку, то отнимал не открыто, не явно, а завоевывал исподволь, грубо говоря, потихоньку «капал на мозги»…

С влиянием шефа невозможно было бороться, потому что в такой борьбе у Станислава всегда оказывались открытыми карты: он мог рассчитывать только на притягательность своей пестрой биографии, на громкость своего имени, на выигрышность своих действий хотя бы здесь, на острове, и в конце концов на личное обаяние.

Черт побери, уж шеф-то наверняка обаянием похвастать не мог. Взять его крупное, тяжелое лицо… Этот чрезмерно высокий лоб, тонкие губы, блеклый цвет кожи, чуть подрумяненной загаром! Ну и физиономия! Зато уж торс… (Станислав смотрел на шефа, как на редкостную модель для скульптора.) Торс атланта, сошедшего с фасада старинного дворца.

И тут Станислав пришел к неожиданному выводу, что шеф настоящий мужчина, что таких любят, должны любить женщины. Ведь нет ничего для мужчины унизительнее, чем слащавость и женоподобие. Если мужчина удается кудрявым ангелочком и кровь просвечивает сквозь ланиты, его остается только пожалеть.

При этом шеф, похоже, целомудрен. Он как-то признался, что думал, будто его наружность должна отталкивать женщин. Он был поражен, когда убедился в обратном.

Говорят, жена изменяла шефу. Он ей прощал, а многого

не мог даже знать, так как иногда по году не выходил из тайги. Попробуй тут сохрани верность мужу!

В конце концов они расстались.

Станислав же был красив по всем статьям. Правда, кочевая жизнь высушила и огрубила его черты, придала им жесткость, да что за беда – женщины все равно льнули к нему. Между тем он оставался недоволен собой. И почему-то завидовал сейчас шефу. Даже его внешности и сентиментальному складу мыслей.

В отношениях с женщинами Станислав придерживался нехитрых правил: главное, оставлять за кормой чистую воду: главное, чтобы не было детей. Он уклонялся от подлости точно так же, как можно уклоняться от уплаты алиментов. Он искренне полагал, что поступает честно.

Станислав считал, что не совершил за свою жизнь поступка, который заставлял бы его впоследствии краснеть, не попадал в плен или окружение, потому что не то чтобы сознательно увиливал от фронта, а всего только не торопился туда попасть. Если ему говорили, что он нужен в Алма-Ате как тренер в военной школе, он соглашался. Раз нужен, значит нужен. Родина знает, кому какой пост доверить. Только в финскую кампанию Станислав вроде бы изъявил желание поступить в лыжный батальон, но по каким-то причинам, как он сейчас считал, благоприятным, оформление его документов затянулось («…а то погиб бы, как и все мои знакомые ребята в том батальоне, такие парни, такие спортсмены»).

Может, он напрасно об этом разоткровенничался (а о чем еще толковать длинными нудными вечерами, как не о жизни, как не об испытаниях, через которые прошел?!), – напрасно потому, что его исповедь не понравилась Витьке. Парень надулся и весь вечер молчал. А, плевать! Ну что ему в конечном счете Витька? Он взял его с собою в поездку – так сказать, «для масштаба» – не из корысти, какая тут корысть, из одних только добрососедских чувств. Он мог взять кого-нибудь другого, но взял Витьку. Если же парень этого не ценит, то пусть пеняет на себя.

Ха! Станислава знали в Москве как парня «экстра-класса». Но тут он почувствовал: случилось непривычное, на сей раз о нем знают что-то противоречащее установившейся характеристике его личности, его если не раскусили, то могут раскусить. Впрочем, чего раскусывать-то? Он жил не таясь, здесь он тоже вполне на виду. Он никому не сделал зла и никого не обманул. Порядочность прежде всего. Может, он как-нибудь «под настроение» даст Егорчику по морде – этот тунеядец основательно действует на его самочувствие. Он сделает это во имя той же порядочности и, если шефу угодно, во имя сплочения все того же коллектива.

Станислав встрепенулся: огнем ему опалило ресницы. Дремлется, что ли? Но от сна уже и так бесконечно болят бока. В палатке кто-то изо всех сил стучал.

– Миша гвозди на своем ложе вколачивает. С утра понатаскал мокрых досок, а сейчас лег – и гвозди под боком вылезли, – сказал Витька, усмехаясь.

– Вот дубина! – пробормотал Станислав. – Ведь эти доски из прибоя, они месяц под ним будут сохнуть.

О своем «ложе» Станислав не беспокоился: он стелил под спальный мешок два листа мягкого розового поролона. Синтетика надежно изолировала его от воздействия, так сказать, факторов внешней среды. На сей счет он еще ни разу не оплошал: здоровье нужно беречь. Он не стеснялся заявить где надо свои права на лучшее место под солнцем. На биваках он обычно уточнял, не ожидая возражений:

– Вы как хотите, а я располагаюсь в углу.

Ему действительно не возражали. Он ловчее всех, даже ловчее шефа ставил палатку, быстрее разжигал огонь, безошибочнее мог угадать дорогу в тумане.

Он привык поучать. Слава умельца немало этому способствовала. Не сморгнув глазом, он мог упрекнуть товарища в недостатках, какими в изобилии обладал сам. Перечить ему как-то не поворачивался язык.

Только совсем недавно шеф деликатно его упрекнул за привычку подписывать бочки, ложки, чашки своим именем.

– Вы, мягко говоря, индивидуалист, – сказал шеф рассеянно, не имея в мыслях его обидеть.

Станислав даже побледнел от неожиданности. Когда в день перехода через остров шеф обозвал его и Витьку крохоборами, то была шутка. Сейчас шеф говорил всерьез.

– Я никогда не был индивидуалистом! – отчетливо сказал Станислав, в котором до глубины души возмутился парень «экстра-класса». – Но я терпеть не могу вонючих моралистов, которые свою собственную нерасторопность, неорганизованность и лень любят прикрывать высокими словами! Коллектив, общее!.. Но смотрят на это общее, как на дойную корову: молоко пьют все, а корм добывать не хочет никто. Вот как у этого огня: греются все, а бревна таскать охотников мало.

Тут он вспомнил о Витьке, который с риском пригнал бревно для костра по воде, но отступать было поздно.

– Ну, положим, – сухо сказал шеф, как будто даже соглашаясь со Станиславом. – Положим, бывает по-вашему. В коллективе не боги, кто-то и согрешит. В общем-то мне, знаете ли, по душе столь убежденный подход к делу. Если бы не опасение, что вы немного передергиваете. Что для вас коллектив не больше чем условность, при которой возможно сосуществование одиночек, а стало быть, возможно процветание махрового индивидуализма. Но коллектив не союз одиночек, хотя он предполагает и поощряет развитие индивидуальностей. Коллектив – это прежде всего обязанность. А индивидуалист в первую голову обязанностей как раз и не терпит. Огонь, говорите вы?.. Ну что же, вам нравится огонь, и вы требуете от коллектива, чтобы все его члены таскали в костер дрова. Забывая о том, что кто-то сварил для вас еду. А кто-то уступил свою койку на шхуне. А кто-то переложил часть вашей аппаратуры в свой рюкзак. Коллектив – это не то, что вам лично хочется, а что необходимо для всех. Но если вы даете коллективу больше, чем способны дать другие, это вам зачтется. Видите ли, в хорошем коллективе как в аптеке: грамм за грамм…

Станислав сказал устало и разочарованно:

– Прописные истины. Софистика на интеллектуальном уровне начальной школы. Я вам могу наговорить всякого такого с три короба, извольте только слушать.

– Как вам будет угодно, – спокойно сказал шеф. – Вы меня вынудили к такому разговору. Извините, что экспромтом…

– Ну да, как глава экспедиции вы обязательно должны были прочитать мне нотацию. Заботясь о морально-политическом состоянии…

– Да нет, скорее потому, что я сплю с вами. Мне выгоднее спать с другом, а не с врагом.

Станислав вспомнил сейчас о том разговоре с раздражением. Вероятно, он выглядел тогда учеником, которого еще можно и должно поучать. Черта с два, однако! Он уже давно не слышал поучений и до конца своих дней слышать их не желает. Слава богу, у него есть голова на плечах, и в трудную минуту она сработает как нужно. И вероятней всего, отнюдь не в ущерб этому хваленому коллективу, состоящему из четырех мудрецов, от великой нищеты тела пробавляющихся разговорами духовного порядка.

Станиславу не понравилось, что он думает обо всем этом со злостью. Не надо. Нервы стоит поберечь. Мало ли что еще может стрястись с ним в этой жизни, далеко не новой!

Он вынужденно засмеялся.

– Почему-то примерещился грузин, ехавший со мной из Москвы в Тбилиси. Он спешил к молодой жене после длительной отлучки. И вот он, по его же словам, страшно «готовился» к встрече. Всю дорогу грыз лимонные корки, в них-де солнце откладывает едва ли не весь свой пыл. Вообразить только, что непостижимо и мне захотелось вдруг лимонных корок!

Егорчик, произносивший не больше фразы в день, перед отходом ко сну решил выполнить установленную норму.

– Дома ждет молодая жена? – угрюмо спросил он.

– Н-ну! Спрашиваешь! – засмеялся Станислав. – Дома ждет Мессалина будь здоров! Но я прощаю женщине минутные слабости, если она жена. Любовницам не прощаю. – Он увидел в руках у Витьки спортивный иллюстрированный журнал. – Ба-ба, кого я вижу! Между прочим, эту красотку – вот, на обложке, – я ее… гм… понимаете?.. Правда, ничего девка? Она, знаете ли, довольно известная альпинистка. Попутал нас нечистый в крохотной палаточке Здарского черт знает где на Тянь-Шане. Пять тысяч метров над уровнем моря, братцы мои… притом кислородное голодание… А улыбка-то, улыбка, вы замечаете?

Егорчик потянулся за журналом и смотрел на портрет, медленно что-то пережевывая. Он не рискнул высказаться вслух.

Витька что-то рисовал прутиком на выровненной площадке из золы. Лица его Станислав не видел. Он подумал, как всегда, задним числом, что, может быть, и такого при нем не нужно было говорить.

«А, плевать! Пусть привыкает. Пусть привыкает быть мужчиной», – отмахнулся он с вдруг возникшей досадой.

Шеф хмурился. На его щеках вспухли желваки.

Станислав закрыл глаза. Шеф – это, конечно, не Витька. Общаться с шефом становилось все труднее. Ощущение его превосходства было болезненным. Если бы узнать секрет, в чем оно заключается? В чем секрет душевного сплава, позволяющего шефу быть всегда таким невозмутимо-спокойным; и в то же время терпимым, и в то же время опасным – особенно для него, Станислава?..

Ах, все это мнительность, мнительность! Стараясь заглушить неприятный осадок внутри, разыгравшуюся, как больная печень, едкую неудовлетворенность собой, он продолжал говорить не то всерьез, не то дурачась, немного уже паясничая, а может, и намеренно играя с огнем:

– Послушай, Виктор, учись, брат, житейским вещам: никогда не целуй некрасивую девушку, мой тебе чистосердечный совет.

– Почему? – бесстрастно спросил Витька, но голос у него все же чуть-чуть дрогнул.

– Потому, что ей это лестно, понимаешь ли ты, когда ее целуют. И она обязательно всем встречным-поперечным разболтает. Уж это как пить дать.

– Спасибо, я учту, – все так же бесстрастно пообещал Витька.

Станиславу и вовсе не понравилось, что он так нарочито серьезно принял его дурацкий совет. Станиславу вообще ничего сегодня не нравилось.

– Пойти спать, что ли? – сказал он, но ответом ему было молчание.

Закинув ногу на ногу и обхватив колено, он полегоньку раскачивался вместе с бочкой, что-то про себя мыча. Наверное, стихи, потому что фраза за фразой начали наслаиваться в этом мычании законченные строфы, сперва косноязычные, глуховатые, а потом уже напряженные, густые, как звон откованной меди. У Станислава неожиданно обнаружилась впечатляющая дикция.

Восходят сильные по лестнице годов,

На женщин не глядя, к ним протянувших руки, Открывших груди им, не различая звуки -

Желанья женского неутомимый зов.

Восходят сильные к сияньям вечеров,

Где, как кустарники, в крови тяжелой, в муке Сплелись огни; звенят предчувствий луки;

И – наверху они, средь мировых ветров.

И жадно рвут они там звезды и кометы,

Потом спускаются, изведав славы светы,

С душой, сожженною огнем пустой игры.

И видят женщин вдруг, их ждущих средь томлений, Внезапно падают пред ними на колени,

Похищенные им кладя в персты миры.

Я люблю стихи Верхарна, – сказал он с пробившейся в голосе стеснительностью, – люблю за их фламандскую медовую вязкость, они чем-то сродни живописи Рембрандта, Рубенса, Снайдерса, Ван-Дейка, и так бражиста, тепла, телесно ощутима их плоть!

– Стихи весомы, и вы точно о них сказали, вряд ли можно сказать лучше, – согласился шеф.

Тогда Станислав, не дав опомниться, прочитал что-то хилое, блеклое, лишенное прежнего размаха.

– Что за гадость вы прочли? – возмутился шеф.

– А если это Верхарн?

– Бросьте вы! У меня пока есть слух на стихи – на чужие.

– Вот я и проверял ваш слух. Да и вкус.

– Бросьте вы! Мне всегда казалось, что подобные стихи может написать только человек, не живший с женщиной, несбывшиеся вожделения которого переросли в злобноиздевательское отношение к ней.

Первой реакцией Станислава было желание возмутиться, но он переборол себя и даже неожиданно захохотал. Его самого поразило, что захохотал он от души.

– Вы меня подсекли на корню, шеф, – сказал он сквозь смех. – Никогда не подумал бы, что у вас в запасе могут найтись столь разящие аргументы. Однако серьезно, не принимайте близко к сердцу, не стоит… Стишата действительно скверные – они написаны одним новомодным поэтом и у известного рода любителей ходят по рукам. Надо думать, что только по испорченности натуры моей они врезались мне в память.

– Смейтесь, смейтесь, – непримиримо проговорил шеф, уже держась за полог палатки. – Во всяком случае, смех освежает мозги, действует на человека примерно так же, как умывание. Советую читать писателей, умеющих смеяться серьезно, – Анатоля Франса, например… Можно О’Ген-ри, но он, на мой взгляд, местами излишне легковесен.

Удивительней всего, что Станиславу сделалось легко, будто он сразу, одним махом, очистился от некоей скверны, донимавшей его давно и мучительно.

– Ничего, малыш, ничего, – сказал он, примирительно похлопывая Витьку по плечу. – Можешь целовать некрасивых девушек. Я тебе даже советую. У них иной раз встречается нечто, чего не найдешь ни у какой писаной красавицы. И они умеют дорожить чувством. Может, у меня именно потому в семейном плане решительно не задалась жизнь, что я всегда гонялся за чем-то эфемерным, как жизнь мотылька-однодневки. Живи своим умом, малыш. Плюнь на чьи-то советы. И на мои. Ведь все, что я тут у костра сегодня наболтал, – это, знаешь ли, плюнуть и растереть.

Как бы пропустив его слова мимо ушей, очень тихо и очень серьезно Витька спросил:

– Далеко ли отсюда до острова Рождества?

– На кой он тебе ляд?

– Может ли достигнуть сюда радиация?

– Ха! Плюнь… Возможность радиации – а она ничтожна – не худшее, что нас здесь может ожидать.

Он как-то сник, потупился и долго сидел молча.

Но вдруг встрепенулся. Уже поднимаясь, ударом каблука вышиб из-под себя бочку. Зевнул, расправил плечи.

– Гораздо ближе до того острова, где отощавшие японцы, выброшенные вместе со шхуной зимним штормом, пожрали друг друга с потрохами.

– Я что-то не уловлю связи, – сказал Витька.

