#i_003.jpg
Анатолий Герасимов
МАЛАЯ БРОННАЯ
Вместо пролога
Дом с этой загадочной комнатой находился, да и сейчас находится, на весьма известной в Москве улице. Некогда, в очень отдаленные времена, на ее месте, прямо за кремлевским посадом, раскинулось низменное, болотистое урочище, прозванное в народе Козьим болотом, или попросту Козихой. Место было гиблое, глухое. Часто безлунными ночами в Кремле открывались ворота, и телеги или сани, покрытые рогожами, тянулись сюда с телами замученных и казненных. Со всего посада свозили тайком на болото убиенных холопов, замерзших бродяг и пьяниц, зарезанных в драке или татями бедолаг, да и всех тех, которым церковь отказывала в куске московской земли для последнего успокоения. Со вздохами, хлюпаньем и причмокиванием Козиха принимала всех без разбору и счету. Привезли как-то и молодую красавицу — холопку с боярского двора по имени Анастасия. Скрученная веревками, вся в крови, она только тихо стонала, когда слезала с телеги и с жуткой тоской в глазах заглядывала в лица трем хмурым бородатым мужикам, привезшим ее. «Пощадите, дядечки, не губите, отпустите, Христа ради. Молода я, гляди, не жила еще», — еле слышно молила она разбитыми губами. Два мужика помоложе отворачивались и жалостливо терли слезящиеся глаза рукавами кафтанов. Третий, беззлобно толкнув ее в спину, проворчал: «Иди ужо, такова твоя судьбинушка. Не надо было боярину перечить — чай, холопка, не барыня какая. А мы что? Мы не кровопийцы какие. Нам что прикажут, то и делаем. Мы люди подневольные. Не сделаешь — сам в Козихе сгинешь». Бормоча, он подталкивал ее в спину, уводя в глубь болота, до тех пор, пока Анастасия не оступилась на кочке. Стараясь сохранить равновесие, она сделала шаг в сторону и сразу провалилась в трясину до пояса. Мужик, покряхтывая и крестясь, пошел назад к сотоварищам. Болото захлюпало и зашипело, выпуская пузырьки газа и засасывая жертву. Связанная девушка беспомощно подняла глаза к слепому небу и скороговоркой, местами нараспев, стала читать молитвы. Когда зловонная жижа коснулась ее губ, Анастасия жадно глотнула последний раз воздух и закричала: «Будьте же вы прокляты, душегубы!» Затем жуткий, леденящий кровь, предсмертный крик ее потряс ночь. Козиха шумно вздохнула, ухнула и приняла очередную жертву.
Трое мужиков истово перекрестились, глядя на то место, где только что была девушка, и попросили Бога, чтобы тот принял ее душу. Они уже стали поправлять сбившуюся рогожу, намереваясь
ехать назад, как вдруг то место, где утонула Анастасия, осветилось мерцающим бледно-голубым светом.
Оцепенев от страха, мужики увидели, как из болота поднялась во весь рост и зависла в воздухе, едва касаясь земли, одетая в белый саван холопка. Огромные черные глаза ее, источавшие свет, были полны укоризны и устремлены на них.
«За что же вы меня убили, миленькие? Разве я согрешила чем перед вами? — как дуновение ветра, едва слышно, прошелестел ее голос. — Идите и вы ко мне, одной пусто и холодно». Она подняла руку и поманила их. Лица мужиков побелели, затем приобрели землистый оттенок, глаза остекленели, и они, безвольно опустив руки, покорно пошли на зов.
Болото снова зашипело, трижды вдохнуло и замолкло, теперь уже надолго. Видение исчезло. Утром одинокая лошадь с пустой телегой понуро стояла у закрытых ворот боярского терема. А через полгода в Москву пришла чума. Опустел терем. Разразившийся затем пожар стер его с лица земли.
Но это все времена далекие, смутные. Да и было ли все описанное на самом деле, кто теперь подтвердит?
Болото то в конце концов осушили и стали застраивать. При царе Иване Грозном поселились здесь ремесленники, ковавшие оружие, кольчуги и панцири. Звали их бронниками. Вольно или невольно, но мирные по сути своей ремесленники в конечном итоге исправно служили богу войны, разрушительному Молоху, неся своими изделиями не только защиту воинам, но также смерть и горе. В конце Бронной слободы облюбовал себе местечко Патриарх Московский, понастроил хором и, поскольку любил свежее козье молоко, отвел место для разведения коз — Козий двор. Так что Козиха как бы подтвердила свое историческое название. Основной улицей «старой» Козихи, соединяющей прежний посад с патриаршими владениями, стала Малая Бронная.
Часто горела в те времена Москва, но почему-то чаще всего эта улица. В 1812 году она выгорела дотла. После восстановления здесь поселились студенты, мелкие торговцы, ремесленники, люди бедные, обездоленные. Много людского горя видела улица в те времена. Самоубийства, душегубство, выброшенные на помойку новорожденные, попойки, страшные драки и поножовщина густо насыщали жизнь обывателей Латинского квартала, как тогда называли Малую Бронную улицу с ее переулками.
Так что историческая аура, если можно так сказать, у этой улицы весьма темная, и произойти здесь может, как раньше было, так и сейчас, все, что угодно.
Малая Бронная, дом № 20, кв. 14
На этой улице в доме № 20 в августе 1938 года я и родился. Правда, теперь она поглотила бывшую Патриаршую слободу и соединилась с Садовым кольцом, став длиннее Большой Бронной. Дом наш был построен еще до революции. Рядом с подъездом вплотную соседствовали маленькая обувная мастерская и парфюмерный магазин. Удивительную смесь запахов кожи, ваксы, «Белой сирени» и «Серебристого ландыша» я не забуду никогда. Дворов в доме было два. Оба гулкие, полутемные и неуютные. Детвора предпочитала собираться не в них, а возле «пробирки» — пробирной Палаты мер и весов, находившейся рядом с нашим домом. На цоколе ее ограды можно было свободно рассесться и заниматься своими делами. В подъезде был лифт с зеркалом и маленьким диванчиком. Лифт медленно и важно передвигался в сетчатой металлической шахте, и мы, дети, в основном пользовались им для подъема, так как спускаться по перилам и через три ступеньки было значительно быстрее и интереснее. На каждый пролет выходили двери двух квартир. Еще по две квартиры было на межэтажных пролетах, но смотрели они окнами не на улицу, а во двор. Помимо парадной основной лестницы была еще «черная», сплетенная из железных прутьев с железными перилами. Выкрашенная в черный цвет, она вполне соответствовала своему функциональному названию. Наша квартира находилась на пятом этаже. На двери привинчены четыре медные пластинки с фамилиями; рядом, небольшим полушарием с крылышками посередине, сиял медный механический звонок. Кому сколько раз звонить, указывалось около фамилий. Квартира начиналась большим, постоянно полутемным общим коридором. Как ни странно, но он был практически пустой, не заставлен мебелью или барахлом, как в большинстве московских коммунальных квартир. Единственной мебелью здесь было старинное высокое трюмо с низенькими пузатыми ящичками и высоким, пожелтевшим от времени зеркалом, в котором довольно трудно было рассмотреть свое изображение. Рядом на стене висел телефон. В коридор выходили четыре большие изолированные, немного вытянутые в длину комнаты с высокими лепными потолками. Посередине общего коридора отходил другой, поуже, с дверями в ванную и туалет, который завершался огромной кухней, опутанной веревками для белья, с четырьмя кухонными столами, полками, забитыми посудой, керогазами и табуретками. Металлическая дверь на кухне вела на «черную» лестницу, а единственное окно выходило в глухой двор, опоясанный высоким каменным забором.
В каждой комнате размещалось по одной семье. Прямо перед входной дверью жила очень старая женщина по имени Анастасия Ильинична. Она страдала подагрой, ходила с большим трудом, сгорбившись и опираясь на старинную резную палку с ручкой из слоновой кости. Когда останавливалась и отставляла палку, то старалась выпрямить тонкий стан, расправляла плечи, гордо откидывала назад голову с копной черных, без единого седого, блестящих волос и превращалась в молодую статную женщину. Ее лицо было всегда очень бледно, и черные как ночь глаза горели странным, неестественным на этом фоне огнем. Была она «из бывших», как говорили соседи. В свое время вся эта квартира принадлежала ее семье. Затем их «уплотнили», оставив только одну комнату. Ее муж, инженер-путеец, служивший на московской железной дороге, сгинул без следа в Гражданскую войну, а два сына погибли в Великую Отечественную.
Во второй комнате жил я с родителями. Отец был инженером и строил дома, а мама, тоже инженер-строитель, работала в одном из наркоматов.
В третьей комнате располагалась такая же, как наша, семья из трех человек: девочка Ира, лет девяти, с голубыми глазами, хорошенькая, как Мальвина, в раннем детстве переболевшая полиомиелитом и прикованная к инвалидному креслу; ее мама, уборщица-почасовик, и отец, мелкий служащий. Почти все заработанные деньги уходили у них на лекарства и профессоров для дочери, поэтому жили они очень трудно. Щи, картошка да каша — вот постоянный рацион взрослых. Если удавалось купить масла, фруктов, то их отдавали Ирише.
И наконец, в последней угловой комнате проживало семейство Фроловых. Темная семья. Отец — «Кныш», как его звали в доме, — находился в местах не столь отдаленных. Ходили слухи, что во время грабежа квартиры он задушил, а затем утопил в ванне старуху, которая там жила. Но этот эпизод доказать не удалось, и Кныш получил только длительную отсидку. Его жена Вера Павловна, а попросту Верка, по прозвищу «Шалава», неопределенного возраста, худощавая, с лицом мопса и бесцветными волосами, работала буфетчицей при вокзале на подмосковной станции. Еще совсем недавно Верка ходила с огромным животом и, как все полагали, должна была вот-вот родить. Сама она беременность отрицала и со смехом говорила, что у нее водянка. Затем на сутки исчезла и появилась уже «без живота», злая, но довольная, заявив всем, что если кто насчет водянки Кнышу когда-нибудь скажет, то ему язык отрежут. Была у Шалавы двадцатипятилетняя дочь, по
имени Татьяна, которая не училась и не работала, ходила ночами с мужиками по ресторанам, а днем отсыпалась. Был также сын Виктор, он же Витёк, который в свои двадцать четыре года успел два раза отсидеть за хулиганство и грабеж, работал где-то слесарем, носил «фиксу» и говорил «по фене».
Если в трех первых комнатах практически всегда была тишина, лишь иногда по праздникам у нас собирались гости, играл патефон, то из четвертой комнаты постоянно доносились крики, брань, блатные песни, там играли на баяне и дрались, гомерически хохотали и истерически плакали, частенько выплескивая свои эмоции в места общего пользования.
Анастасия Ильинична почти перестала выходить из своей комнаты. Еду она готовила у себя. В магазин за продуктами ходить уже не могла, и их приносили или мои родители после работы, или наши ближние соседи, но чаще всего я. Старушка все больше лежала, и я понемногу научился даже кое-что несложное готовить для нее. Придя из школы и сделав уроки, я направлялся к бабе Насте и помогал ей по хозяйству. Для меня это было несложно и даже интересно, потому что вся ее комната была заставлена старинными вещами, статуэтками; на полках стояли старые-престарые книги, которые я часто с увлечением листал, в основном из-за-прекрасных иллюстраций. Бывало, сварив кофе и подав ей в маленькой расписной китайской чашечке из тончайшего фарфора, я подсаживался к огромной тахте, на которой лежала баба Настя, и она мне рассказывала интересные вещи. Так, от нее я услышал, что Бог — это не человекоподобное существо, как внушает нам церковь, а Высший мировой Разум. Что Вселенная и все, что в ней есть, не созданы Богом, а были, есть и будут всегда, так же как Разум; однако Вселенная все время развивается и совершенствуется, и так будет вечно, ибо совершенству нет предела. Что души людей, животных и растений бессмертны и являются своего рода органами чувств Разума, проводниками информации, через которые он определяет происходящие в определенной части материи изменения и вносит поправки в ее развитие. Что для управления душами у Разума есть специальные посредники (мы называем их ангелами), которые направляют души, обеспечивают очищение, развитие и совершенствование. Они же и определяют время, когда созревшие души должны соединиться с Высшим Разумом. На место таких душ создаются новые, которые включаются в этот вечный процесс. Бабушка Настя также объяснила, что при очередном воплощении души человек, который ее носит, как правило, не знает о прошлой жизни. Это дает ему право самостоятельного выбора образа жизни, потому что процесс совершенствования без осознанного, а не навязанного стремления к нему невозможен.
Конечно, многое мне, десятилетнему мальчику, было не очень понятно, однако я четко усвоил одну мысль: для достижения высшего единения, совершенства, мудрости и счастья надо соблюдать законы нравственности, изначально заложенные в нас. Под нравственностью в то время я понимал — быть честным, добрым, никого не обижать, помогать нуждающимся, любить родителей и слушаться их.
Сговор
Между тем за пределами моего детского внимания события стремительно развивались и послужили причиной целой цепи трагических и загадочных происшествий. Все началось со встречи Татьяны со своим иногородним ухажером в ресторане «Арагви», где «воздыхатель» сделал ей предложение «руки и сердца» в обмен на жилплощадь с пропиской. В Москве в то время «осесть» было очень трудно, но Татьяна придумала план, как это сделать и одновременно улучшить свои жилищные условия. Ключевая роль здесь отводилась некоему Феклистову, старому знакомому матери Татьяны. Этот прожженный комбинатор заведовал местным райжилотделом и имел нужные связи в Моссовете. Именно Феклистов помог им с матерью получить комнату и прописаться в Москве. Сделал он это, разумеется, не за красивые глаза Веры Павловны. Кандидат в мужья полностью одобрил план и обещал выделить нужную сумму денег.
Вернувшись домой, Татьяна подпоила мать и решила порадовать ее поступившим предложением.
— Что, твоему хахалю уж невтерпеж стало? Московскую прописку ему подавай, да еще с жильем.
— Ты что, мать, его прописывать не хочешь? — озлобилась Татьяна.
— Успокойся, — миролюбиво успокоила та дочь, разливая по стаканам портвейн, — я для родной дочки на все пойду, да только не пропишут его в нашей комнате, народу больно много, а метров мало.
— А ты к своему Феклистову пойди.
— Все одно не пропишут, вот если бы у нас две комнаты было, тогда другое дело.
— А может, две и будет, — загадочно взглянула Татьяна на мать и отпила из стакана.
— Это каким же образом?
— Старуха-то наша совсем древняя, вот-вот копыта отбросит, комната и освободится, — прошептала Татьяна.
— Да ты что надумала? Она нас с тобой еще переживет, — испугалась мать.
— Ты не бойся. Твое дело провентилировать возможность. Встреться с Феклистовым, переговори. Дескать, так, мол, и так, у нас соседка еле жива от старости, на ладан дышит. Если случится что, можно ли так устроить, чтобы ее комната нам отошла. Ну и о Жорике вставь, дескать, сватается ко мне, а жить негде.
— Ой, доченька, чует мое сердце, что в темное дело меня впутать хочешь.
Однако уже на следующий день Вера Павловна была в кабинете Феклистова. Разговор состоялся долгий и трудный, но в конце концов тот обещал «по старой памяти» посодействовать за солидное, конечно, вознаграждение.
* * *
Как-то ночью я отправился в тапочках в туалет. Оставшись незамеченным, стал свидетелем разговора, который вели на кухне Татьяна с матерью.
— Коль дело на мази, надо действовать, а не ждать, когда старуха сама копыта отбросит, помочь ей, — свистящим шепотом говорила Татьяна.
— Убить, что ли, предлагаешь?
— Я говорю «помочь», а это не одно и то же. Я все продумала. Старухе за семьдесят, помрет, никто ее вскрывать не будет, я это точно знаю. Мало ли что в таком возрасте бывает — инфаркт, инсульт. А мы ей в еду крысиного яду подсыплем, и все. Никто никогда и не узнает, отчего окочурилась.
— А если она запах иль вкус почует?
— Он без вкуса и запаха, иначе бы крысы есть не стали. Надежный. Я уже купила, достаточно будет. Единственно, потом посуду надо будет вымыть, на всякий случай, но это не проблема.
— Ой, доченька, на что ты решилась! Как же ты подсыпать хочешь, если она жрет теперь у себя, а когда в уборную ходит, то даже дверь в комнату запирает. Не доверяет, зараза, может, чует что?
— Не боись, мамаша, я уже все разведала. Днем, с двенадцати до часу, она всегда спит как убитая. Несколько раз заглядывала в это время, и сегодня тоже. Накроется пледом и храпит. Там кастрюля с супом, она его утром варила, и на завтра еще осталось. Давай завтра с утра позвони кому надо, прикинься, что заболела. и на работу идти не можешь, а днем мы все это и провернем. В это время в квартире никого быть не должно. Борька в школе, Ирка из комнаты не высовывается, а их родители на работе. Я на шухере постою, а ты к старухе.
— Ты что же меня на такое толкаешь? Сама придумала, а я делай?
— Если не хочешь, я сама сделаю, а ты хотя бы на атасе постой.
Дальше я не стал слушать, с замиранием сердца тихонько выскользнул из туалета и благополучно скрылся в своей комнате. Надо было все рассказать бабушке Насте. Однако заранее пугать ее я не хотел, а решил проследить за соседями в это время и потом уже сказать. Для этого завтра мне надо было сбежать после второго урока и постараться незаметно пробраться в свою комнату.
Анастасия Ильинична
Однако на следующий день все получилось не так, как я наметил. Сразу после первого урока нам велели одеться в верхнюю одежду. На улице всех организованно посадили в автобус и повезли на экскурсию в Исторический музей смотреть, откуда пошла Русь. Я страшно нервничал, боясь опоздать к нужному часу. Но сбежать пока не было никакой возможности, и я не столько смотрел на экспонаты, сколько озирался по сторонам, надеясь улизнуть. Наконец такой случай представился, и я, предупредив приятеля, чтобы меня не искали, опрометью бросился в раздевалку, оделся и выбежал на улицу. Доехав троллейбусом и трамваем до своей улицы, я понесся к дому. В обычное время это расстояние в полкилометра кажется пустяковым, но я бежал из всех сил, весь мокрый от пота, задыхаясь, волоча тяжелый портфель. Вскоре у меня заболели ноги, стали будто свинцовые, икры свело судорогой. Каждый шаг давался с неимоверным трудом, а сердце страшно колотилось о ребра. Я уже не мог больше бежать. Остановился, чуть не падая на землю, и схватился за водосточную трубу. Слегка отдышавшись, мелкими пробежками опять устремился к дому. Вот наконец и он. Вбежав в подъезд, я подлетел к лифту, моля, чтобы он был на месте. Лифт стоял на первом этаже, и даже дверь его была открыта. Поднявшись на свой этаж, тихонько открыл входную дверь и прислушался. Никого.
Я стремглав проскочил отрезок коридора и скрылся за дверью бабы Насти. Она лежала на своем огромном диване, накрывшись пледом, и с улыбкой смотрела на меня. На столике перед ней стояли тарелка, кастрюля, лежали ложка и недоеденный кусок хлеба. Тарелка была почти пуста. Лишь на дне ее виднелись остатки супа. Я со стоном опустился на пол.
— Вы уже ели это?
— Разумеется, Боря, посмотри на часы, время обеда, — спокойно ответила она.
— Я не знаю, как вам сказать, — начал я, заикаясь, — но этот суп вам сегодня хотели отравить Танька с матерью. Я спешил предупредить, но, кажется, не успел. — И тут я разревелся.
— Успокойся и не плачь, вытри слезы, — она в упор, сурово посмотрела на меня. — Не время плакать. Ты становишься мужчиной. Ты сейчас не только свидетель мерзости некоторых людей, но скоро станешь и свидетелем правосудия, высшего правосудия. — Она поманила меня пальцем к себе и, погладив по голове, продолжала: — Не расстраивайся. Ты сделал все, что мог. Это главное. А о том, что ты хотел мне сказать, я знала. Завершается цикл Божий. Если бы я могла, то возопила бы, как Христос: «Боже, пронеси мимо меня чашу сию». Но я не могу. Чему суждено быть, то будет. — Она замолчала, погладила меня по голове, задумалась, затем решительно сказала: — То, что я тебе сейчас открою, никогда никому не рассказывай. Люди не должны это знать. Ты будешь исключением и убедишься в этом вскоре не только здесь, но и там, — она показала рукой вверх. — Дело в том, что я живу уже далеко не первую жизнь и, в отличие от других людей, знаю об этом. Здесь, на земле, я прохожу свой земной путь, а после смерти там, в эфире, у меня есть свое место и круг обязанностей. Сейчас я завершаю свое последнее воплощение. Когда-то много веков назад я, будучи еще молодой, совершила тяжкое преступление. На меня была наложена епитимья — тринадцать земных воплощений с насильственной смертью в конце жизни. Исполнена Божья воля, и я счастлива. Теперь я уйду к нему навеки. Ну, понял теперь, глупыш, что плакать не надо. Я скоро уйду в свет. Поэтому успокойся и никому ни о чем не говори. Это будет нашей тайной. А теперь иди, мне надо отдохнуть и собраться с силами перед смертью. Я умру ровно в двенадцать часов ночи. Передай, кто хочет проститься со мной, пусть придут за пятнадцать минут до полуночи.
Она притянула меня к себе, трижды поцеловала и, сняв со своей шеи, надела мне через голову маленький медальон на цепочке.
— Он у тебя будет как бы ключом для одной встречи со мной. Иди же, иди.
Когда я уже был у двери, она с усмешкой добавила:
— Да, знаешь, эта дурочка Татьяна, когда заходила ко мне в комнату, туфли украла, лодочки. И как они у меня сохранились, ума не приложу. И шарфик тоже прихватила. Ну да ладно, Бог с ними, теперь они не мне, а ей больше нужны будут.
Потрясенный всем произошедшим, я пошел в свою комнату.
Ровно без пятнадцати двенадцать моя семья и семейство Иришки собрались у изголовья Анастасии Ильиничны. Все стояли, одна Ирочка сидела в своем кресле, слезы капали прямо ей на платьице. Лицо умирающей было искажено от невыносимых болей, которые она испытывала в последние часы. Черные глаза до краев наполнены страданием. Искусанные в кровь губы приоткрылись и едва слышно прошептали: «Подождите минуту, сейчас это пройдет». Она закрыла глаза. Мы молча стояли вокруг, не зная, как помочь. Через некоторое время Анастасия Ильинична глубоко вздохнула и открыла глаза. Они вновь обрели прежний молодой блеск. «Ну, вот и все. Теперь я уже на финишной прямой. Все позади. — Она внимательно обвела взглядом собравшихся, останавливаясь на каждом. — Спасибо, что пришли. Вы все хорошие люди, добрые. Я сейчас вас покину, мое земное время истекает. Но я буду помнить о вас. У каждого из вас своя судьба. По-разному вы проживете жизнь. Будут и трудности, и горе, и радости. Одно помните: хорошее, что вы посеете сегодня, ускорит получение щедрого урожая завтра. Плохие дела, наоборот, откинут вас назад и втянут в новый круг страданий до очищения. Ну вот, пожалуй, я сказала самое главное. — Она помедлила и уже еле слышно добавила: — Каждому да воздастся за дела его! Мое время истекло. Прощайте, не забывайте меня. — Как легкое дуновение ветра прошелестел ее голос. Глаза закрылись.
В это мгновение кукушка стала отсчитывать двенадцать ночи. Ни у кого из нас не было таких часов, но мы не удивились. Все не отрываясь смотрели на покойную. Вдруг лицо ее исказилось и стало менять выражение. Оно превращалось в лицо другого человека. Секунда, и перед нами лежала молодая девушка, очень милая с вздернутым носиком и взбитыми светло-русыми волосами. Первое, что бросилось нам в глаза, было ее перерезанное горло. Все вскрикнули от ужаса. Тут же лицо стало расплываться и переплавляться в иное. Теперь мы видели красивую женщину средних лет с синюшным лицом и обрывком веревки на шее. Маски сменялись все быстрее и быстрее. Мы уже едва успевали рассмотреть черты новых лиц, но ясно понимали, что все они принадлежат женщинам, умершим не своей смертью. Последним образом, задержавшимся подольше, была молодая, поразительной красоты девушка с толстой черной косой. На волосах, шее и плечах ее зеленела болотная тина. Внезапно она открыла огромные черные глаза, оглядела всех, стоящих рядом, и прошептала: «Ну, вот и все, спасибо тебе, Боже!» Глаза ее закрылись уже навсегда. Кукушка прокуковала последний раз. Лицо опять преобразилось. Перед нами лежала Анастасия Ильинична, помолодевшая, спокойная, с легкой улыбкой на губах. Женщины, Ириша и я заплакали. Постояв еще какое-то время возле покойной, мы покинули комнату. Надо было звонить и вызывать «скорую» и милицию. «Скорая» приехала быстро. Врачи осмотрели тело и, составив акт о смерти в результате острой сердечной недостаточности, уехали. В ожидании милиции наши родители нагрели воды, взяли корыто и хотели обмыть тело покойной. Открыв дверь ее комнаты, все застыли, пораженные увиденным. Комната была абсолютно пуста. Покойная, вся мебель и вещи исчезли.
Приехавшая милиция ничему не удивилась, забрала акт о смерти и, опечатав дверь комнаты, тут же уехала.
Пустая комната
На следующую ночь мне приснился странный сон. Впрочем, сон это был или явь, я так и не понял. Мне снилось, что я проснулся ночью в каком-то тревожном ожидании. Я чувствовал, что надо выйти в коридор. Потихоньку одевшись, я вышел за дверь. Никого. Тускло горела под потолком лампочка. Я огляделся, и мой взгляд упал на старое зеркало у стены. Из него лился мягкий свет. Я подошел к зеркалу и посмотрел в него. Странно, оно было совершенно чисто, но… оно не отражало. Страха у меня не было, лишь легкое удивление. Меня в нем не было, однако ясно виднелась открытая настежь дверь комнаты покойницы. Я оглянулся на дверь — закрыта. Посмотрел в зеркало — открыта. Что-то меня заставило снять подаренный медальон и открыть его. На абсолютно черном фоне ярко светилась золотая спираль. Было такое ощущение, что она идет из бесконечности, где-то за моей головой переходит в медальон и теряется в его глубине. Спираль была объемная, живая, как и фон, ее окружающий. Повинуясь любопытству, я дотронулся до спирали. Легкий удар, похожий на слабый ток, отбросил мою руку. Медальон с чуть слышным щелчком захлопнулся. Я посмотрел в зеркало. Стекло его стало как тончайшая пленка, похожая на мыльный пузырь, и так же переливалось всеми цветами радуги. Но открытая дверь не исчезла. Зеркало как бы приглашало меня войти внутрь. Не раздумывая, я перешагнул через край рамы, даже не ощутив момент перехода, и вошел в дверь.