– Не нужно во всех случаях насильственно устанавливать связь, стремиться к рискованным параллелям, – устало заметил Станислав. – Не нужно чрезмерно усложнять и без того достаточно сложное наше бытие. Ха! Самураи, что с них возьмешь? Дремучая Азия. Склонность к харакири…

– Наш бы Зиганшин…

– Вот видишь, – усмехнулся Станислав, – наш Зиганшин… У него иного рода закваска. Не на тех хлебах взращен. – Он воззрился на безмятежно и бесконечно что-то жующего Егорчика. – Послушай, может, ты по-братски поделишься с нами тем, что так утомительно долго жуешь? Все-таки коллектив – это сила, которая…

Егорчик извлек из-за щеки кусок вязкой смолы.

– Это смола, – сказал он. – Тут много на берегу смолы, море выбрасывает. Она очищает зубы.

– А зачем тебе чистые зубы? Для какого пира? Егорчик не удостоил его ответом.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

О том, что на острове есть лежбище сивучей, догадывались еще в старом лагере, хотя в справочной литературе оно не было отмечено. Вероятно, из-за малочисленности, или же морские львы облюбовали эти места недавно.

Как бы там ни было, а Витька, постоянно шныряя по острову, забираясь все дальше через отроги и ущелья, наконец, достиг самых головокружительных участков побережья. Не стоило и помышлять спуститься здесь к морю, так безнадежно обрывались базальты, раздробленные в воде на множество кекуров, расплюснутые лепешками.

Вот на тех-то рифах, соединенных с берегом узкими перемычками (в прилив сюда захлестывала вода, и рифы становились островками), Витька обнаружил несколько сивучей-самцов и при них десятка два-три маленьких, с коротким лоснящимся мехом самочек.

От тоски по сытной еде, по доброму куску печенки у него на минуту потемнело в глазах, вдруг замутило и обильно начала выделяться слюна. Он сплюнул.

Просто сказать – сивучи! Они совсем рядом, но как спуститься? Базальт порода крепкая, выветривается медленно, поэтому непропуски стоят гладкие, будто маслом смазанные, – не уцепишься, не нащупаешь ногой расщелину… Нужна веревка! Окажись в лагере веревка, Витька никому не стал бы и говорить, что обнаружил лежбище. Стащил бы у Егорчика ружье, и готово – навались, ешь, от пуза!

В лагере, конечно, обрадовались найденному лежбищу. Сгоряча. Но когда Станислав уяснил на месте незавидную позицию, с которой нужно было завоевывать сердце и печенку льва, он небрежно бросил:

– Лично мне это лежбище не светит.

– М-да-а, – протянул шеф, критически щурясь. – А нет ли возможности спуститься дальше по берегу?

– Спуститься можно, – сказал Станислав, – только

там лежбища не окажется. А сюда вы не проникнете, вы же видите непропуски!.. Эти львы – в каменной клетке.

Не солоно хлебавши, возвратились в лагерь, хотя еще долго каждый строил планы проникновения к сивучам.

Витька, правда, никаких планов не строил. Он, если разобраться, запросто мог еще прожить и без сивучей. Он не какой-нибудь прожора вроде Егорчика – вот где ненасытный человек. А сам пальцем о палец не ударит, чтобы раздобыть какое-нибудь пропитание.

На всякий случай Витька задался целью обследовать весь берег, где можно, спускаясь вниз, а где нельзя, глядя сверху. Нужно разведать местность досконально – может, и обнаружится дополнительный резерв пропитания.

Особенно его радовало, когда удавалось спуститься к воде. Тут кипела жизнь – верно говорил Станислав, что нужно только присмотреться.

Иногда он вспугивал уток-каменушек, сидевших на яйцах. Яиц, к сожалению, было мало – небрежно снесенные, они торчали где попало между зазубринами камней. Может, потому и утки назывались каменушками. Всякий раз Витька завороженным взглядом провожал вспорхнувшую каменушку. Удирая по-над водой, она как-то механически точно и законченно выпрастывала сзади лапки, будто самолет поджимал шасси. Точно так же поджатые, особенно прелестно лапки выглядели у топорков – красные на черном подбрюшье.

Витька яиц не трогал – разобьешь, а оно, может, насиженное. Лучше подождать, вот вылупятся каменушки, вот они подрастут… все-таки мясо, да еще какое! Дичь.

Опасаясь соблазна, Витька старался обходить сидящих на яйцах каменушек, но утки так сливались с камнями, что иногда он едва не наступал на них. С шумом и фырком прядали они из-под ног, будто рядом взрывалась хлопушка.

Витька уже мог отличить серую чайку от морской, а кайру от гагары. Не говоря о топорке – благодаря своему клюву он имел такую ярко выраженную внешность, что спутать его с другой птицей было просто невозможно. Недаром топорка называли когда-то морским попугаем. В общем Витька уже разбирался кое в чем, кое-какие у него поднакопились сведения о фауне и флоре пустынных северных островов, и он вполне мог, громко говоря, ассистировать Станиславу, следовать за ним во всех его вылазках в глубину острова и по берегам. Ведь Станислав не сидел все время у костра. Он с толком проводил здесь время. Но у Витьки что-то уже не лежала душа с ним общаться.

Вот и нынче Станислав ушел куда-то чуть свет, даже чая не дождался. Хотя какой там чай – напьется дождевой воды в луже, и тот же самый будет эффект. Шеф экономит заварку железно.

Одному бродить даже лучше. Никто тебя походя не шпыняет, что не туда пошел, не так сел, не то сделал. Витька уже привык в одиночку. Он мог даже, не опасаясь насмешек, потолковать с чаенышами на их птичьем языке, то есть такими словами, какие они должны были бы принять доброжелательно. Кто принимал, а кто – нет. Они ведь тоже были разными, чайки, и птенцы их тоже имели свой наследственный, врожденный каприз. Да и как им не проявить характера, впервые увидев чудовище вроде Витьки с нестерпимо блестящими линзами позаимствованного у шефа бинокля? Которые поглупей, те изо всех сил тщатся пролезть в какую-нибудь расщелину не больше игольного ушка и застревают, выставив пухово-мягкий задок, и беспомощно дрыгают лапками, внезапно лишенными упора. Те, что порасторопней, вперевалочку бегут к воде, еще не умея на ней держаться, но уже инстинктивно чувствуя в ней друга; их накрывает взрывчатыми, шумно пузырящимися брызгами прибоя, безжалостно окатывает, опрокидывает, валяет, и вот они уже карабкаются прочь, страшно обескураженные, мокрые и жалкие; вода непонятно почему оказалась вдруг стихией более враждебной, чем даже тот хищный великан у гнезда. Есть молчуны: смотрят на пришельца неосмысленно да знай помалкивают, полагая, вероятно, что кричи не кричи – один конец; решительно безразличные к ударам судьбы, они напоминают философов-стоиков. Но есть и нахалы, откровенные наглецы, берущие, так сказать, сразу на бога, – эти никуда не бегут, не спасаются, но не уповают на судьбу-злодейку, – о нет, они жутко вопят, пугают, мощно разинув черные. с розововлажным подбоем клювы; так и хочется бросить в эту разверстую емкость копеечку, чтобы не вопили почем зря.

В тихой заводи между рифами Витька залюбовался узкими, как тесьма, водорослями, сплошь усыпанными бисером пузырьков и оттого радующими глаз, как ленты в жемчуге. Вот тут-то, под водорослями, и увидел Витька весло, окольцованное медью в том месте, где оно обычно вставляется в уключину. Весло лежало глубоко, хотя сразу могло показаться, что окуни руку – и достанешь. Да и зачем Витьке весло? Мало, что ли, такого хлама на берегу – если не весел, то обломков мачт, трюмных досок?.. Однако же вид оно имело свежий, еще не замшело, не обросло ракушками. Он подумал: может, сейчас за поворотом, за тем мысом, ему откроется что-то и поважней весла?

Он подумал так просто, шутки ради, но не ошибся.

То и дело ему стали попадаться останки судна, растерзанного и выброшенного сюда морем. Вот гребной вал с небрежно смятым трилистником винта. Вот дуга расколотого шпангоута. Вот вывороченные вместе с палубными досками кнехты. Чуть дальше – спутанная в клубок громоздкая якорь-цепь, ржавые телеса механизмов. А вот и днище, оно обуглено, местами из пазов, подобно вулканической лаве, потоками вылилась и застыла смола.

Витьке стало зябко и неуютно. Может, где-то на другом пустынном острове точно такое же пристанище нашли останки их собственной шхуны. Наверное, не спаслись ни Зыбайло, ни вреднюга чиф – старший помощник, который всегда держал отряд на жестком пайке. Не спасся никто, иначе уже давно прислали бы сюда за отрядом какую-нибудь посудину, сняли бы их с этого «райского» острова.

Да, тревожный, сумеречный берег. Ничего такого, что могло бы рассказать о судьбе людей, переживших эту катастрофу. Безмолвно вокруг. Только траурно кричат чайки. Только туман. И от всего этого еще тягостней на душе.

Витька внимательно рассматривал все подряд: и позеленевший фонарь с японским клеймом, и коробку реостата с оборванными проводами, и массивный двигатель.

Он уже порядочно отошел от останков судна – по-видимому, рыболовной шхуны, когда внезапно из-под ноги у него выпрыгнула, как пинг-понговый мячик, прозрачно-пластмассовая диковинка: то был пузатый уродец с несоразмерными туловищу тонкими ножками и распухшей бритой головой. Бритой не сплошь – посередине торчали колечко и пучок волос. Вероятно, то был талисман, висевший – для успокоения души рыбака – под потолком в тесном кубрике.

Уродец придерживал короткопалыми ручками вздутое шаром пузцо, щеки его тоже раздулись, а глаза тускнели плоско и округло, как монеты.

Присев, Витька долго изучал талисман, который, видно, не уберег бывших его хозяев от судьбы неправедной, и сунул находку в карман. Когда он поднялся, сразу дунувшим ветром туман разогнало, образовались в цельной его стене голубые окна, и Витька увидел впереди белую с черными нитями вант шхуну, издали казалось – совершенно неповрежденную. Но стояла она с легким креном на рифах так далеко от воды, что даже по приливу накат ее не достигал.

«Вот так-так, – испугался Витька, потому что в самом деле шхуна возникла как привидение, такая призрачная, с такими будто карандашом отчеркнутыми линиями зловеще постанывающих вант. – Шхуна! В ней пробоина или еще что-нибудь такое. А что, если здесь японцы?»

Это предположение и обрадовало его и еще больше напугало, потому что почем знать, как отнесутся к нему японцы. Между тем в заклубившемся под ударами ветра тумане ему почудился человек, поспешно обогнувший мыс.

Витьку будто столбняк хватил, сердце у него забилось учащенно, и он долго не решался сдвинуться с места. Но человек из-за мыса не показывался, и в конце концов Витька подумал, что ему мерещится. Тогда он стал подступать к шхуне опасливыми, сбивчивыми шажками.

Шхуна была безжизненна. И что самое главное, нигде поблизости не было видно пепелищ, никто никогда не жег здесь костров, не варил еды.

«Вот и хорошо, – облегченно вздохнул Витька, вытирая со лба холодный, пот, – и чего я сдуру перепугался? Тоже мне герой, не хуже того птенца, что между камнями с перепугу застрял и лапками начал дрыгать». Пристыдив себя как следует, Витька примерился, с какой стороны удобней взобраться на шхуну. Он обошел ее кругом, заметил пробоину в накренившемся борту, сказал со знанием дела: «Ага, так вот почему ты здесь очутилась!» Взявшись за металлическую стойку леера, вскарабкался на палубу.

«Конечно, здесь были и люди, – размышлял Витька, шаря в кубрике в ворохе разного тряпья: что-то могло сгодиться и для носки, ловецкие робы например, почти новые, добротно сработанные резиновые сапоги – он таким находкам даже радовался, ведь их обувь и одежда порядком обветшали. – Конечно, тут были и люди. Либо их сняли отсюда наши пограничники, либо они сумели каким-то образом уйти со шхуны еще в часы шторма… либо они погибли!»

В одном из рыбацких рундуков Витька нащупал какие-то банки. Оказалось, мандариновый компот! Соблазнительно был намалеван прямо по баночной жести солнечно-оранжевый мандарин, а рядом с ним еще половинка, до умопомрачения свежо блестевшая срезом. Сто лет Витька во рту не держал ничего сладкого! Сто лег и еще почти месяц! С исступлением прижал он к груди банку, думая о том, как обрадуются в лагере его бесценной находке, как расцветет шеф, известный потребитель сладкого в прежние безбедные времена, когда сахара было хоть засыпься, как перестанет, наконец, психовать Станислав, и, может быть, благодарность изобразит на унылой физиономии "Даже Егорчик!

«Kikuchi brand», – воспаленными глазами вчитывался Витька в незнакомые слова на банке. – «Mandarin oranges». Ну, это понятно. Однако, что такое эти кикуши? Фирма, что ли, какая?..»

Он бережно потрогал пальцами крошечные – в каждом почти готовый сюжет – иероглифы, будто они могли вот-вот рассыпаться.

Витька рассудил, что, если забрать все банки, их растерзают и опомнятся только тогда, когда никакого компота не будет и в помине. Конечно, шеф человек строгий, но не позволит, а впрочем, как знать… Сунул в рюкзак одну банку.

Витька долго еще шарил по всем закоулкам. шхуны, но, кроме позеленевшей посуды, ломаного инструмента и непригодной радиостанции, ничего более не обнаружил. Обиднее всего – никакого не обнаружил пропитания! Они тоже не дураки – добром швыряться. А эти банки – их кто-то в спешке позабыл, какой-нибудь японский «егорчик», про черный день имевший сверх котлового пайка «заначку».

Только в затхлом трюме наткнулся он на горку серого риса. Крупа безнадежно протухла и припахивала.

Витьку передернуло, и он поспешно выбрался на палубу. Он было уже совсем вознамерился спрыгнуть на риф, но тут глаза ему светло-жестяным блеском резанула опорожненная банка.

– Опять «Kikuchi brand», – ошеломленно проговорил он вслух. – Опять мандариновый компот!

Банка не была ржавой, ее донце кто-то небрежно взрезал ножом не дальше, чем на днях, скорее всего сегодня утром, даже час назад, потому что затаилась в пазах оранжевая жижа, не смытая почти постоянным здесь дождем.

Витька постоял на палубе с этой банкой в руках неподвижно, будто у него отключилось соображение. Внезапно он сорвался с места, загромыхал по трапу в кубрик, сгреб в охапку все банки, но они тут же вывалились стуча по рундукам и по полу глухо, наполненно. Тогда Витька расстегнул рюкзак… Он вздохнул посвободней, когда спрятал компот далеко от шхуны под навалом камней.

«Вот теперь попробуй найди его, – удовлетворенно подумал он. – Даже с ищейкой не найдешь, потому что дождь все следы смоет. Но неужели же здесь живет еще кто-то? И приходит лакомиться мандаринами? Фу, черт, но, может быть, это Станислав?.. Ну конечно, почему же кто-то другой, а не Станислав?.. Ведь он в какую рань ушел шастать по острову!»

Ему стало немного обидно, что именно Станислав, а не он, первым порадует шефа этим, вероятно, небывало вкусным мандариновым компотом.

Из-за компота он не обратил сразу внимания на добротные мотки сизальского троса, разбросанные по трюму вместе с тресковыми кружками-переметами, сплетенными из желтой бамбуковой коры. Он даже не подумал тогда в счастливом отупении, что с помощью сизальского троса без хлопот можно будет спуститься на сивучье лежбище.

Но ничего: он еще возвратится за тросом.

Подойдя к палатке, Витька с замиранием сердца прислушался, о чем идет разговор. Неужели об этой же шхуне? Но нет, Станислав рассказывал шефу о повадках морских ежей, голотурий, азартно и со вкусом рисовал образ жизни кишечнополостных…

«Не был он на шхуне, – облегченно решил Витька и тут же наморщил лоб, задумался. – А если он не был, то кто же тогда был?.. Фу ты, ерундовина какая! Ну ничего, сейчас все расскажу, сообща разберемся».

Первое, что он увидел, когда глаза немного привыкли к темноте, были все те же «кикуши» в сочно раскрашенных банках, возлежащие на спальном мешке. От волнения Витька даже не сосчитал, сколько их там лежало.

– Ну чего глаза вытаращил? – добродушно-важно сказал Станислав. – Каковы пузанчики, а?.. Цитрусы! Солнце! Лимонные корки… Ха! «Гастроном» на острове Эн.

Он воркующе, со всхлипами засмеялся, а глаза, обычно глядящие жестко, были как-то сладостно умаслены.

– Живем, Виктор, – пробасил Юрий Викентьевич. – Пока живем. Станислав каким-то чудом обнаружил здесь натуральную японскую шхуну. Беда, что нас мало, а то бы мы ее залатали и столкнули на воду…

У Юрия Викентьевича поднялось – нет, не поднялось, а подскочило настроение.

Еще бы! Егорчик и тот вон щурится на банки, как мышь на крупу. Томится в предвкушении.

Злясь и от этого страдая, Витька молча полез в рюкзак, извлек оттуда банку с компотом и бросил в общую кучу. Она тупо звякнула.

Юрий Викентьевич исподлобья на него посмотрел.

Егорчик напряженно облизнул губы.

Станислав от неожиданности приподнялся на цыпочки.

– Ты был на той шхуне?

– Я был там еще ранним утром, – сказал Витька. – Я там был раньше вас!

– Ну да, – ухмыльнулся Станислав. – Я, правда, не настаиваю на первооткрывательстве, но чем ты это докажешь?

– Ничем, – сказал Витька. – Да, ничем, – вдруг ожесточился он, – потому что там уже была свежевскрытая банка точно такого же компота. Не дальше чем за час до меня кто-то на шхуне уже похозяйничал.

– Гм… – бормотнул Станислав, темнея лицом. – Это я… это я, так сказать, по праву первооткрывателя.

– Вбили заявочный столб, да?

Станислав повернулся к шефу, как бы ища у него поддержки.

– Что ж, это понятно, – снисходительно согласился Юрий Викентьевич. – Первым все достается в первую очередь. И лавровые венки и материальные поощрения – за физические издержки.

– А я не догадался, – с наигранной обидой, но внутренне отвердев, проговорил Витька. – Я ведь тоже сразу-то, сгоряча, посчитал себя не вторым. Но мне и в голову не стукнуло, что можно в счет этого кое-чем попользоваться. Что можно выпить втихаря банку компота…

– Брось дурака валять! – резко сказал Станислав. – Имей в конце концов соображение, о чем мелешь!

Витька осекся. Стащил сапоги, прилег на свой мешок.

– Остальные я спрятал там под камнями, – тускло сказал он. – Я спрятал их от того человека, который опорожнил банку компота. Я испугался, что он придет и заберет все остальные. Я же не знал, что это Станислав.

Витька лежал, закинув руки за голову, и ни о чем не думал. Какой-то он был весь опустошенный.

Он был обидчив. Но он и возмутился.

Где-то около костра Юрий Викентьевич чуть не упал, наверное споткнулся либо о ящик с жженым клеймом «Станислав», либо о бочку с таким же горелым личным знаком.

– Черт бы побрал эти частнособственнические инстинкты! – воскликнул он с непроизвольно прорвавшимся наружу негодованием; его нет-нет да и донимали то эгоизм Станислава, то нерасторопность Егорчика. Юрий Викентьевич презирал себя, если почему-либо ему не удавалось сохранить ровное состояние духа.

Иногда он казался таким смешным из-за этого. Но иногда во гневе он забывал думать о хороших манерах, и тогда бывал уже не смешным, а скрыто грозным…

Там, у костра, Станислав пожаловался шефу на Витьку.

Витька не мог слышать Юрия Викентьевича – верный своей натуре, тот говорил не повышая голоса. Зато Станислав выбрасывал слова резко, будто швырял их пращой.

– Раздул кадило… В конце концов ему уже восемнадцать лет. Он должен отвечать за свои поступки.

Юрий Викентьевич что-то сказал.

– Ну да, – возразил Станислав, – он книжек начитался.

Юрий Викентьевич еще что-то сказал.

– Он должен чувствовать благодарность за то, что мы для него сделали… – упрямо отвечал Станислав, – …что мы для него делаем.

Видимо, Юрию Викентьевичу надоело пререкаться, и он отошел от костра, так что в палатку явственно донеслись его последние слова;

– Мы для него делаем сейчас столько же, сколько он для нас. Пожалуй, он даже кое-кого из нас намного превосходит в активности, но не считает это за особую свою заслугу. Кстати, вот что меня в нем радует!

Витька ощутил, как горячо защипало у него глаза, и повернулся спиной к Егорчику: не хватало еще, чтобы тот увидел его слезы. И вообще Витька даже не помнил, когда плакал. Наверное, еще в седьмом классе, когда он, промахнувшись в обидчика, разбил о стенку чернильницу, за что пришлось отвечать.

Поворочавшись с боку на бок, Витька тоже вылез наружу: жалко дрыхнуть в палатке, когда на берегу полыхает такой огонь!

Юрий Викентьевич и Станислав, обсуждая поведение Витьки, скорее всего ни к какому выводу не пришли: оба сидели надутые и красные.

Юрий Викентьевич кипятил в кружке воду – собирался бриться. Он не был таким чистюлей, как Станислав, который даже здесь брился каждый день, но раз в недельку счйтал необходимым привести себя в божеский вид – для примера отряду. Будь Юрий Викентьевич здесь один, он, вероятно, отпустил бы робинзонову бороду. Он не был педантичным и над педантами подшучивал. Посмеивался над Станиславом, но и тот не оставался в долгу: чуть только на щеках у Юрия Викентьевича немного отрастала щетина, он презрительно называл его «престарелым пижоном».

– Лучшие в мире лезвия «Жиллет», – сказал Юрий Викентьевич. – Как раз для нашего бивака. Действительно, великолепные лезвия – кабы знать, купил бы больше. Ах, если бы знать, что плавание наше так затянется!

– Ох-хо-хо! – покряхтел Станислав, поднимаясь. – Вы становитесь суесловным, шеф. Пойду-ка я пришью пуговицу на брюках. Кстати, когда начнем пить компот?

– В особо торжественных случаях, – сказал Юрий Викентьевич, и стало ясно, что на компот, обнаруженный Станиславом и Витькой, отныне наложено вето. – Изредка будем добавлять в чай.

Когда Витька немного погодя заглянул в палатку, он увидел Станислава в весьма замысловатой позе. Станислав стоял на четвереньках, выпятив узкий зад, уткнувшись локтями и лбом в скатанную валиком постель. Станислав думал. Он не заметил Витьки. Он не замечал даже всей нелепости своей позы. Может, в эту минуту он выносил самому себе приговор. Витька молчком посунулся назад.

Вскоре он опять наведался на шхуну, взял несколько мотков сизальского троса, срастил их – вышло, пожалуй, метров сто. И захватил еще горстку вонючего риса.

В лагере к грязной крупе поочередно принюхивались и смущенно отходили прочь, зажимая носы. Зато Юрий Викентьевич, человек феноменально не брезгливый, понюхав крупу раз, два и три, неожиданно скаламбурил:

– А что? Рискуя всем, риску я съем!

Витька рассудительно сказал:

– Да нет, Юрий Викентьевич, не испытывайте судьбу. Дождемся вот лучше печенки. – И он выразительно раскрутил над головой петлю сизальского троса. – Ну так проберемся теперь на лежбище?

– Виктор! – сказал прочувствованно и с пафосом Юрий Викентьевич. – Вашей неутомимостью и хваткой восхищен весь остров!

– Да ладно, – смутился Витька. – Вот если бы я без веревки на лежбище проник! А с веревкой и дурак сумеет.

Был отлив. Слегка просвечивало солнце. Камни на лежбище, скользкие и ненадежные из-за водорослей, лоснящиеся их глянцем и замшелостью, иной раз казались неотличимыми от греющихся на припеке сивучей.

А настоящие сивучи – грузно неповоротливые на суше – поражали грацией и красотой, чуть только добирались до воды. Сивучи сигали там, фокусничали и изгибались, и можно было подумать, что они намеренно позируют, стараются создать о себе самое выгодное впечатление. А вообще они страшно обеспокоились – раскатистый рык их главарей убедительно это свидетельствовал.

Юрий Викентьевич раздумчиво заметил:

– В болотах мезозойской эры какие-нибудь диплодоки точно так же высовывали из грязи свои лоснящиеся длинные шеи и негодовали, если что-то нарушало их покой.

Станислав между тем не терял времени даром, в руках у него попеременно появлялись то карандаш с блокнотом, то фотоаппарат с широкоугольником (сменные объективы он извлекал раз от разу из-за пазухи).

Витька впервые в жизни попал на лежбище и передвигался по нему не без опаски, что вот вдруг возьмет да и рявкнет над ухом какой-нибудь шальной зверь. Он не зря ожидал здесь какой-нибудь каверзы. Пока Станислав увлекался общими планами лежбища, Витька заметил, что с уступа скалы на фотографа сваливается сивуч.

Сивуч был перепуган и уже не рассчитывал остаться в безопасности наверху, хотя, пока он лежал неподвижно, его никто и не видел. Сейчас он прямиком сваливался на Станислава, тормозя по скальному ребру ластами, сползая юзом, и уже ничто не смогло бы остановить эту тысячекилограммовую тушу.

Витька что-то крикнул и рванулся к Станиславу, толкнул его… Станислав упал. Объектив бесценного «Практисикса» сухо хрястнул и вмялся внутрь камеры. На «Практисиксе» можно было поставить крест.

Зато сивуч пролетел мимо, его туша так шмякнулась о тупые камни, что, наверное, и печенки оборвались. Но, полежав секунду-другую, зверь неуклюже-тяжело оперся на ласты и заковылял к воде.

Станислав скривился и потер бок. С недоумением и болью смотрел он на исковерканный фотоаппарат. Правда, у него был еще один, «Экзакта», но сознание этого отнюдь не умаляло его досады.

– Р-растяпа! – проговорил он дрожащим голосом. -- Какую камеру погубил!

– Я же не хотел губить камеру, – тоже дрожащим голосом отозвался Витька. – Вы бы посмотрели, какая лепеха сверху на вас падала…

Юрий Викентьевич угрюмо сказал:

– Ситуация напоминает мне известную басню об испорченной медвежьей шкуре.

Получив поддержку, Витька воспрянул духом и уже не без витиеватости добавил:

– Перед лицом злого рока, постигшего нас на этой позабытой всеми земле, какое значение имеет ваш «Практи-сикс»? Может, нас ждет здесь голодная смерть, может…

Витька запнулся, почувствовав молчаливое неодобрение Юрия Викентьевича. Шеф при всей своей солидности и ученом звании иногда не то что становился суеверным, но не терпел пустопорожних слов о серьезных вещах. Тем более в такой драматической обстановке. Правда, он не упрекнул Витьку, а только проговорил, в зародыше гася скандал:

– Бросьте вы! Что вам действительно «Практисикс», Станислав? Если бы этот сивуч шлепнулся вам на голову, возможно, вы бы уже ни о чем на свете не жалели.

– Поразительно, шеф, до чего вы всегда правы! – воскликнул Станислав, поеживаясь и все еще потирая бок, ушибленный при падении. – Временами даже тошно становится от вашей правоты.

– Глотайте аэрон, – привычно посоветовал Юрий Викентьевич. – Иногда помогает.

Витька чувствовал, что влюбляется в Юрия Викентьевича; правда, иногда он его отталкивал монотонностью поведения, но все чаще привлекал. Тогда как все чаще Станислав вызывал у него обиду, а то и озлобление. Ну почему он никогда не принимает всерьез Витькиных слов или замечаний, смотрит на него, как на мальчишку, которым можно только помыкать, смотрит и впрямь как на неодушевленный «масштаб»! Но Витька уже вырос из масштаба, уготованного ему Станиславом! Ничего удивительного – у Витьки такая пора: он растет… Его сейчас не втиснешь в какие-то рамки.

Витька начинал понимать, что в часто прорывающемся раздражении Станислава, в его наскоках на всех и вся, кто его окружает, виновата, вероятно, и так называемая конъюнктура – совокупность .на сей раз неутешительных обстоятельств, не позволяющих питать чересчур радужных надежд относительно ближайшего будущего.

Но если трезво рассудить, кому охота сидеть здесь сложа руки и уповать на погоду? Юрию Викентьевичу время так же дорого, как и Станиславу, однако он не дает воли своим эмоциям, попусту не пылит.

– Миша, – повернулся Юрий Викентьевич к стоявшему поодаль Егорчику: тот был настолько безучастен, что даже не жевал смолу. – Этот ваш карабин с мушкой, которую вы сделали из спички, он…

– Из гвоздика, – простуженно отозвался Егорчик.

– Тем лучше. Но он достаточно пристрелян?

– Стрелял по птичкам. Не попал ни разу.

– Гм… – Шеф почесал кончик длинного носа. – Но ведь сивуч – мишень покрупнее?

– В сивуча, в него можно прямой наводкой, – вставил Станислав. – К нему подойти – и пинай его как хошь…

Он говорил небрежно, почему-то не проявляя обычной нетерпимости, когда дело касалось убийства животного. Не то чтобы он был вегетарианец, но любил потолковать о хорошем отношении к зверью. Сейчас же он просто-напросто отощал. Какая уж тут нетерпимость!

– Ну что же, Миша, нужно убить сивуча, – грустно сказал шеф. – Э, нам очень нужна печенка! Она, вероятно, содержит какой-нибудь особо полезный витамин. И вообще… Ну, так вы возьметесь?

Егорчик качнул головой в знак согласия.

Почти все сивучи плавали в воде, и только на отдаленном мысу лежала парочка, которой не коснулись возбуждение и суматоха на лежбище.

– Похоже, что спят, – сказал Станислав, наблюдая за Егорчиком. -- Нужно сказать ему, чтобы он больше лежа старался… а то и тех спугнет.

– Я пойду скажу, – встрепенулся Витька. – Посмотрю заодно, как он там будет управляться.

– Возьми нож. – У Станислава немного потеплел голос; вероятно, он уже смирился с потерей «Практисикса». – Помните, что всего мяса мы все равно не утащим, берите самое вкусное; сердце и печенку.

Однако Витька вскоре убедился, что лежа к сивучам не проберешься; везде в выемках рыжела сивучья моча, смешанная с водой. Но ее становилось тем меньше, чем ближе он подходил к Егорчику: тут уже все очищал прилив.

Кстати, он должен был начаться с минуты на минуту.

– Давай теперь лежа, – сказал Витька. – А то заметят – уйдут.

– Хочешь выстрелить? – неожиданно остановился Егорчик.

– А ты?

– Мне все равно.

– Нет. Я только окуней да ершей на удочку ловил. А больше никого в жизни не убил.

– Утонченная натура, значит, – без осуждения заметил Егорчик. – Не переносишь убийства. Пацифист. Сноб.

Витька от изумления даже рот раскрыл: кто бы мог подумать, что Егорчик знает столько мудреных слов?! Это онто, обычно молчаливый и невыразительный, как глубоководная рыба!

– Стрелять-то ты хоть умеешь?

– Давай сюда карабин, – сердито сказал Витька. --Ну? Умею или не умею, это мы сейчас посмотрим.

Ободрав бока и до костей промокнув в горько-соленых лужах, Витька подкрался к ближнему сивучу. Зверь лежал так близко, что по совету Станислава вернее было бы стрелять в него прямой наводкой, пренебрегая прицельным устройством и тем более мушкой из гвоздя.

Какую-то минуту или даже две Витька любовался сивучом – тот лежал, этак мило-небрежно поджав под себя ласты и беспомощно обнажив розовую мягкость десен: нижняя губа под собственной тяжестью обвисла.

Внезапно сивуч проснулся, высоко задрал голову и лениво почесал ее задним ластом. Глаза у него были сладостно зажмурены. Его силуэт четко обрисовался на шлифованной черни моря. Удачный момент для выстрела!