Комната была неузнаваема. Окна закрыты тяжелыми бордовыми портьерами. Вдоль стен расположился ряд массивных старинных стульев с гнутыми ножками, обитых черным бархатом. Два таких же стула стояли за большим столом, покрытым черной скатертью. На ней — хрустальный графин, до половины наполненный мерцающей жидкостью. Рядом — стакан. Хотя портьеры были задернуты, а люстра отсутствовала, вся комната освещалась голубоватым лунным светом.
Удивительно, но мне ни чуточки не было страшно. Я словно знал, что надо делать дальше. Медленно подойдя к столу, я взял стакан и поднял его. На стакане ясно была видна процарапанная на уровне одной трети его высоты линия. Я аккуратно налил из графина жидкость точно до этой отметки и маленькими глотками выпил содержимое. Вкус оказался приятный, но немного солоноватый. Внезапно я почувствовал страшное головокружение. Грудь сдавило так, что невозможно было вздохнуть. Все окружающее поплыло перед глазами, и я рухнул без чувств на пол.
Постепенно темнота стала редеть, и вдалеке затеплился слабый свет. Он быстро приближался, заполняя все вокруг. Я увидел все ту же комнату и свое распростертое на полу тело, но сам находился где-то выше него. Может быть, под потолком, а возможно, еще выше. Меня связывала с телом лишь тончайшая серебряная ниточка, похожая на лучик света. Чувство необычайной легкости и свободы охватило меня. Не обращая больше внимания на свое тело, я взлетел вверх и понесся навстречу разгорающемуся сиянию. Казалось, я летел не только сквозь пространство, но и сквозь волны чарующей музыки, победного гимна Свободе и Разуму! Я был счастлив, как никогда в своей жизни. Меня охватило состояние Постижения чего-то ранее недоступного. Как будто я должен сейчас, сию секунду, понять великую тайну Бытия. И тут передо мною возникло пространство, разделенное на две части. Одна состояла из полного мрака, другая — из света. Между ними была переходная зона полумрака. Что происходило в этих частях, определить было невозможно. Мрак и свет соединялись двумя прозрачными коридорами, по которым в противоположных направлениях проносились какие-то силуэты. Я подлетел поближе. Это были, как я сразу понял, души умерших. Одни перемещались из мрака в свет, другие — обратно. У тех, кто вылетал из тьмы, на лицах был неописуемый ужас и страдания.
Затем они светлели и перед зоной света становились радостными и счастливыми. В другом коридоре — наоборот. Выражение счастья у душ, вылетающих их света, постепенно сменялось смертельным страхом. С воплями отчаянья они погружались в ночь.
Как рождественский колокольчик, прозвучал мелодичный голос: «Здравствуй, Боря, вот мы и встретились».
Я увидел рядом с собой полупрозрачное существо, буквально сотканное из света. Это была молодая девушка волшебной красоты, с волосами, заплетенными в одну толстую косу. Ее огромные глаза излучали неземную доброту и мудрость. Наброшенная на белые одежды черная накидка развевалась, как от ветра. Невдалеке парила ее свита из нескольких существ, поровну одетых в черное и белое. Я сразу узнал девушку.
— Здравствуйте, Анастасия Ильинична.
— Здравствуй, Боря. Называй меня просто Анастасия.
— Хорошо, Анастасия. Ты звала меня?
— Да, Боря, звала. Как обещала, хочу показать тебе ближайшее будущее всех ныне живущих людей. Сейчас ты находишься в тонком мире полевых энергий, мире душ, духов, образов и идей. Со временем ты узнаешь, что это такое. Но учти, все, что ты сейчас увидишь, на самом деле таковым не является. Полевая энергия может создавать любые, но не материальные образы. Поэтому ты увидишь лишь схему через образы, общую идею, чтобы смог кое-что понять. На самом деле все гораздо сложнее и недоступно человеческому разуму. Например, я не человек, а сгусток особой энергии, но для тебя я приняла привычный тебе образ. Вглядись в эти сферы. Там, где свет, — добро и счастье, где мрак — зло и страдания. Души умерших, которые нуждаются в совершенствовании, попадают сначала сюда. В свете или мраке они находятся столько времени, сколько добра и зла совершили на Земле, попеременно перемещаясь туда и обратно. Тем самым они могут сравнить и оценить свое будущее посмертное состояние и сделать базовый выбор. Отсюда они опять воплощаются в физические тела на Земле. Принявшие их люди, конечно, не помнят, что происходило здесь, но базовый след сохраняется в структуре души, создавая априорное, то есть не зависящее от житейского опыта понятие нравственности. Этим понятием люди могут руководствоваться или нет в своей жизни. Но затем души вновь попадают сюда, и цикл повторяется. Поддающиеся совершенствованию души находятся все большее и большее время в свете, пока не созреют полностью. Тогда они воссоединяются с Высшим Разумом. Души, которые слабо поддаются развитию или совсем не способны на это, с каждый разом все дольше остаются во мраке. В итоге они перерождаются, перестают выполнять свои функции, и мы их, выражаясь земным языком, дематериализуем, то есть попросту уничтожаем навечно, как брак. В общих чертах я рассказывала тебе об этом еще на Земле, но здесь все воспринимается по-другому.
— Кто ты, Анастасия? — спросил я.
— Я наблюдаю и контролирую процесс очищения и последующего пребывания на Земле определенного числа душ. На мне лежит обязанность и досрочного, в случае необходимости, отзыва из этого числа душ ныне живущих, а также отбор на уничтожение неисправимых. Мои помощники в белом, ангелы света, занимаются вопросами пребывания душ в свете и их воссоединения с Разумом. Помощники в черном, ангелы смерти, — проблемами тьмы, отзыва и уничтожения. И я, и они — души, которые соединились с Богом, — и сейчас мы являемся как бы посредниками между Высшим Разумом и людьми. Мы часть Его, мы с Ним едины, но не слитны. Такими же были и Христос, и Магомет, и Будда, только у них были другие задачи.
— Они там так страдают, — я указал на искаженные лица существ, вылетающих из мрака.
— Тут уж ничего не поделаешь. Страдания являются необходимым элементом очищения и совершенствования. Подумай сам, когда идет процесс созидания чего-либо, то происходит перестройка изначального, матричного вещества — хаоса — в стройную систему, то есть насильственное вторжение в него и изменение. Естественно, это вызывает определенную реакцию. Но это явление временное. Когда строительство заканчивается, то элементы хаоса превращаются в гармонию и испытывают уже чувства умиротворенности, порядка и общности. Также и среди живых людей. Всякое человеческое преступление, если оно не имеет оправдания, должно наказываться в той же мере, в какой было сделано. Это может произойти как на Земле, так и здесь, в эфире. Тем самым создается препятствие для повторения, иначе преступники развращаются, а их души вынуждены длительное время искупать грехи после смерти, страдая во мраке, или вообще уничтожаются. Поэтому помни: справедливое Возмездие — это воспитание, а не наказание.
— Ну вот, Боря, — продолжала Анастасия, выждав минуту, чтобы дать мне возможность усвоить услышанное, — я тебе объяснила некоторые истины, которые отпечатаются в твоей базовой памяти. А тайна, которую я слегка приоткрыла, так и останется тайной, потому что вскоре все события, связанные со мной, вы забудете. Извини, Боря, за некоторые неудобства твоего прибытия сюда.
— Я ведь сейчас мертвый? — догадался я.
— Да, как говорят ваши медики, клинически мертвый, живой к нам попасть не может. Но ты связан с жизнью этой серебряной нитью, она вернет тебя обратно на Землю. Медальон я забираю, он тебе больше не потребуется. Прощай, Боря, мы с тобой еще встретимся, в последний раз, но уже на Земле.
Она взмахнула рукой, и я стал стремительно отдаляться. Мой обратный полет уже не был столь радостен и лучезарен, как предыдущий. Все скрыла серая мгла, а через некоторое время я вообще перестал что-либо чувствовать и осознавать.
Разбудил меня утром, как всегда, будильник. Надо было идти в школу.
Я вспомнил свой сон и первым делом ощупал шею. Медальона на ней не было.
Воздаяние
Витек
Третью ночь подряд Виктору снился один и тот же странный сон. Будто лежит он посередине футбольного поля, а две команды выстроились, чтобы начать играть. Между ними судья в белой милицейской гимнастерке, перетянутой портупеей, и в фуражке. Лицо белое как мел. Витёк сразу узнал его и удивился. Еще два дня назад, когда ночью брали с подельниками ювелирный, он лично застрелил прибежавшего на шухер «мусора». И вот теперь тот здесь. Жив, здоров. Стоит, строго так глядит на Витька сверху вниз и грозит ему свистком. Узнал он и футболистов. В одной команде его кореша по банде. В другой собралась конкурирующая группа. В руках у тех и других ножи, кастеты, металлические палки, цепи.
У обоих вратарей за спину закинуты трофейные немецкие автоматы. Лежит Витёк, дивится и не понимает, что ему делать, если он один посреди поля. Присмотрелся внимательно и тут видит, что на стуле за своими воротами он сам сидит. Только без головы. Сидит, размахивает руками, а головы нет. И тут понял Витёк, что он сам и есть голова. И что сейчас им будут играть вместо мяча. Страшно ему стало, попробовал кричать, остановить, но где там, ни единого звука не смог издать, лишь широко открывал рот.
Судья дает свисток. Подходит к нему нападающий от конкурентов и со всего маха бьет бутсой прямо в орущий рот. Все завертелось, понеслось. Летает Витёк от игрока к игроку и орет беззвучно, не переставая. Затем освоился и стал даже пробовать команды давать, кому его передавать надо. Вот вырывается вперед капитан его родной братвы, впереди один вратарь. Только вознамерился капитан пробить по воротам, а вратарь спокойно так снимает с плеча автомат и длинной очередью как раз по Витьку.
В этом месте он всегда просыпался в холодном поту. «К чему бы это? Явно не к добру». Потом долго не мог заснуть снова. Душила злоба на соседей за косые взгляды и бойкот, который они ему объявили. Размышлял, как свести с ними счеты. Затем вспомнил соседскую по этажу девушку Вику, студентку-филологичку. Да, классная была баба. Красавица. А уж фигура — закачаешься. Несколько раз подваливал к ней Витёк, и столько же раз она с презрением давала ему от ворот поворот. Вот это снисходительное презрение и бесило его больше всего. Как-то, после очередного конфуза, решил он жестоко отомстить ей.
Налившись с двумя приятелями, Виктор подстерег ее в пустом подъезде дома. Не говоря ни слова, они закрутили ей рот шарфом и поволокли в подвал. Там среди труб отопления они жестоко надругались над ней. Но этого Витьку показалось мало. Злоба и ненависть душили его. Финкой он перерезал ей горло. Затем ночью замыли следы крови, положили Вику в мешок и незамеченными перенесли труп в подвал дома на соседней улице. Все прошло гладко, никто его даже не заподозрил. Вот только после этого отец Вики повесился, а мать лишилась рассудка и попала в психушку, где вскоре умерла. Но эти издержки не волновали Виктора. Он был отмщен — это главное. Витёк стал смаковать подробности той оргии, но помешал резкий телефонный звонок. Он не собирался вставать, однако телефон все звонил и звонил, громко, настойчиво, не давая ни заснуть, ни сосредоточиться. Соседи будто вымерли, мать с сестрой после вечернего возлияния храпели на все лады. «Вот суки, не хотят подходить. Ну, я им за это завтра устрою», — пригрозил Виктор неизвестно кому, надел шлепанцы и вышел в коридор.
Здесь он, пораженный, остановился. Стены коридора были полностью, от потолка до пола, задрапированы черным крепом. Лампа под потолком не горела, но все помещение было заполнено призрачным лунным светом. Телефон уже звонил не переставая. С ужасом Витёк рванул дверь комнаты, намереваясь скрыться. Но она оказалась запертой. Не чувствуя собственных ног от страха, Виктор, озираясь по сторонам, подошел к телефону и снял трубку. Тишина.
— Говорите, — прохрипел он. Молчание. — Говорите же, — почти закричал Витёк уже с отчаянием.
— Чего орешь? — голос был ясный и четкий, но как будто шел из подземелья. — Тебе торопиться уже некуда. Жди.
— Чего ждать? — чуть слышно прошептал он, парализованный безотчетным страхом.
— Гостей, — сатанински засмеялась трубка, и снова в ней воцарилась мертвая тишина.
— Алло, алло, — лепетал Виктор, — каких гостей? Зачем?
Трубка молчала. Волны уже не страха, дикого смертельного ужаса накатили на него, сковали, обездвижили. И тут закуковала невидимая кукушка. Тотчас же медленно и беззвучно открылась входная дверь. Ей навстречу распахнулась дверь опечатанной комнаты. В коридор, низко наклонив голову, вошел высокий человек в черном сюртуке, таких же брюках и лакированных туфлях. На голове его был черный цилиндр, на руках белые перчатки. Лица не было видно за склоненными полями цилиндра. Войдя, человек отступил в сторону, пропуская жуткую процессию. Почти теряя сознание, Витёк видел, как появились и скрылись в комнате еще двое одетых так же мужчин, которые несли большой черный гроб. За ними, раскачиваясь, друг за другом шли фигуры в белых развевающихся саванах. От них веяло холодом и тленом. Виктор вгляделся в лица и понял, что настал его смертный час. Первым с обрывком веревки на шее шел отец Вики. Затем ее мать. Следом милиционер в залитой кровью белой гимнастерке. Замыкала процессию Вика. Одной рукой она придерживала перерезанное горло. Проходя мимо Витька, медленно повернула голову и, посмотрев на него равнодушным мертвым взглядом, отвернулась. Витёк пошатнулся и заорал, но только бульканье и клокотанье вырвались из его рта.
Когда процессия скрылась в комнате, человек в черном поднял голову.
Красные глазные яблоки без зрачков, наполовину выкатившиеся из пустого гладкого черепа, вперились в Виктора. Человек взял железными пальцами Витька за плечо, повернул в сторону комнаты и толкнул вперед. Кукушка прокуковала последний раз.
Комната была обставлена так же, как видел во сне Боря. Только в ее центре высился небольшой помост. Прямо над ним с крюка для люстры свешивалась толстая веревочная петля. За столом сидела Анастасия в белом хитоне и черном плаще. Сопровождающий Витька, оставив того рядом с помостом, подошел к ней и сел рядом. Двое других встали по бокам стола. Остальные сели на стулья. Анастасия подняла голову. Ее беспощадный холодный взгляд полностью парализовал Виктора.
— Обычно мы не решаем дел по ответственности душ коллегиально. Но здесь особый случай. Эта душа, несмотря на многочисленные воплощения и базовые направления, деградирует. Мы должны решить, стоит ли продолжать воспитывать ее дальше или она должна уступить свое место другой и быть уничтожена.
Анастасия подняла руку, и на портьере, закрывающей окна, понеслись объемные и живые изображения фрагментов преступлений, совершенных носителями души Виктора во всех его предыдущих воплощениях на Земле. Вскоре Анастасия остановила показ.
Кажется, вполне достаточно для приговора. Решайте, — она обвела всех взглядом.
— Да воздастся! — прошептал отец Вики.
— Да воздастся! — повторили ее мать и милиционер.
— Да воздастся! — прохрипела Вика.
Эти же слова поочередно произнесли люди в черном.
— Да воздастся! — властно заключила Анастасия и, поставив на стол небольшой черный ящичек, указала пальцем на приговоренного. — Исполняйте.
Двое в черном схватили его под мышки, поставили на помост и вдели голову в петлю. Витёк был совершенно голым. Его бледная кожа стала гусиной и подергивалась. Жидкие волосы слиплись от пота и падали на глаза. Озноб сотрясал тело. Сосед Анастасии встал из-за стола. В руке у него блеснул серповидный нож. Он взошел на помост и молниеносным движением перерезал Витьку горло. Кровь хлынула на помост. Еще одно движение Анастасии рукой — и его тело взвилось в петле к потолку.
Через несколько мгновений труп стал оседать, вытягиваться; оставшиеся неперерезанными мышцы шеи рвались под тяжестью тела, и оно зависло на одном позвоночном столбе. В этот момент над телом взметнулось небольшое серое облачко, но, не успев отлететь вверх, было притянуто черным ящичком, который Анастасия захлопнула. Проделав над ним особые пассы, она бросила его на помост. Ящичек вспыхнул черным пламенем и исчез. Тут же тело казненного, не выдержав своего веса, разорвало позвоночник и с шумом упало. Оторванная голова с грохотом ударилась о помост, скатилась с него и поскакала по полу. Около подоконника она еще раз как-то отчаянно подпрыгнула и исчезла за расступившимися портьерами.
Безголовое тело положили в гроб, и вся процессия вместе с ним вылетела в окно.
Феклистов
Прошла неделя. В квартире никто не вспоминал о Викторе, как будто его никогда и не было. Не сговариваясь, все придерживались обета молчания по поводу таинственного исчезновения Анастасии. Я продолжал ходить в школу, родители на работу, а Мальвина стала чаще разъезжать по коридору в своей коляске. Опечатанной комнатой пока никто не интересовался. В квартире стало спокойней. Лишь Верка стала чаще приносить домой водку. Напившись, вместе с дочерью они голосили жалостливые блатные песни, потом ссорились и обвиняли друг друга, Кныша и весь мир в своей загубленной жизни. Порой дрались и били посуду. О планах на освободившуюся комнату они забыли. Словом, жизнь в квартире текла своим чередом.
Этого нельзя было сказать о начальнике райжилотдела. Феклистов Федор Гаврилович внезапно загрустил. И было отчего. Начать с того, что от него ушла жена. Вот так, ни с того ни с сего. Собрала свои платьишки в чемодан, забрала сына и ушла к матери. На просьбы и даже мольбы мужа вернуться она не реагировала. Ответ был всегда один: «Не хочу жить с махинатором и подлецом». Это он-то махинатор! Он, который всю жизнь, где по крупице, а где по большому зернышку, как заботливый петух, собирал рублики и все до единого приносил домой, потому что не пил, не курил и не имел почти никого на стороне. И вот благодарность.
Затем каждый раз, когда он приходил на работу и уходил домой, к нему стал приставать на улице оборванный, грязный пацан в тельняшке, который на всю улицу кричал: «Феклистов, пожалей нас с маманей, продай пустую комнату, нам жить негде». Петр Гаврилович сначала делал вид, что не обращает на паренька внимания, хотя нервничал и холодел при его криках. Затем, вооружившись тяжелой тростью, старался ударить пацана, когда никого не было поблизости, но тот ловко уворачивался и еще сильнее кричал: «За что, буржуй, пролетария калечишь? Продай комнату, я тебе мильон дам».
А тут как-то вышел Федор Гаврилович с работы, а на улице его поджидал уже десяток оборванных подростков. Они протягивали к нему грязные руки и кричали на все лады: «Продай комнату, Феклистов», «Другим продаешь, а нам не хочешь», «Мы тебе хорошо заплатим, Феклистов». Останавливались прохожие. Вскоре их собралась целая толпа. Подошел милиционер. Обещал разобраться и разогнал пацанов. Толпа погудела и рассосалась.
На улице недалеко от работы к нему как-то пристала нищенка. Феклистов занервничал, ускорил шаг, затем в панике побежал к спасительному подъезду. Старуха за ним и, стараясь ухватить за рукав, визгливо кричала: «Ирод ты, Феклистов, как есть Ирод. Сколько людей ты погубил, сколько судеб искалечил, скольких в гроб извел. У хороших и слабых отбирал, плохим да богатым отдавал. И все деньги, деньги, ненасытная твоя утроба. Погоди, и на тебя найдется управа».
Она грозила ему костлявым кулачком. Феклистов побежал, уже не оглядываясь, и скрылся в подъезде. Не успел прийти в себя, как в кабинет зашла секретарша и растерянно доложила:
— Тут к вам, Федор Гаврилович, какие-то Цыганки приходили, целая орава с детьми. Они бумагу оставили и пакет с деньгами, сказали за квартиру, которую вы им обещали.
— Прочь, прочь! Вы что, сговорились все? Ничего я никому не обещал.
Феклистов оттолкнул секретаршу и сел за стол.
— Мне, Федор Гаврилович, чужих денег не надо, я женщина честная. Сказано было вам передать, я и передаю, а вы уж как знаете.
Она положила на стол бумагу и пакет и с оскорбленным видом направилась к двери.
— Подождите, Зоя Ивановна, подождите. Присядьте. Здесь дело нечисто.
Он взял пакет, вынул из него толстую пачку денег и судорожно сунул обратно.
— Вот, смотрите, Зоя Ивановна, все при вас делаю. Ни рубля отсюда не взял. Сейчас милицию вызовем, протокол составим. Цыганки!
Дрожащей рукой он стал набирать номер телефона.
— Милиция? Это Феклистов говорит. Можете срочно приехать? Тут дело такое… — Он растерянно положил трубку. — Сказали, что приедут и трубку бросили, даже адрес не спросили, куда ехать.
В этот момент дверь кабинета без стука распахнулась, и на пороге возник милиционер-регулировщик, статный, высокий, красивый, в лихо заломленной на затылок фуражке, из-под которой по-казацки выбивался пшеничный чуб. В руке он держал жезл.
— Милицию вызывали?
Феклистов растерянно и с недоверием взглянул на постового.
— Вот тут какие-то мошенники деньги прислали и бумагу, якобы для меня, и Зое Ивановне оставили, когда я был в Моссовете. Прошу удостовериться и протокол составить.
Постовой жезлом перевернул пакет.
— Первый раз слышу, чтобы мошенники не брали, а давали деньги. И много их там?
— Не считал, но много.
— Сейчас проверим. — Ппостовой открыл пакет, затем укоризненно посмотрел на Феклистова: — Что же это вы, солидный человек, начальник, можно сказать, а с милицией шутки шутите?
Он высыпал из пакета на стол перед ошеломленным Феклистовым груду шелухи от семечек и, встав по стойке смирно, строго добавил:
— Впредь не надо так шутить.
Ничего не соображающий Федор Гаврилович чуть слышно прошептал:
— Здесь еще бумага есть.
— Можете свою бумагу знаете куда деть?
Постовой всем своим длинным телом перегнулся через стол и прошептал ему на ухо рекомендуемый адрес. Затем опять принял стойку смирно, поднял жезл в вытянутой руке, четко, по-военному, повернулся на сто восемьдесят градусов, направил жезл на дверь и, печатая шаг, скрылся за ней. Через секунду дверь вновь приоткрылась, в щель просунулась голова все того же постового. Он протянул руку и погрозил Федору Гавриловичу пальцем:
— Не балуй, Феклистов, не балуй.
Федор Гаврилович, застыв, смотрел на постового, и на секунду ему показалось, что это давешний беспризорник в порванной тельняшке. Он протер глаза кулаками, вновь взглянул на дверь, там уже никого не было.
Через несколько дней бывшего когда-то вальяжным начальника отдела по распределению жилплощади было уже трудно узнать. Небрежно одет, волосы слиплись, глаза воспалены, руки дрожат. Даже в своем кабинете он был постоянно напряжен, тревожно поглядывал то на дверь, то на телефон, словно чего-то ждал. И дождался, когда в кабинет зашла секретарша и сдавленным шепотом сообщила, что к нему пришли оттуда.
На пороге появились двое мужчин в серых плащах, застегнутых до горла, и мягких серых шляпах. От порога один из них строго спросил:
— Феклистов?
Тот с тоской поглядел на них, поднялся и вытянул руки по швам.
— Так точно.
Федор Гаврилович?
— Он самый.
Они подошли к столу, по-хозяйски развалились на стульях и сунули ему под нос красные удостоверения.
— Поняли, откуда мы?
— Понял, отчего не понять, — испуганно пробормотал тот.
Колени Феклистова ослабели, и он мешком свалился на кресло.
— Мы по поводу отдельных лиц, получивших в последнее время незаконную прописку и жилье в вашем хозяйстве.
— Никого я лично не прописывал и ордеров не выдавал, это не мое дело, — пролепетал он.
— Очень хорошо, Федор Гаврилович, — задушевно сказал один из посетителей. — А теперь расскажите, каким образом бывшая уголовница Фролова Вера Павловна, только что отсидевшая за мошенничество, и ее великовозрастная, нигде не работающая дочь, проживавшие ранее в Кемерово, вдруг получили год назад комнату в центре Москвы и московскую прописку, а затем к ним был прописан сын Веры Павловны, вор-рецидивист по кличке Витёк, причем сразу после его выхода из тюрьмы?
— Да разве я могу всех упомнить, кто в районе жилье получил.
— Тогда скажите, честнейший наш Федор Гаврилович, — совсем ласково спросил визитер, — знакома вам фамилия Станилевич?
— Товарища Станилевича Семена Моисеевича только издали видел на совещаниях на трибуне. Я человек маленький, а он в Моссовете большую должность занимает.
— Вот и славненько, гражданин Феклистов, мы сейчас пойдем, кое с кем из жильцов побеседуем, — сладким голосом проговорил визитер и вдруг резко и грубо добавил: — А ты сиди здесь смирно и не рыпайся, а то башку сверну!
После их ухода Феклистов поспешно собрал кое-какие документы, сунул их в портфель и, бросив секретарше: «Я в Моссовет, буду не скоро», — скрылся за дверью конторы.
На улице к нему сразу подбежали два беспризорника и истошно завопили:
— Феклистов, пропиши нас с братом, беглые мы, от голода бежим. Мы тебе и деньги уже приготовили. — Они совали ему в руки пачки нарезанной газетной бумаги.
— Пошли прочь, негодяи!
На противоположной стороне улицы он увидел давешнего подростка в тельняшке и недалеко от него уже знакомую старушку-нищенку. Подросток закричал: «Ну что, Феклистов, продашь комнату? Валютой плачу». — Он поднял вверх небольшой новенький чемоданчик из желтой кожи и похлопал по нему рукой.
Нищенка грозила клюкой и вопила старческим дребезжащим голосом: «Ирод, душегуб, отольются тебе слезы обиженных тобой, пылать тебе в геенне огненной! — Она замолкла на секунду и вдруг презрительно добавила сочным мужским басом: — Взяточник поганый!»
Федор Гаврилович заметался, но тут заметил проезжающее мимо такси. «Такси, такси!» — закричал он, бросаясь за машиной.
У своего дома Феклистов попросил водителя подождать и бегом поднялся в свою квартиру. Там суетливо опустошил тайники и запаковал в сверток деньги, облигации, золотые монеты и драгоценности.
«На дачу, на дачу, спрятать все подальше. Там не найдут», — бормотал он.
У Казанского вокзала Феклистов расплатился и побежал к кассам. За его спиной раздался крик: «Феклистов, сдачу забыл».
Федор Гаврилович автоматически обернулся и застыл на месте. Около такси стоял и протягивал руку со сдачей давешний беспризорник в тельняшке.
«Не разбрасывайся, Феклистов, — продолжал тот насмешливо. — Копейка мильон бережет».
Федор Гаврилович опрометью бросился к входу в вокзал.
В вагоне он в изнеможении, но с облегчением откинулся на спинку скамьи.
Выйдя из электрички, Федор Гаврилович вновь увидел стоявшего поодаль оборванца в тельняшке. Холодея от навалившегося страха и стараясь быть незамеченным, Феклистов бросился к выходу с платформы. Уже на лестнице он непроизвольно оглянулся. Сколь ни мимолетен был взгляд, но увиденное ярко, в малейших подробностях высветилось в мозгу Федора Гавриловича. Паренек стоял неподвижно на том же месте, но теперь он уже мало походил на того зловредного пацана. Сейчас это был красивый молодой человек с неподвижным, словно застывшим лицом и мертвым взглядом. Одетый в черный фрак с бабочкой на белой сорочке и лакированные туфли, он резко выделялся из толпы людей, сошедших с электрички. Встретившись на секунду взглядом с Феклистовым, юноша, то ли приветствуя, то ли прощаясь с ним, приподнял цилиндр, и лицо его исказила страшная улыбка.
Федор Гаврилович, уже плохо соображая, что делает, бросился через рельсы к спасительной тропинке, ведущей через мелкий лес к его даче. Невдалеке раздался резкий сигнал приближающейся электрички. До нее еще оставалось метров пятьдесят, и вполне было возможно успеть проскочить. Но тут его нога зацепилась за рельс, и Феклистов со всего маху упал на встречный путь. Пакет выскочил из его руки. Федор Гаврилович попытался схватить пакет и встать на ноги, но тут дикий вой электрички, смешавшийся с визгом тормозов и истошными криками пассажиров, накрыл его. Яркие искры вспыхнули в его глазах и погасли.
Пакет, отброшенный поездом, порвался, и все его содержимое раскидало вокруг путей. Кинувшиеся за поживой люди, к удивлению своему, обнаружили, что все только что лежавшие на земле купюры и драгоценности вдруг занялись голубым пламенем и исчезли. Платформа опустела. Бесследно исчез и молодой человек в цилиндре, до конца наблюдавший за происходящим.
Последовавшая вслед за этими событиями волна разоблачений, вывела на чистую воду целый ряд взяточников и казнокрадов в органах власти. Многие внешне благопристойные государственные служащие были арестованы. Не обошли аресты и жилищную комиссию, и райисполком, и даже Моссовет. В газете «Правда» появилась статья под названием «Разоблачена крупная шайка квартирных мошенников», в которой доводилось до сведения граждан, что благодаря бдительности доблестной милиции мошенники полностью изобличены и понесли заслуженное наказание.
Верка
Сорок четвертый год рождения Вера Павловна отметила на своей работе в привокзальном буфете.
Сдвинули три стола, разложили на тарелки закуску, жареных кур, поставили бутылки с водкой, кружки с бочковым пивом и стали пировать. Во главе стола — виновница торжества в нарядном крепдешиновом платье. По бокам — женщины разного возраста, одетые кто в белые халаты не первой свежести, кто в платья, и двое мужчин неопределенного возраста. После нескольких тостов пирующие разбились на группы и стали вести между собой свои разговоры. Но вот, пошатываясь, встает один из мужчин. Он в гимнастерке с пустым рукавом, заткнутым за ремень. Инвалид стучит вилкой по стакану, привлекая внимание, затем берет свой стакан.
— Тсс, женщины. Дайте фронтовику слово сказать.
— Ты уже говорил, Матвей, хватит. Сиди лучше, студень доедай и не пей больше, а то совсем развезет, до дома не дойдешь, — предупреждает кто-то из гостей.
Матвей пошатывается, но упрямо продолжает стоять.
— А я, может, еще хочу сказать, ты мне рот не затыкай. Так вот, Вера Павловна, сегодня, в твой день рожденья, я еще раз хочу сказать, что очень уважаю тебя. Вот кто я такой? Никто. Так, грязь придорожная, калека, который никому не нужен. Когда кровь на фронте проливал, Родину защищал, был нужен. А теперь нет, — он всхлипывает, — не нужен. Жены нет, детей нет, на работу не берут. Я как тряпка половая, о которую всякий может вытереть ноги. А вот Вера Павловна пригрела горемыку. То водочки нальет, то пивка кружку. Я, конечно, стараюсь у нее в долгу не остаться. Хоть с одной рукой, но и полы могу помыть, и посуду, и куда надо сбегать. А как же? Так я предлагаю еще раз выпить за ее доброту и здоровье. Будь же здорова, благодетельница! — Он выпивает водку, запивает ее пивом из кружки и грузно валится на стул.
Верка негромко говорит своей соседке:
— Ну вот, уже наклюкался, сморчок. На халяву они все горазды водку жрать, пока под стол не свалятся.
— А зачем ты его позвала сюда?
— Я, что ли, здесь потом убирать буду? Отлежится, завтра при-дет до открытия и все уберет. Не первый раз.
— Хорошо ты устроилась, Верусь, кругом у тебя прислужники.
— А что? Расходы на него невелики. За день за счет пены и недолива на двадцать таких сэкономишь, сама знаешь. Зато руки не мараю и, сама видишь, в благодетельницах хожу.
Громкий стук вилкой по стакану призвал к общей тишине.
— А теперь, бабы, внимание. Сейчас нашей дорогой Вере Павловне в честь ее дня рождения будет вручен главный подарок. — Полная женщина в халате встает и идет в угол, где на пустых ящиках из-под бутылок стоит поднос, накрытый листом вощаной бумаги. — Это тебе, Вера, от коллектива столовой номер два. Кушай, будь здорова и не хрюкай.
Она снимает с подноса бумагу. В окружении нарезанных кружочками свеклы, моркови и помидоров на горке риса лежит целый жареный поросенок в хрустящей корочке и с печеным яблоком во рту.
Все веселятся, аплодируют. Верка ахает и целует женщину.
— Ой, спасибо тебе, Зинуль. Где ж вы такое чудо достали? Теперь-то и свиней ни у кого нет.
— Сама опоросилась, — отшучивается та под новый взрыв смеха. — А вы все, — она обводит взглядом присутствующих, — свои варежки закройте, слюни подберите и на эту жратву не рассчитывайте. Верка порося домой отнесет, там и оприходует. Так что бери его вместе с подносом, заворачивай получше и волоки домой.
Разошлись под вечер. Возвращалась Вера Павловна в Москву, как всегда, электричкой. Сидела в уголке, сжимая коленями авоську с бутылками и консервными банками, прижимая к боку упакованный пакет с поросенком на подносе, и тут ясно, как в кино, привиделся ей тот роковой подвал у старой повитухи.
На керосинке кипятится вода в кастрюльке. На полу таз с парующей водой. На диване в одной рубашке сидит сама Верка, а около стола высокая костлявая старуха режет ножницами простыню на части.
— Значит, все же решилась, рыбонька. Ну и правильно. Я тебе сейчас укольчик сделаю, в горячей водичке посидишь малость, гладишь, он сам и выйдет.
— А если не выйдет?
— Должен выйти, уж очень срок у тебя большой. С таким сроком и так рожают. Ну а если нет, то по-другому сделаем. Ты деньги-то принесла?
Верка вынимает из сумочки пачку денег, перевязанную резинкой, и подает старухе.
— Как договорились, Кузьминична.
— Так-то это так, если все гладко пройдет, — бормочет та, отворачивается, считает деньги и прячет их под фартуком. — Ну, давай начнем, что ли?
Родила Верка мальчика. Как сказала повитуха, ладного, хорошего. Сама Верка смотреть не стала, а велела в простыню завернуть да найти кусок веревки попрочней.
— И что это ты надумала? — подозрительно спрашивает старуха.
— Не твое дело, Кузьминична. Ты деньги получила? Получила. Так что закрой свой рот на замок и помалкивай. В твоих же интересах.
Она поднимает ребенка и направляется к двери.
— Прощай, Кузьминична, и запомни: ты меня не знаешь и никогда не видела.
Старуха удрученно качает головой.
— Ох, накажет тебя Бог, Верка, ох, накажет!
— Не каркай, ворона.
Вспомнила Шалава и страшную сцену глубокой ночью у Патриаршего пруда, где она, закрутив ребеночка с головой в простыню, обвязала его веревкой и, прикрепив большой камень, кинула в черную воду пруда. До смерти не забудет она взметнувшийся к луне столб воды, как замер он в воздухе и медленно осел. Суеверный страх объял Шалаву, когда она увидела, что белый пакет вдруг всплыл, а из него донесся глухой плач ребенка. Но вот сверток пропитался водой, вздрогнул и начал медленно погружаться, затем исчез под водой. Мертвящая тишина разлилась над прудом.
* * *
Придя домой, Верка накрыла стол и стала ждать, когда проснется дочь. Наконец ей надоело. Она растолкала спящую и полезла к ней целоваться.
— Вставай, доченька, вставай, мое солнышко, у твоей мамки сегодня день рождения.
— Отстань, мать, — брезгливо отстранилась дочь, уловив крепкий аромат свежего перегара. — Уже нагрузилась.
— Так с радости, доченька, с радости. Чай не каждый день рождения бывают. На работе немного и отметили.
— С какой же это радости? — лениво потягиваясь, спросила Татьяна. — В твои годы надо не радоваться, а по каждому прошедшему году поминки справлять.
— Тьфу на тебя, скажешь тоже, поминки. Я еще баба в самом расцвете. Мужики как на мед липнут.
— Да они не на тебя, а на твой буфет липнут.
Татьяна встала и начала одеваться.
Злая ты, Танька, как есть злая. Родной матери даже в ее день рождения гадости такие говоришь. — Верка грузно опустилась на стул и вдруг пьяно расплакалась: — Ив кого ты такая уродилась?
— В тебя, мамаша, в кого же еще, — зло ответила дочь. — Да, может, в кого-то из твоих ухажеров.
Она посмотрела на мать, положила ей руку на плечо и примирительно добавила:
— Ладно, не реви, пошутила я. Поздравляю тебя, так сказать, и желаю, чего ты сама себе желаешь.
Верка встала, вытерла фартуком глаза, высморкалась в полотенце.
— Ладно, умойся и садись к столу, праздновать будем.
— Нет уж, мамаша, ты извини, но я никак не могу, — прихорашиваясь перед зеркалом, отрезала Татьяна и, чмокнув мать в щеку, пошла к двери.
— Так ты что, доченька, меня сегодня одну бросаешь? — еще не веря ее словам, растерянно пробормотала Верка.
— Почему одну? Вон у тебя друзей сколько, — обвела та рукой расставленные бутылки. — Даже кабанчик есть для утешения. С ними разве соскучишься? Да и справила ты сегодня уже свое рождение один раз. Второй может получиться лишним.
Она накинула пальто и вышла. Дверь на лестничную клетку открылась и захлопнулась за ней.
Оставшись одна, Верка посмотрела на накрытый стол и вдруг заревела. Обида душила ее. Дочь, ее родная дочь бросила мать одну. Ладно, подарка нет, хотя бы какого, хоть самого завалящего, но даже слова ласкового не услышала она от дочери. «Чужие люди и то пришли, душу согрели. Вот и расти их, ночи не спи, воспитывай, — думала она. — Все равно никакой благодарности. Я им всю молодость отдала, а что проку. Заболею, никто стакан воды не подаст, от голода помирать буду, черствую корку не дадут. Воспитала уродов».
Верка налила полный стакан водки и, расплескивая, выпила до половины. «Чтоб тебе, доченька, этот день лихом откликнулся», — вслух пожелала она дочери и икнула. Тут Верке показалось, что лежавший на блюде поросенок открыл один глаз и хитро подмигнул ей.
«Свят, свят, свят! — пробормотала женщина, протирая глаза. — Что это за чертовщина?» Она еще раз икнула и пристально уставилась на блюдо.
Поросенок лежал как ни в чем не бывало, закрыв глаза, с яблоком во рту. «Померещится же такое», — подумала она и, допив водку, взяла нож и вилку, намереваясь его разрезать. Но не успела Верка занести нож, как поросенок вдруг широко открыл глаза и улыбнулся. Яблоко мешало, и он резко выплюнул его, попав ей прямо в глаз. Завопив от боли и неожиданности, та стала судорожно соскребать печеное месиво с лица. Между тем поросенок, пошатываясь, встал на ножки, внезапно бросился на Верку и, изловчившись, укусил ее за большой палец. Показалась кровь. Женщина уже не вопила, а выла дурным голосом. Гадкое животное, не обращая больше никакого внимания на пострадавшую, спрыгнуло со стола и, теряя гречневую кашу из живота, не торопясь скрылось под кроватью.
Верка замолчала и сразу успокоилась. «Вот и допилась, — подумала она равнодушно. — Уже глюки мерещатся. Кажется, пора завязывать. — Она посмотрела на ополовиненную бутылку водки. — Разве что на посошок, чтоб спалось лучше». Налив полстакана, залпом выпила жидкость и, роняя по пути стулья, пошла на кухню, чтобы вымыть лицо и остановить кровь, сочащуюся из пальца.
В коридоре Верке стало не по себе. Что-то здесь было не так. Огляделась, и хмель мгновенно выветрился из ее головы. Коридор был весь черный и залит неестественным зеленоватым светом. Откуда-то четко доносились звуки духового оркестра, исполняющего траурную мелодию. Не чувствуя ног, повинуясь непреодолимому, она поплелась на кухню. Открыла кран, вымыла лицо, и тут раздался тихий скрежет. Верка, едва живая от охватившего ее ужаса, повернулась на звук. Металлическая дверь, ведущая на черную лестницу, казалось, мерно подрагивала. Затем, с треском раздираемого металла, резко распахнулась. Провал за дверью был чернее ночи. Парализованная, Верка, вытаращив глаза, увидела, как в проеме появилась чья-то фигура в белом. На руках она держала сверток, обвязанный шпагатом с порванной петлей. Из вороха белья чуть выглядывало синюшное лицо новорожденного младенца. Фигура проплыла, не касаясь пола, через порог, и Верка, содрогнувшись, тут же узнала ее. «Анастасия Ильинична», — только и смогла прошептать она побелевшими губами. Затем упала на колени и умоляюще забормотала: «Пощадите меня, смилуйтесь, Христа ради!»
Та, не обращая на Верку никакого внимания, медленно, проплыла мимо. Где-то закуковала полуночная кукушка. Верка подняла голову. Видение исчезло, а дверь на «черную» лестницу была закрыта. «Привиделось», — прошептала она.
Верку начал сотрясать нервный озноб. Стуча зубами, она поднялась с колен и стала жадно пить воду прямо из крана. Вновь услышала тихий скрип двери уже в коридоре, затравленно обернулась и успела заметить лишь часть белой одежды, скрывшейся в ванной комнате. Верка поплелась туда, секунду раздумывала, затем осторожно приоткрыла дверь и заглянула внутрь. Пусто. Большая ванна была почти до краев заполнена горячей водой, над которой струился пар. Трясясь от озноба, она безумными глазами посмотрела на воду. «Замерзла, замерзла, надо согреться. Что же это со мной делается? Скорее в воду, в воду».
Она разделась, положила в ногах для упора широкую доску и залезла в ванну.
«Вот сейчас хорошо, — с умилением прошептала женщина. — А теперь спать, спать».
Она уснула. Упорная доска стала медленно сдвигаться к концу ванны. Голова Верки скользнула с края в воду. Уже под водой она проснулась от попавшей в легкие воды, попыталась глубоко вдохнуть воздух, но захлебнулась еще больше. Верка стала судорожно биться под водой, но обессиленные руки только скребли эмаль ванны. Последним отчаянным усилием ей удалось на мгновение поднять лицо из воды, но тело уже не слушалось; она опять скрылась под водой и осталась там, неподвижная, с открытым ртом и выкатившимися, полными ужаса глазами.
Татьяна
Сегодняшний день, как и напророчила мать, у Татьяны явно не задался. Сначала эта ссора с матерью, и, самое главное, ее новый ухажер Виталик так и не пришел в назначенное место. Татьяна от расстройства зашла в первую попавшуюся забегаловку и там крепко выпила на халяву с местными забулдыгами.
Придя поздно вечером домой, она увидела накрытый матерью стол, початую бутылку водки и разбросанную по столу и на полу гречневую кашу. Неужто одна целого порося сожрала? «Мать, а мать!» — позвала она. Затем вышла в коридор, заглянула в ванную, туалет, на кухню. Верки нигде не было. «Так куда же ее черти дели? Наверное, со скуки к какому-нибудь кобелю подалась, а чтобы не выгнал, порося прихватила», — решила Татьяна. Вернувшись в комнату, она завалилась, не раздеваясь, на постель.
Во сне ей виделась всякая чертовщина. То брат Витёк, висящий в петле с перерезанным горлом; то мать, глядящая на нее из-под воды мертвыми глазами; то она сама, распростертая на асфальте. Татьяна с криком проснулась, встала, зажгла свет и пошла к зеркалу. Вгляделась в свое опухшее, с размазанной краской лицо.
В коридоре зазвонил телефон. Он звонил долго и настойчиво. Сначала Татьяна не хотела идти узнавать, кто звонит посреди ночи. Затем подумала, что, может, это ей, выругалась и вышла из комнаты.
«Алло, да, это я. Кто-кто? Ах, Виталик, это ты. Не узнала сразу твой голос. Горло болит? Что ж ты, котик, не пришел? Я тебя целый час ждала. Да… да… Понимаю… Смогу, конечно. У «Арагви»? Хорошо, переоденусь только и лечу, лечу».
Не подумав даже, что в такой час все рестораны уже закрыты, она умылась и, тщательно причесав волосы, полезла за чем-то в гардероб. Там сразу увидела туфли-лодочки, которые реквизировала у старухи. На перекладине висел и модный бледно-розовый шарфик. «Как же я забыла про них? — подумала женщина. — Это сейчас самый писк». Даже не примерив, она завернула туфли в газету, намереваясь взять с собой, и завязала на шее шарфик.
В ту же секунду шарф стал затягиваться. Татьяна схватила его обеими руками, пытаясь ослабить, но тот давил все сильнее. Она захрипела и стала задыхаться. Шарфик ослабил хватку. Его свободный длинный конец вытянулся и потащил свою жертву к выходу из комнаты. Просторный коридор был весь черный. Подтащив Татьяну почти к самой опечатанной двери, мучитель дал ей отдышаться. Послышался крик кукушки. Тут же одновременно раскрылись входная и опечатанная двери, и появилась траурная процессия. Татьяна, лишаясь сознания, стала падать, но натянутый шарф не позволил это сделать, а, сдавив еще сильнее, тут же привел в чувство. За людьми в черном появилась лишь одна фигура, в саване и черном капюшоне. Поравнявшись с Татьяной, покойница резко откинула капюшон ц взглянула на нее. Татьяна заорала. Это была ее мать. Лицо, когда-то Верки-Шалавы, было бледно-синюшным. Пройдя мимо, она схватила конец шарфа костлявой рукой и повлекла Татьяну в комнату. Там отпустила шарф, отступила в сторону и оставила дочь одну в центре.
Знакомая читателю комната почти не изменилась с последнего посещения; лишь исчез помост, на месте петли висела люстра, да отодвинутые портьеры открывали распахнутые настежь створки окна, за которым висела полная луна.
— Что же ты, Татьяна, украденные у меня туфельки так и не примерила? — тихо спросила сидящая за столом девушка в белой рубашке и черном плаще.
Та подняла голову на знакомый голос и сразу узнала Анастасию Ильиничну. В отчаянии упав на колени, Татьяна с мольбой протянула к ней руки.
— Простите меня, ну простите меня, окаянную, дурь попутала. Верну я туфли и шарфик верну. Все, все, что есть, отдам, только отпустите, — она понимала, что говорит не то и что эти слова ей не помогут, но остановиться уже не могла. — И отравила вас не я, а вон мать моя, Шалава. Я только в коридоре стояла. Вот крест святой, что правду говорю. — Татьяна хотела перекреститься, но шарф сдавил ей горло с такой силой, что она упала на пол и захрипела.
— Ну что же, — так же тихо продолжала Анастасия, — если ты говоришь правду, то твоя мать тебя сама простит, но если нет, то не обессудь. А пока примерь-ка туфли.
Татьяна увидела рядом с собой лакированные лодочки и, не вставая с пола, судорожно попробовала натянуть одну из них на ногу. Но тщетно. Туфли ей были безнадежно малы.
— Помогите ей, — распорядилась Анастасия.
Из-за стола встал человек в черном. Двумя резкими движениями он надел обе. Татьяна попыталась встать на ноги и не смогла. Туфли стальными колодками сдавили ей ноги. Она завизжала, как свинья на заклании, но те все сильнее и сильнее стискивали ноги. Татьяна лежала на полу без движения, боясь шевельнуться от горячей боли. Анастасия обратила властный взгляд на ее мать. Бывшая Верка подошла к столу и, налив из хрустального графина пол стакана мерцающей жидкости, медленно пошла к дочери. Подойдя вплотную, она резким движением протянула ей хрустальный стакан: «Пей, стерва, спасай свою душу». Татьяна, с ужасом глядя то на стакан, то на мать, стала отползать в сторону. «Нет, нет, нет», — шептали ее губы. Она ползла все быстрее и быстрее, пока не достигла окна. Здесь она встала на колени, легла грудью на подоконник и забросила на него ноги. Затем, цепляясь за край рамы, с трудом встала на раздробленные ступни й бросилась вниз в черный провал окна. Умерла она не сразу, а некоторое время еще царапала ногтями булыжник мостовой, сучила ногами и, тихо подвывая, звала: «Помогите». Но люди шли мимо по своим делам, и никто не обращал на Татьяну никакого внимания, потому что никто ее не видел.
* * *
Шел 1948 год. Москва еще не полностью отошла от войны. Частенько можно было увидеть тогда уже штатских мужчин, но одетых в военные кители или гимнастерки без погон, брюки-галифе, сапоги, а то и в шинели. С войны пришли к нам кожаные пальто. Одежда женщин не блистала разнообразием. Темные юбки, блузки, жакеты, на головах беретики или маленькие шляпки. Зимой многие ходили в валенках с калошами, в теплых матерчатых ботинках и даже в меховых полярных унтах. У женщин в этот период года в моде были муфты. Однако постепенно красок в одежде становилось все больше. Запестрели абрикосовые, фиолетовые, малиновые, сиреневые, оранжевые тона. Женщины стали носить платья и блузки из креп-сатина, креп-жоржета, креп-марокена. У состоятельных граждан в моду входили панбархат и белая китайская чесуча.
Жить становилось легче, жить становилось веселее. Вспоминаю, у меня в детстве, не считая кубиков, было всего две игрушки. Большой плюшевый медведь с оторванным ухом и железная полуторка, выкрашенная в зеленый цвет. Я очень любил медведя и клал его с собой спать. В этом году игрушек в магазинах стало больше.
Тем не менее игры наши не отличались особым разнообразием. В школе на переменках мы играли в фантики и перышки. В «фантики» — это когда складывают их маленьким конвертиком, и играющие, положив такой конвертик на открытую ладонь, бьют пальцами о край подоконника. Следующий игрок таким же ударом стремится накрыть своим фантиком конвертик соперника. Накрыл — фантик твой. Таким образом, некоторые собирали большие коллекции нарядных цветных бумажек. В «перышки» игра была серьезней и требовала определенных финансовых затрат на их приобретение. Мы, школьники, в то время писали деревянными ручками с железными наконечниками, куда вставлялись перья. Писали чернилами, которыми к концу дня ухитрялись измазать не только пальцы, но часто и физиономии. Перья, в основном, были «№ 86» и «рондо» — «скелетики», как мы их называли. Правила были просты. Перо соперника лежит «на животе», ты подводишь острый кончик своего под его «шейку» и резким ударом чем-нибудь по тупому концу подбрасываешь в воздух. Если перышко противника легло на спину — оно твое.
Но это в школе, а дома зимой основным нашим увлечением были коньки. Кататься ходили на Патриаршие пруды, или «Патрики», как их называли. Зимой пруд замерзал и становился общедоступным бесплатным катком. Все мальчишки здесь были экипированы одинаково. Приходили в валенках с коньками под мышкой, садились в снег, вдевали ноги в веревочные петли, привязанные к конькам, а затем, чтобы те не слетали с ноги, вставляли круглые деревянные палочки в петлю и закручивали ее. Потом закрепляли конец палочки в другой петле. Вот и все. Коньки тогда были почти сплошь «снегурочки» с загнутыми носами и насечкой для отталкивания от льда. Лишь позже стали появляться «гаги». «Норвежки» мы тогда видели только у взрослых спортсменов на больших катках, а о «канадах» даже не слышали. Конечно, все мальчишки мечтали в то время о «гагах», но время было еще тяжелое, безденежное, а стоили они дорого.