Не давая себе расчувствоваться, Витька вскинул карабин на уровень носа сивуча и выстрелил, почти не целясь. У карабина оказалась отдача, как у орудийного ствола: от удара прикладом Витька едва не потерял сознание. Сгоряча он не ощутил, что на плече ободрана кожа. Откровенно говоря, он никогда не стрелял из боевого оружия. Из мелкокалиберки – другое дело.

Сивуч дернулся и застыл; он так и не открыл глаз, тягостно привыкая к новому ощущению, вдруг возникшему внутри, удивляясь непривычной боли, хлынувшей в голову, и тому, как горячо и влажно стало во рту.

Сжавшись, Витька выстрелил еще дважды, только после этого голова зверя рухнула на гладкую плиту и все тело его оплыло, стало студенисто-расползшимся.

Витька отдал Егорчику нож, тихо прислонил к туше сивуча ружье и ушел не оглядываясь: пусть вырезает печенку… Шел прилив, волна иногда захлестывала Егорчика выше сапог и откатывалась. Светло-изумрудная, она вдруг окрашивалась ало, неестественно.

Витька увидел это, потому что он все-таки оборотился. Ему стало не по себе. Но он и не упрекал себя ни в чем. Позорно и стыдно быть бессмысленно жестоким. Этому нет оправдания. Но смешно, смешно и не по-мужски распускать слюни там, где убийство зверя вызвано необходимостью, где оно оправдано практическими соображениями.

В лагере запахло из кастрюль приятно и будоражаще. Печенка получилась очень нежной, вкусной, как у молоденькой телки. Правда, сваренное мясо было черновато, припахивало рыбой, но при нужде за милую душу пошло бы и оно. Жаль, что не хватало соли. А то заготовить бы впрок!

Витька в многочисленных закутках на шхуне нагреб несколько горстей серой, смешанной с пылью и чешуей соли, – ее надо было беречь пуще всего на свете.

В лагере стало шумно. Если бы существовал термометр, способный измерить жизненный тонус, то сегодня его ртутный столбик стремительно подскочил бы. Начались всякие такие необязательные разговорчики, подшучивания, как шпаги, заблистали и скрестились остроты.

– Я слышал, что в Англии едят преимущественно конину, – сообщил Витька. – В ней, как сейчас установлено, будто бы нет холестерина.

– Как хорошо, что мы не в Англии, – меланхолично заметил Станислав.

– А очень это страшно – холестерин? – спросил Витька. – О нем так много в последние годы говорят и пишут.

– Это потому, что улучшилась жизнь, – пояснил Юрий Викентьевич. – Никому не хочется стареть. Но плевать на холестерин! Да здравствует мясо! И да здравствует печенка морского льва! Ведь если бы обезьяна не перешла на мясную пищу, она никогда не превратилась бы в человека. – Юрий Викентьевич сыто отдувался. – Съесть еще эту вот лапушку, что ли?.. Эх, хороша все-таки жизнь на необитаемом острове!

Станислав захохотал. На него тоже повлияла сытная еда. Он стал доступней и проще.

Витька посмотрел на него вот уж действительно «и с ненавистью и с любовью». Прожевывая печенку, вдруг вспомнил роскошные чаи, которые не раз. пивал в доме Станислава. О, чаепитие у Станислава превращалось в колдовское действо, в культ тонких вкусовых ощущений. В этом доме презирали грубое насыщение. Станислав терпеть не мог обжор (может, потому он особенно невзлюбил Егорчика).

Чай у Станислава подавали в деревянных чашках с хохломской росписью; они не обжигали рта, и от них приятно пахло. Чай был почти всегда зеленый – и тоже чем-то припахивал, скорее всего душистым сеном. Сахаром почти не пользовались: на столе стояла искусно сплетенная корзинка с орехами, курагой, клюквой в сладкой пудре, финиками и конфетами – все вперемешку…

Как далеко Витька сейчас от всего этого!

И что ему сейчас, в сущности говоря, Станислав!

Сейчас они находятся в положении, когда на авторитеты уже не обращаешь внимания, когда что-то значат не прошлые заслуги и чины, не место в ряду великих и не красивые слова, а скрытые ценности, некая, как говорит Юрий Викентьевич, константа, постоянная величина, называемая человечностью, совестью, добротой, мужеством. Да, и мужеством, потому что без волевого стержня все эти качества превратятся в пустые, ничего не значащие понятия.

Теперь все то, что прежде Витька понимал как преклонение перед Станиславом в телесной оболочке, перед таким, какой он есть, перешло в преклонение перед тем, что окружало Станислава дома, в прежней его жизни, но уже отторжено от него самого: перед альбомами Рибейры, Веласкеса, Гойи, тех же импрессионистов, перед резьбой на моржовых клыках, выполненной даровитым чукчей, перед хохломской росписью на чашках, перед великолепной фото- и кинооптикой и, наконец, перед плоской, как доска, дамочкой Лукаса Кранаха (которая Витьке сама по себе не нравилась).

Но нет, что там ни говори, Станислав по-прежнему был для него притягателен. Потому что в Витькину жизнь ни Веласкес, ни Лукас Кранах, ни безвестный чукча-косторез не вошли бы так доверительно интимно, как вошли они благодаря знакомству с соседом – популярным спортсменом и художником.

А вот Юрий Викентьевич – он наелся печенки и цитирует какого-то дряхлого Тютчева. Он смешон со своим Тютчевым! Хотя, быть может, смешон сам Витька – и ему следовало бы знать Тютчева, и Фета, и кого там еще, давайте всех сразу, потому что он ведь способен чувствовать их поэзию, стоит ему только постараться вникнуть в ее музыкальный строй, в ее философию! Или не способен?

Может, и не способен, может, он вообще тупица.

Когда же Витька вот так сразу возненавидел Станислава, когда прострекотал секундами тот миг?.. Это случилось совсем недавно, когда Станислав так грубо сказал про женщину с журнальной обложки.

Нет, Витька не тупица. Словам Станислава не хотелось верить, но все-таки Витька сознавал, что тот говорит правду. Разумеется, обидно, что Станислав отозвался о ней так фамильярно, о такой красивой, с прямым взглядом и энергичным поворотом головы – как раз для журнальной обложки. Похоже, слова его навели на юную женщину тайную порчу. Эта вдруг возникшая порочность ее как-то помимо Витькиной воли своими глубинными путями нехорошо тронула и облик той девушки, той, которую он любил, у которой на лицо падала когда-то прядь-волна, как перешибленное вороново крыло.

Ему бы еще тогда встать и сказать Станиславу: «Ах, какой вы негодяй, что же вы здесь наклеветали, вы же мне в душу плюнули», но он не встал и не сказал, с одной стороны, потому, что Станислав не совсем-таки был негодяем, может, та альпинистка сама ему на шею бросилась, а с другой – он ждал, что обязательно произнесет какие-то уничтожающие слова Юрий Викентьевич. И шеф действительно хлестко намекнул насчет «несбывшихся вожделений», и Станислав вначале возмутился, а потом захохотал.

Да, было, было… С тех пор что-то как бы надорвалось в той веревочке, которая связывала Витьку и Станислава еще с московских времен, и вот-вот уже эта веревочка должна была с треском порваться. Если не появится у них обоих желание ссучить ее и просмолить, как дратву: чтобы на сей раз прочно, с гарантией…

А действительно ли Витька любил маленькую, с черным вороновым крылом Веру? Сейчас, с огромного расстояния, Витьке казалось, что Вера была простовата: любила танцы, и кино, и коньки (и сливочный пломбир, конечно), а в общем, пожалуй, даже книжек не читала, кроме тех, что по программе… как же он этого раньше не замечал?

О нет, ему и тогда нравились другие девушки, кроме той, что с черным крылом. Но с ней по крайней мере не было никаких сложностей. Отношения установились между ними свойские и немного детские, если правду говорить. Совсем еще детские. А однажды ему показалось, что он полюбил с первого взгляда. Витька увидел в трамвае девушку, навсегда запомнившуюся ему. У нее были белые туфельки на низком каблуке – правый, пожалуй, немного был тесен. Она села, чуть только ей уступили место, и слегка освободила ногу. Витька считал, что туфли у нее надеты на босу ногу, настолько чулки были тонки и бесцветны, но теперь он заметил черную пятку. Он как-то слушал по телевизору выступление известного художника, длинно толковавшего об искусстве в быту, об умении одеваться, о чувстве меры… Между прочим, он сказал, что черная пятка на чулке – это страшно безвкусно, она акцентирует (именно это слово – акцентирует!) внимание на несущественном, не главном в одежде и облике человека.

Пока художник говорил, Витька смотрел на него и соглашался. А в трамвае он смотрел на эту черную пятку и думал, какую же ерунду молол тот человек.

Витька перевел взгляд выше: на зеленоватое, с начесом и крупными белыми пуговицами простецки-модное пальтецо. Пряжка свободного хлястика висела ниже талии – явно «акцентировала внимание», но Витька этого не сообразил. Не вспомнил к случаю поучения именитого знатока. А доподлинно приковывало внимание лицо девушки – задорное и в то же время по-женски усталое. Волосы, как бы небрежно обкорнанные ножницами, взлохматило у нее ветром. Строгие стекла очков без оправы увеличивали тень под глазами. И вообще она была худощавая. С милым утиным носом. И с потешной ямочкой на подбородке. Если не считать усталых глаз, как бы увеличенных в своей усталости очками, совсем мальчишка.

Если бы Витька хоть немного знал ее, наверняка бы заговорил, потому что с ней, пожалуй, очень просто (этот смешной нос и вихры на макушке), но и очень интересно (эти вдумчивые глаза). Но и очень страшно, все же признался он себе. Потому что он полюбил ее.

Витька понял это, и хотя все его естество, вся молодая кровь и неподготовленный ум, начиненный литературой о взаимоотношениях полов, о любви, смутно ждали ее, бессознательно к ней тянулись, он, поникший и жалкий, сошел с трамвая, не доехав до нужной остановки. Просто он почувствовал, что девушка и старше, и умнее, и значительней его. И даже если бы Витька ее знал, она могла бы только снисходительно-ласково потрепать его по щеке, сказав: «Послушай, малыш, а ты очень мил…»

Но и яркий образ этой девушки с мальчишескими вихрами после речей Станислава затуманился.

Ну да, конечно, так оно и должно быть. Наверное, и такие речи должны ему прощаться. Ведь он герой. Ему все позволено. А герой ли он? Ведь от своего геройства он ищет выгоды именно для себя, а не для других. Он шел всегда впереди, с треском рвал финишные ленточки и не оглядывался, когда сзади падали. Спасение утопающих – дело рук самих утопающих.

Геройство у него как личный автомобиль у стяжателя: и гордиться можно дорогим приобретением, и удобно, и тепло, и быстрота передвижения, и на черный день все-таки капитал… Да, да! Если ему это выгодно, то он герой, если нет – пожалуйста, он может уступить возможность проявить лучшие свои качества другим. Геройство – его гигиена: Станислав прибегал к нему постольку, поскольку оно могло укрепить душевное и физическое здоровье.

Наверное, Витька судил излишне зло и в чем-то оставался несправедливым. Ведь и достоинств Станислава не умалить, он многое умел лучше, чем другие, начиная с плотничного ремесла и кончая ориентированием по звездам.

Витьку могло утешить, что и Юрий Викентьевич в чем-то завидовал Станиславу, хотя чего-то в нем активно не мог принять и оправдать. Юрий Викентьевич упрекал Станислава в самодовольстве и шутил, что истины, высказываемые им, непререкаемы, как статьи уголовного кодекса. Юрию Викентьевичу не нравилось и отношение Станислава к искусству. Вспыльчивый Станислав оправдывал в искусстве только сдержанность, только лаконизм, а шеф, такой внешне спокойный, рассудительный, признавался, что ему по душе и пышная декламация, если она звучит искренне, идет от высокой правды чувствований.

– В сущности, человек должен быть самим собою, – говаривал Юрий Викентьевич, – и я бы никому не посоветовал намеренно ограничивать свое зрение шорами, удерживать себя в рамках ложно понятой благопристойности. По-моему, нет ничего для человека страшнее, чем стать манекеном, всегда и всюду демонстрирующим одни и те же сызмала заученные повороты своего «я». По-моему, так: есть чему переучиться – переучись.

Станислав обычно молча кивал, как бы соглашаясь, и делал вид, что слова шефа не про него сказаны. Шеф моралист, кому это не известно?

Между тем Станислав и сам уже мучился сомнениями. Что-то рушилось в его взглядах на жизнь. Впервые он попал в обстоятельства, где, воздавая должное его заслугам, им, однако, без конца не любовались и требовали от него не пиротехнических эффектов, не умопомрачительных прыжков с трамплина, где он почти всегда мог спланировать и устоять благодаря выработанному за годы тренировок мастерству, а будничного труда без аплодисментов, кропотливого выискивания средств для того, чтобы прожить не только самому, но чтобы прожить всем…

Станислав всегда выбирал компанию по своему вкусу и диктовал ей свои условия, навязывал свой образ жизни. Сейчас произошла осечка: здесь по ряду причин он уже не мог быть диктатором. Мало того: здесь довольно скоро распознали его минусы, его самовлюбленную сущность.

А может, все выглядело проще, может, Витька по молодости лет пытался усложнить привычный порядок вещей в человеческом общежитии, будь то крошечный остров или город с многомиллионным населением?

Ведь и впрямь жизнь в их маленьком коллективе худо-бедно текла себе да текла – правда, по неровному, глыбастому руслу. И в атмосфере, несколько затрудняющей дыхание, несколько влияющей на умы. Это тоже правда.

Правда, которая подтвердилась вечером того же дня. Вроде и повода для того, чтобы ворочать руками камни порожистого русла, не было, как и сытная печенка не могла послужить причиной, чтобы темпераменты быстро вскипели и плеснули через края. Наоборот, Станислав, благодушествуя и завидуя самому себе, тому, какой он был в молодости неотразимый, прямо юный бог из древнегреческого мифа, рассказывал о своих спортивных подвигах, о ристалищах высотных плато, где он блистал и где горящими глазами наблюдали за ним прекрасные ревекки в расписных свитерах, тугощекие, мускулистые, белозубые – лед и пламень.

Юрий Викентьевич снисходительно его слушал.

– Но погодите, Станислав, ведь прыжок с трамплина для человека подготовленного не высшая, скажем, доблесть. Не единственное, к чему только и может стремиться индивидуум.

– Ну да, – усмехнулся Станислав. – Почему же вы не попробовали?

– Как-то не тем мысли были заняты, знаете.

– А вы думаете, у вас получилось бы? Видите ли, прыжок с трамплина требует немалой отваги. Со стороны легко иронизировать.

Юрий Викентьевич пожал плечами.

– Конечно, стать прыгуном очень не просто. Я бы, наверное, не смог. Но если ты это можешь, мне кажется, вовсе не обязательно на все события в мире, на отношения между людьми, на «микро» и «макро» смотреть именно с этой точки зрения, с точки зрения удачливого прыгуна… свысока и неразборчиво…

– Ага, мол, ты не осмелишься прыгнуть с трамплина, – поддакнул Витька. – Кишка, мол, тонка… А мне это запросто – раз плюнуть и растереть.

– Щенок! – сказал Станислав, бледнея.

Витька вскочил с чурбана так, что тот покатился в сторону. Станислав был там, за костром. Витька подошел к костру, и языки пламени, почуя порох его одежды, ресниц и волос, изогнулись. Напряженно и с дрожью зазвенел Витькин голос, вскидываясь и опадая, как это пламя:

– Нет, я не щенок! В мои годы умирали на фронте, бросались грудью на пулеметы. Вы не смеете говорить о моем возрасте так безответственно! Кстати, вам было куда больше лет, чем мне, когда началась война. Но вы ее провели в тишине, берегли свое тренированное тело для послевоенных спортивных побед, для прыжков с трамплина…

Губы у Станислава угрожающе повело в сторону.

Юрий Викентьевич, казалось, никак не реагировал на страстную тираду паренька. Он только прекратил на полуслове запись в полевом дневнике, раздумчиво прижал карандаш к губам.