Приближался Новый год. На площади Пушкина понастроили ярких щитовых теремков, в которых продавали елочные украшения, сладости, разнообразную выпечку и игрушки. Вокруг высоченной наряженной елки по золотой цепи ходил большой механический кот. Между павильонами висели разноцветные гирлянды из электрических лампочек, играла музыка. Вечером все это сверкало и переливалось. Здесь было очень интересно и весело. Даже не имея денег, мы, мальчишки, толпами ходили сюда и глазели на сказочные терема и изобилие.
В домах в военные годы на елку вешали игрушки, которые делали своими руками. Из раскрашенной бумаги мастерили хлопушки, клеили кольцами гирлянды, нарезали серпантин. Неплохо смотрелись картонные петушки и другие зверушки. Грецкие орехи в серебряной фольге и конфеты на ниточках были и украшением, и подарками с елки. В этот раз родители купили несколько настоящих стеклянных елочных игрушек, среди которых были три больших цветных шара и один молочного цвета. Но зато он мог светиться в темноте. И еще они подарили мне и Иришке по гирлянде разноцветных лампочек на елку. Радости нашей не было предела.
Этот Новый год мы решили встретить вместе двумя семьями. Об исчезнувших Фроловых никто не вспоминал. В квартире царили мир и спокойствие.
Наступил последний день года. Елка была уже наряжена. В одиннадцать часов вечера все собрались за столом в нашей комнате. Отец налил нам с Ирой в стаканы лимонад, женщинам в фужеры красное вино, а себе и соседу в рюмки водку. Провозгласили тост за победу в войне, за Родину, за Сталина. Все выпили. Начали закусывать. Стрелка больших настенных часов показывала без четырех минут двенадцать.
В этот момент во входную дверь позвонили. Сначала два звонка — это к нам. Затем, с небольшой паузой, три — к соседям. Мужчины удивленно переглянулись и вместе пошли открывать. Через некоторое время распахнулась дверь нашей комнаты, и все обомлели. На пороге стоял Дед Мороз.
В то время такой платной услуги еще не было в помине, и мы, естественно, растерялись. Я видел Деда Мороза на елке в Колонном зале в прошлом году, но у того была ватная борода, ватная шапка, ватный воротник шубы и деревянный посох, обвитый фольгой. Сейчас перед нами стоял самый настоящий Дед Мороз. В собольей шапке, покрытой инеем, в шубе с таким же воротником, с ледяным посохом и мешком за плечами. У него была окладистая каштановая, с проседью, борода и густые брови, из-под которых на нас внимательно смотрели добрые глаза.
— С Новым годом вас всех, люди добрые, — густым басом пророкотал он.
— С Новым годом, Дедушка Мороз, — как в детском саду, слаженным хором ответили мы.
— Вот я подарки вам принес. Примите, не обессудьте. Только не стойте близко ко мне, а то простудитесь, ведь я Дед Мороз.
Действительно, в метре от него веяло ледяным холодом, как из ледника.
— Ничего, я не задержу, замерзнуть не успеете, — добродушно проворчал он, снял со спины мешок и стал вынимать из него подарки. Одарив всех, он поклонился в пояс, предупредил, что «провожать не надо», и пошел к двери, но, не доходя до нее, растворился в воздухе. Мы едва успели прокричать вслед слова благодарности.
— Что это было, Петя? — растерянно спросила мама у отца.
— Ничего не понимаю.
— От него веяло таким холодом.
— Я это тоже почувствовала, — поддержала ее Катя, мама Мальвины.
— Я тоже, — подтвердил ее муж.
Мы с Иришкой переглянулись и добавили хором:
— И мы тоже.
— Прямо мистика какая-то, — пробормотал мой отец.
— Смотрите! — воскликнула Катя и кивнула головой на стол.
Бутылка шампанского вся покрылась инеем.
— А там смотрите! — звонким голосом закричала Ира, показывая рукой на елку. — Снег, настоящий снег!
На зеленых лапах елки лежал и не таял снег.
— Этого не может быть, — решительно заявил папа, подошел к елке и набрал пригоршню снега. — Он правда настоящий.
— Может, может! — закричала Ира и захлопала в ладоши.
А подарки! Мы забыли о подарках! — воскликнула Катя.
Мне досталась коробка из какого-то странного голубоватого материала, не похожего ни на картон, ни на кожу, ни на что другое. Перевязана она была витым многоцветным, похожим на шелковый шнуром. Такая же коробка, только значительно больше, была подарена Иришке. Развязав и открыв свою коробку, я обомлел. Передо мною лежали, переливаясь под светом люстры и слепя глаза, длинные и узкие, как ножи, коньки. Это были знаменитые «норвежки», да еще прикрепленные к ботинкам желтой кожи. О таком я и мечтать не смел. С восторгом прижав коньки к груди, я посмотрел на родителей и прошептал: «Кажется, мне подарили «норвежки». В эту секунду мы услышали рыданье Ирочки. Перед ней в открытой коробке на полу стояла огромная кукла. Никогда в жизни, ни до, ни после, я не видел такой невыразимо прекрасной куклы. Она была одета в длинное бархатное платье глубокого темно-синего цвета, со стоячим воротничком, скрепленным бриллиантовой заколкой. Из-под платья выглядывали носочки серебряных туфелек. На голове бархатная широкополая шляпа с такой же заколкой. Но больше всего притягивало лицо куклы. Оно было живое! Матовая кожа лица, яркие пухлые губы, огромные черные глаза, толстая коса ниже пояса, перекинутая через плечо, и эта поразительная неземная красота! Глаза куклы сияли живым блеском, а кожа источала едва ощутимое сияние.
Все собрались за спиной рыдающей Иришки и, потрясенные, смотрели на куклу. Катя прижала головку дочери к своей груди:
— Успокойся, доченька, успокойся. Кто же от таких подарков плачет?
— Я где-то уже видела это лицо, — задумчиво сказала мама.
— И я тоже, — подтвердила Катя.
— Неужели это мне? — Иришка обвела всех заплаканными, но сияющими глазами.
— Тебе, дочурка, тебе, — успокоил ее отец. Он достал из коробки куклу и вручил ее дочери.
Девочка крепко схватила ее и, прижав тоненькими ручками к груди, вдруг залилась громким счастливым смехом. Теперь заплакала мама Иры:
— Надо же. За столько лет первый раз слышу, чтобы она смеялась. Счастье-то какое!
Постепенно все успокоились, и взрослые рассмотрели свои подарки. Мой отец получил великолепную курительную трубку вишневого дерева. Она была большая, изогнутая, с вместительной чашечкой, окантованной черненым серебром, и такой же крышечкой. Отец, заядлый курильщик, был очень доволен. Папа Иры, рыбак, стал обладателем уникального спиннинга, о существовании которого он только слышал, но иметь не мог и мечтать. Обе мамы заахали, когда развернули свои пакеты и обнаружили в них по отрезу на платья из невиданного переливающегося материала. Короче, все были счастливы, но растеряны и потрясены случившимся.
— А Новый год! Мы совсем забыли про Новый год. Он, наверное, уже давно наступил, — спохватился папа.
Все посмотрели на часы. Стрелки показывали без четырех минут двенадцать.
— Они что, остановились? — удивилась Катя.
— Но маятник-то качается, — заметила мама и попросила отца включить репродуктор.
В это время диктор сообщил о подключении Красной площади. Затем раздался перезвон колоколов.
— Мистика продолжается, — пробормотал папа, разливая взрослым шампанское.
Все встали. Одновременно с первым ударом курантов стали бить и наши настенные часы.
— С Новым годом!
— С Новым годом!
Наступил Новый, 1949 год.
Последняя встреча
Старый Новый год мы в то время не отмечали, поэтому в этот вечер я лег спать как обычно. Не помню, что мне снилось, только разбудил меня голос кукушки. Было уже очень поздно. Родители крепко спали, а я сел в постели, протер глаза и стал чего-то ждать. Тут едва слышно прозвенел серебряный колокольчик, и комната стала наполняться лунным светом. Он сгущался все больше и больше, пока наконец из него не соткалась сначала призрачная, затем вполне реальная фигура девушки в длинном голубом платье. Это была Анастасия. В руке она держала небольшой золотой жезл.
— Здравствуй, Боря, вот мы и свиделись опять. — Голос ее был прекрасен и мелодичен, как музыка.
— Здравствуй, Анастасия, — как взрослый, ответил я и спросил: — Это ты прислала нам подарки?
— Да, Боря, это сделала я.
— А Дед Мороз, это кто был?
— Это один из моих белых ангелов. Понравились подарки?
Я только собрался рассказать ей, как они всем понравились и как все благодарны, но она остановила:
— Ну-ну, вижу, что понравились. Я очень рада. А теперь, Боря, не будем терять время, у меня его очень мало. Я уже раздала здесь свои долги, но остался еще один. Пойдем за мной.
Она, не касаясь пола, заскользила в коридор, затем скрылась за беззвучно открывшейся дверью соседней комнаты. Я шел следом. Там царило сонное царство. На маленькой кровати, разбросав светлые волосы по подушке, спала Иришка, обняв свою куклу. В другом углу мирно посапывали ее родители. Анастасия остановилась у постели девочки.
— Иногда мы имеем право отменять наложенную Карму, — сказала она загадочно.
Затем наклонилась над Иришкой и, начертав на ее лбу жезлом крест, сделала им несколько пассов. Лицо девочки порозовело и осветилось улыбкой. Анастасия начертала крест еще раз и выпрямилась.
— Пойдем, теперь у нее будет все в порядке.
Мы покинули комнату.
— Сейчас, Боря, мы должны с тобою проститься. Больше в твоей нынешней жизни мы не увидимся. Скоро ты, твои родители и они, — она показала рукой на соседнюю комнату, — обо всем происшедшем забудете, потому что нельзя менять естественный ход событий, но в базовой памяти это сохранится и поможет вашему развитию. Прощай, Боря.
— Прощай, Анастасия, — прошептал я, сдерживаясь изо всех сил, чтобы не заплакать.
Образ ее стал бледнеть, терять четкие очертания; еще секунда — и она растаяла в воздухе. Я лег спать и тут же заснул.
Хорошо начавшись, новый год так же хорошо и продолжался. Иришка поправлялась. Изумленные врачи не могли найти объяснений этому чуду, но неизлечимая болезнь отступила. Девочка встала на ноги, потом стала ходить, а затем и бегать. Ее ножки и тело окрепли, и она уже ничем не отличалась от других детей ее возраста.
Осенью, как и все дети, она пошла в обычную школу. Ее мама, которая долго не могла поверить в такое счастье, нашла работу по своей специальности и стала неплохо зарабатывать. Оказывается, она была хорошим инженером-радиотехником. Отец получил повышение по службе и возглавил отдел в своем учреждении.
К этому времени все уже забыли о необыкновенных событиях, происшедших в нашей квартире. Две комнаты оставались опечатанными, но мы относились к этому, как к должному. Так же воспринимались мои коньки и кукла Иры.
Мои родители тоже выросли по службе и получили назначение в город Саров. Единственно плохо: мы должны были покинуть Москву и уехать туда на длительное время. Жалко было оставлять школу, друзей, свою улицу и Патрики. Однако я был маленький, и мои доводы в расчет не принимались. Так мы попали на строительство оборонного комплекса, который теперь называется Арзамас-16.
На этом месте можно было бы поставить точку в повествовании, однако у рассказанной истории был неожиданный финал.
Вместо эпилога
Прошло двенадцать лет. Проработав пять лет на сверхсекретном объекте, родители с огромным трудом сумели выбраться оттуда и вместе со мной вернулись в Москву. С центром пришлось расстаться, и жили мы теперь почти на окраине Москвы, за Соколом. Мама работала на строительстве Дворца Советов, а отец остался в той же системе и через год погиб при ликвидации аварии на одном из объектов в Челябинской области. Я окончил среднюю школу и, проработав год на стройке, поступил в институт. Здесь всерьез увлекся спортивной гимнастикой. На одном из соревнований я приметил девушку, примерно одного со мной возраста, которая, так же как я, выступала за «Буревестник», но в художественной гимнастике. Очень хорошенькая, с прекрасной фигуркой, светлыми волосами и темно-серыми глазами, она обладала редким качеством — исключительной скромностью. Наверное, не стоит говорить, что я влюбился в нее сразу, мгновенно. Однако прошло еще порядочно времени, прежде чем мы познакомились с Ирой. Она училась на историческом факультете МГУ. Все свободное от лекций и тренировок время мы проводили вместе. Зимой частенько посещали каток в Парке культуры. Со своими «норвежками» я не расставался с детства. Бывали случаи, когда даже летом я вынимал их из коробки, брал в руки и смотрел, не в силах оторваться. При этом я испытывал чувство, будто с ними связано что-то очень важное, силился вспомнить и не мог. Словно туманный голос детства, они напоминали мне не только о его утрате, но и о потере еще чего-то более значительного. Удивительно, но я катался на этих коньках в детстве, затем уже юношей и сейчас не изменяю им. Однако мне ни разу не приходило в голову, почему они не становятся малы. Ботинки всегда были точно по моей ноге. Кроме того, за все прошедшие годы на них, как и на коньках, не появилось ни одной царапины или зазубрины, они всегда были новыми.
В этот вечер мы, как условились, встретились с Ирой у входа в Парк культуры. Когда в раздевалке стали надевать коньки, Ира вдруг обратила внимание на мои «норвежки», как будто увидела их впервые. Затем внимательно и в то же время как-то растерянно посмотрела на меня.
— Откуда у тебя эти коньки?
— Давно, с детства. Мне их подарили, а вот кто, не могу вспомнить.
Больше она не спрашивала, и мы пошли кататься. Но что-то сегодня не клеилось. Ира была молчалива и задумчива. Через некоторое время она предложила идти домой.
Когда, проводив ее до дому в Черемушках, я хотел проститься, Ира неожиданно предложила зайти к ней на минутку. Мы поднялись в квартиру. Никого дома не было. «Папа в командировке, мама на совещании», — объяснила она коротко. Затем повела в свою комнату и показала на диван.
В углу сидела и смотрела на меня, улыбаясь, огромная кукла с черной косой в бархатном темно-синем платье. Я узнал ее мгновенно, второй такой в природе быть не могло, а узнав, все понял.
— Иришка, неужели это ты?
Она молча подошла и прильнула ко мне.
Через год мы поженились.
Прошло еще много лет. Сейчас у нас уже дети и внуки. Но мы часто вспоминаем далекое детство, Малую Бронную, нашу квартиру, и порой щемящая тоска о том невозвратном времени охватывает меня. К счастью, память человеческая имеет свойство сохранять только хорошее, отправляя глубоко в подсознание плохое. Римский император и мыслитель Марк Аврелий во II веке нашей эры утверждал, что самая продолжительная жизнь ничем не отличается от самой короткой. Возможно, с философской точки зрения это так. Действительно, лиши человека памяти о прожитых годах, и продолжительность его жизни не будет иметь никакого значения. Только память держит нас на плаву, делает жизнь объемной, содержательной. Может быть, именно поэтому, чем ближе ее конец, тем чаще мы вспоминаем о минувшем. Снова и снова мы возвращаемся к, казалось бы, давно забытому, стараясь как бы продлить жизнь, прожить ее еще раз, но уже не торопясь, осмысленно, не сгорая в мгновении настоящего. Особняком в памяти находится детство. Тогда еще не было сделано так много ошибок и не испытаны особые разочарования. Светлое и радостное, оно светит чистым огоньком из далекого прошлого — начала нашей жизни.
Наша семья живет сейчас почти на окраине Москвы, в Печатниках. Здесь редко можно найти коренных москвичей, разве только отселенных из центра, который полностью захватили пришлые депутаты, чиновники всех мастей, новоиспеченные миллионеры и просто бандиты.
Гордая, когда-то любимая всей страной столица, которая могла быть то суровой и непреклонной, то веселой и по-майски жизнерадостной, но всегда величественной, постепенно уничтожается. Несмотря на строительные ухищрения, а может быть, благодаря им, она утратила неповторимое обаяние и колорит, а вместе с этим свою душу и любовь народа. Превратившись в Мекку для авантюристов и рвачей, Москва лишилась покрова величественности и предлагает себя за договорную цену всем и каждому, кто имеет деньги. На этом фоне бесконечно дороги настоящим москвичам те немногочисленные уголки старого города, которые уцелели от разрушительных завоевателей. К таким уголкам еще относится Малая Бронная.
Недавно мы с Ирой вновь побывали на любимой улице. Раковая опухоль новостроек пока не успела значительно исказить ее облик. Почти полностью уцелела правая сторона. Сохранился сквер с Патриаршим прудом и вековыми деревьями. Лишь огромный памятник баснописцу Крылову своей несоразмерной массой разрушил интимную романтику пруда с небольшим ампирным павильоном на берегу. Напротив окон нашего бывшего дома как стоял, так и стоит дом, где одновременно с нами жил поэт Александр Галич. Жив еще прекрасный трехэтажный дом на углу Малой Бронной и Малого Козихинского переулка, на верхнем этаже которого жил известнейший тогда конферансье Н. Смирнов-Сокольский. Полностью сохранился и наш дом. Только на стальных евро-дверях квартир теперь нет табличек, около лифта сидит консьержка, на входной двери установлен кодовый замок. Двор дома расширили, и теперь там паркуются одни иномарки.
Да, наше время безвозвратно уходит. Но не будем сожалеть об этом, ворчать и критиковать все. Вспомним лучше слова библейского Екклесиаста, который более двух тысяч лет тому назад учил: «Не говори: «Отчего это прежние дни были лучше нынешних?» — ибо не от мудрости ты спрашиваешь об этом». Каждому, как говорится, свое.
Не так давно я, в который раз, внимательно вгляделся в черты лица Иришиной куклы. Опять меня охватило беспокойство и даже досада, что не могу вспомнить, на кого она похожа. Образ никак не накладывался на память. Я с безнадежной тоской посмотрел в ее глаза, и вдруг… они вспыхнули. Свет глаз пронзил меня насквозь, и в тот же миг я вспомнил. Я все вспомнил!
Запрет был снят. До мельчайших подробностей я вспомнил все, что произошло в то далекое время, и знал даже о событиях, свидетелем которых не был. И я понял, что это был Знак.
Я должен был рассказать людям о том, что произошло. В эпоху накопившегося зла и несправедливости я должен был предупредить людей об их ответственности перед будущим, о возможности досрочного отзыва их душ за безнравственность и тяжкие прегрешения, о том, что судьба древнего Вавилона может повториться с его преемником. И я написал о том, что случилось в те далекие годы в нашей квартире дома № 20 на Малой Бронной.
Теперь эта небольшая повесть лежит перед тобой, читатель. Пусть она лишний раз напомнит один из основных Законов Высшего Разума: «Да воздастся каждому по делам его!»
Михаил Федоров
ЗЕЛЕНАЯ ПУРГА
1
Природа щедро одарила Землю. Раскидистые леса бархатными обручами обхватили срединные широты ее северного полушария, от которых выше на север потянулись тундровые поля, сползающие в океан, а ниже на юг — степные, перетекающие в солончаковые пустыни. С северных хладных и с южных жарких равнин хочется под крону дерева, в бор хмельной, где воздуха терпкого вдоволь, где подстила мягкого немерено. И растянуться на перине мха у ствола в четыре обхвата и смотреть в разброс ветвей. Поражаться тому, как смогло это древесное растение мощным богатырем вознестись в небо, так широко расправить плечи и теперь парить над двухметровым — от головы до пят, от левой кисти до правой — человечьим размером. Грудь полнится от ощущения вековой мощи и, кажется, не подвержена ни времени, ни бурям, ни морозам такая вот крепь. И слышишь ухом, ловишь взглядом, вдыхаешь легкими — вечность.
Но по всей этой земле пробивается, лезет из всех щелей поросль с листвой глянцевой, бледно-зеленой, искусственной. Ее много, она напориста, ее упрямству можно только позавидовать, и не знаешь, кто уже вскоре осилит кого, кто покроет землю, кто заполонит — естественный лесной массив или эта татарва гибридная, напускная, долларовая.
Россию охватила банковская лихорадка. Куда ни брось взгляд, всюду одно. От государственных банков отпочковываются коммерческие. Они захватывают старинные особняки, целые архитектурные ансамбли. Возникают прямо на пустом месте и стремительно растут. Экраны телевизоров заполнены холеными лицами недавних заведующих магазинами, таксистов, партийных работников, только что освободившихся зэков — все новоявленных банкиров, и все в разнеможных костюмах, с граммовыми печатками на пальцах и бриллиантовыми зажимами на галстуках. Витрины магазинов, страницы газет, обложки журналов блестят колонками с процентными ставками. Рупоры радио со всех углов кричат о небывалых доходах, только вот открой дверь в разнеможный офис и доверь свои кровные (да пусть и не кровные, ворованные, какая разница!) финансовым операторам.
Хопербанк отпочковался от одного привилегированного кредитного учреждения, где, несмотря на солидную государственную вывеску, зарплата была никудышная и люди работали спустя рукава. Во главе Хопра — так его вскоре окрестили — оказалась чета Коркуновых: вальяжный Валериан Валерьевич, истый обкомовец, сменивший после известных событий партийное кресло на банковское, и его вторая жена Марианна Михайловна, оставившая чахлый в то время сберегательный банк ради небывалого по доходности бизнеса. И хотя в ее и глазах мужа еще нет-нет да и вспыхивал страх: вдруг раздадутся гулкие шаги, на пороге появится матрос Железняк с ружьем и все вернется на круги своя, — но, будучи парой расчетливой, они предпочитали жить текущим днем, не заглядывая далеко в будущее.
Конкуренция среди банков обострялась. Какие из них смогли удержаться на плаву год, какие два, а вот Хопер только набирал обороты и лез в гору. Секрет его успеха заключался в том, что он был одним из немногих, кто имел доступ к валюте. Покупал доллары, фунты, марки по одной цене и продавал по более высокой, извлекая из спекуляции невиданную для того времени прибыль. Иной бы тоже захотел подобным образом стричь золотые купоны, но не каждого подпустили бы и на пушечный выстрел к такому пирогу.
2
Хопербанк получал свои весомые доходы, и уже вскоре ему стало тесно в своем краю. Он запустил щупальца на иные территории. Во многих городах замелькали вывески филиалов и представительств с характерным хоперским гербом в виде реки, по которой движется золотой поток. Так рука банка дотянулась и до города Белодонска, где также было решено открыть филиал.
Для белодонского филиала потребовался руководитель, которого Коркуновым помогли найти старые партийные связи. Они выручали их не раз, выручили и теперь. Оказавшийся безработным после временного запрета коммунистической партии горкомовский аппаратчик Борис Антонович Манин искал применения своим силам и из кожи вон лез, чтобы произвести на банкиров Коркуновых благоприятное впечатление — особенно на женскую половину.
Приодевшись, надушившись, полистав томик Пастернака, он шагнул в почти министерский — громоздкие столы, шкафы с антиквариатом, картины в озолоченных рамах — кабинет.
После дифирамбов, стихов Пастернака, заверений в бескрайней преданности Марианна Михайловна сощурила свои азиатские глазки и протянула вспотевшему Борису Антоновичу пакет:
— Это вам на первое время… Думаю, что хватит…
В пакете оказались стодолларовые купюры. Их на самом деле хватило бы не только на то, чтобы подмаслить директора биржи и открыть в самом бойком ее месте — при входе — обменный пункт валюты, но и на местного центробанковского начальника, лично разрезавшего ленточку в дверях нового обменника. На остатки зеленых Борис Антонович даже умудрился под видом командировки смотаться со своей подругой сердца на Кипр.
Все понеслось как по накатанному: заработал обменник, потекла доходная струя. Очередь за долларами росла не по дням, а по часам. Борис Антонович ревнивым взглядом наблюдал со второго этажа за окошечком кассы, в котором пропадали рубли и откуда появлялись доллары, и до головной боли подсчитывал прибыль, которая при работе в партийных органах ему и не снилась, и лишь сожалел, что так поздно подфартило ему.
В окне кассы теперь виднелась короткая стрижка его кассира и подруги сердца Анюты, молдаванки с соловьиным голосом, зачем-то окончившей бродильный факультет, а после поездки на Средиземное море устроенной шефом для пущей важности еще и на экономический.
Вскоре в обменнике пришлось установить несколько касс, и у Анюты — теперь заведующей кассой — появились подчиненные. Наряду с торговлей валютой вовсю шел ремонт в будущем офисе самого филиала: бывшем институтском здании в глубине тополевой аллеи за пожаркой, выделявшейся в Белодонске своей высоченной скворечниковой каланчой. Институт развалился, его приватизировал последний директор и теперь сдавал помещения в аренду денежным клиентам.
Покрашены стены, побелены потолки, повешены люстры, протянута электропроводка — и у входа замаячил милиционер с автоматом. Еще пахнущие краской и белилами комнаты стали заселять новоиспеченные сотрудники со счастливыми лицами.
На первом этаже с левой стороны потянулись окошечки касс, с правой — прилепились друг к другу стойки для клиентов. На втором этаже двери заблестели табличками «управляющий», «главный бухгалтер», «валютный отдел».
3
Если кого-то Манин мог взять на работу прямо «с улицы» — банковских кадров на периферии не хватало, — то на место главного бухгалтера ему нужен был только банковский специалист. Сам он до своего партийного прошлого преподавал в школе русский язык, а еще со времени своей школьной поры одно упоминание о расчетах вызывало у него зубную боль.
Манин с просьбой уступить бухгалтера наведался к руководителю одного белодонского банка, но, видимо, продешевил и получил отказ. Зато в другой местный банк он уже явился во всеоружии. Хозяин этого банка хотя и оказался менее сговорчив, но товар предложил качественнее. Две недели обменник работал только на сбор необходимых средств, после чего в кабинет главного бухгалтера въехала широкоглазая шатенка с миниатюрной талией — Вероника Семеновна.
Хотя она долгое время не давала согласия на переход, но Манин предпринял психическую атаку: встречал ее утром и подвозил на работу, приезжал к ней в банк и дарил розы, после работы вез домой и не отказывал ни в одном ее желании. Вероника Семеновна не выдержала.