– Точно так же сейчас вы бережете свой драгоценный спортивный организм от воздействия разных нежелательных факторов, – стремительно продолжал Витька, и никто в эту минуту не смог бы зажать ему рот, – во имя будущих побед над девушками – и той, что с обложки, и другими…

Станислав тяжело и туго, с усилием отпрянул – так сжимается пружина, но тут же и сел на свою бочку, задержанный движением Юрия Викентьевича.

В руке шефа сухо хрустнул карандаш. .

Станислав неподвижно смотрел на две бесполезные, не таящие никакой угрозы, остро сломавшиеся половинки; разумеется, не это его остановило.

Его остановили слова Юрия Викентьевича;

– Однажды я чуть не убил человека.

– Каким же это манером? – без любопытства спросил Станислав, еще клокоча и пыша шаром возмущения.

– Я был в оккупации под Можайском. Лет мне тогда было, вероятно, пятнадцать, если даже не меньше. Но сложение мое уже и тогда впечатляло. Жили мы вдвоем с матерью, отец мой, комбриг – я до сих пор помню этот ромб в петлицах – расстрелян был в годы репрессий. Он преподавал в военной академии. Впрочем, я не о том… Так вот, однажды я возвращался откуда-то в свою деревню через опытное, как оно называлось еще до войны, хозяйство и прихватил необмолоченный сноп, решив, что для пропитания с него удастся вытрясти малую толику зерна. На беду меня заметили, и из ближней избы выбежал бригадир – он работал бригадиром и до прихода немцев, – ас ним два солдата в касках, с автоматами. Бригадир вопит мне еще издали: «Ты что, такой-сякой, снопы воруешь, распустила вас Советская власть!»

Немцы тоже что-то кричали и уже готовы были стрелять. Я бросил сноп и ушел подальше от греха.

Вес меня попутал, и вторично, уже когда немцев прогнали, на этом же самом опытном поле я вознамерился срубить на дрова усохшее дерево. Надо сказать, что мы с мамой были приезжими в этой деревне, эвакуированными, и жилось нам без натурального хозяйства туго. Ну вот, только я успел тюкнуть раза два по дереву, как откуда ни возьмись опять все тот же бригадир, а с ним агроном… Наверное, бригадир не узнал меня и как закричит; «А, туда-сюда, дерево рубишь, думаешь, это тебе при немцах?!»

Ну, тут я буквально задрожал от ярости, не знаю, что со мною стряслось. Замахнулся я на бригадира топором и рассек бы его к чертям собачьим надвое, если бы агроном не перехватил руку…

Стало тихо у костра. Стало очень тихо, только угли сипели, скрипуче пощелкивая и чадя.

Наконец Станислав вымолвил, хрустнув сцепленными на затылке пальцами, потягиваясь, выходя из короткого оцепенения, навеянного рассказом Юрия Викентьевича:

– Назидательная притча. Она рассказана с умыслом?

– Не знаю. А впрочем, не бойтесь. Она без подтекста. – Юрий Викентьевич сунул огрызки сломанного карандаша в карман. – Мне просто удивительно и задним числом неловко, что, оказывается, я способен на такие «взрывы естества». Мне это чуждо в общем-то…

– Гм… – недоверчиво помычал Станислав; он хотел что-то сказать, но не успел.

Витька с сухим осадком в голосе пробормотал:

– Зря не тюкнули того бригадира. Он заслужил, и нужно было тюкнуть.

Юрий Викентьевич сощурил глаза, призадумался, как бы в самом деле решая про себя, не допустил ли он тогда оплошности, даровав жизнь такой гадине.

– Видите ли, Виктор, – медленно проговорил он, – человек должен быть выше этакого молодеческого разгула; захотел – тюкнул, не захотел – не тюкнул. Нужно держать себя в кулаке.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Утром Витька ушел жить на шхуну. Там вполне можно было оборудовать под жилье какой-нибудь закуток; кубрик или трюм. Конечно, сыровато, но он приспособил печку для жидкого топлива, которой пользовались японские рыбаки, под дрова. А дров хватало – начиная прежде всего с обломков самой шхуны. Вообще здесь был бы неплохой лагерь – ближе к холодам поневоле придется сюда перебазироваться.

Он представил, как, не дождавшись его к обеду и ужину, начнут в лагере беспокоиться. Как Станислав пренебрежительно скажет:

– Да он на шхуне, где же еще ему быть? Тоже мне Робинзон Крузо. Что он рассчитывает там найти?

А Юрий Викентьевич пожмет плечами и ответит что-нибудь необязательное, вроде:

– Между тем все эти банки-тряпки со шхуны – с потерпевшей шхуны, учтите! – они в его возрасте выглядят привлекательно, несут в себе, ну, что ли, элемент авантюризма, романтичности, воскрешают прочитанное в детстве у Стивенсона или еще у кого-нибудь.

– Э, времена флибустьеров, прятавших на островах сокровища, давным-давно прошли, – пробормочет Станислав.

И шеф, будучи себе на уме, улыбнется:

– В нашем положении на вес золота и компот.

Может, такой разговор состоялся, а может, и нет.

Уже когда немного свечерело, Юрий Викентьевич пришел на шхуну сам.

– Я так и знал, что вы здесь.

– Нетрудно было догадаться, – буркнул Витька.

Юрий Викентьевич задел низкую притолоку двери.

– Увы, строили с расчетом на низкорослых, – посетовал он и посмотрел в пробоину. – В общем вы недурно устроились. С видом на море. И пейзаж приятный, чисто геологический. Дайка типа поленницы. Симпатичная дайка, нужно будет ее прощупать.

Юрий Викентьевич не сразу нашел слова для беседы с этим, как он, наверное, считал, юным анархистом.

– Мне кажется, что вы не очень мудро поступили, предприняв такую… такую дипломатическую акцию… чуть ли не разрыв отношений.

– Может быть, – хмуро ответил Витька. – Но вы… разве вы не видите, каков он? Какой он эгоист и позер?

– Кстати, если это так, вам нетрудно было бы удостовериться в том еще раньше, еще в Москве, а?.. – Юрий Викентьевич призадумался. – Хотя да, в Москве не та обстановка. Но мне лично не о Станиславе хотелось бы повести речь. Не о его плюсах и минусах. Плюсы и минусы есть и у меня и, вероятно, у вас, Виктор. Конечно, нужно стремиться к тому, чтобы количество плюсов увеличивалось, а минусов – уменьшалось. В принципе. Но, Виктор, взгляните-ка на этот фон. На это угрюмое море, на непропуски. На ту вон чахлую птичку, что потрошит выброшенную прибоем водоросль. Это наш общий враг. Даже птичка. Они мне уже осточертели. Перед лицом этого общего врага мы должны быть едины, иначе нам… иначе нам труба!

Он выделил голосом слово, чуждое его словарю.

– Вы думаете, у нас такое безвыходное положение? – тихо спросил Витька.

– Нет, почему. Нас могут снять отсюда в любой час – случайно или в результате каких-то планомерных поисков. Боюсь только, что где-то уже найдены следы потерпевшей крушение шхуны и поиски решено прекратить. Что ж, резонно. – Юрий Викентьевич похлопал Витьку по плечу. – Я не умею утешать, скорее я способен нагнать тоску, а?.. Но ведь вас не нужно утешать: вы человек уже достаточно крепкий, чтобы противостоять невзгодам. Короче говоря, мы должны быть готовы к худшему.

– Вы хотите, чтобы я возвратился в лагерь?

– Хочу ли я!.. Вы обязаны возвратиться.

Плечи у Витьки сникли.

– Я ведь слишком громко разговариваю, слишком громко смеюсь, и не так рублю дрова, и вообще я для него законченный тупица!

– Положим, это неправда, это мнительность, – мягко возразил Юрий Викентьевич. – Да, он привык повелевать, читать нотации, это у него есть, что поделаешь, – слава! Не у всех такие крепкие позвоночники, чтобы не завибрировать под тяжестью славы. Он резковат – что поделаешь, нервы, мы попали в основательную переделку. Иногда они сдают и у спортсменов. Нужно быть терпимей к нему.

Витька пристально посмотрел на Юрия Викентьевича. У Витьки сухо блестели глаза.

– К нему быть терпимей! Подумаешь, какая примадонна! Пусть он идет ко всем чертям.

Юрий Викентьевич присел на койку: ему нельзя было стоять в кубрике во весь рост. Наверное, его утомлял этот разговор.

– У нас общая платформа, – сказал он сдержанно, – поймите вы это. Не глупите. Самое последнее дело в нашем положении отвечать грубостью на грубость. Да это и недостойно мужчины – вести себя на манер базарной торговки.

– Это он ведет, – обескураженный изменившимся тоном Юрия Викентьевича, пробормотал Витька.

– Вы ему не уступаете, к сожалению. Уж во всяком случае, он старше – поищите в вашем багаже капельку элементарного уважения, где оно затерялось там у вас, среди какого тряпья?.. И потом, нужно учиться умению владеть своим голосом. Не нужно кричать. Крик – следствие болезненных эмоций. Когда-нибудь я вынужден буду сказать об этом и Станиславу. Но для начала говорю вам.

Витька молчал. Он не знал, какие тут говорить слова. Стыдно было признаться даже самому себе, что Юрий Викентьевич прав. Что, может быть, высшая доблесть в жизни – именно уметь держать себя в кулаке. Именно умение владеть собой есть признак недюжинной, уверенной в себе натуры. Вера в здравый смысл коллектива и ответственность за судьбы людей – вот что стоит сегодня за спокойствием Юрия Викентьевича. Хотя где-то про себя он, конечно, волнуется и переживает. Он переживает, конечно!

Витька размышлял об этом наспех и раздерганно, мысли его пришли в смятение, голос Юрия Викентьевича доходил до сознания уже заторможенно, приглушенно, сквозила в нем дружеская доверительность:

– Давайте так: будто вам тридцать шесть, а мне восемнадцать. Нет, давайте лучше отойдем от возраста вообще и посмотрим на вещи одними глазами, с одним и тем же, образно говоря, фокусным расстоянием. Так вот: Станислав обладает завидными познаниями – правда, он их почему-то не успел в жизни пристроить к делу, но это разговор другой. Он и опытней нас просто-напросто. Жизнеспособней. Наконец, чистосердечно посчитайте, сколько Станислав сделал нам хорошего…

А Витька думал теперь не о Станиславе, он думал о Юрии Викентьевиче. Он думал: разве такое уж благо – спокойствие, разве так уж важно во всех случаях жизни стараться не повышать голоса? Как понять все это? Потому что Витька не хотел брать на веру все, что ему ни подсовывали в качестве оснастки для характера, любую снасть ему нужно было испытать на прочность. А ну как не пригодится, а только помешает ему в будущем, только повредит?! Юрий Викентьевич, конечно, славный, честный и справедливый человек, но то, что годится для него, может не подойти Витьке. Юрий Викентьевич, наверное, любит теплые и блеклые цвета, Витька же, напротив, яркие и злые.

Юрий Викентьевич добр, и при всей своей кажущейся умудренности он житейски беззащитен и раним. Эту беззащитность и ранимость он подсознательно угадывает и у других, у всех, с кем общается, даже у Станислава.

Сумеет ли Витька быть таким душевно добрым и деликатным? И нужно ли это ему? Годится ли доброта для всех случаев жизни? Этакий пацифизм внутреннего пользования? А?! Ответьте Витьке, шеф! Ответьте!

Но Юрий Викентьевич приумолк. Он и так многое уже сказал. Пусть Витька переваривает. Пусть он все это усвоит. Пусть он поймет, что низко и жестоко было тогда, на перевале, уходить от Егорчика втихую, не пожелав лишний раз крикнуть ему для ориентировки! Егорчик, конечно, вел себя тогда преотвратно, но зачем же мстить ему за это? Егорчик доставил отряду уйму хлопот – что же теперь, растерзать его за это на мелкие части?

Думай, Витька, был ли ты тогда прав. Был ли прав тогда Станислав. Думай…

Значит, Станислав все-таки плох? Тогда почему же Юрий Викентьевич ругает Витьку за неприязненное к Станиславу отношение? Где Станислав плох, а где хорош? Опять-таки нужно разобраться. Думай, Витька, думай…

– Ладно, – сказал Витька нехотя, – я вернусь в лагерь. Я все равно вернулся бы, даже если бы вы ничего не говорили, я же понимаю, в одиночку трудно. Только.., Только вы идите, а я потом… я сам…

Глядя вслед Юрию Викентьевичу, в труднообъяснимой связи со всем тем, о чем тут недавно говорилось, он решил вдруг, что, если случится худшее и придется помирать, Юрий Викентьевич умрет первым. На нем лежит ответственность. Она старит и гнет. Немного поразмыслив, Витька пришел к горькому выводу, что следом за шефом умрет и он. У него мало иммунитета против внешних раздражителей, не успел еще выработать жизнестойкости. А потом, может быть, придет черед Станислава. Вообще он достаточно тренирован и проживет долго.

Витьку поразило, что в его наивном распределении очередности, кому когда умирать, Егорчику неожиданно досталось последнее место. Что ж, рассудил Витька, он достаточно безличен. Безличен, а может быть, и подл. Кто его разберет! Такие, всем на удивление, переживают других. Будет грызть землю, а выживет.

«Тоже мне провидец, – посмеялся над собою Витька. – Старец какой вещий».

Он долго смотрел на удаляющегося Юрия Викентьевича, думая о нем тепло. Походить на него решительно во всем почему-то не хотелось, а все же стоило бы поучиться той сдержанности чувств, за которую Станислав ратовал в искусстве, но которой в жизни, в повседневном быту отличался как раз не он, а шеф.

Внезапно Витьке пришло в голову, что жена у Юрия Викентьевича должна быть рослая, с крепкой статью и толстыми русыми косами, собранными короной над высоким лбом, над синими глазами, глубокими и чистыми, как лесные озера, – вот такая жена, истинно русская красавица.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

А у шефа не было жены.

Жена у Юрия Викентьевича, правда, когда-то была – такая миловидная, румяная, сочная, как брусничка, и терпкая, как брусничка. Она была женщиной рассудительной, достойной – и при всем том несколько инфантильной. Ужиться он с ней не сумел, как ни старался. Она все-таки оставалась себе на уме. Она заявляла разные, ею же придуманные супружеские права, а Юрий Викентьевич рассматривал брак как содружество равных и диктата не терпел. Он говорил: я геолог, и я не могу сидеть дома в качестве бесплатного к тебе приложения. Она же отвечала: ты муж, и ты должен заботиться о доме, о семье, и знать я больше ничего не желаю. Может, она даже изменяла ему – в последние годы у него появились причины подозревать ее.

В общем примитивная, но в наши дни еще встречающаяся история. Сюжет, как говорится, не нов.

Смешно сказать, но разногласия начались, когда получили квартиру… приобрели ослепительно-лакированный гарнитур, несколько, правда, роскошный и дорогой по нынешним временам всеупрощающего модерна. В образе поведения Юрия Викентьевича от этого ровно ничего не изменилось, он не остепенился, не стал примерным домоседом, на жену же благоустроенный угол и сверкающие блики на благоприобретенной мебели подействовали магически…

Он оставил ей все это. Пусть пользуется. Пусть живет.

С той поры знакомств с женщинами он избегал, держался в шумных компаниях отчужденно, выглядел бирюком. Вдобавок Юрию Викентьевичу тогда казалось, что его внешность не может вызвать встречной симпатии у особы, которая чем-либо приглянулась бы ему самому.

Если же вопреки ожиданиям Юрию Викентьевичу оказывали знаки внимания, он становился доверчивым и даже болтливым, много и не без юмора говорил о своей незадав-шейся семейной жизни, о работе в горах, о последней стычке в геологическом управлении с неким Тырловым, который, видно, немало ему досаждал, – и все эти обильные и полушутливые излияния со стороны выглядели как крик души, истосковавшейся по женской ласке.

Долгое время он не мог встретить своей женщины. В общем он не надеялся на какую-то особенную встречу. Ему могла подойти и женщина нервная, мятущаяся, демонического склада, у которой была бы своя самостоятельная, пусть даже немного горячечная жизнь, но он не имел бы ничего против женщины спокойной, домовитой, заботливой, которая, однако, уважала бы его занятия и не чинила бы ему в работе препятствий неумными претензиями.

Словом, шефу не везло. Чаще он знакомился с какими-то случайными особами, о которых вскоре забывал: общение с ними ничего, кроме горечи, в душе не оставляло.

Больше других ему помнилась жена одного олимпийского чемпиона, с которой танцевал он у друга на загородной даче. Юрий Викентьевич так и не узнал ее подлинного имени, но смутно помнил, что звали партнершу довольно необычно: Гуся. Он долго ломал голову: Гуся – это Гусыня, что ли? Но спросить не решился. Эта Гуся в вечернем сумраке веранды, при свете первых звезд и нарождающейся луны показалась ему отъявленно красивой. Именно отъявленно, нагло, незаслуженно красивой -- ведь на поверку вышло, что она ничтожество. И любить такую уважающему себя мужчине было бы постыдно. И зло взяло на ее мужа-чемпиона, обладающего феноменальным физическим комплексом, зло и досада, что эта Гуся так им помыкает, и он и смотрит на нее преданными глазами, и следит издали глупо-влюбленно, в то время как она обвисает в руках партнера – в сущности, незнакомого ей человека – и большой яркий рот ее лепечет разные такие двусмысленные слова.

А то всплывала в памяти какая-то Галина – шумная, с пышным, но еще сохранившим талию телом, вся в белом и розовом, и простроченный кусучей золотой канителью белый с розовым на ней шарф… Они сидят в ложе театра, и этот шарф то и дело сползает с ее плеч на колени Юрия Викентьевича, а затем и рука нечаянно трогает его пальцы и не торопится убегать. Глупое, ненужное знакомство…

Образы Гуси, Галины, какой-то еще Виктории Леонидовны расплывчаты и смутны. Но одну женщину Юрий Викентьевич помнит постоянно и остро. Он не может ее забыть вот уже два года – с той поры, как встретился.

Юрий Викентьевич познакомился с ней здесь же, на Курилах. До острова, где Ольга жила, отсюда сутки ходу.

Юрий Викентьевич пришел в поселковый Совет после высадки с парохода, чтобы определиться к кому-нибудь на постой: в этих краях ему предстояло поработать.

Смуглая женщина с гладко зачесанными волосами – так, что они блестели, – пристально на него взглянула.

– Я здесь, в поссовете, случайно, замещаю на час-два секретаря, мою подругу, – сказала она, опуская чуть раскосые глаза и как-то еще более темнея лицом. – Я не знаю, что вам сказать насчет жилья… А много вас?

– Да я, собственно, один.

– Один-то вы можете остановиться… у меня, – предложила женщина, разом вскинув голову и встретившись с ним взглядом. -- У меня есть свободная комната с койкой… если вы один.

На ужин она разогрела консервированную курицу, нарезала бараньей колбасы, поставила моченых ягод и местных остро наперченных грибов, а Юрий Викентьевич, взглянув на обильное угощение, неторопливо расшнуровал рюкзак, извлек оттуда бутылку липуче-сладкого портвейна, купленного впопыхах еще в Москве.

Выпили. Захмелели. Вышли на крыльцо.

Вдруг прильнув к Юрию Викентьевичу, женщина взглянула на него мерцающими глазами.

– Ляжешь со мной?

Юрий Викентьевич растерялся: не мог понять, чего

больше в этом внезапном порыве, вызывающего бесстыдства или целомудрия, доведенного до отчаяния. Он смотрел на нее в замешательстве и уже не видел ее испуганно опущенных глаз, а только ученический пробор на голове, зыбкий, как лунная дорожка, пересекшая море. Он ощутил желание поцеловать ее и неловко ткнулся губами в ухо, в висок…

– Щекотно, – прошептала она, отстранившись, и прильнула опять, счастливо-освобожденно защебетала о чем-то, так что сразу схлынуло напряжение этого вечера и обоим стало легко.

Она работала техником-технологом на рыбозаводе. Мужчин здесь было мало, женщин – куда больше, особенно милых, со смесью стеснительности и озорства девушек-сезон-ниц. Могло статься, что Ольга избегала связи с кем-либо из местных мужчин, связи временной, потому что на постоянную у нее были причины не рассчитывать.

Ольга долго и сбивчиво говорила ему о здешнем житье-бытье, он слушал и не слушал, покуривая в потемках (тогда Юрий Викентьевич курил), не давая себе труда разобраться в отношении к ней, сразу почему-то ставшей такой близкой и родной. Юрия Викентьевича умиляла эта ее робкая отчаянность, с какою она заявила на него свои права.

Может быть, со стороны такая встреча, такая связь не отвечали классическому мерилу женской нравственности, – Юрий Викентьевич не обратил на это внимания.

Он видел в темноте, изредка пропитывающейся красным отсветом сигареты, ее пробор, ровный даже в постели, слышал успокоенное дыхание – она спала, – и ему было хорошо. Конечно, ничто в мире не бывает без начал и решительно все в мире идет к своим причалам. Что-то в жизни Ольги, вероятно, не удалось, что-то пошло наперекос, но он не хотел ни о чем ее расспрашивать. Он понимал: расспрашивать не нужно.

Потом, много позже, Юрий Викентьевич что-то пытался выведать у нее, но безуспешно. Ольга отвечала уклончиво и неохотно. Потом он сказал: давай будем жить нормально, как все люди, и она ответила, что они в общем и так живут не хуже людей. Она, во всяком случае, разницы не видит.

Юрий Викентьевич предложил ей узаконить брачные отношения, но Ольга только усмехнулась: полно, зачем это тебе?.. Да она ведь и старше года на два – ей уже тридцать шестой пошел, старуха. Какая разница перед лицом вечности, возразил он, если Ольге стукнет сто два, а ему будет сто?..

Однажды ночью она почему-то заплакала, что-то в ней обнажилось и закровоточило, но на все его расспросы только шептала горячо и невразумительно:

– Я тут временно, понимаешь? Я тут временно. Я уеду отсюда, у меня квартира на Сахалине. Если хочешь, приезжай когда-нибудь, посмотришь… А там будет видно. Ничего я тебе сейчас не хочу ни говорить, ни обещать.

Позже он попал проездом в Южно-Сахалинск, с трудом отыскал нужную улицу где-то на задворках города. Жила Ольга в необычайно легком, потемневшем и покоробившемся от древности домике еще японской постройки, с выносными, вроде игрушечных бастиончиков, окнами по фасаду.

Дверь ему отворил белобрысый крутолобый мальчуган, лет, вероятно, десяти-одиннадцати – оказалось, сын. Ольга ничего ему не говорила про сына, это обидело Юрия Викентьевича, могла бы сказать…

У ее сына были редко поставленные широкие зубы, он без конца широко и восторженно улыбался, и что-то в нем удивительно к себе располагало.

– Так это вы и есть дядя Юрий Викентьевич?! – несколько раз изумленно переспросил он, ступая за ним по комнатам шаг в шаг. – Так это вы нам с мамой посылки присылали? И книжки – я их все прочитал.

– Между прочим, на тебя-то я и не рассчитывал, когда посылал их, – заметил Юрий Викентьевич.

– Ну что ж, не рассчитывали. Я все, что в доме есть, прочитал. Даже мамины – про эту самую… ихтиологию… про разведение мальков… про эмиграцию.

– Про миграцию, – сказал Юрий Викентьевич.

– Ну, пусть про миграцию… все равно интересно.

В двух недавно отремонтированных и свежепокрашенных комнатах было пустынно, гулко и прохладно. В одной стояла неприбранная кровать со скомканным пышным – семейным – одеялом, в другой – стол и два стула. На столе веером лежали школьные тетрадки.

Проследив за его взглядом, мальчуган – его звали Васькой – вздохнул:

– Мебелью еще не успели обзавестись. Ремонт был… Денег знаете сколько потратили?

Юрий Викентьевич не на шутку смутился, будто Васька в чем-то его упрекнул.

– Конечно, – пробормотал он, – ремонт. Такое дело…

Ему пришелся по душе этот рассудительный малец с весело растущими вразброд зубами. Он не умел ласкать детей и неловко погладил Ваську по голове.

В комнатах вместо дверей выдвигались светлые палевые ширмочки на японский манер, легкие притолоки и рамы в обильно застекленном окне, похожем на террасу, были сделаны из бамбука либо имитировали неошкуренное дерево. Все казалось таким хрупким, что и не коснись.

«Волшебный домик какой-то, – подумал Юрий Викентьевич с осуждением. – Обитель мадам Баттерфляй».

– Сейчас-то ничего, – угадав его мысли, пояснил Васька, – а зимой нам тут крепко достается.

Юрия Викентьевича изумила воздушность постройки, в которой жила Ольга, смутило обилие вроде бы и лишнего здесь света, повергла в уныние волглая прохлада комнат.

Одиночество накрепко угнездилось здесь.

Одинокие Васькины следы с чуть заметной рифленостыо подошв обозначились на ярко-красном полу. Одинокие тут и там валялись прямо на полу, у окна-террасы окурки, выкуренные до мятых, искусанных мундштуков. И хотя Юрий Викентьевич знал, что Ольга раньше не курила, у него ни на минуту не возникло подозрение, а не мужские ли это окурки. Нет, здесь курила женщина, которая постоянно была наедине с собой и сыном, и никому она не хотела нравиться, и никого-то она не опасалась, ничьего упрека, ничьей хулы, потому скомканные мундштуки равнодушно летели в угол, на пол в свежей краске и белели на нем кричаще. Мужчина не был бы так небрежен в присутствии женщины, он всегда нашел бы окурку подходящее место, на крайний случай, хотя бы в горшке с алоэ или геранью.

Женское позднее курево…

– Ну хорошо, – Юрий Викентьевич с усилием, крепко растер виски. – А где же мама, Васек?

– Она не придет сегодня. У нее вторая, ночная смена. Она ушла пораньше и сказала, что сегодня больше не придет. Но ведь вы дождетесь?

– В том-то и дело, что нет, Васек. Завтра в восемь утра уходит мой самолет, а мне еще нужно кое-что успеть сделать. Но ты вот что… ты скажи маме, пусть приезжает в аэропорт, если сможет. И вот возьми себе… – Он торопливо вынул бумажник. – Возьми на шоколад.

– Не-е, – покачал головой Васек, – спасибо, дядя Юрий Викентьевич. Мама меня не похвалит за это.

– Но у меня можно… я ведь…

– Не-е… Вот если придет мама…

– Ну что ж… тебе видней. Пока, брат!

Остаток ночи он промаялся в гостинице, а утром тщетно прождал Ольгу в аэропорту. Она не пришла.

«Могла бы прийти, – огорчился Юрий Викентьевич. – Может, она стыдится, что я застал ее… врасплох?»

Прошел год, как он был в Южно-Сахалинске.

Юрий Викентьевич намеревался осенью забрать Ольгу с Василием к себе. Не имело смысла оттягивать это решение. Правда, она не отвечала на письма. Но нужно понять Ольгу, понять эти ее жалкие окурки, эту душевную маету. Очевидно, она не верит в серьезность его намерений, что ж, Юрий Викентьевич сам виноват, их отношения на том острове, видимо, складывались так, что женщина не рисковала полагаться на глубину его чувств.

Но что толку бередить себя воспоминаниями, когда нет уверенности в том, как скоро вообще закончится полевой сезон нынешнего года!

Шеф выглянул из палатки. Наплывал от студеной воды моросящий дождь.

Станислав тщился отстирать голубенькую поплиновую рубашку, на которой отпечатался узор пуловера.

К своему удивлению, шеф не обнаружил на рубашке пятен, когда Станислав повесил ее сушить.

– Чем же это вы ее оттерли?

– Пургеном, – засмеялся Станислав. – Пургеном из аптечки. Отлично отстирывает. Там, кажется, еще синестрол есть. Нужно попробовать синестролом.

– Откуда попал в нашу аптечку синестрол? Соли там, кстати, в таблетках нет?.. Презренного натрий-хлора?..

– Натрий-хлора нет, – ответил Станислав. – А синестрол – пожалуйста. Слушайте, шеф, куда это чуть свет улепетнул наш землепроходец и бузотер?

– Не знаю, – сказал шеф. – Видимо, бродит по окрестностям, что-то ищет.

– Золото ищет, – хмыкнул Станислав.

– Что ж. Иногда лучше искать золото, которого заведомо не найдешь, чем не искать ничего.

– …и найти вдруг золото.

– Что ж… Случается и так, – пожал плечами шеф. – Честь и хвала счастливчику!

Витька хотя бы что-то искал, чем-то был увлечен. Для шефа же остров являлся книгой, в которой все страницы давно вызубрены. В смысле геологическом остров для него загадок не представлял. Старая вулканическая развалюха! Вся трагическая нелепость обстоятельств, в которые их угораздило попасть, как раз и обуславливалась отсутствием настоящего дела. А то шеф и горюшка бы не знал.

Для него прожитый здесь месяц оказался совершенно непредвиденным отдыхом. Жаль, что он к нему заранее не подготовился. Хотя бы какую-нибудь беллетристику захватил с собой или шахматы. Ну, шахматы нужно будет из дерева вырезать, только и всего.

А между тем шеф едва ли помнил времена полного и безмятежного отдыха, кроме одного случая. Было это давно где-то на Северном Кавказе. Взяли они с женой (с «брусничкой») палатку, рюкзаки и ушли из города, в котором отдыхали у жениных родителей. Направились вверх по небольшой речке Псекупс, через редко стоящие адыгейские селения, до первой поляны на берегу, которая обоим пришлась бы по вкусу. Река текла тихо, вода была густо-зеленой, плыл по ней обильный вербный пух. Отойдя километров пятнадцать от города, остановились, энергично уничтожили обитавших близ берега серых гадюк и натянули палатку.

Началась библейски неторопливая жизнь. Вербы, густо поникшие в Псекупс ветвями, и впрямь походили на библейски курчавых кающихся старцев; не было ни скальных выходов, в которых нужно проследить условия залегания какой-нибудь кристаллической жилы, ни пестрых горизонтов, осыпающихся под ударами молотка, не приходилось долбить в мерзлой земле шурфы и закопушки. Если и была забота, так разве только ужение пескарей и плотвы.

С тех пор шеф не знал таких минут отвлеченности от всех забот, да уже и не искал их. Он вошел в ритм своей профессии, почувствовал настоящий вкус ее, полюбил поле и презрительно называл коллег, насиживающих в конторах мозоли на известном месте, «геморройными геологами».

В списке плановых работ, которые он должен был провести на Курилах, по милости этих «геморройных» деятелей значилось и такое, чем не к спеху заниматься, что могло и обождать. Оставалось мало времени для того, чтобы отстаивать свою правоту, подготовка к экспедиции шла полным ходом, и Юрий Викентьевич решил, что для виду сойдет, для виду и формально он сделает все необходимое по плану.

Тем более что много в плане дельного. Но втихую по-прежнему будет он заниматься фундаментом гряды, старой привязанностью, делом всей жизни…

Рухнули все замыслы этого года.

Задним числом стало обидно, что не доругался с Тырло-вым. Тырлов серьезный ученый, Юрий Викентьевич в последние месяцы изредка беседовал с ними вполне в духе взаимопонимания, но остался между ними неустранен-ный давний конфликт, – жаль, нужно было доругаться. Да, Тырлов мыслящая личность, но иногда в своих работах он приходит к выводам, которые были бы желательны для него, но почти и не обусловливаются исходным материалом. Это бывает. Иногда и серьезный ученый впадает в блажь.

А может, шеф попросту стареет, превращается в твердолобого консерватора? Не в состоянии охватить умом новых веяний в науке и в жизни? Да ну, ерунда, ему всего тридцать шесть, самый расцвет, пора самой интенсивной работы.

Тырлов, без спору, интересный мужчина, а вот жена у него истеричка и в науке – ноль. Но многие с ней соглашаются, поддакивают – все-таки жена руководителя.