Борис Антонович полетел в Хоперск и до полуночи уговаривал Марианну Михайловну согласиться с его кандидатурой и выдвинутыми Вероникой Семеновной условиями: отпуск только летом и с путевкой за границу, спецобслуживание в больнице, личный парикмахер, личный массажист и, что самое главное, сразу кредит на квартиру.
Коркунова возразила:
— Да у меня своего массажиста нет!
Манин склонил голову:
— Я за нее такие бабки убухал, что другого кандидата просто не потяну…
Щелкнул замками дипломата и извлек сиреневую шкатулку из чароида.
— Валяй! — махнула банкирша, рассматривая подарок. — Только учти, все поблажки этой крале за твой счет…
— Премного благодарен.
Другие кадровые вопросы он решал менее хлопотно. На вакантное место кадровика с некоторыми хозяйственными функциями взял бывшую коллегу, портившую ему нервы еще в горкоме, Глафиру Львовну Безбородову. Где бы она ни работала: в ветеринарном институте, партийном комитете, на бирже, — везде досаждала своим лезущим во все дырки характером. С ужасом в глазах вспоминали многие сослуживцы эту Бабу Ягу, носящуюся с метлой где ни попадя. И вот теперь только одному Всевышнему известно, за какие заслуги: то ли за взятку, то ли за веский компромат на Манина, то ли помутнение нашло на бывшего учителя русского языка, — тот поставил свой росчерк на ее заявлении.
Глафира Львовна заняла застекленную комнатку рядом с кассой. Сразу пригласила к себе предпенсионного возраста коменданта. Почти пенсионер, бросив все остальное, принялся обустраивать ее кабинет: со всех сторон завесил стекла жалюзи; хватаясь за сердце, притащил двустворчатый шкаф под одежду; раздобыл стенку под посуду; повесил зеркало; «оторвал от себя» кожаное кресло; прикрепил к стене вентилятор с широченными лопастями, про себя называя шефиню «гестаповкой».
Глафира, направив себе в лицо воздушный поток от крутящихся лопастей вентилятора, глянула в обрамленное позолотой зеркало и удовлетворенно вздохнула:
— Чем не Примадонна!
4
Юриста Манин нашел, ухватив за рукав куда-то спешащего давнего знакомого — Тараса Леонтьевича:
— Ты, как всегда, в мыле…
— Ноги волка кормят!
Выяснив кое-что необходимое, спросил:
— Ко мне не пойдешь?
— А куда это?
— В банк…
О подобном предложении можно было только мечтать. До Тараса Леонтьевича долетали слухи о доходах банков. А самого Бориса Антоновича он знал по своему комсомольскому прошлому, когда Борис Антонович — старший партийный товарищ — поучал его и вовсю погонял райкомовской дубиной.
— Пошел бы… — поджал губы Тарас, не знающий, разыгрывает ли его Манин или нет.
В помещениях филиала запахло свежестью. Вешний воздух струился по этажам. В свитерке под самую шею, с восторженным лицом, Тарас Леонтьевич переступил порог кабинета кадровички.
— У нас в управлении кадров… — начала та сухо, глянув из-под квадратных очков.
От вида приплюснутой физиономии с блеском волосков на щеках, бородавкой на носу и высоченной аляповатой прической выражение у Тараса Леонтьевича изменилось: «Ну и кикимора». Тарас похолодел и впервые ощутил банковский дискомфорт. По-пробовал улыбнуться, но вместо этого состроил рожицу, и его щеки затряслись.
— Вы что мне глазки строите? — завелась Безбородова.
— Да я, я… — трясение только усилилось.
— Чокнутый какой-то… Ну и кандидаты же у управляющего, в психушку таких надо, а не в банк!
— Что? — вытянул шею юрист.
— Дед Пихто! Иди… Приказ, так уж и быть, накатаю…
Какие дополнительные эмоции пережил новоявленный юрист, когда узнал, что его рабочее место находится напротив зажалюзинной комнатенки кадровички, известно только ему самому.
В кильдиме Тараса Леонтьевича уместились черный стол, черный сейф и на приставке матовый системный блок компьютера с пузатым дисплеем — атрибут каждого банковского юрисконсульта. Тарас осторожно опустился в кресло, в коже которого из рваных дыр торчали ошметки серой пакли, и с резким скрипом заржавевшего крепления развернулся.
— Вы что тишину нарушаете! — в проеме возникла Глафира.
— Да вот, не смазано! — испуганно заговорил, свешиваясь головой под кресло.
— Не смазано знаете, где бывает… — выдала кадровичка.
— Где?.. — застыл юрист.
Глафира, ничего не ответив, вернулась к себе, и оттуда еще долго слышался ее рокочущий голос.
5
Тарас Леонтьевич увидел, как в кабинет напротив с высоко поднятой головой зашел когда-то работавший с ним в комсомоле, выросший до секретаря горкома и даже пролезший в партийные органы конопатый усач Жора Жигов, по образованию химик, куда-то пропавший после августовского путча и теперь всплывший из небытия.
Через десять минут тот вышел от Глафиры Львовны животом вперед и словно на задних лапках.
«Как она его!»
Появился и другой знакомый Тараса — Гера Зыканов, последний городской комсомольский вожак, разбазаривший горкомовское имущество, по специальности историк, даже кандидат наук, тоже вошедший к Глафире с лучезарной улыбкой, а выскочивший с прикушенной губой.
Кого из вновь принятых для пущей важности назначали начальниками отделов, начальниками управлений (без единого подчиненного!). Торжествовала пора, когда как хочешь, так себя и называй… Хоть президентом, хоть премьером, хоть академиком…
Филиал заполнялся сотрудниками. Множились и занимались столы, отливали морской водой дисплеи, жужжали принтеры, квакали телефоны. Жизнь набирала обороты. На обслуживание в банк приходило все больше клиентов. Среди них чаще обычного можно было увидеть бывших партийных вожаков, а ныне цветущих работников администраций, удачливых коммерсантов. По ним было видно прежде всего, кому на пользу пошли начавшиеся в стране перемены.
Выйдя от управляющего, Глафира Львовна задержалась перед полированной дверью кабинета главного бухгалтера и, переложив полиэтиленовую папочку из одной руки в другую (не в ее правилах было ходить девочкой на поклон к «молокососам», к коим она относила двадцатипятилетнюю Веронику Семеновну), заглянула внутрь.
Глянцево улыбнулась:
— Вы не заняты?
— Нет, Глафира Львовна. — Главбух оторвалась от развернутого на столе мелко исписанного ватмана. — Что-то проводки не корреспондируют…
«Так тебе и надо», — подумала про себя Безбородова и, плавно опускаясь на подушечку стула, начала тоном мягче обычного:
— Я с таким делом… У нас в бухгалтерии, — произнесла и, столкнувшись с жестким взглядом Вероники Семеновны, поправилась: — У вас в бухгалтерии вводится новая должность… Вы, надеюсь, знаете…
— Еще бы не знать, когда я ее выбивала…
— Как вы смотрите, если управление кадров предложит вам кандидата из своего резерва?
— А нельзя ли поинтересоваться, о ком это управление кадров хлопочет?
— Есть кандидат, — Глафира Львовна извлекла из папочки листок по учету.
Главбух прочитала:
— Очеретяная Наталья. — С прищуром глянула на соседку: — Ну и фамилия…
— А что вам в этой фамилии не нравится? — резко распрямилась.
— Хотя вы правы, фамилия еще ни о чем не говорит… Образование экономическое… Опыта работы, — перевернула анкету, — нет…
— Так это разве главное? — подбоченилась Глафира Львовна. — Научим. Важно, чтобы человек хорошим был…
— Это уж точно… Только вот учить-то когда, работать надо…
— Вероника Семеновна, вы же тоже начинали…
— А почему управление кадров предлагает именно эту Очеретяную?
— Вы знаете, — засветилась Глафира, — эта девушка очень, ну, очень прилежная! Поверьте мне. Она прекрасно училась в школе. Пусть и не на отлично, но хорошо закончила университет. Она знаете как говорила: «Мама, ты чего хочешь: чтобы твоя дочь была к выпуску вся синяя, больная и с красным дипломом или румяная и здоровая, но с синими корочками?»
— Так это ваша дочь?
— А вы откуда знаете?
— Вы же только что сказали про маму…
— Ах да. Она — моя кровинушка… А что фамилия другая, так это по первому мужу, паскуднику…
Вероника Семеновна хотела спросить: чьему мужу, но уточнять не стала.
— Вы знаете, — по ее лицу пробежала нервная волна, — у меня, к сожалению, уже есть кандидат…
— И кто же?
— Какая разница!
— Огромная… Ваш родственник?
— Муж моей сестры.
Глафира Львовна ссутулилась и прошипела:
__ Что-то в управлении кадров об этом слышат впервые.
Смахнула анкету в папочку и, споткнувшись о ножку стула, вышла.
6
Лоб Вероники Семеновны покрылся рябью морщинок. Она подалась к окну и дернула рычаг фрамуги. Не знала, жалеть ли ей о скоропалительном отказе или нет. Не поспешила ли? Ведь для мужа сестры могла найти место и попозже. А эта Очеретяная, может, и на самом деле могла оказаться хорошим специалистом.
По мокрому подоконнику гулял на своих крошечных лапках птенец-репелок и стучал клювом по жести. Внизу подъезжали к банку и отъезжали машины.
Когда через четверть часа Веронику Семеновну пригласил к себе управляющий, где уже были Глафира Львовна и худющая крашеная блондинка в юбке-клеш с разрезом во все бедро, она все поняла и только укрепилась в своем прежнем решении.
— Вероника Семеновна! Нам надо заботиться о нашем будущем и готовить смену, — начал издалека, развалясь вальяжно в кресле, надушенный Манин.
— Вы кого имеете в виду?
— Дочь Глафиры Львовны…
— Борис Антонович! Я уже дала согласие другому человеку. И сами понимаете, как я буду выглядеть в чужих глазах, если…
— Хм, — закряхтела Глафира, морщась.
— Да, это, конечно, нехорошо будет, — заерзал Манин.
— Это еще неизвестно, пропустит ли ее кандидатуру управление кадров! — заявила Безбородова.
— Это еще что за новости — управление кадров не пропустит? — выпучила глаза на кадровичку Вероника Семеновна.
— Не знаю, не знаю…
Все уставились на Манина, который развел руками и потом схватился за трубку затренькавшего телефона.
Глафира взяла дочь за руку:
— Пошли, Наталка…
Главбух посмотрела им вслед, глянула на Манина, который пожал плечами, и подошла к другому телефонному аппарату:
— Петр, это ты? Где твое заявление?..
Вскоре она с уже подписанным управляющим заявлением спустилась к кадровичке:
— В приказ с сегодняшнего дня!
Сидевший напротив кабинета кадровички юрист слышал, как бранилась Глафира. Куда-то звонила и поливала на чем свет стоит управляющего, забывшего про своего партийного товарища, и паршивку главбухшу.
Слушал, слушал, а потом не выдержал и на весь зал сказал:
— Мешаете работать!
Глафира выглянула:
— А, это ты…
Потом закрылась на замок и до конца рабочего дня не выходила.
7
От входных банковских дверей по вымытому до блеска мраморному полу тянул слабый ветерок. В зале привычно галдели. На потолке потрескивали лампы дневного света и стрекозами жужжали подвесные вентиляторы. Где-то ниже пола лязгала сейфовая дверь — это в хранилище уталкивали в сейфы очередную партию долларов.
— Тарас Леонтьевич, — Глафира подсела к юристу и кончиками пальцев провела по его руке, — вы, как настоящий мужчина, должны мне помочь…
Тарас Леонтьевич, вздрогнув, осторожно вытянул руку из-под Глафириной ладони и, удивленный таким поведением, произнес:
— Конечно, конечно…
— Припоминаю, как в свое время мы за родственные связи ругали руководителей, которые брали на работу жен, племянников.
— Было такое…
— Теперь у нас вот Вероника Семеновна хочет своего родственничка взять… Вот вы, как юрист, как на это смотрите?
— Смотрю, — произнес и добавил: — Никак.
— Так вы с ней заодно?
Тарас промолчал.
— Вы должны сходить к управляющему и ударить кулаком по столу, что так делать нельзя!
— Это раньше нельзя, а теперь можно! Хоть всю родню вокруг себя пущай сажает…
— Вот именно: пущай, — выделила «щ». — Ни рожна-то вы ни в мужском деле, ни в юридическом не смыслите!
Стукнула костяшками пальцев по принтеру.
— Осторожно! Техника дорого стоит! — успел лишь сказать Тарас скрывшейся в проходе кадровичке.
Монотонный гудеж в зале пронзил крик:
— Ай!..
— Что там?.. — к кассе кинулся милиционер с автоматом.
— Ой, девочки мои! Не могу… Мышь, такая лохматая, с длинным хвостом… туда вон под мешки нырнула…
— Ай! Ай! — полетело следом.
— Во дела, мыши по мешкам шарят. Доллары, видать, всех интересуют! Съедобные… — тихо засмеялся юрист.
Почувствовав отделение слюны во рту, потянулся к портфелю, в котором таился собранный женой пакетик с бутербродами. Раскрыл пакетик, в котором коричневели хлебные корочки. Жуя бутерброды, смотрел на раскидистые кроны за окном и с опаской поглядывал на дверцу кабинета кадровички.
— Нашел себе буфет! — поводя носом, выскочила из кабинета Глафира. — Это же банк, а не кафетерий!
Тарас поперхнулся. Спрятал недоеденный бутерброд в портфель. А съел уже перед самым уходом домой, наклонив голову под стол и присматриваясь к углам, не появятся ли и у него мелкие грызуны.
8
Работа у Тараса Леонтьевича была не тяжелая. Это не на заводе слесарить до тех пор, пока не подкосятся ноги; не на стройке надрываться, таская кирпичи; не крутить баранку грузовика до мозолей на руках… А сиди в тепле, покачивайся в кресле и с умным видом щелкай юридические кроссворды.
Хотя Тарас Леонтьевич и не очень любил свою профессию, но ее блага использовал сполна. Когда-то несколько лет просидел на инструкторском стуле в райкоме — райском уголке; потом на сиденье юрисконсульта в сельхозкомбинате — помидорно-огуречном раю; и теперь вот на очередной благодатной подставке.
— Тарас Леонтьевич! — милиционер направил черную дырочку автомата на юриста.
Юрисконсульт вздрогнул:
— Меня-то за что?
Рядом с милиционером стоят тщедушный мужичок с перетянутой резинкой косичкой на затылке.
— Хотят открыть в нашем банке счет.
— А… Милости просим… Проходите. — Юрист расстегнул на своей руке хлястик наручных часов и развернул к посетителю стул.
«Баптист, что ли?.. Или кришнаит?.. Теперь развелось их…» — обратил внимание на блеск жирных волос гостя.
Тщедушный снял с косички резинку, расправил и распушил лоснящиеся волосы:
— Я отец Феофил, священник храма Кирилла и Мефодия. Сейчас, сами знаете, какой бум с пожертвованиями. И вот моему храму понадобился счет для перечислений.
Среди знакомых Тараса Леонтьевича батюшек не было. Он сам в свою райкомовскую бытность ловил крестивших в церквях детей комсомольцев и потом песочил их на чем свет стоит. А теперь наступили иные времена, и все потянулись к ранее гонимому. Словно чувствуя и свою вину, Тарас заявил:
— Вот крест, счет откроем!.. Только у шефа добро надо получить.
Снял с аппарата малиновую трубку:
— Борис Антонович! К вам можно с батюшкой зайти?
— С кем-кем?
— С отцом.
— Чьим, моим?..
— Да вы не поняли, священником.
Юрист застегнул на руке хлястик наручных часов, и они вместе со священником прошли в зал, в котором к окошечкам касс обменника тянулись очереди. Юрист подумал, что батюшку покоробит непомерная торговля валютой, но тот как ни в чем не бывало прошагал мимо.
У задымленного кильдима с милицейской охраной Глафира Львовна отчитывала сержанта:
— Когда я вас приучу курить на улице? Устроили здесь дымовуху! Дышать совсем нечем…
Юрист осторожно протиснулся между Глафирой и стойкой, нажал кнопку защелки на двери, ведущей на второй этаж.
— А этот волосатый куда? — из-за Глафириного плеча крикнул милиционер.
— Тс-с! — развернулся Тарас.'— Это священник!
— А по мне хоть Папа Римский! — сказал и грозно поднял автомат.
— Меня-то не застрели с ними заодно! — замахала руками кадровичка.
Тарас Леонтьевич снова связался с управляющим.
Наконец священника пропустили. По стенам вдоль лестницы и коридора висели искусственные цветы, на площадках блестела мягкая румынская мебель.
— Вы куда? — из-за стола в приемной выскочила секретарша с круглыми глазами и согнутым клювом еврейским носом и преградила дорогу.
— Мы к Борису Антоновичу…
— Управляющий разговаривает по телефону…
Ожидая, когда освободится Манин, юрист и отец Феофил переминались с ноги на ногу и слушали, как поскрипывает факс, как летают возгласы в соседних комнатах, как шелестят по коридорам шаги банковских служащих.
Вот дверь открыл сам управляющий:
— Чего же вы не заходите?..
Войдя в чем-то освеженный кабинет с тремя телефонами на геобразном столе, шкафом с рюмками и кофейными сервизами, вазой на полу, отец Феофил чихнул.
— Как вам, неплохая работа? — закрутился у вазы Манин. — Думаете, излишество? А мы без этого не можем… Да и у вас у самих в церквях золота, куда ни глянь…
Когда Феофил рассказал, что ему под храм отдали заброшенный детский садик, где надо менять отопление, застилать крышу, возводить купол и ставить крест, управляющий взмахнул кистью:
— Откроем счет… И сами будем жертвовать!
Батюшка широко развел руки и трижды расцеловался с Маниным.
«Вот прохиндей! — подумал Тарас. — Сколько крови попам в свое время попил, а теперь лобызается».
— Ладушки! — Юрист проводил священника в коридор и столкнулся с Глафирой Львовной.
— Вечно вы перед собой не смотрите! — выпалила та и ястребом пронеслась в кабинет шефа.
9
Манин старался возникавшие перед ним проблемы решать миром. К этому его приучило партийное прошлое, когда основным в профессии аппаратчика считалось умение сглаживать углы. Так тише и спокойнее. Добивался он этого тем, что старался произвести нужное впечатление, а кому и понравиться. Понравиться начальнику, понравиться подчиненному, понравиться посетителю.
Сотрудники пользовались этой манинской чертой. Даже секретарша, зная, что Манин не окоротит ее резким словом, задрала нос. Кого захочет, того и пропустит к управляющему, а кого не пожелает — доведет до белого каления, но тот через ее приемную не пройдет.
С Тарасом Леонтьевичем секретарша обменялась любезностями сразу. Он с первого взгляда невзлюбил эту бывшую оперную певичку. Она ему платила взаимностью, при любой возможности, к случаю и без случая доставляя юристу неприятности.
Вот и теперь она, плотно закрыв за Глафирой дверь, подбоченилась перед Тарасом:
— Что же вы, проповедник закона, а жметесь к двери… Подслушивать неприлично!
В кабинете разгоралось:
— В общем, так, Борис! Если ты и на этот раз откажешь, я тебя ославлю на весь город! Все наши бывшие коллеги узнают, какой ты стал… — с надрывом говорила Глафира.
— О чем ты? — никак не мог понять Манин.
— Бери на работу мою дочь, и баста!
— Куда?
— В кассу.
— А, в кассу… Так бы сразу и сказала, а то я думал, в бухгалтерию…
— Баран думал, да в котел попал… Вот заявление… Подписывай! Ну, рожай же!.. Вот так… И учти, я тебе твоего свинского отношения к коллеге по партии никогда не прощу!..
От резкого удара в спину секретарша отлетела от двери.
— Чего ухи расставила? — Глафира сверкнула глазами.
— Что вы! Я вон Тараса Леонтьевича сдерживаю! — стала оправдываться секретарь.
— И верно! Не фига ему там делать… От него толку, что от козла молока…
Юрист остолбенел.
Глафира Львовна простучала каблуками по приемной, заглянула в открытый кабинет главного бухгалтера:
— И ты у меня, звезда балета, дождешься!
Тарас потянул ручку двери:
— Борис Антонович… Надо письмо должнику подписать…
10
Утро сочно облило улочки города. Из-за рассыпчатых крон деревьев появлялись модно одетые банковские служащие и спешили к ступенькам, на которых под высоким прозрачным навесом стояла Глафира Львовна.
Вот пробежал Жора Жигов и поприветствовал легким поклоном:
— Доброго здоровьица…
Гера Зыканов:
— Мое почтение…
Глафира, сложив руки на груди, молча встречала их и молча провожала.
Со стороны каланчи стал увеличиваться банковский «жигулек» и мягко замер на пятачке перед крыльцом. С сиденья поднялась Вероника Семеновна в курточке и безупречном костюме.
Кадровичка показно вытянула руку с часами и, когда та поравнялась с ней, произнесла:
— Опаздываете, моя хорошая, не к лицу это вам! — закачала головой. — Это ведь банк, а не шарашкина контора…
— Что-что?.. — приостановилась главбух.
— Время уже сколько? — повернула к ее глазам пятисантиметровый циферблат.
Вероника Семеновна секунду помолчала, а потом выдала:
— Да пошла тыке… м…!
— Й-а?! — перехватило дыхание у Безбородовой.
Как рыба хватала ртом воздух, подыскивая, что ответить, но Вероники Семеновны уже рядом не было. Ее шаги слышались с лестницы.
Вероника Семеновна открыла кабинет, сняла курточку, повесила на плечики. Расчесалась у зеркала и никак не могла сосредоточиться:
— Вот лахудра!.. Будет еще мне делать замечания… Я каждый день до десяти вечера задерживаюсь…
Возникло желание сразу пойти к управляющему и высказать ему все, что она думает о кадровичке, но, немного успокоившись, опустилась в кресло и занялась текущей работой, которой у главного бухгалтера всегда было непочатый край.
К ее кабинету вереницей тянулись сотрудники подписывать платежки, ставить печать на документы, сдавать отчеты.
Занятая бухгалтерской текучкой, она заметила, как мимо ее дверей прогромыхала Глафира.
«Кляузничать пошла… Ну, пусть только Манин рот откроет».
В течение всего рабочего дня шеф ее не вызвал, а вечером сам, зайдя, завел разговор о другом.
Вероника Семеновна смотрела на своего прощупывающего почву начальника и думала:
«Небось, ждешь, что я первой начну… Нетушки… А сам про ссуду обещанную забыл… Ничего, я тебе напомню».
11
Белодонский филиал быстро преображался и крепче становился на ноги. Огромные окна облепили решетки из прутьев толщиной в палец. Входная дверь обвесилась металлическими засовами. На первом этаже размножились белоснежные кабинки для кассиров. В холле второго этажа появились кожаные мягкие диваны и кресла. В бухгалтерии вытянулся и загнулся углом ряд из черных столов для операционистов. Шелестели вентиляторы. Гудели кондиционеры.
Пополнялся коллектив сотрудников. С некоторых пор за дисплеем краснел розовыми щеками сын управляющего Кирилл, называемый за свою тягу к изысканным напиткам Кирюхой. Безоконная кладовая превратилась в кабинет безопасника. В нем теперь дневал и ночевал майор запаса Балянский Николай Павлович.
Его на очередной планерке представил Манин:
— Знакомьтесь, наш ангел-хранитель!
— Хм, хранитель, — пробурчала Глафира, недовольная тем, что ее снова обошли с кандидатом на должность безопасника.
— Так что, теперь можно спать спокойно? — спросил сидящий рядом с Глафирой Жора Жигов.
— А как же, только спокойно, — громко засмеялся майор.
— Должен еще добавить, что он мастер спорта по каратэ, — продолжал Манин, не обращая внимания на замечание Глафиры.
— Мастер, неизвестно на какие руки… — комментировала та шефа.
— Бывший сотрудник милиции, бэхаэсэсник, правильно, Николай Павлович?
— Двадцать лет в органах, — зарделся Балянский.
— Да, раз за двадцать лет не выгнали, значит, жук тот еще… — выдала Глафира.
Налегала левым боком на юриста, ногу которого с другой стороны подпирала ляжкой заведующая кассой Анюта.
— Если какие трудности, вам Тарас Леонтьевич поможет! — ни с того ни с сего закончил Манин.
— Юрист мента видит издалека… — проговорил Тарас, освобождаясь от соседок.
12
Кадровичка наехала на безопасника с первого дня. Бывший майор милиции не так бойко исполнял указания прокурора, приказы начальника милиции, как резво бегал по командам Глафиры. Ему, высунувшему язык отставнику, с раннего утра до позднего вечера приходилось развозить валюту по обменным пунктам, гонять менял-перекупщиков от касс обменника, следить за подъездами к банку и лазить по крышам соседних домов, высматривая подозрительных.
Только Николай Павлович за что-то брался, как Глафира начинала вставлять ему палки в колеса. Если его посылали ехать по обменникам, Глафира отправляла машины за канцелярскими товарами, и бывший майор с инкассаторским портфелем, полным долларов, трясся на трамвае. Стоило ему собраться отправить информацию в головной офис и он подходил к секретарше, чтобы напечатать подготовленный текст, как Глафира заставляла ее печатать какую-нибудь пустяковую бумажку, а Балянский, ожидая, бесился.
У Глафиры был свой богатый опыт изводить людей. И не позаботься юрист о безопаснике, не выплыл бы бывший майор и мастер спорта по каратэ. Сам печатал майору информацию, обзванивал обменники, организовывал рейды по поимке перекупщиков, поддерживал его, как мог, и тот уже нет-нет да и умудрялся укусить Глафиру.
А секретаршу-певичку поймал на подношениях. Заметил, что та постоянно ест шоколадные конфеты. Откуда они у нее в таком количестве? Пригляделся. Оказывается, она приглашала в банк торговок, и те в нем продавали за соответствующую мзду колготки, косметику, заморские тряпки.
Николай Павлович погрозил:
— Не води посторонних в банк!
Секретарша побежала к своей покровительнице Глафире.
Глафира:
— Потерпи, лапка! Мы его уроем…
13
Если понаблюдать за Глафирой, то не стоит по телевизору смотреть комические передачи.