Шеф судил о своих противниках без злобы, с одной стороны, потому, что в достаточном количестве не наделен был ею от природы, а с другой – прежние споры потеряли здесь остроту, отодвинулись за эти острова, за это море. Кричаще обозначились другие заботы в повестке дня.

Появился вот Станислав. Ярый индивидуалист! Но обижается, если даже вскользь намекнешь ему об этом. Он считает себя рубахой-парнем, примером выдержки и мужества. Увы, увы… Мужества, быть может, ему не занимать, а вот с выдержкой – плоховато.

Ах, шут его задери… в общем-то он неплохой парень, только не нужно ему без конца набивать самому себе цену. В общем-то он знающий дело человек, таким всегда нет цены в кочевой жизни, и сейчас, положа руку на сердце, шеф не хотел бы остаться здесь без Станислава. В общем-то и его недостатки активны, шумны – товар, так сказать, лицом. От них при желании легко себя оградить.

А вот кто такой Миша Егорчик? Незаметная, серая личность. Что-то все жует и жует. Что здесь можно жевать, между прочим?.. С ним нужно быть жестче, а?..

Много думалось в эти дни. Много и обо всем подряд.

То о женщинах, которые не стали женами, – как знать, к добру или недобру, – то о недругах, которых хотелось бы видеть друзьями, то о жизни дальнейшей, о жизни вот здесь, под этим набрякшим небом.

Вечером Юрий Викентьевич заметил мигающий светлячок, прошедший где-то высоко по своей межзвездной орбите.

– Кто там «летающее блюдце» высматривал? – спросил он. – Вон, похоже, спутник пролетел. Как это по-ла-тыни? Per aspera ad Astra! Через тернии – к звездам. Н-да-а… Однако глупо, что во времена спутников и космических полетов существуют на земле необитаемые острова!

Настроив себя на особый лад, шеф посетовал, что давно не слышал настоящей музыки – нет, не вашего Эллингтона – Баха, а?.. Прокрутить бы несколько арий Шаляпина, Собинова – это как очищение от грехов, именно, именно…

Станислав не поддержал этой темы. Он был занят собственными переживаниями.

– Днем я смотрел на тот остров, – уронил он в раздумье. – Не мог наглядеться.

– Вас волнуют те каннибалы?

– Ага. Я все пытаюсь постигнуть природу их поступка. И не могу. Что это, самурайская отрыжка, самурайские штучки?.. Ведь вот наши- ребята, которые на барже…

– Наши ребята… – недовольно пробормотал шеф; ему, вероятно, не нравился самый предмет беседы. – Нужно иметь в виду, что процесс морального упадка человека находится в прямой зависимости от физической деградации его организма. Он естествен, этот процесс… Слабеет, видите ли, тело, сдает и мозг… Так вот весь фокус в том, что одни способны сохранить высокий дух, человеческое, так сказать, подобие дольше, другие – нет.

Из темноты пододвинулся к костру Витька.

– Неправда, – сказал он, -. неправда, что до уровня зверя может опуститься каждый – один раньше, другой благодаря силе духа позже. Неправда это. Вон на «жучке» блуждали восемьдесят два дня в океане, у них давным-давно не стало еды, но ведь друг друга они не поели.

– Во-во, Витька! – поддержал его Станислав. – О чем я и толкую шефу.

Шеф улыбнулся. Ладно, ладно, он не спорит. Возможно, он не совсем точно сформулировал свою мысль. Социальные мотивы, нравственные принципы, благородство духа, воспитание… Все это, разумеется, влияет на человека.

Голод весьма могущественный фактор. Он правит миром: мыслями, чувствами, поступками людей. Но власть голода отнюдь не фатальна, нет, – охотно уступил шеф напору Витьки. И еда не единственное, что может волновать человека в часы бедствий.

Ночью забарабанил по тенту над палаткой дождь; вот он уже стал секущим, пробойным, как гвозди, а вот и рухнул на землю потопом, будто прорвалось небо. Море угрожающе зарокотало. Бешеные порывы ветра трепали палатку.

«Не устоит», – подумал шеф, на миг представив себя раздетым и несобранным во власти тайфунного ливня; зажег свечу, которую обычно строго экономил.

Витька надевал на себя все, что нащупал под руками, впопыхах засовывал в рюкзак разбросанные вещи.

Иногда ветер как бы стихал, но потом его таранно бьющие удары обрушивались на палатку с новой силой. Похоже, что сорвало тент, и вода теперь протекала по швам, бисерно проступала сквозь парусину. Слышно было, как вздрагивают и, подобно звенящим струнам, напрягаются оттяжки.

– Придется закрепить, – сказал шеф. – А то сорвет.

Его то и дело накрывало ослабевшим полотнищем, и он

зябко поеживался. Сверху на голову лилось уже ручьем.

– Бесполезно. Промокнешь в момент, а закрепить толком не закрепишь, – покачал головой Станислав. – Все равно вырвет с мясом. Уж лучше понадеемся на судьбу.

Вверху, у разрушенного кратера, что-то громоподобно ухало, в ущельях барабанно грохотала вода, ворочая камни. И вдруг хлестко, со свистом лопнули оттяжки, палаточная крыша упала, свеча погасла. Воцарился мрак.

– Ну вот, дождались, – сказал шеф с досадой.

– Как-нибудь переживем, – беспечно отозвался Станислав; у него было завидное состояние духа, будто ничего не произошло – так, налетел какой-то грибной дождичек. – Если нас и унесет, то вместе с палаткой.

Все-таки шеф выбрался наружу. Он попытался что-то там связать, но безуспешно.

– Вам помочь? – тоненько спросил Витька: он уже заранее дрожал.

– Не нужно! – прокричал снаружи шеф. – А вообще

следует вот что… следует всем выбраться, и давайте усядемся где-нибудь под защитой скалы. Палатку с барахлом оттащим туда юзом. Ну, как?!

– Это что в лоб, что по лбу, – сказал Станислав.

Но его кое-как уломали.

Остаток ночи сидели спина к спине и стучали зубами от озноба, пока к утру Станислав, воистину маг и чародей, не разжег в затишке костра. Он исступленно возился с ним часа два кряду. Наконец ему удалось закрыть собою и высушить собственным дыханием несколько щепочек. Воспламенившись, они мало-помалу дали начало тому гигантскому костру, которому даже тайфун оказался не страшен.

К утру облачность еще не разошлась. Было пасмурно.

– Море сегодня – сепия, – сказал, возвратившись с берега, Витька. – Будто тысячи осьминогов, испугавшись тайфуна, выпустили свои чернила. Вода черная, неласковая.

– Плевать, – сказал Станислав, – плевать, ничего не страшно, когда есть огонь.

– Если убрать из вашей жизни огонь, что-нибудь еще останется? – заулыбался шеф.

– Ничего. Нет жизни без огня.

– Нет дыма без огня, это верно. А жизнь, представьте, бывает, – не согласился шеф; он грел о кружку с кипятком красные руки и все еще простодушно улыбался: – Эх-ма-а!.. Как сказал поэт: «Холостой стаканчик чаю, хоть бы капля коньяку!»

Шеф вдруг бог знает о чем заговорил: о тех временах, когда люди каким-то образом обходились без огня, когда природа возникновения тепла была им еще неизвестна, когда они еще не научились добывать его посредством трения дерева о дерево или удара камня о камень.

У айнов, населявших когда-то Курилы, разумеется, был огонь; но жили они в общем незавидно: питались мясом морского зверя, птицей и при всей скудности такого меню даже рыбой пренебрегали.

– Нам совсем просто и легко здесь будет, если мы привыкнем смотреть на мир безыскусными глазами айнов, – медленно, с легкой грустью проговорил шеф. – И задним числом позаимствуем у них опыт приобщения к здешней чудо-природе. Одежду, например, они делали из птичьих шкур, сшитых сухожилиями сивуча, перьями внутрь. Как видите, сырьевой базой для пошива такой одежды мы тоже располагаем. Сверху мы ее можем, опять-таки по примеру айнов, украсить клювами кайр и морских попугаев, разными блестящими перьями, а окантовочку дать из узких полосок меха. Затем парки, надевающиеся через голову, – нечто вроде зимнего комбинезона, а?.. Подпоясавшись ремнем из сивучьей кожи, за пазуху такой парки можно складывать что угодно, как в рюкзак: жестянку с порохом, чай, сахар, вареный рис, мясо, какую-нибудь одежонку. Нередко айны туда же складывали и приносимые к кораблям зверобоев яйца морских птиц. Увы, иногда получалась яичница.

– Богатая перспектива, – буркнул Станислав.

– Лучше, чем ничего, – засмеялся Витька. – Ставлю десять против одного, что вы наизусть знаете Сноу, раз так подробно описали эту картину… насчет айнов…

– Вчера некоторые места перечитывал, – сознался шеф. – Книжка в смысле отдельных подробностей весьма ценная. А вообще, товарищи, у нас нет пока основательных резонов жаловаться на жизнь, а?.. Стихия, которая нас окружает довольно, я бы сказал, плотно, она пока… она пока сентиментальна, а?..

Рядом тихо посапывал и клевал носом Миша Егорчик. Шеф взглянул на него недоуменно и неприязненно: коллектор его все больше разочаровывал. Вдруг Егорчик встрепенулся и посмотрел на всех мутными глазами.

– А?.. – сказал он.

– Да нет, ничего, – успокоил его шеф. – Хотя скажите, кстати, как у вас проходит жизнь в эти последние дни? Как самочувствие?

– А что? – поспешно спросил Егорчик. – Я ведь ни на что не жалуюсь.

– Какой труд вы так усиленно штудируете?

– Книгу из вашей библиотечки – «Петрография метаморфических пород».

Станислав и Витька с любопытством прислушивались к неожиданному диалогу.

– Ага, так, так, – как будто обрадованно сказал шеф. – Только не держите ее подобным образом, вам трудно будет в ней разобраться. Она у вас кверху ногами.

Не краснея и не волнуясь, Егорчик перевернул книгу.

– Хотя у вас и высшее образование, – сказал шеф, и в голосе его помимо желания пробилась досада, – этот труд покажется вам в кое-каких местах непонятным и скучноватым. Не стесняйтесь спрашивать, Миша. Егорчик молчал.

– И знаете, мне все-таки не нравится ваше лицо. Я что-то не пойму, похудели вы или поправились. В любом случае кожа у вас как-то болезненно блестит.

– Ничего она не блестит, я здоров, – сказал Егорчик.

– Было бы скверно, если бы вы заболели. Я не уверен, что в нашей аптечке остался хотя бы кальцекс, не говоря уже о пенициллине. Станислав без зазрения совести безответственно использует все белые таблетки в качестве мыла. Он пижон, конечно, да нам от этого ничуть не легче.

Впервые за многие дни Станислав засмеялся.

– Даю слово, шеф, я больше не трону ни одного вашего снадобья, кроме синестрола. Синестрол нам ни к чему. И вообще, достаточно трепа. Пойдем устанавливать палатку.

Шеф между тем продолжал размышлять о Егорчике. Что за человек такой? И чего от него можно ожидать впоследствии? Аморфность Егорчика шефа огорчала. Не лицо, конечно. Ничуть оно болезненно не блестело, скорее лоснилось от жира: Егорчик отъедался на сивучах. Но, между прочим, и для сивучей писаны законы: они хоть и не совершают длительных миграций, но с острова могут уйти. Охотой к перемене мест бог их все же не обидел.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Ночью Витька плохо спал – мешали песчаные блохи, которых под каждым камнем на берегу гнездилось бессчетно. Они проникали в палатку, в спальные мешки, их пружинистые комочки льдисто касались лица, рук…

Витька проснулся рано.

В лагере не было мяса, которым только и живы были сейчас все, да и стоило бы сходить в гору за питьевой водой: запас иссяк… Потому Витька встал затемно.

Умылся на берегу. Старательно почистил пальцем зубы: признаться, он побаивался цинги; на других островах, которые поюжнее, растет хоть шиповник, здесь же водянистая шикша и та не вызревает. Разжег костер.

Тем временем поднялись Станислав и шеф.

Витька возвратился в палатку, чтобы взять у Егорчика ружье, и долго с чувством застарелой неприязни смотрел на него на спящего: по лицу Егорчика шустро семенили студенистые блохи. Вот еще, между прочим, одна из статей пропитания. Тот же Егорчик рассказывал, что студентом ходил однажды с ребятами в ресторан «Пекин» отведать китайской стряпни. Им подали в числе других блюд также и вареных песчаных блох. Они имели вкус раков.

– Миша, ты, наконец, поднимешь кости свои?

– Чего тебе? – хрипло спросил тот.

– Подними кости, говорю. Довольно валяться. Сходим на лежбище, что ли. А то мне одному не управиться.

Егорчик никогда не спорил с Юрием Викентьевичем, и вид у него был униженный, когда тот его отчитывал. Егорчик побаивался Станислава, и вид у него был злобно-затаенный, когда тот обрушивался на горе-коллектора со всей силой своего ехидного сарказма. Но Егорчик презирал Витьку.

Егорчик знал, что презирать его безопасно, что Витька физически угрожать ему не может, и пользовался этим преимуществом. Недаром Витька инстинктивно чувствовал в нем своего врага. На всякий случай, в целях самозащиты, он говорил с ним грубо.

Егорчик отвернулся и тут же всхрапнул. Мясо он любил. Но на промысел мог пойти только из-под палки.

Отказавшись от первоначального намерения спуститься на лежбище, Витька пошел бродить куда глаза глядят.

К полудню, пройдя по берегу далеко за японскую шхуну, Витька уткнулся в непропуск – такой высокий, что на него не хотелось взбираться. Он наклонился, заметив в воде, мелкой после отлива, кое-какую фауну и флору, как сказал бы Станислав. Пленка воды над дремуче-зелеными тюрбанчика-ми ежей, над гуттаперчевыми ярко-оранжевыми розетками актиний, как добрая оптика, увеличивала подробности – иголочки, и щупальца, и крошечные зевы балянусов.

Витька залюбовался этим естественным аквариумом, но вскоре его отвлекло нечто другое – ржаво-беловатая жила, рассекающая под водой плиту скальной породы.

В жиле что-то привлекательно для сердца, щекотно для глаз поблескивало – сердцу сразу стало беспокойно, а глазам горячо.

«Золото! – решил он тут же. – Золото! Ведь Юрий Викентьевич говорил, что именно в кварцевых жилах… Ах, он говорил совсем не то. Он говорил, что… Нет, вполне может быть, что это золото!»

Витька кое-как сумел отбить заостренной галькой кусок тускло блеснувшей на изломе жилы.

Окрыленный находкой, он добрался в лагерь, едва ли не с разбегу преодолевая непропуски. Он чуть было шею не свернул себе, наступив вместо каменной приступки на чаячье гнездо. Хорошо, что, сорвавшись, он смог удержаться на руках и подтянуться до зазубрины в скале.

Юрий Викентьевич долго изучал сколок.

– Где вы обнаружили жилу?

– Там, далеко за шхуной.

– Угу. Мне знакомы те места. Но я не встречал… нет, я не встречал ничего подобного. Поди же ты… жила!

Подошел Станислав.

– Никак золото? -- спросил он, не скрывая ехидства.

– Нет, не золото, – ответил шеф. – Золотом и не пахнет. Это кварцевая жила с включениями пирита. Лучше сказать, кварцево-пиритовая жила. Сам по себе пирит не представляет ценности, но в таких жилах может быть касситерит, то есть олово, его невооруженным глазом не различишь: нужно соответствующее увеличение.

«Все-таки может быть олово! – возликовал Витька. – Эти камни не совсем бесполезны: в них что-то таится!»

Он с удовлетворением проследил за тем, как Юрий Викентьевич прячет образец в кармашек рюкзака.

– Спасибо, Виктор. Мы это дело выясним в Петропавловске – насчет олова.

Но вечером Витьке захотелось еще раз взглянуть на сколок, он тайком, чтобы не заметил шеф, открыл кармашек рюкзака и… и увидел рядом со своей находкой точно такой же образец покрупнее, отбитый молотком более искусно: на нем белела этикетка с поисковыми данными.