Вот она еще в утренних сумерках пришла на работу. А дверь кабинета не открывается: ключ не поворачивается.
— Где комендант? — раздается ее металлический крик.
Вбегает комендант, прозванный Туристом за то, что вечно что-
то тащил на спине, и начинает возиться с ключом.
— Когда же ты мне нормальный замок вставишь? — ругает его Глафира.
Тот огрызается:
— Сколько я их уже поменял…
Замки у Глафиры ломались чаще обычного.
Турист убегает и появляется с лестницей. Лезет по ней на стенку, заносит ногу над стойкой, спускается на шкаф, оттуда на сейф, спрыгивает. И уже изнутри открывает замок.
Глафира осмотрит комнату, проведет пальцем по столу и, поморщившись, поднесет палец к носу коменданта:
Это называется уборка?
И вот уже бабульки-уборщицы гремят ведрами.
А Глафира подойдет к зеркалу и причесывается. Дверь специально откроет. Прическу себе взрыхлит и еще туда накрахмаленный цветок вставит.
Наконец сядет. Достанет из сейфа папку. Наденет очки и как закричит:
— Поновская! Ты что, про свою обязанность забыла?
Дверца кассы распахивается, и оттуда, словно по команде, вылетает худая кассир Поновская и со всех ног бежит к стене, там вскидывает руку. Щелк — и зал озаряется люминесцентным светом.
Глафира встанет, выглянет, и если кого заметит, то обязательно прицепится:
— Ты что в короткой юбке? Забыла, где работаешь?
К другой:
— Ты что так постриглась? Разве дело в банке такой появляться?..
Вспомнит еще что-то и кричит:
— Комендант!
И снова Турист замирает перед начальницей.
Та спрашивает:
— Кабинет управляющего проветрили?.. Воду в умывальнике включили?.. Бумага в туалете есть?..
Турист потом целый день вертится как белка в колесе. А Глафира в центре холла встанет, вставит руки в бока и вздыхает:
— Ох, тяну три отдела, и ведь никто не замечает! И хозяйство на мне, и кадры, и машина… Да еще и безопаснику подсоби…
Турист, намаявшись, под вечер придет к юристу, забьется в угол и, посасывая валидол, бубнит-причитает:
— Слушай, куда же ты смотришь… Она надо мной, как над рабом, измывается, а ты… Кто мои права будет защищать?
— Спросите что-нибудь полегче…
— Многих я начальников повидал за свой век, но с такой волкодавкой столкнулся впервые…
14
Хозяйство белодонского филиала пополнилось новым «жигуленком». Приобретались тольяттинские модели, а не заморские. Чем шикарнее машина, тем больше внимания к тому, кто в ней ездит. А банковские служащие внимания к себе-то и не хотели… Ни властей, ни бандитов… Лучше косить «под серого», чем подчеркивать доходы и рисковать жизнью.
Манин сначала ездил попеременно на обоих банковских легковых, а с некоторых пор, явно не без вмешательства Глафиры, стал пользоваться только одной. А другая стала возить исключительно Безбородову. И не дай бог кому попросить этот «жигулек» — сделаешься врагом на всю оставшуюся жизнь! Водителем второго «жигуленка» стал бывший вахтовик и отец юной студентки Дмитрий.
Как ни приедет Глафира, то все возбужденная, с прической взлохмаченной, протопает в свой кабинет, а за ней следом тащит хозяйственные сумки Дмитрий. Они закроются в комнате кадровички и шушукаются. А как Дмитрий уедет, начинает своим приятельницам названивать и хвастаться, какого себе мужика отхватила. Правда, представляла его не водителем, а сотрудником президентской охраны.
Тарас Леонтьевич слушал бабскую трескотню и затыкал ватой уши.
Многое прояснилось, когда однажды Глафира отсутствовала в банке несколько часов. Потом появилась вместе с Дмитрием. Дмитрий хватался за бок живота.
Глафира:
— С почками плохо… — И к телефону: — Мне врача… Срочно… У Димочки обострение…
«Напахался», — подумал о незавидном положении водителя Тарас, и ему больше всего стало жалко не водителя, а его дочь.
Вероника Семеновна надеялась, что управляющий сам вспомнит об обещанном кредите, но тот словно забыл свои слова. Когда ее терпение стало иссякать, она плотно прикрыла за собой дверь манинского кабинета и обратилась к шефу:
— Борис Антонович! Я нашла подходящий вариант. Дом в центре города…
— Ты это о чем?
— О кредите на квартиру.
— Да ты знаешь, мы пока жирку не набрали…
— Жирку?.. А о жирке вы что-то раньше речи не вели… Помните ваши слова: «Вы нам, Вероника Семеновна, свою трудовую, мы вам ссуду»?
— Да не тяните из меня жилы… Всем от меня чего-то надо… Я же не дойная корова…
— А я не «все», я — второе лицо, главный бухгалтер!
— Да что я могу? — потер плешь на затылке.
— Борис Антонович!
— Только не угрожай!
Взгляд Вероники Семеновны был неумолим. Управляющий сидел, коленки у него дрожали. Ему самому недоставало денег. Все его коллеги-банкиры уже понастроили себе коттеджей, понапокупали яхт, умудрились вложить деньги в недвижимость на Пиренейском полуострове, а он никак не мог развернуться.
Хотел попросить: «Ну, подожди уж…» — но промолчал: где он найдет себе другого главного бухгалтера?
— Вероника! Я вас очень ценю… И от своих слов не отказываюсь. Но дайте время… — Теперь у него дрожали и пальцы.
— Срок вам, любезный, — неделя!
15
Доходы филиала росли не так стремительно, как того желал Манин. Будь они на порядок выше, он бы смог решить и свои, и главбуховские, и Глафирины — та тоже наезжала со своими жилищными проблемами — вопросы. Ее дочь Очеретяная, как и мать, нашла себе любовника и теперь требовала отдельных квадратных метров.
Манин давил на своего помощника Геру Зыканова, гонял его по пригородам и дальним поселкам, требуя привлекать к банковским операциям больше клиентов, разрешая называть себя заместителем управляющего, самим управляющим, хоть чертом, лишь бы был толк, лишь бы люди доверили свои деньги Хопербанку.
Однажды Гера вернулся с интересным открытием: в районном городке Усе не было ни одного обменника!
Можно было захватить еще никем не оккупированную территорию.
В Усу командировали Жору Жигова, безопасника Балянского, туда съездил с портфелем долларов сам управляющий, и вот разрешение на открытие представительства получено, и на фасаде двухэтажного особняка на склоне между старой и новой частями этого приречного городка озолотилась эмблема Хопербанка.
Директором представительства назначили Разворотова Сергея Сергеевича, бывшего председателя колхоза, некогда тоже партийца, по образованию агронома. Его откуда-то извлекла Глафира. И зачастила машина с валютой из Белодонска в Усу, а с рублями и подарками для Глафиры — обратно.
Безопасник пропадал у юриста. Порой они говорили о милиции. Смеялись над милицейскими начальниками, которые завидовали банковским работникам. Какой-нибудь полковник, которому Балянский прежде был бы рад подержать портфель, теперь сам звонил и, заискивая, просил поменять рубли на доллары.
Вдоволь насмеявшись, юрист заметил прошедшего к Глафире длинноволосого парня.
— А это что за чудо-юдо?
— Неужели не знаешь?
— Вот те крест…
— Это мой юный защитник, Глашкин зятек…
— Но ведь Наталка только развелась! — вздернул Тарас Леонтьевич головой от неожиданности.
— Проснулся… Глаша уже все уши проела шефу насчет хаты семье молодоженов… Зятьку ведь зал для репетиций нужен… Он у них саксофонист…
— Сексо…
— Тарас Леонтьевич! — в стекло постучал кучерявый мужчина. — Можно к вам?
— Работа не волк, в лес не убежит, — сказал и повернулся к окошку юрист. — Проходите ко мне…
— Ты по лесным дебрям бегай, а я пойду. Мне еще к этой курве зайти надо, — показал пальцем на приоткрытую дверь Глафиры.
На мягкое сиденье опустился плотный мужчина и стал рыться в папке:
— Вот документы моей фирмы.
Выложил пачку бумаг.
— А чем занимается ваша фирма?
— Не бойтесь, не наркотой и не оружием, но тоже очень важным делом.
— Вот, заполните анкету.
Посетитель вытащил паркеровскую ручку и принялся мелко писать., изредка что-то спрашивая и снова склоняясь к бумаге. Когда Тарас Леонтьевич прочитал анкету, у него по спине заструился холодок: рядом с ним сидел врач-паталогоанатом, фирма которого занималась туалетом умерших.
Доходное нынче дело!
В доме, где жил Тарас, вывеску хлебного магазина год назад сменили на вывеску аптеки, а недавно вместо трафарета со шприцом зачернело «ритуальные услуги».
16
— Тарас Леонтьевич! — своей высоченной прической нависла над юристом приехавшая откуда-то Глафира (сзади, с кошелками, виднелась шевелюра водителя Дмитрия). — Вы почему окно закрыли? Душно ведь!
— По спине тянет… Сквозняк, — ответил юрист, вспомнив, что закрыл оконную фрамугу.
— Дим! — поправила выпавшую на предплечье шлейку лифчика. — Открой!
Водитель прошел к окну, распахнул его настежь.
Тарас встал, прошел к раме и закрыл окно теперь уже на обе щеколды.
Дмитрий замер в ожидании, что скомандует ему Глафира, но та лишь произнесла:
— Тарас Леонтьевич у нас вечно с причудами!
Тарас промолчал: его способ борьбы — молчание.
Было слышно, как Глафира взяла трубку звонившего телефона, потом, что-то рявкнув, вылетела в кассовый зал:
— Где Балянский?!
Видя, что ей никто не отвечает, метнулась по залу и взбежала на второй этаж.
Под ее крики: «Я что, тебе ноги переставлять буду?!» — на выход из банка пронесся бывший майор.
«Фельдфебельша», — подумал Тарас Леонтьевич.
Глафира вернулась к себе и стала куда-то названивать и расхваливать свою прическу:
— И ты знаешь, как она называется? Косточка персика! Ну, как тебе описать. Это как бы рельеф в форме стоящей косточки обыгрывается. Контраст темного и светлого. Сначала приподнимают волосы феном от самых корешков. Обрызгивают лаком. И разбирают по отдельным прядям. А проборчики закрашивают цветной пенкой… Получается живописнейший эффект!
«Вот она, оказывается, где мотается… По парикмахерским…» — юриста покоробило.
Глафира опустила трубку на аппарат и от треньканья снова подняла. По разговору можно было догадаться, что это звонил Балянский.
Глафира заорала:
— Чем ты еще недоволен! Ну и что, что два пацана!.. Ведь обменнику нормально работать не дают! А ты весь излежался! Все, даже слушать не хочу!..
Бросила трубку, и зал облетел вопль:
— Ведь тяну четыре отдела: кадры, хозяйство, машины, да еще и этот ментовский майор свалился мне на шею!
— Глафира Львовна, вы как подполковник милиции! — громко произнес юрист.
— Я, подполковник? — выскочила Глафира. — Да я, я — целый полковник!
Тарасу Леонтьевичу чуть не сделалось дурно, и он от раздирающего смеха зажал себе рот.
17
Истекала неделя после разговора Вероники Семеновны с Маниным о ссуде. Веронике донесли, что Манин с кем-то договаривается о продаже ему двухэтажной квартиры. Последнее означало, что, во-первых, в банке появились достаточные денежные средства и, во-вторых, что шеф хочет обойти главбуха. Действовать надо было немедленно.
— Борис Антонович! — Вероника вошла в кабинет управляющего, как всегда, плотно закрыв за собой дверь. — Какой же вы резинщик!.. Если до конца дня вы не выдадите мне кредит, я возвращаюсь в свой прежний банк.
— А ты уверена, что тебя возьмут обратно? — сощурился Манин.
— Ах, так! Тогда ложусь в больницу и посмотрю, как пойдут у вас дела без главного бухгалтера!
— Шантажистка!
— А вы лучше?!
Вероника Семеновна хлопнула за собой дверью.
В кабинете утолкала в сумочку маникюрный набор, флакон духов, крем для лица, рук. Набросила лямку сумочки на плечо. Закрыла сейф.
— Вот проходимец! Кинул меня…
Уже через минуту Манин — до его филологического ума дошло, что без главного бухгалтера банк парализует: ведь ни один платеж без ее подписи не пройдет — влетел к Веронике.
— Ну, не горячись же ты! — замурлыкал. — Я все утрясу… У меня есть планчик…
— Врете!
— Не вру! Хочешь, партийный билет в залог оставлю?
— Да им теперь разве что….
— Ну, клянусь! Хочешь, на колени встану? — опустился на корточки, держась за край стола.
— Учти, это в последний раз! — Она сняла с плеча сумочку.
Манин задержался в банке допоздна. Главный бухгалтер ухватила его крепко. От умственного напряжения трещала голова. Иной момент казалось, что она вот-вот треснет. План, который бы устроил и его и главного бухгалтера, не созревал.
— А почему о моем кредите никто не подумает? — вопрошал управляющий.
Он так бы и остался в кабинете на ночь, если бы ему не позвонила жена:
— Ты ведь не в горкоме!
Уехал домой и всю ночь воевал с навязчивыми снами. Ему казалось, что банк погрузился в темноту ночи и захрапел при входе милицейский охранник. Где-то зашуршало. Потом что-то щелкнуло. Шорох распространился по входным углам. Маленькие холмики скользнули вдоль плинтусов. Перетекли через носок сапога милиционера. Выкатили на середину зала и распространились по всему мраморному полу, виртуозно влезли на стойку, со стойки покатили к хранилищу… Мордочка самого крупного грызуна осветилась плоским лицом Глафиры… Грызун достал из своей ворсистой шубки ножичек и сунул острие в скважину сейфа.
— Держи! — вскочил Манин.
— Ты что? — проснулась жена и сказала заглянувшему из соседней комнаты сыну. — Кирилл, ложись! Папашка снова баксы считает.
18
Жизнь в белодонском филиале кипела. Кого из сотрудников с валютных операций переводили на кредитные, кого со сделок с ценными бумагами на сделки с драгоценными металлами, кого из бухгалтерии в кассу, кого из кассы в бухгалтерию.
Кого повышали в начальники, кого понижали в рядовые, а кого и выгоняли.
Все это происходило с подачи неугомонной кадровички, которая постоянно что-то выискивала, высматривала, не упуская ни малейшего случая кому-нибудь хоть в чем-то насолить.
Ее энергия подпитывалась еще тем, что надо было готовить более достойное место для своей дочери, которая измучилась в кассе. Подстроив дело таким образом, что специалиста по валютным операциям не аттестовали, она принесла личное дело своей дочери напрямую к управляющему:
— Назначай!
Какую атаку пришлось выдержать Манину, знают только стены его кабинета. Глафира и кричала, и стучала кулаками, и топала ногами, и обвиняла его во всех смертных грехах, требуя перевести ее дочь на вакантное место.
Борис Антонович потел, краснел, но упорствовал.
Не сдержавшись, Глафира схватила с пола вазу.
Манин заверещал:
— Это место моему сыну….
Глафира Львовна опустила вазу:
— Ах ты, падла! Я экзаменаторов подкармливала, а ты хочешь на всем готовом…
Манин затыкал по клавишам внутренней связи. В кабинет влетел находящийся начеку Балянский. Глафира рыкнула и протянула нежданному гостю вазу:
— На, дарю за службу!
— А я к вам позже зайду! — бросила Манину, выходя.
— Нет-нет, не надо мне позже, — пробился голос у Манина.
19
На месте уволенного специалиста по валютным операциям оказался молодой человек по имени Павел — сын центробанковского начальника, с которым в горкомовскую бытность работали Манин и Глафира. Управляющий, отказав кадровичке, не решился перевести на вакансию своего Кирилла. От греха подальше, боялся, как бы Глафира в припадке бешенства не задушила его сына.
Безбородова наехала на Павла, холеного толстячка, полнотой напоминавшего моржонка. Но Павел оказался крепким орешком: сразу послал ее куда подальше. Он позволял себе среди бела дня спокойно уйти с работы или лечь головой на стол и захрапеть.
А когда Глафира подскакивала к нему, он невозмутимо поворачивал голову на щеку:
— Не сидится, как вас, Глафира…
Проспавшись, тянулся рукой к сейфу, заменявшему ему бар, извлекал из-за папок с инструкциями бутылку пива и откупоривал.
Курил у окна, не выходя из кассового зала, от чего Глафиру срывало с рельс:
— Задыхаюсь! Прекрати!
Павел ей был не по зубам: упади с его головы хоть один волосок, его папаша сразу бы перекрыл Хопербанку кислород.
Как ни старался Манин уйти от своих обещаний Веронике Семеновне, ничего из этого не вышло. Напористая Вероника добилась своего и получила кредит. Но ссудные деньги не вложила в строительство квартиры, а разместила в своем филиале во вклад. Так надежнее! Да и ссуда беспроцентная, а по вкладным операциям процентная ставка у Хопербанка высока! Если подержать некоторое время, то заработаешь еще на одну квартиру. А от возможных неприятностей главный бухгалтер была застрахована. Случись что в банке, она бы первой узнала о возникших проблемах и деньги бы сняла.
— Чтобы никому ни-ни, — наказала операционистке Светлане, оформившей вклад.
— Что вы, Вероника Семеновна! — Светлана знала порядки в банке.
Накануне компьютерщика уволили только за то, что кто-то проник в компьютерную сеть и разузнал зарплату управляющего, который любил повторять, что в первую очередь заботится о сотрудниках, а потом уже о себе. А оказалось, что все выглядело иначе: зарплата шефа на несколько порядков превышала зарплаты других вместе взятых.
С этого дня радостным звоночком в сердце главного бухгалтера отзывались сыпавшиеся на вклад проценты. Кто бы мог подумать: сидишь в кабинете, а где-то рядом звякают монеты… Только успевай считать…
Монотонную жизнь филиала иногда прерывали неожиданные события. Вот что-то хлопнуло под лестницей, и потухли дисплеи всех компьютеров, замерли принтеры, погасли лампы, остановились вентиляторы… И уже летит Турист за техником — вырубило электричество. Всем можно немножко расслабиться и передохнуть. Кассирам от пересчета денег, бухгалтерам от колонок цифр, валютчикам от экрана с бесконечной полосой котировок. Но снова хлопок — вспыхнули экраны, загорелся свет, заскрипели принтеры, подули вентиляторы.
Или резкий звонок — и милиционер кидается к входным дверям, защелкивает засов и сжимает автомат.
Всем страшно: банк грабят?
Тем, кто у окна, видна вытянувшаяся перед зданием шеренга в касках и бронежилетах с оружием. Дула нацелены на банк.
Кто это?
Ох! Ох…
А если и впрямь грабители?
Или они уже в банке?
Но никого постороннего не видно, не слышно.
«Налетчики наверху?..» — в ужасе трепещут сотрудники на первом этаже.
«Налетчики внизу?..» — сотрудники на втором.
С улицы слышатся команды, сейчас будут штурмовать, и уже всем мерещится дым, слышится свист пуль, крики, вопли… И кто-то молит:
— Спаси, помоги…
Потом выясняется, что была учебная тревога и милиционеры отрабатывали тактику действий на случай захвата банка террористами. Все бы ничего, но после таких учений у туалета вырастала длинная очередь.
20
После очередной центробанковской проверки филиала, когда уже не помогли ни прежние связи, ни подарки, ни отец Павла, возникла необходимость ехать за валютными справками в Москву.
Шеф хотел послать в командировку коменданта, но Глафира воспротивилась: кто же будет заниматься хозяйством? И было принято решение послать безопасника. Более доверить везти столь ответственный груз было некому.
— Николай Павлович! Что вам стоит?.. Сумку привезете, и всего-то… — напутствовала его Глафира Львовна. — Зато назад вам билет в вагоне эсвэ. Двухместное купе…
Балянский согласился с предложением: в таком купе ездили губернаторы, генералы, а теперь предстояло проехать ему — бывшему майору.
В столице на конечной автобусной остановке отыскал склад с холоднющим ангаром, в котором были свалены в горы пачки банковских бланков.
Предъявил заявку.
Кладовщики в серых костюмах показали на часы:
— Завтра выдадим. Сегодня уже поздно..!
Балянский взмолился:
— Вы что, ребята! Билет у меня назад на вечер! А вы…
Пришлось раскошелиться на бочонок пива. Кладовщики задержались и вытащили Николаю Павловичу два туго набитых брезентовых мешка с надписями: «…национальный банк…»
Один мешок килограммов на сорок. А их — два! Одному никак не поднять. Балянский уговорил одного частника помочь ему. Погрузили мешки на заднее сиденье «Москвича» и помчали к вокзалу. Едут, а Николай Павлович уже волнуется: как бы водила чего не задумал, ведь видел надписи на мешках.
Подъехали к вокзалу. А где машину поставить? Надо ближе к перрону. Только затормозили — пристали парни с повязками:
— Плати за стоянку!
Балянский огрызнулся, но несколько бумажек отдал.
Они с водителем потащили мешки. Шофер по земле тянет, а Николай Павлович на спине несет и еще с водительской спины глаз не спускает.
На перроне их остановил милицейский патруль:
— Что это у вас?
Балянский принялся объяснять, а милиционеры как прилипли:
— Деньги, небось! Штампы-то банковские…
Показал им свое удостоверение, накладные, что все законно, неворованное.
А те смеются:
— Знаем мы вас таких…
Насилу отбился, дав постовым на ящик водки.
Только отделался от одних, как прицепились другие — чернорубашечники:
— У вас больше тридцати килограммов. Платите за груз…
У мешков углы от пачек выпирают. И кто поверит, что там банковские справки. Хотя только по ним можно вывезти за границу весь валютный запас страны. Одиннадцать тысяч бланков…
Люди вокруг собрались:
— Во! Мешки денег везут!..
— Дай немного!..
Балянский пистолет показал.
А чернорубашечник ржет:
— Он же у тебя газовый…
И сказать-то в ответ нечего. Балянский ухватил оба мешка и потащил быстрее по асфальту. Хорошо, что вагон не в голове состава оказался.
Проводница всплеснула руками:
— Денег-то…
Забился Николай Павлович в двухместное купе, пот с лица рукавом вытирает. Теперь, казалось, можно было бы и отдохнуть, но задело другое. Он один сопровождает груз, ему ни в туалет не выйти, ни в буфет… А тут еще и сосед смурным оказался. Все молчит. Явно не генерал… И тем более не губернатор…
Ну, влип… Выйти бы, осмотреться, обстановку разведать., А с кем мешки оставить?
Спина взмокла.
«А говорила — сумочку одну! Тут два мешка неподъемных! Ну, Глаха! Ну, баба Яга!..»
Поезд тронулся. Разогнался.
Сосед вышел.
«А чего он пошел? Может, с кем-то договариваться?.. А проводница?.. Может, тоже кому шепнула?.. Ну, ладно эти мешки!.. Но ведь сначала грохнут меня. А потом уже в мешки полезут».
Сосед лег. Долго ворочался. Наконец-то захрапел. И вдруг открыл глаз — огромный такой. Потом закряхтел. Поднялся и опять вышел.
«Не спит… А чего не спит?»
Вот дверь приоткрылась — Балянский ухватил под мышкой пистолетную рукоять:
«Хана…»
Мужская тень — сосед не сосед, кто его знает, — согнулась на диван и улеглась. Натянула одеяло. Высунула нос.
«Подглядывает, гад!»
Вокруг черным-черно. И чьи-то шаги по коридору. Сжал под мышкой плашку пистолета:
«Им разве что ворон пугать».
А если за стенкой ему прямо в спину целят? Сейчас — хлоп! Обернулся, потрогал кожу стенки, сдвинулся в сторону.
А вдруг в висок? И уже дуло мерещится…
Наклонил голову…
Напряжение нарастало. Чувствовал, что больше не выдержит и вот-вот кинется соседа душить, пока тот первым на него не напал…
Стало светать.
Фу, вот и Белодонск.
В купе заглянул Турист:
— Где сумка?..
— Вона…
Комендант мешок еле вытащил.
В банке из последних сил дотянули груз до кассы:
— Принимайте!
Николай Павлович вздохнул — и скорее домой отсыпаться. Только прилег на койку, позвала жена:
— Тебя к телефону…
Нутром почувствовал: Глафира.
— Николай Павлович! — запела та. — Мы тут зашиваемся, из кожи вон лезем, а вы отдыхаете. Приехали бы, помогли справки развезти.
— …Ждите…
Когда показался в банке, справки уже увезли. А шеф, вместо того чтобы поблагодарить Балянского за опасную поездку, сказал:
— Чего же не помог?..
— Да ведь не дождались меня…
Балянскому от обиды перехватило горло: он пахал-пахал, ночь не спал, жизнью, можно сказать, рисковал, а его еще попрекают… Вышел из помещения банка, студнем плюхнулся на заднее сиденье трамвая и провалился в сон. В глазах все поплыло. Казалось, что его уже убили. Кто-то потрошит мешки с бирками «национальный банк»… Справки заполняет… Через границу валюту составами перегоняет…
— Эй! Вставай! Депо…
21
На следующее утро Николай Павлович пораньше пришел в банк с единственным желанием высказать Глафире все, что он о ней думает. Встал около дверцы ее кабинета, ждал и чувствовал, как копится в нем негодование и с каким удовольствием он сейчас в лицо этой женщины все выплеснет.
Стоял и ждал.
Глафиры не было.
Она появилась через час, когда Балянский уже немного остыл.
Сначала зачем-то зашла в кассу, потом покрутилась у входа в банк и, не подходя к кабинету, поднялась на второй этаж.
Балянский за двадцать милицейских лет привык к особому терпению и дождался своего — Глафира оказалась напротив него. И понесла свою привычную околесицу. А он, за сутки пути и бессонные ночи скопивший столько возмущения, не смог вымолвить ни слова. Сидел, проглотив язык, и молчал. Что произошло с бывшим майором?
— Борис Антонович! Лето в разгаре — я взяла путевку, — обратилась к шефу главбух.
— А как же мы без тебя?
— Так ведь вы Анюту в мои заместители протащили.
— А ты откуда знаешь?
— Я и не это еще знаю! — засмеялась Вероника Семеновна.
— А что именно, если не секрет?
— Что вы на нее представление за моей подписью отправили… Ая-то ничего не подписывала…
— Ну, тогда отдыхай! — невольно проговорил Манин, пойманный с поличным.
С каким облегчением Вероника Семеновна откинулась на спинку кресла в самолете, улетающем в Бургас. Она могла отключиться от Глафириных укусов, от зануды-шефа, от настырных подчиненных, а самое главное, за это время должен был удвоиться ее вкладной капитал.
Вероника Семеновна еще не успела приземлиться на морском побережье, а Глафира начала действовать. Обработала операционистку по вкладным операциям Светлану и вынудила ее перейти в бухгалтерию на обслуживание юридических лиц:
— Тогда у тебя за плечами будет две профессии!
Свою дочь уговаривать не пришлось: та давно прожужжала матери все уши.
И вот пожаловала к управляющему:
— Теперь тебе бить мои карты нечем…
Манин что-то мямлил, просил обождать возвращения Вероники, пытался под любым предлогом улизнуть из банка, но кадровичка на этот раз перекрыла ему все пути отступления. Манин сник…
В тот же день Наталья Очеретяная сменила за стенкой кабинета своей матери операционистку Светлану. Комендант поменял ей твердый стул на мягкое кресло, зашарпанный конторский стол на новехонький банковский, протянул отдельный телефон, повесил жалюзи, чтобы хоть как-то угодить дочери Глафиры Львовны.
Каково было удивление Очеретяной, когда она в списках вкладчиков увидела фамилию главного бухгалтера!
Такого разъяренного лица у «начальника трех отделов» Манин еще не видел.
Прямо с порога выпалила:
— Ты кого пригрел-л?!
Когда Борис Антонович увидел список вкладчиков, ему сделалось плохо: он выбивал деньги главному бухгалтеру на квартиру, думал, что та уже оплатила квадратные метры и вот-вот пригласит на новоселье, а она с ним обошлась, как с последним дураком, поместила деньги во вклад и теперь накручивала проценты!
Склонившись над управляющим, Глафира ждала объяснений. Сердце Манина готово было выпрыгнуть. Он не знал, что говорить. Такого он не ожидал… Жалостливо поглядывал на Глафиру, словно прося пощады…
От шефа Глафира вышла серьезнее серьезной:
— Оповестите всех сотрудников, что теперь у нас введена должность заместителя управляющего с особыми полномочиями. И на эту должность назначена я!
Секретарша, печатая приказ, застучала по клавиатуре компьютера сразу четырьмя пальцами.
22
Несмотря на некоторые финансовые промахи, дела в белодонском филиале шли неплохо. Наплыв за долларами не ослабевал. К юристу спешили прокуроры, судьи, адвокаты, не желавшие стоять в длиннющих очередях в кассы; к безопаснику — милиционеры, фэ-эсбэшники, омоновцы, им тоже нужны были баксы; к Глафире — бывшие партийные функционеры… Доллар — зеленая бумажка — торжествовал по всей стране.
Ошарашенный махинацией главного бухгалтера, Манин собрался лететь в Бургас и выяснить, не произошло ли какое недоразумение? Но первое время билетов на самолет не оказалось, а когда они появились, желание отпало.
Тоном обиженного школьника он заявил себе:
— Раз у других совести нет, то и у меня ее не ищите!
Манину сделалось не по себе, что его кто-то обошел.
На таких раздумьях его оборвала Глафира:
— Могу вас еще кое-чем порадовать: если бы вы не взяли к себе эту Веронику, ее бы из банка выгнали… Она и там была замешана в нечистоплотных делах…
— Час от часу не легче!.. А ты? — вдруг уставился в Глафиру. — Ты что, сама мало себе тянешь? Ремонт дома сделала за счет банка. Новую сантехнику зачем списала?.. Теперь хату дочери канючишь…
— А ты? — округлила глаза заместитель по особым поручениям. — Сколько тебе в день конвертов приносят…
— Подглядываешь?..
— Нет, не подглядываю, но мое партийное око не дремлет!
— Ну и набрал же я вас… — провыл Манин.
23
Вероника Семеновна в белых блузке, юбочке и туфельках сбежала с трапа лайнера навстречу ласковому ветерку. Упитанный таксист повез ее вдоль обрывистого морского берега и вскоре высадил в бушующем зеленью оазисе, из которого свечками целили в небо свои стеклянные этажи отели.
К ней подпрыгнул цыганенок:
— Дай доллар!..
Она достала из сумочки бумажку.
Цыганенок выхватил и до дверей в корпус цеплялся:
— Дай марку!.. Дай фунт!..
Показавшись на песочном пляже, Вероника Семеновна была приятно удивлена стометровой шириной песчаной полосы. Но ее восторг остыл от слышанной когда-то в детстве немецкой речи. Говорившие по-немецки женщины ходили в одних трусиках без лифчиков, а мужчины с волосатыми ногами пробегали мимо в чем мать родила.
Когда она, опустив глаза и смотря только перед собой, прошла к мокрой бровке и потом углубилась по бедра в воду, ее обожгло. Разгребла воду и увидела студенистые круги. Разбрасывая брызги, кинулась прочь от медуз.
— Какая пакость!
Ее еще не начавшийся отдых омрачился. Брезгуя прикосновениями наэлектризованных кружков, теперь предпочитала сидеть в шезлонге на балконе и любоваться морем. Обратила внимание на болтающийся у пирса, далеко врезавшегося в лагуну, ботик.
Как-то в полдень она оказалась на конце причала около железной сваи, к которой был привязан ботик с растянувшимся на дощатом сиденье моряком.
— А скажите, — обратилась она к моряку, накрывшему лицо парусиной, — до противоположного берега далеко?
Парусина сползла: голубые глаза из-под черного чуба уставились на белоснежную славянку.
— Пять суток ходу… — Моряк приподнялся на локтях и глянул вдаль.
— Как заманчиво!
Моряк встал, и солнечные лучи заиграли по его вытянутой к даме шелушащейся от загара руке.
Вероника замерла в нерешительности, но ее нога сама занеслась над бортиком, пальчики оказались в сильной ладони, она закачалась на неустойчивом полу.
Моряк сдернул канат со сваи, перешагнул через скамью к штурвалу. Что-то дернул внизу: ботик задребезжал и, разгоняя волны, устремился в открытое море.
В грудь Вероники дуло, волосы трепало, в лицо брызгало. Ей было хорошо. Так стоять, как казалось ей, она могла бы целую вечность, лишь бы только несло да несло…
Когда Иванчо — так звали моряка — подал ей руку, помогая подняться на пирс, она тронула замочек сумочки, но столкнулась с такой красноречивой улыбкой, что так и не открыла замок.
Гуляя вечером по набережной, по которой катались на бричках и велосипедах разновозрастные парочки, следила за одиноким яликом на полосе горизонта.
Уже рано утром снова была на пирсе… На этот раз они ушли в море далеко-далеко, туда, где не встретишь никого, кроме дельфинов.
— Иванчо! — теребила она вихры моряка.
Соленые губы двигались от ее лба по бровке носа к губам, подбородку, шее, груди…
Отныне ее редко видели в отеле: забежит, поинтересуется у портье, не звонил ли кто, нет ли почты, и снова к Иванчо, у которого хотя и был дом в горах, но он там жил только зимой, а все лето проводил в ялике на море.
Ей нравились в нем ясные глаза, просоленная кожа, эластичные мышцы, замедленный говор… И даже его откровения о женщинах, которых он перекатал на солнечном берегу видимо-невидимо — немок, чешек, датчанок, англичанок, шведок, финок, украинок, белорусок, — не очень задевали ее.
В эти дни он был только ее, и она — только его.
Как она смеялась, когда он о немках, чешках, датчанках, англичанках говорил «в них жару мало»; о шведках, финках, скандинавках — «те вообще как куклы»; и как было приятно услышать об украинках, белорусках, славянках — эти «по моей душе».
При одном появлении Иванчо глаза Вероники светились. А настроение ее портилось при мысли, что пройдет несколько недель и они расстанутся.
Вероника прижалась к Иванчо:
— Давай поедем ко мне… Я куплю тебе квартиру…
Иванчо перевел взгляд с гор на море.
— Понятно… Тогда я буду приезжать к тебе каждое лето…
Иванчо развел руками: сколько раз он слышал подобные обещания, и как редко они сбывались.
24
Глафира донимала управляющего:
— Вот мы корпим днем и ночью, а твоя Вероника Семеновна все на песочке нежится…
— А тебе что, жаба гложет? Сама все санатории объездила…
— Если бы…
— Чего ты от меня хочешь?
— А ты все равно не сделаешь… — Глафира сощурила свои маленькие глазки.
Голова Манина была забита своими проблемами. Поэтому он попросил:
— Глаш! Ты мне хоть день дашь вздохнуть?
— Чего захотел…
— Тогда мне вот скажи: где лучше отдыхать?
— Барбос… К Веронике собрался?
— Снова за свое… Меня интересует отдых тех, кто загранкой сыт по уши…
— Есть одна жемчужина: Гурзуф. Там парк двухсотлетний, бухта. Хотя можно и в крымский Карадаг. Но с сервисом похуже…
Борис Антонович узнал, какой особый уголок Гурзуф. Мало того, что он со змеиными татарскими улочками, низкими крышами, белокаменными дачами с венецианскими балкончиками, но и со скалистым побережьем со скалами Адаларами и припавшей к воде Медведь-горой.
Обложившись туристическими журналами, Манин набрал Хопербанк:
— Марианна Михайловна! Прошу прощения за звонок…
— Что-то случилось? — насторожилась Коркунова.
— Да нет, у нас все в порядке… Я вот по другому вопросу. Может, неожиданному для вас. Но за текучкой дел мы совсем забываем об отдыхе… Есть такое место в Крыму…
Язык у Бориса Антоновича был подвешен ладно, а уж в умении что-то преподнести ему могли позавидовать многие. Представив парящие в бирюзовых облаках лапы ливанских кедров, стекающие к фонтанам самшитовые дорожки, скальные гроты на морском зазеркалье, Коркунова глубоко вздохнула:
— Продолжай…
— А что? — осмелел Манин, — Вы ведь весь свет объездили. Все заморское посмотрели. А в Гурзуфе исконно наши места. В одной даче даже есть номер, где останавливался первый космонавт земли Юрий Гагарин… Номер люкс… Там жил маршал Шапошников…
Марианна Михайловна вздохнула еще раз:
— Маршалов нам не надо, а вот Юрочка…
Манин слышал, как она разговаривала по внутренней связи, а потом попросила перезвонить Президенту банка.
Перед Валерианом Валерьевичем Коркуновым Манин распинался вдвойне.
Приукрасил крымские достопримечательности на пределе словесных возможностей и на последовавший вопрос: «Сколько стоит гагаринский номер?» — выпалил:
— Там уже все оплачено!
Манин допускал, что хватил лишнего, но знал и другое: что его усердие не пройдет даром. Два дня, ни жив ни мертв, просидел в кабинете, ожидая реакции президентской четы.
И дождался.
Решение озвучила Марианна Михайловна:
— Борис Антонович, так что там с гагаринскими апартаментами?
Манин вскочил и первым самолетом вылетел в Крым обустраивать отдых банкирской чете.
25
Выйдя на работу, Вероника Семеновна была удивлена происшедшим изменениями. Глафира стала заместителем управляющего, ее дочь Наталья вместо Светланы сидела на вкладных операциях и, естественно, о кредитных деньгах главного бухгалтера могла быть осведомлена.
Вероника Семеновна позвонила:
— Очеретяная, зайдите ко мне.
Вместо дочери в кабинет главного бухгалтера ступила Глафира Львовна. Сначала они молча смотрели друг на друга, ходили вокруг стола, потом заговорили, сразу перешли на высокие тона.
— Ваша дочь!..
— Ваш кредит!..
Сотрудники слышали вылетавшие из-за толстых дверей крики женщин и в страхе жались в кресла, боясь попасть под горячую руку одной или другой. Но вот шум стих. По спинам сотрудников заструился холодок: кто кого?
Дверь открылась и, как закадычные подруги, держась рука за руку, из кабинета вышли Глафира и главный бухгалтер. Словно между ними ничего и не было.
Отныне Глафира наводила свои порядки без оглядки на Веронику Семеновну. Вероника Семеновна теперь во всем соглашалась с Глафирой и молила, чтобы у нее не забрали кредит.
Балянский в поте лица мотался по городу, встречал инкассаторов из Хоперска и провожал назад, развозил по обменникам валюту. В милиции ему было спокойнее: тогда он не сопровождал набитые долларами сумки и был вооружен не газовой пугачкой, а боевым пистолетом Макарова.
Собираясь в очередную поездку в аэропорт — инкассаторы уже взлетели в Хоперске и были в воздухе, — он обнаружил, что опять отсутствует банковская машина. Пробежал по этажам, ища водителя, но бесполезно. Закрытой оказалась и каморка Глафиры.
В ужасе представил себе, какого полкана спустят на него с головного банка, когда узнают, что инкассаторов с набитыми долларами сумками не встретили в аэропорту.
Николай Павлович уже был готов ловить попутку, как к банку подъехал «жигулек».
Дверца открылась, оттуда сначала появился хохолок Глафиры, а потом ее толстая нога.
— Срочно в аэропорт! — закричал Балянский.
— Не могу, — пожал плечами водитель Дмитрий, глянув вслед своей шефине.
Николай Павлович несколько минут объяснял поправлявшей у зеркала прическу Глафире, что инкассаторы уже на подлете, а та лишь говорила:
— Николай Павлович! Как мне косточка пэрсика?
— Ой, да вы Елена Прекрасная! — стонал Балянский.
Получив высочайшее соизволение, вылетел на улицу. «Снова в парикмахерской была!»
«Жигуль» выехал из переулка и свернул у пожарки на проспект.
— Живей! — просил безопасник.
— Не знаю, бензина хватит ли?
— Ты же с утра залил полный бак!
— Да, но мы с Глафирой Львовной сколько изъездили.
Балянский уставился в уползающий лентой под капот асфальт и считал перекрестки. Ругался, когда машину останавливал красный свет светофоров.
Ощущая колики в груди, смотрел на стену леса, когда выехали за город.
Молил:
— Только бы бензина хватило…
Бензина, к его счастью, хватило.
— Вон они! Вон! — затыкал в сторону двух крупных парней, крутившихся на ступеньках аэровокзала.
«Жигули» затормозили рядом.
— Вы что, совсем охренели?! — постучал в наручные часы один из парней. — Самолет через пятнадцать минут назад, а вы…
Балянский хотел рассказать, почему они опоздали, но не стал: Глафира все равно выкрутится.
— Куда деньги? — спросил парень, поднимая сумку.
— Ты что?! — вырвалось из Балянского.
Поняв, что инкассаторы уже не успеют доехать в банк, схватил валявшийся на заднем сиденье полиэтиленовый пакет, и туда посыпались пачки зеленых.
Николай Павлович смотрел в наполняющийся пакет, вертел головой по сторонам и холодел.
Парень подал сопроводительные бумажки:
— Расписывайся!
Балянский чиркнул свою роспись и только тут понял, в каком положении он оказался.
Инкассаторы скрылись в зале.
Николай Павлович прохрипел:
— В банк!
Всю дорогу он оглядывался. Казались подозрительными «Вольво», долго сидевшая у них на хвосте; обогнавший «УАЗ» с гогочущими пассажирами в милицейской форме; нависший сзади «КамАЗ» — Николай Павлович даже приготовился прыгать из машины на случай нападения, еще не решив для себя, захватит с собой пакет или нет.
Поглядывая на завалившуюся стрелку уровня бензина в баке, крестился:
— Спаси… Помоги… Сына твою…
Внося пакет с долларами в банк, безопасник хотел высыпать их прямо на стол Глафире: пусть, тварь такая, посмотрит, как из-за нее приходится возить деньги!
Но ее, как всегда, не оказалось в банке. Постучал в дверь кассы и спустился в хранилище, где кассир аккуратно переложила перехваченные бумагой пачки в сейф, а потом закрыла дверцу на два ключа.
26
Дочь Глафиры многое переняла от матери. Наталья Очеретяная могла в разгар рабочего дня выставить на стойку табличку «перерыв» и уехать к парикмахеру, посетить массажиста, пойти погулять по магазинам, могла ни с того ни с сего обругать клиента, накричать на милиционера.
Тарас Леонтьевич все это слышал и, не выдержав, завел разговор с управляющим.
Манин огорошил его:
— А знаешь, что они говорят о тебе?
— Что?
— Что ты с криминалом связан…
Юрист не нашелся что и ответить. Лишь проглотил язык и более разговора с шефом о проделках Глафириной семейки не заводил.
Как-то, спускаясь на первый этаж, услышал визгливый голос Натальи:
— Мам! Мне неудобно… Когда этот пердун заменит стул?..
— Что там, Наталочка? — Безбородова кинулась к дочери и уже оттуда забасила на весь зал: — Где комендант? Ах, вот ты, паршивец! Почему у Наташеньки стул неисправен?
— Что еще там? — Турист заглянул к Очеретяной.
— А вот, как сяду, так это мотыляется! — возмутилась Наталья.
— Но ведь стул-то исправен! Чего тебе еще надобно?
— Как вам не стыдно!
Комендант побагровел.
— Выполняй, что тебе говорят! — подбоченилась рядом Глафира.
Турист крякнул, взял стул за ручки и покатил по коридору.
«Черт-те что!» — давился от смеха Тарас Леонтьевич.
Глафира работой свою дочерь обеспечила, а вот подходящего
зятя не нашла — саксофонист ее явно не устраивал. Все молодые люди, устраивавшиеся в банк, подвергались ее обработке.
Только в компьютерном отделе появился новый электронщик Игорь, молодой человек с копной кучерявых волос, как Наталья положила на него глаз.
Последовала команда:
«Мама! Фас!»
И понеслось.
Ежечасно Наталья звонила электронщику:
— Компьютер поломался!
Игорь приходил, проверял: все исправно.
И шел назад.
Не успевал подняться к себе — очередной вызов к Очеретяной.
Стоило ему возмутиться, как подключалась Глафира:
— Вы что, не понимаете всей важности вкладных операций?
Игорь объяснял ей, что техника исправна и надо только научиться пользоваться компьютером.
И глубже попадал в Глафирины сети.
Теперь задерживался после работы, обучая Наталью персонально, а потом уже и вынужденно провожая ее до дома — попробуй не проводи, Глафира заживо съест.
И перед ним возникла дилемма: либо продолжить провожать Очеретяную и неминуемо сделаться зятем всесильной Глафиры, либо снова оказаться на улице и на свободе. Игорь предпочел свободу.
Глафира переключилась на Павла. Приглашала его к себе в кабинет и угощала пирожными, апельсинами, бананами, однажды привезла астраханский арбуз. Паша уминал пирожные, чистил шкурки с апельсинов и бананов и поедал плоды, разрезал арбуз и съедал половину… Благодарил мать Натальи и уходил как ни в чем — не бывало. Расставить более тесные сети вокруг сына центробанковского начальника зам не решалась.
27
Вероника Семеновна не могла определить, что ей делать. С одной стороны, она хотела устроить свою личную жизнь и уехать к Иванчо, а с другой — не могла позволить себе лишиться получаемых благодаря банку привилегий и благ.
Она с интересом откликнулась на просьбу юриста принять священника Феофила.
При виде батюшки ее взгляд мгновенно посветлел:
— Чем могу быть полезной?
— Ваш управляющий обещал пожертвовать на храм… Да, видимо, забыл… Скоро дожди пойдут, а крыша церкви все не латана…
— С памятью у него бывает… Пойдемте к нему…
Управляющий сидел, положа руки на стол и стуча пальцами.
— Борис Антонович! Грешите… — начала прямо с порога главный бухгалтер. — Отец Феофил ждет пожертвований…
Манин скривился, словно у него собирались выдернуть зуб.
Вероника продолжила:
— Что же, у банка такая прибыль…
— Ладно, ему… хватит? — спросил Манин, назвав цифру.
От услышанного у батюшки зарделись щеки, и он подпрыгнул:
— Еще как!
— Завтра же перечислим, — бросил Манин.
— Теперь вы меня выслушайте, — Вероника завела священника к себе в кабинет. — Батюшка! Буду с вами откровенна. Скажите, что, по-вашему, важнее: деньги или любовь? Что лучше: потерять деньги, но остаться с любимым или потерять любимого, но не лишиться денег?
Феофил сощурил глаза:
— Понимаю, понимаю вас… «Не сотвори себе кумира» — говорит одна Божья заповедь… А другая: «Возлюби ближнего»… Думаю, важнее в данном случае… И то… И другое…
Вероника Семеновна уставилась на батюшку:
— Это как?
Самолет с четой Коркуновых сделал остановку в Белодонске. На летное поле к лайнеру вырулила легковушка, из которой на трап с букетами роз кинулся Манин. Пряча лица от ветра, на верхних порожках лестницы появились Валериан Валерьевич и его супруга. Поддерживая каждого за локоть, Манин проводил гостей к машине, и спустя несколько минут они уединились в гостевом зале аэровокзала. Между огромных фикусов на полированном столе блестели бутылки с вином в окружении овощных и фруктовых блюд в виде розочек, тюльпанов и других цветочных растений.
Выпив рюмку, Валериан Валерьевич похлопал по плечу управляющего:
— Благодарю тебя, Боря! Я первые дни никак не мог надышаться… Такой душистый воздух… И здоровья запасся вперед…
— За палаты Гагарина тебе наше! — чокнулась с Маниным Марианна Михайловна.
— Я же говорил, говорил, — распалился Борис Антонович и оглушил целый стакан.
— Боря, не переборщи! — пожурила Коркунова.
Манин:
— В Гурзуфе, как в кругосветке, все увидеть можно: и секвойю американскую, и аукубу японскую, и пальму китайскую…
— Ту, что «гермафродит»? Один день баба, другой мужик, — гортанно засмеялся Валериан Валерьевич. — Ну, уморил… Ладно, теперь слово за нами. Чего твое сердце просит?
— Боря, не скромничайте! Валериан Валерьевич не так часто предлагает…
— Ну, раз так, — Манин склонил голову. — У меня давняя мечта… Иметь квартиру, подобающую положению… Чтобы не стыдно было вас, Валериан Валерьевич с Марианной Михайловной к себе в гости пригласить….
Все замолчали.
Манин в который раз оказывался в положении, когда не знаешь, где окажешься в следующую секунду: шеф мог его как приподнять и облагодетельствовать, так и опустить.
Тишину разрядила президентская жена, обязанная Манину не только отдыхом в Крыму, но и бриллиантовым колье на шее:
— А что, такому управляющему негоже жить в хрущобе! Дадим ему ссуду… И пусть строится.
Со слезами на глазах вытянулся на бровке бетонки Борис Антонович и взирал на заносящийся хвост самолета. Он не шелохнулся и тогда, когда лайнер оторвался от взлетной полосы и скрылся в промозглом небе.
Глава 2
1
Всю зиму юрист в поте лица пробегал по заданиям Манина. То по мокрому снегу он спешил в антимонопольный комитет, грозивший банку штрафом за подъем на воздушном шаре рекламы с зелеными фигурами обнаженных девиц; то по льду скользил в комитет валютного контроля, пугавший отобрать лицензию за отсутствие специальных разрешений; то через сугроб в туфлях пробирался в пожарное управление, требовавшее закрыть обменники, в которых отсутствовали запасные выходы… И везде надо было успеть, все утрясти. Где доказать, а где просто сунуть… И все пешком, на своих двоих, в лучшем случае на трамвае или на троллейбусе, невзирая на слякоть или стужу.
Его подмывало высказаться на планерке: «На ботинки ползарплаты трачу!» Но вряд ли это вызвало бы чье-то сочувствие.
Однажды после очередной пробежки из одного конца города в другой при входе в банк его одернул милиционер:
— Эй ты, человек-скороход, тебя управляющий ищет.
Разделся, оставил портфель в кильдиме и поднялся на второй этаж.
— Тарас Леонтьевич, разговор у нас будет конфиденциальный. — Борис Антонович плотно закрыл дверь на ключ и положил перед юристом лист. — Вы не одну собаку съели в юриспруденции, вот посмотрите документ и выскажите свои соображения.
Еще часто дыша, прочитал договор о долевом участии в застройке дома. Из договора вытекало, что некая фирма «Богатырь» обязалась в построенном двенадцатиэтажном доме выделить застройщику Манину квартиру в двух уровнях, с двумя туалетами, общей площадью триста квадратных метров. При виде стоимости жилья у Тараса Леонтьевича закапал со лба пот.
— Что-то плохое? — Манин насторожился.
Тарас Леонтьевич еще дважды прочитал лист.
— Вроде ничего такого нет, но вот где гарантия, что фирма не лопнет и выполнит обязательство? Сколько застройщиков в судах правду ищут…
— Ты что-то слышал неладное про фирму «Богатырь»? — еще больше напугался Манин.
— Да нет, но ведь вы лучше меня знаете, что нынче каждый норовит надуть… Дом-то хоть построили?.. А то вон недавно был случай: деньги забрали и слиняли на Багамы, оставив после себя пустырь…
— Там уже кончают верхний этаж.
— Борис Антонович! Здесь еще может быть и такое: деньги соберут со ста клиентов, а квартир сдадут на девяносто…
— Я думал, ты меня успокоишь, — голос управляющего потух.
Юрист вернулся к себе и сидел недвижимо, рукавом вытирая пот с лица и шеи под горлышком свитера.
— Тарас Леонтьевич! Что вы такой мокрый? — присела рядом работник кредитного отдела. — Вот вам пакет документов, вот клиент. Посмотрите, что не так…
«Мокрый! Посмотрел бы я на тебя, какой град с тебя полил бы, узнай ты после десятикилометрового кросса еще про триста квадратных метров…»
Продолжая вытирать пот с шеи и лица, высказал напомаженной заемщице замечания.
Та возмутилась.
Тарас Леонтьевич еще сильнее взмок.
— Как в хлеву! — сморщилась женщина и вышла.