У Витьки опустились руки: Юрий Викентьевич не захотел его огорчать, а у него уже давно был образец той жилы. Наверное, она ничем не примечательна, иначе Юрий Викентьевич сам заговорил бы о ней.

Первым побуждением Витьки было выбросить свой сколок, швырнуть его куда подальше – в море, чтобы и следов не найти. Но, уже подняв было руку, он медленно опустил ее. Не стоило выбрасывать сколок. Пусть шеф не догадывается. Пусть он думает, что у Витьки прекрасное настроение, что он прямо «цветет и пахнет» и мечтает о разработках, которые здесь вскоре начнутся, о поселке, который назовут его, Витьки, именем. Пусть Юрий Викентьевич потешится и посмеется над его неопытностью и наивностью.

Хотя Юрий Викентьевич мог бы ему и прямо сказать – пусть не золото, пусть не олово. Витька и не такое перенес бы. За кого в конечном счете они все его здесь принимают?

Однако неудача его не обескуражила. Уже на следующее утро он опять пошел бродить по берегу: если и не олово, то что-то всегда можно найти. Какие-то обломки. Даже вот шхуну с пробитым корпусом. Или плот: шесть бочек из-под горючего, скрепленных бревнами, – неужели кто-то на таком неуютном сооружении спасался в беду?..

Витька долго рассматривал вросшие в берег, засосанные мелкой галькой бочки. Давно прибило сюда этот плот.

Витька не терял еще надежды обнаружить на острове хоть какой-нибудь ягодник. Он стал подниматься в гору, к горловине кратера, укутанного низкой облачностью. В тундре в зачаточном состоянии выпрастывались из-под земли лопушистые листья шеломайника, росла высокая трава с осыпающимися метелками, прогибались под ногами влажные мшисто-лишайниковые пласты, похожие на войлок.

Идиотским криком дурила над Витькой чайка, не отставая и не уставая вопить, едва не касаясь его крыльями.

Пух и перья летали над здешней микротундрой. Яичная скорлупа устилала щебнистые обрывы. Пищали в расселинах птенцы. Все живое жило и славило жизнь неумолчно.

Витька шел в гору, ступая по выемкам, образованным птичьими гнездами, как по лестничному маршу, и бывало, что очередное гнездо оказывалось на уровне его лица. Чайки остро за ним следили, прикидывая на глаз расстояние, после которого наглого пришельца необходимо остановить. Глупыши, стоило только невзначай к ним приблизиться, с клекотом выбрасывали нутряную кровавую жидкость. Она пахла дурно и предназначалась для устрашения противника. Боялись ее хищники или нет, трудно сказать, но Витька панически боялся: к таким гнездам он вплотную не подходил.

Ему нравились гнезда топорков, напоминающие пещерки, выдолбленные в скальном грунте. Иногда они были настолько рассчитанно строги – почти в стиле ампир – и уютны, что лично Витька не отказался бы на острове от такого тепло выстланного травой и пухом жилища.

Он обернулся, посмотрел на море. За непропуском, в береговом затишке, вода лежала тихо и смирно, даже не морщинилась на ней волна. Казалось, что она идеально выглажена и как бы даже слегка хрустит от свежести и крахмала.

Спокойствие моря Витьку ничуть не обманывало: стоило повернуть голову, перевести взгляд на непропуск – и сразу же глаза начинало резать, будто от ветра внутрь заворачивало ресницы. Когда-то он так и думал, а сейчас уже знал, что с берега несет пемзовую пыль, она-то и вызывает резь в глазах. В той стороне волны белели барашками.

Но что это, что это?! Вдруг черным штрихом обозначилась между взлохмаченной ватой барашков косая в наклоне мачта судна. А вот на миг и белый борт показался. Шхуна! К берегу шла шхуна! То есть, может, и не к берегу, но ведь ее можно сюда позвать, усиленно ей сигналя. А не феномен ли ^то какой-нибудь, не рефракция ли, не оптический ли обман, возникающий иногда в необозримых степях, или на море? Нет, нет, тогда в воздухе отпечатался бы перевернутый, книзу мачтой, неправдоподобный рисунок. Нет, нет, это шхуна! Конечно, не их собственная, окрашенная в зеленый цвет, – это чужая, но какая сейчас разница!

Витька прибежал в лагерь бледный и задыхающийся, как эллин, принесший в Афины сообщение о победе над персами и тут же испустивший дух, Витька взбудоражил всех, увлек за собой, заставил штурмовать первую же кручу, и, наконец, каждый смог явственно различить неподалеку от острова идущую своим курсом шхуну.

– Вероятно, японская, – тихо сказал Станислав. – Но идет она вовсе не к берегу. Мимо идет.

– Все равно, – торопливо ответил Юрий Викентьевич, – мы можем попросить их, чтобы они дали радио «SOS», и за нами придут. Давайте дрова, разожжем костер! Давайте как-то сигнализировать, а?..

Наверное, на шхуне не заметили костра. А может, и заметили, но не захотели, побоялись или почему-либо не смогли подойти. Шхуна неторопливо проследовала мимо острова, даже как бы отвернув немного мористее.

– Кажется, она прошла, «как с белых яблонь дым», – сиплым, сразу осевшим голосом проговорил Станислав.

– Кто ее знает, что за шхуна, – тоже сипло сказал Юрий Викентьевич. – Она могла не подойти, даже если видела костер и нашу жестикуляцию…

– Тем более если это японские рыбаки. – Витька был так возбужден, что коленки у него дрожали. – Наверное, без локатора. А тут рифы…

Вдруг Юрий Викентьевич сказал непонятно к чему:

– Жаль, жаль! Я думал, что успею доругаться с Тырловым, пока он не улетел еще с Камчатки в Москву.

– Что? – изумился Станислав. – С кем доругаться? О чем это вы?..

– Так. О своем. Неважно, – смутился шеф.

Они затоптали огонь и пошли в лагерь, какие-то все тихие, пришибленные. Станислав рвал на ходу жесткие метелки и сдувал с ладони семя.

– Какого дьявола! – обозлился он сам на себя. – До осени еще есть время, и я уверен, что шхуны будут.

– Если они покажутся, вот как эта, чтобы только подразнить, лучше не надо. – У Витьки совсем скверно стало на душе. – Снять отсюда нас могут разве что случайно.

Юрий Викентьевич в ответ небрежно пробасил:

– А что такое случай, как не звено в цепи закономерностей? Может, судов поблизости перебывало уже не один десяток: туман да дождь, разве заметишь? Но к осени будет больше солнечных дней, они даже пойдут сплошь… Увеличится, понимаете ли, вероятность, вероятность…

– Да понятно, понятно, – нерешительно улыбнулся Станислав: ему тоже что-то стало грустно; от грусти он был даже менее раздражителен. – За месяц, за два не околеем. Ведь, по существу, не прижала еще нас кручинушка, которая подколодная змея. Нам, по существу, еще повезло – шхуна утонула без нас, по счастью мы успели высадиться с хляби на твердь. Тайфун и тот мало нас задел.

Витька встрепенулся. А ведь и правда, им еще здорово повезло. Если только сравнить их судьбу с судьбой тех, кто остался тогда на шхуне. Всем им здесь дарована жизнь, и они не больны, и всего понемногу хватает – воды, мяса… пяток банок мандаринового компота в запасе… Вот если бы еще соль – тогда настоящий курорт!

Стремясь уверить себя, что на острове довольно сносная жизнь, Витька представил, как он укачивался в проливах, что испытывал хотя бы тогда, когда попали близ Харимко-тана в те ужасные суло и. Он даже слыхом не слыхивал ни про какие сулои, пока шхуна по опрометчивости капитана не сунулась в пролив Севергина. Было тихо, была зеркальная гладь на море, и солнце щедро припекало, и такая установилась всеблагость стихий, А потом вдруг легонько, будто лапой хищно-ласкового зверя, ка-ак поддаст в скулу разок-другой… А потом без счету… И пошла нырять в жутких колдобинах утлая их шхунешка, брать бортами изумрудную волну, та самая шхунешка, о которой Зыбайло с гордостью заявил, что у нее крен на пределе вообразимого, и остойчивость, и еще уйма качеств и что воду на палубу она ни при какой погоде не возьмет. Но даже мужественный Зыбайло сразу не мог уяснить себе механизма толчеи, в которую попала шхуна, толчеи, возникшей в сравнительно узком проливе из-за перепада уровней Охотского моря и Тихого океана, из-за крутых рифов и стремительного течения.

«Вероятно, подводное извержение, – сказал он тогда, скептически улыбаясь, маскируя улыбочкой смущение. – Это по геологической части, Юрий Викентьевич, – вам и разбираться».

А сам между тем напряженно крутил штурвал, в какие-то мгновения даже ставя шхуну в опасное положение боком к волне, потому что трудно было понять, откуда она идет. Волна свирепо бросалась на деревянный корпус отовсюду, так что он трещал, как попавший в тиски грецкий орех… Зыбайло крутил штурвал, делая полный поворот назад, чтобы выйти из этого светопреставления, из дикого разгула воды, совершающегося под обманчиво синеющими небесами и при поразительном для этих мест полном отсутствии ветра.

О чем думал тогда Витька? Он думал о тупой беспощадности бездны, разверзшейся под хрупким днищем шхуны. О ее полнейшем равнодушии к тому, что живет себе на свете какой-то Витька, еще не успевший ни закончить вуз, ни толком влюбиться, ни поработать на пользу всем и для собственного же удовлетворения. Он ничего еще не постиг и ничего не смог. Разве не обидно было бы нелепо утонуть в далеком от родного города взбесившемся проливе?..

Очевидно, ужасен был бы первый миг крушения, леденящее прикосновение разъяренных волн.

Он не мог думать без содрогания о том, что, удачно выйдя из нелепой толчеи пролива Севергина, шхуна вскоре попала в еще более тяжкое испытание, с которым не справилась и, вероятно, затонула. Как?.. Где?.. Кто мог знать об этом наверняка? Нема была прорва воды, местами глубже десяти километров, прорва – тускарора, угрюмо щерились черными клыками рифы у безлюдных островов.

Да, Витька уже не впервые внутренне осознал, что всем им страшно повезло, и что нет резона распускать нюни, и что нужно жить, радуясь обилию неба над головой, беспросветности дождей, веселому грохоту океана, который их подкармливает, обществу товарищей, какие бы они ни были. Они прежде всего люди.

Перевалили непропуск, и сверху сразу открылся обозрению лагерь: обветшавшая уже палатка и сизое пятно недавнего костра… и Миша Егорчик, который, оказывается, вовсе никуда и не бегал вместе со всеми, не расстраивал нервной системы, не переживал, наблюдая за тем, как белым призраком исчезает в море чужая шхуна.

Витька подошел к нему вплотную. Егорчик покосился на него и извлек из груды деревяшек, припасенных для костра, узкую дощечку с надписью по трафарету: «Хранить в сухом и прохладном месте». Вероятно, то была дощечка от ящика из-под фруктов. Укрепив дощечку поверх двух камней, он воссел на ней, как некий скоропортящийся продукт.

– Ушла шхуна, – сказал Витька, прислонившись к ослизлому чурбаку.

– А? – спросил Егорчик.

– Что «а»? – взглянул на него Витька и вдруг как при вспышке молнии различил, дошел своим умом, что самое непостижимое и нелепое у них в лагере – именно этот сонливый, покорный судьбе, тупой, но при всем том озлобленный человечек. С ним еще будет, будет мороки…

В Станиславе – в том ключом били самовлюбленность, темперамент, но и ровно всплескивалась, выходила из глубин души доброта, пусть неожиданно и не часто, но тем и поразительная. Смельчит в чем-то, скорыстничает, этакого изобразит из себя деревянного бога, а потом все-таки посмотрит как бы со стороны: а красиво ли себя веду?., а зачем грохочу по мелочам?.. Стоило Станиславу остыть немного – и с ним уже можно было разговаривать. Он упрямый, многого такому не докажешь, но если поддержит Юрий Викентьевич; то и его можно припереть к стенке.

– Ты! Доисторический человек! – проговорил Витька, с опаской ощущая, как внезапной силой наполняются его ослабевшие кулаки; с сентиментальностью пора было кончать. Нужно обращаться с этим захребетником, как он того заслуживает, а не как с принцем хороших кровей… или с принцем крови, что ли… – А ну-ка живей жми за водой!

Егорчик как-то посинел весь и грязно выругался.

Юрий Викентьевич не успел даже слова ему сказать – Егорчик с полпути, с лету перехватил Витькин кулак.

Юрий Викентьевич не терпел грубых слов. Но и мордобой презирал. Тем более он не допустил бы его в своем присутствии.

– Идите за водой, Егорчик, – сказал он сухо. – Не сидите без конца пень пнем, иначе вы получите искривление позвоночника, черт вас возьми!

Когда тот, усиленно пыхтя от перенапряжения, круто полез в гору с кастрюлей, привешенной к ремню за ручку, Юрий Викентьевич воззрился на Витьку и долго изучал его, как вдруг выскочившее из расщелины чудо-юдо.

– Советую вам еще раз, Виктор: входите в жизнь без крика. Не форсируйте голоса. Спокойней, понимаете ли… Крик, пусть он придет к вам где-нибудь после пятидесяти, ну, как одышка или кашель. В сущности, повторяю, крик тоже ведь категория медицинская.

– А молчанка, ну вот вроде как у Егорчика, когда он сопит себе в две дырочки, держа до времени камень за пазухой, по-вашему, это какая категория?

– Разбирающиеся пошли детки, ничего не скажешь. Можно утверждать, букварь изгрызли в лоскуты еще в эмбриональном, пеленочно-горшечном состоянии, – ухмыльнулся Станислав и потянулся к котелку. – Где-то у меня с утра тут оставалась мозговая косточка. Во всяком случае, мне приятно думать, что она мозговая. Поточить разве зубы, чтобы ржавчиной не обросли.

– Я не уверен, что Егорчик станет держать за пазухой такую тяжесть, – продолжал Юрий Викентьевич. – Думайте все-таки лучше о людях, Виктор. В крайнем случае нас трое на одного Егорчика. Живьем он никого не съест.

Витьке от этих слов стало просторно и легко. Ну вот так, будто раздвинулись горизонты, схлынула вода, простерлась суша – шагай да шагай! Конечно, Юрий Викентьевич прекрасно чувствует, что за тип Егорчик. Он еще за него возьмется и начнет обрабатывать, как обрабатывал вскользь и вроде нехотя все дни то его, Витьку, а то и Станислава. Вот даже сейчас толковал он Витьке насчет крика, а рикошетом в Станислава метил, тот даже помаргивал сердито.

Наверное, еще не пришел час взяться за Егорчика всерьез. Да и куда спешить? Впереди осень. А то и вся зима.

– Сотворю-ка я огонь, – стариковски покряхтывая, сказал Станислав. – Я вижу, смельчаков что-то нет.

Без костра он не мог. Тем более при достатке дров, когда не нужно рисковать здоровьем, чтобы доставлять их по воде.

Юрий Викентьевич неодобрительно относился к привычке Станислава делать заначки. Но то проявлялся у шефа явно избыточный скепсис. Не брось Станислав еще на шхуне в рюкзак пяток лишних коробков спичек, здесь не было бы возможности пользоваться огнем так щедро. Так что у всякого правила есть исключение.

В сущности, их жизнь на острове часто давала повод для снисходительных улыбок. Не только для вздохов.

В сущности, она мало чем отличалась от той жизни, какой живут люди, имеющие возможность пользоваться библиотеками, радио, автотранспортом и сколько-нибудь устроенным бытом. Каждый из этих четырех в достаточной мере был философом, чтобы понимать это. Особенно шеф.

Забористо трещал костер. Иногда он сигнал бедствия.

И всегда он источник жизни.

Пасенюк Леонид Михайлович

ЛЮДИ, ГОРЫ, НЕБО. Повести. М., «Молодая гвардия», 1968.