Снова прискакала кредитный работник:
— Тарас Леонтьевич! Вы своим видом разгоните всех клиентов!
— А ты мне тяп-ляп документы не суй!
2
На следующее утро Тараса Леонтьевича снова пригласил к себе управляющий и осторожно-осторожно начал разговор:
— Вот вы юрист, человек грамотный. В казуистике разной хорошо разбираетесь. А в просторном свитерке по офису лакированному ходите. Неужто на приличный пиджачок не заработали?..
«Чего это он? Небось, за то, что накануне ему глаза на договор раскрыл… Вроде никогда шефа не волновал мой внешний вид…»
Юрист согласно закивал: все правильно. Но вся штука-то вот в чем. И деньжата, конечно, есть. Но не может он ходить иначе. Привык к спортивному стилю. А галстуки да бабочки прямо-таки душат его. Часы вон на руке — и то лишних десять минут проносить не сможет.
Как тут быть?
А глаза-то у Бориса Антоновича вон какие страшноватые. Чего у него там на уме, кто знает?..
— Пиджачок так пиджачок, — Тарас Леонтьевич глубоко вздохнул.
В слабую раскачку прошел мимо секретаря шефа и стал по лестнице спускаться на первый этаж, где в глубине кассового зала все стулья, столы, перегородки, компьютеры и чуть ли не сами сотрудники почему-то выглядели теперь как элементы декорации на сцене простенького театра.
Проходя мимо своей соседки Анюты в асимметричном платье с оголенным плечом, подморгнул ей:
— Привет, молдаванка!
Ее стандартные лицо, фигура, прическа не вызывали у него никаких эмоций. Плавно опустился в удобную выемку своего стула, развернулся от стола к экрану дисплея. Увидел, как из-под стопы инструкций по столу метнулся рыжий таракан. За ним выполз другой. Схватил подвернувшуюся под руку рекламную газетку, свернул ее в тугую трубку и хлопнул по матовому пластику. Промахнулся. Еще раз…
Вздохнув, щелкнул кнопкой на вертикальной панели процессора. Голубовато высветился прямоугольник экрана.
Сзади забренькал телефон.
— Тарас Леонтьевич! Занят?
По голосу узнал безопасника.
— Спиноза, не заскочишь минут на десять? — глухо произнес тот.
«Ну, достал. Теперь уже и Спинозой обозвал. Разве от этого
майора отделаешься… Кто-кто, а блюститель банковский поговорить любит. Пока не расскажет свою очередную историю до конца, слова никому вставить не даст. Пропал ты, Тарасик…»
3
Вторично подморгнув соседке, которая чуть ли не заливисто пела по телефону, снова поднялся на второй этаж, но на этот раз к Балянскому. Тот сидел в закупоренной со всех сторон комнатенке между двух шкафов. На расчетверенном экране вверху просматривались кабинки кассирш, а снизу высвечивались площадки у банковских подъездов.
Юрист осторожно улыбнулся:
— Ну и работенка у тебя! И билет покупать не надо.
— Да вот, дуру себе телевизионную приобрел. Смотри да смотри, — заржал тот. — Вон, глянь на ту девку, которая колготки подтягивает. Хороша?
— А в кинотеатре голых показывают.
— У меня кассирша тоже два раза трусы снимала. Пригнулась пониже и… Видно, дюже взопрела. А посмотри-ка на Полину. Чего она там в бюстгальтере ищет? А пройдется по залу — тихоня-тихоней…
Закатился вспышками счастливого смеха. Отсмеявшись, вдруг сразу посерьезнел:
— Есть у меня к тебе вопросик один. Так, воспитательного характера. Лахудра-заместительша просила повлиять. Начальство считает, что ты очень уж затрапезно выглядишь. Даже специально обнюхивали тебя. Припахиваешь. А чем, непонятно. Может, дюже потеешь? А это ведь, брат, на делах фирмы может отразиться. Ты уж, пожалуйста, не потей в рабочее время!
— Как же так! Дел невпроворот. Бегаю с этажа на этаж, — вспомнил вдруг таракана. — С этой свистопляской пена на паркет падать будет, а не то что…
— Ну, ладно, — Николай Павлович снисходительно махнул ладонью. — Это мы утрясем. Я тебя сам по утрам за ушами огуречным дезодорантом смазывать буду. Но он сейчас дорогой…
— Дикость какая-то, — завозмущался юрист.
— Правильно говоришь, корешок, дикари нами с тобой командуют. И оболтус этот управляющий, и Глашка, его заместительша. Но мы-то с тобой люди культурные. Не будем пока против ветра никаких волеизлияний делать. Смекаешь? А вот то, что всех только именем называешь, это уже нонсенс. То есть кому-то ты этим самым по носам щелкаешь. Авторитет подрываешь…
Безопасник еще что-то долго и нудно говорил под жужжание вентилятора, но юрист давно уже не слушал его. Вентилятор сквозной вытяжки вместо того, чтобы удалять отработанный воздух из помещения, с диким воем нагонял из туалетного крыла за стеной самые неприятные запахи.
Когда речь прекратилась, Тарас Леонтьевич встал и молча направился к двери.
Балянский вслед ему покрикивал:
— Это я по-дружески тебе все говорю… Но мы с тобой меры примем… Глафира еще попоет у нас…
4
Спускаясь по угластой лестнице, ничего толком не мог понять. А при чем здесь служба безопасности? И чем уж он так невыгодно отличается от всех других?.. Может, просто хотят убрать?.. Черт-те что…
Соседке на этот раз уже не подмигивал. Потяжелевшим телом вдавился в кресло. По столу перед ним медленно полз карий таракашек. Всей пятерней бабахнул по крышке.
Рабочий день потерял для него свой смысл. Автоматически что-то проверял, что-то визировал, что-то объяснял операционистке, а за окном сквозь корявые ветви деревьев уже хлестал в стекло дождь, и с хлопком входной банковской двери зал обдавало пронзительной сыростью… Ох уж этот промозглый и бесноватый апрель…
Прячась под зонтом от уже потерявшего свою изначальную силу дождика, шел хмуро по улице. Черные, словно неживые, деревья. Темные, словно засохшие, кусты…
Дома растянулся на лежаке не раздеваясь. Осознал это только в час ночи.
Память снова стала лихорадочно прокручивать: Балянский, Глафира Львовна, управляющий, пиджак…
В висках стучало. Больше всего неприязни он испытывал к заместителю Бориса Антоновича. Вот въедливая баба! Вид ей мой не нравится. А сама полдня пропадает где-то. Потом прибежит и визжит… И причесывается. И юбку поправляет…
А дочь ее? Вклады принимает. Тоже хороша! Чуть кто ей замечание сделает, тут же кричит:
— Мама! Разберись!..
Та — коршуном на клиента. А тот, бедный, и сам не рад. Но на него, на юриста, вот волну гонят. Лагерный какой-то режимчик получается…
— Чего ты там стонешь? Спи, — послышался голос жены.
— Ну и баба мне досталась: как поженились, только и слышу — спи да спи!
— А ты сам малоактивный…
Собираясь на работу, надел пиджак. Осмотрел себя в зеркало.
— Вот, к нотариусу надо будет заехать.
— Понимаю, это не та, что на страуса похожа? — кисло и противно улыбнулась супруга.
5
По голым веткам загнанно прыгали птицы, гнилую листву приминали бродячие собаки с выстригами лишайных пятен. Представил, как решительно войдет к Борису Антоновичу и попросит объяснения всему происходящему. Потом припугнет Балянского, что у того почти на глазах ход к денежному хранилищу роют из Глашкиного кабинета.
Шефа встретил на самом пороге банка.
— А вы сегодня хорошо выглядите.
— Да у меня что-то узел на галстуке расходится. — Тарас Леонтьевич широко распахнул полы своего еще нового почти пиджака.
— Вот теперь полный порядок в банковских войсках! Ты, я вижу, молодец. Прислушиваешься…
Причесывающаяся у зеркального стекла на стене его соседка-бухгалтерша Анюта с нескрываемым интересом стала разглядывать юриста.
— Вы такой сегодня симпатичный! Вам только одной малости не хватает. — Порывшись у себя в сумочке, она вытащила удлиненную трубу и пшикнула ему под самое горло дезодорантом.
Тарас Леонтьевич отскочил от нее как ошпаренный.
— Уж не огуречный ли?
— Догадались, значит! — она мило сложила губки бантиком.
— Когда вы все закончите меня травить?! — вылетело тут же из кабинета заместительши. — Сколько раз говорила, что подобные запахи не переношу!
— Зря беспокоитесь, Глафира Львовна. Это приглашенная уборщица полы тут рассолом мыла.
Молдаванка с расческой и баллончиком в руках вызывающе прошла наверх.
— Все равно, редиска ты!
Юрист озадаченно прикинул: а как же с Балянским разговаривает, который чуть ли не купается в этом самом лосьоне?.. С Маниным?..
— Павлуша! — обратился к проходящему мимо молодому толстячку. — Скажи мне откровенно, что тебе не нравится в моей одежде?
— Ой, Тарас Леонтьевич! Вы как актер из Голливуда… А галстук в какой фирме покупали?
— У тещи из одного сундука выудил. Ладно уж, иди, подхалим несчастный…
Чуть позже спросил соседку Анюту с прорисованными яркими румянами скулами:
— То, что я переоделся, ты заметила. А вот скажи: тебе не нравится, что я с тобой разговариваю вот так, запросто, по-дружески, не называя по отчеству?
— Лично я понимаю это так: вы с народом на одной ноге. Демократ. А это сейчас приветствуется.
«Добьешься от нее толку, — глянул на часы. — Пора к нотариусу. А то сделку не успею оформить».
Машину просить не стал. Знал: Глашка костьми ляжет, но ее не даст.
Заспешил к трамвайной остановке. По календарю весна, а на стволах и кустарниковой россыпи ни листочка. Словно природа и не собирается завершать свою зимнюю спячку.
6
Омытый дождем город солнечно поигрывал. Даже остовы деревьев уже казались не такими черными, а скорее серыми, размытыми в мерцающем пространстве.
Нотариус, сухощавая женщина с перевязанным вокруг шеи платком, оформляя документы, долго причитала, что людям ее профессии по нынешним временам трудно и рискованно жить. И только дураки завидуют им.
— И что самое интересное, — заметила она, стукая толкушкой по документам, — мама моя не раз говорила: главное в жизни не то, как ее прожить, а то, чтобы легко умереть…
«Небось, завидует мне, — думал юрист. — Но не предполагает ведь, в каком таракан-тараканстве служить приходится…»
— А вы знаете, — сказал, забирая бумаги, — нам с вами дополнительные деньги как бы за вредность причитаются. Как тюремным работникам: им и за риск, за боязнь доплачивают…
Тарас Леонтьевич вернулся в банк.
— Вами тут Недремлющее око интересовалось. А вы, видать, цветочками нашу жизнь занюхивали. — Анюта бросила на стол юристу клиентскую папку.
— Разве это жизнь, если я даже к любовнице на час не могу отлучиться! — выдал с одним желанием, чтобы только отцепилась.
У Анюты от удивления брови рваными полукружьями пошли вверх.
Потянулся носком ботинка к пробегавшему по полу таракану и, потеряв равновесие, свалился.
«Вот тараканы, живучий народец! Сколько их ни прихлопывай, все равно всех не перебьешь…»
В коридоре столкнулся с Балянским.
— Вижу, приоделся. И огурчиком попахиваешь. А ко мне ни ногой. Там тебя Глафира дожидается.
— Слушай, опекун! Я могу с ней поговорить минут десять, но за это время мы миллионов сто потеряем. Так что пусть выбирает…
Вечером жена на пороге насупленно разглядывала его, как будто видела впервые.
— Вот в театр прошлый раз ты со мной в свитере ходил. А чтобы с нотариусом поговорить, тебе обязательно было пиджак напяливать на себя. И откуда еще эти благоухания восточные?..
— Ты мне тут Отелло в женском роде не разыгрывай. Платочек мой, как видишь, на месте.
— Понимаю! Весна идет — ароматы несет…
Супруга резко повернулась и в сердцах загремела посудой на кухне.
А утром снова услышал:
— Значит, к другой потянуло…
Ничего не ответил, хотя дико хотелось завыть.
7
В приемной секретарша, не глядя в сторону Тараса Леонтьевича, небрежно процедила:
— Занят.
— Это гора с горой не сходится, а руководство со своим юристом обязано сойтись. — Рядом плавно присела вся улыбающаяся и со светящимися глазками Глафира Львовна.
— Надеюсь, если мы продолжим у меня в кабинете, наш банк на этот раз не потеряет сто миллионов?
Разговор начался на деловой ноте.
— Вам удалось заверить документы? Там ведь миллиардами пахнет.
— Все оформлено в соответствии… Зарегистрировано своевременно… Накладок не будет никаких…
Говорил, а сам опасливо косился на нее: неужели не отмыл этот проклятый Анютин дезодорант? Вроде не морщится…
— Да я ведь ничего, боже упаси! — Глаза Глафиры заискрились. — Я же друг ваш… А что Балянский вам тут наговорил, давайте его пригласим и разберемся…
— Не надо!
— Я, Тарас Леонтьевич, наоборот, хотела вас защитить… Ведь на вас с жалобами… А я…
Странное дело, говорил с кадровичкой и был уверен, что именно она всю эту кашу заварила, смотрел в ее светящиеся глазки, и гнев куда-то выветрился…
«Вот Хопербанк! Вот клоповник…»
Направляясь домой, Тарас Леонтьевич вышел из банка и, пряча глаза от расплавного солнца, пробивающегося сквозь пряди ивы, залез пальцем себе в ухо.
Вытащил из уха серную коросту и испуганно оглянулся: «Хорошо, хоть не сказали, что у меня еще и уши грязные…»
С неприятным осадком на душе Тарас Леонтьевич собрался к отцу Феофилу, который давным-давно приглашал его.
— Ты куда в такую рань? — спросила жена.
— В храм сходить надо.
— Сначала грешишь, потом грехи замаливаешь?
Чего ей скажешь…
Жена перевернулась на другой бок.
Во дворах сталинских домин нашел бывший двухэтажный садик, который теперь за ненадобностью (смертность давно вдвое превысила рождаемость) был отдан под церковь. Над крышей возвышался барабан, который облепили леса.
— Выходит, купол еще не закрыл…
Вокруг прихода чернели кучи мусора, а вдоль дорожек тянулись к небу тонюсенькие деревца. Дождавшись окончания службы, заглянул в алтарь к батюшке, который разоблачался из всего церковного.
— А ну крестись! — тот строго показал на покрытый парчой четырехугольный стол с Евангелием.
Тарас покрестился.
— Бей поклон!
Тарас наклонился.
— Еще! Еще!
Только потом батюшка поприветствовал банковского юриста.
— Что, шеф каяться послал? — батюшка снимал поручи с рукавов.
— Если бы… Он еще до этого не дорос…
— Да, вы — мирские, многого не ведаете, у вас голова все никчемным хламом забита… Ведь будь твой шеф более благоразумным, он без подсказок жертвовал бы на храм, без напоминаний. Но что же тут скажешь, видимо, ему еще не суждено это свыше…
Юристу от слов батюшки сделалось легче.
— Точно! Точно, не суждено…
— Потом все ему вспомнится…
Они вышли из алтаря и прошли в притвор, где за дверкой в маленькой светелке батюшка предложил:
— Потрапезничаем?
Седовласая матушка поставила на длинный стол тарелки с борщом. Батюшка пропел молитву, покрестил пищу, и они сели.
— Вот знаете, — говорил, хлебая борщ, отец Феофил, — ведь все в мире имеет свое обоснование. И ничто спроста не происходит. Взять ваш банк. Ему разрешено свыше вот так крутить деньги. Он и крутит. И не догадывается, что благословение получено крутить во имя общего блага, а не токмо себе в карман…
Юристу было приятно слушать про божьи кары, ожидающие отступника Манина, и он даже испытал нечто похожее на благодать.
8
Отзвуки белодонской истории присутствовали в разных городских уголках. На узком, по современным меркам, проспекте своими роскошными ампирными окнами выделялась центральная гостиница, в которой когда-то праздновал освобождение города от красноармейцев белогвардейский генерал. Огромным балконом затенял тротуар бывший губернаторский дом, а ныне казначейство. Устремлял в небо свои монолитные этажи совдеповский телеграф. Там во дворе не так уж давно расстреливали «врагов народа» чекисты.
К проспекту с одной стороны липли ветхие дома и фабричные общаги; с другой — корпуса кондитерки, макаронки, университета и тюрьмы.
Среди городских реликвий своей помпезностью выделялся облепленный кранами и лесами высотный дом высшего разряда. Многие местные начальники и денежные мешки мечтали иметь в нем квартиру, где с лоджий открывался вид на всю округу, прорезанную ровной полосой шоссе на Москву.
Манин знал о строительстве престижного дома и наводил мосты. Но влезть туда за здорово живешь оказалось невозможным — своих халявных начальничков было хоть отбавляй: генералы, прокуроры, главы администраций… Оставался другой путь. Вот почему он обхаживал чету Коркуновых, устраивал им крымский отдых и оказывал самые неожиданные услуги: квартира ценой в круглехонькую сумму была неподъемна ему самому.
При каждом удобном случае он ехал на стройку, взбирался на площадку верхнего этажа и упивался полетным видом, сам с собой разговаривая:
— Знали бы моя мать доярка и батяня участковый, что их сын будет жить в квартире, где два туалета, две ванны и в каждой комнате хоть мяч гоняй…
9
Приближался юбилей белодонского филиала банка. По филиалу полетели слухи о банкете. Заморенные корпением за дисплеями, возней с бумагами, сотрудники восторженно обсуждали предстоящий праздник и с упоением готовились к нему. Манин покуражился, посопротивлялся предстоящему торжеству, но круглую сумму отвалил.
В субботний полдень от порожков банка отчалил заполненный галдящими работниками «Икарус». Когда он еще петлял, выбираясь из города, с неба полил дождь.
Манин со своей супругой, одетой в вечернее платье от Версаче, чинно сидели на переднем пассажирском сиденье. На стук сзади Манин обернулся.
— Говорила же тебе, Борис, что нужно в городе организовывать, — пробурчала Глафира.
Манин пожал плечами.
В салоне шумели: «как в такой ливень в лесу?», «не застрянем ли?», «не напоремся на кабанов?».
Сквозь заливаемые водой окна не было видно ничего. Кто-то загремел стаканами. Зазвучали тосты. Манин с супругой делали вид, что не слышат голосов их сына Кирилла и дочери Глафиры.
После получасовой езды автобус пыхнул тормозами у дверей панельного строения, похожего на кинотеатр. Сотрудники по одному попрыгали на крылечко и собрались в зале с длиннющим, призывно накрытым напитками, фруктами, салатами столом. У колонн разбирали музыкальные инструменты приехавшие музыканты.
— Ты сюда… — рассаживала сотрудников Глафира. — Анюта! Ты туда!
Заместитель главного бухгалтера нехотя прошла к противоположному от Манина и его жены краю стола.
Глафира поправила рюшечку, окаймляющую декольте платья, и подняла бокал:
— Я хочу предложить выпить за нашего любимого, пусть не удивляется этому его жена, — посмотрела на богато одетую шатенку, — Бориса Антоновича, который привел нас к благополучию!
— Слава!
— Слава!
— Слава! — раздалось.
Оркестр исполнил туш.
Юрист наклонился к уху безопасника:
— Во, лижет…
Вздрогнул от:
— Слово Тарасу Леонтьевичу! Слово нашей юстиции!..
Тарас обмер. Он не собирался выступать. Да и не в правилах у
него было кого-то расхваливать. Стал отнекиваться, но когда зал заскандировал «Юристу слово! Юристу…», оторвался от стула.
— Вы знаете, раз уж зашел разговор о нашем руководителе, то я вот что хочу сказать. У меня начальников было много. Один — еще в райкоме комсомола, потом занимался приватизацией и разбазарил полгорода. Его посадили за взятки…
Раздались смешки.
— Другой, — продолжал юрист, — директор комбината… Людей давил… Его чуть не сожгли живым на даче… Чудом спасся…
Повисла совершенная тишина.
— Так выпьем за Бориса Антоновича, чтобы ему никогда не грозили ни решетка, ни огонь!
Что тут поднялось: кто кричал, кто визжал, кто хлопал в ладоши, а Манин с бледным лицом трясущейся рукой протянул свой бокал к юристу.
Они чокнулись.
Глафира, мрачная как смерть, свалилась со стула.
— Ты чего, перепил? — толкнул в бок Тараса Леонтьевича безопасник.
— А что?.. Я экспромтом…
Закричали:
— Кто следующий?
Поднялся Жора Жигов:
— Я предлагаю тост за корешок жизни — за секс!..
Поставил стакан на локоть и выпил водку с локтя.
Махнул рукой ожидающему команду оркестру,
— А чего это я Вероники не вижу? — спросил, жуя кусок мяса, безопасник.
— Она там, где Глаша, нос не кажет, — ответил юрист, озираясь по сторонам.
Анюта направилась к Манину. Было видно, что она собирается пригласить его на танец. Жена Манина вьшрямилась, поправила прическу. Дорогу Анюте преградила грудь пришедшей в себя Глафиры.
— Человек-закон! — молдаванка повернулась и сделала реверанс перед Тарасом.
Тарас Леонтьевич взял под руку блондинку, и они, высоко поднимая ноги, запрыгали из одного края зала в другой. В прорезях клешеного платья засверкали жилистые ляжки молдаванки. Манин налился кровью. Жена прикрыла свое лицо рукой.
Дочь Глафиры прилипла к Кириллу, который дегустировал выставленные на столе спиртные напитки. Когда Кирилл повис на спинке стула, переключилась на еще трезвого Павла.
Глафира не отрывала глаз от Дмитрия — тот в центре зала обнимал кассиршу Поновскую, сместил Полину к выходу, и они скрылись.
— Проверь, что они там? — ущипнула ногу безопасника Глафира.
— Это в мои обязанности не входит! — огрызнулся Балянский.
— Снова в командировку захотел?
Балянский поерзал и вышел: до гробовой доски он не сможет забыть поездку в двухместном купе с банковскими мешками.
Дмитрий тискал Полину в коридоре. На улице.
Уже телком парило солнце, и воздух пенился от свежего озона.
Николай Павлович заметил, как Дмитрий снял рубашку, стянул брюки, разбежался и плюхнулся в речку.
— Полинка! — замахал.
— Утонешь! — вылетел к самому обрыву Балянский. — Судорога ногу схватит!
— Не суй свой нос…
«Какая наглость!»
Дмитрий переплыл на противоположный берег, подержался за торчащий из воды корень ивы и заработал руками назад. Балянский топтался на месте, сжимал кулаки: не хватало, чтобы водитель пошел ко дну от судороги или переохлаждения.
Дмитрий поплыл вдоль берега:
— Полюшка!..
Балянский заметил, как сбросила с себя платьице и последнюю паутинку кассир и, раздвигая лилии, вошла по колено в воду.
— Назад!
— Ой! — плюхнулась и поплыла. — Димульчик… Димулек…
Безопасник метался по берегу, не зная, что предпринять. Он отвечал за жизнь отдыхающих. Спугнул Жору Жигова, с кем-то спрятавшегося в кустах. Когда сбросил туфли и стал стягивать брюки, Дмитрий с Полиной вышли из воды.
— А вы, Николай Павлович, отвернитесь! — воскликнула Полина.
— Палыч, ты бы за ветки, что ли…
С балкона второго этажа, кусая до корней ногти, следила за происходящим на берегу Глафира.
Подпивший Турист устроил в зале игру: натянул веревку, и, когда кто-то шел, ее дергал.
Появились Очеретяная с Пашей. Турист дерг — и те растянулись на полу.
Умора!
Официантка несла поднос — он дерг, и та загремела.
Комендант схватился за живот.
Манин выскочил из-за стола и принялся поднимать и успокаивать перепуганную женщину:
— Не ушиблись?
Женщина схватилась за коленку:
— Ну и шутки же у банкиров!..
Турист занялся другим: с картонной коробкой пошел вдоль стола, собирая бананы, окорока, бутерброды, яйца.
Жене Манина стало плохо.
Борис Антонович сунул ей таблетку под язык.
— Где Глафира Львовна? — закружил по этажам его голос.
Заместитель управляющего в полуобморочном состоянии сидела на шезлонге и махала платком.
Турист наполнил одну коробку. Принялся за другую. Потащил оба короба к автобусу. Вернулся и теперь уже на кухне стал отбирать у поварих припрятанные продукты:
— Ах, воровки! Ах, проходимки!
— Жмот! — кричали возмущенные женщины.
Когда сотрудники собрались в «Икарусе» и он тронулся, спохватились Кирилла. Его нашли храпящим на мешке картошки в поварской подсобке.
10
— Ты им делаешь добро, а они в тебя плюют! — устроила шефу разбор полетов Глафира. — Твой корешок Жигов не нашел ничего умнее, как произнести тост за секс! Юрист вообще с ума сошел. Сказал такое, что и повторить невозможно, — на отсидку, на поджог намекнул…
Управляющий все глубже утопал в кресле.
— А эта сучка Полина купаться пошла… И с кем…
Банк целую неделю не мог прийти в себя. По его коридорам и этажам летало:
— Ну и наплясались же!
— Ну и накупались!
— Ну и надзюкались…
А Турист привезенной в коробах едой два месяца кормил свою семью и соседей по подъезду.
Поновской лямуры с водителем не прошли даром. Глафира установила за ней неослабный контроль: встанет напротив окошка кассы, где сидит Поновская, и следит за тем, как та обслуживает клиентов, и не дай бог той ошибиться. Сразу бежит к Манину и требует наказания!
А Дмитрию все сошло с рук. Он, как и прежде, катал Глафиру по городу и таскал ей сумки.
Манину досталось от жены. Прежде только что-то подозревавшая супруга теперь налетала:
— Наседок набрал!.. Думаешь, я слепая?..
— Не забывай, что эти наседки золотые яйца несут! — парировал возмущение жены:
— Гляди, как бы настоящие не снесли…
В ответ приходилось раскошеливаться и везти жену по дорогим магазинам.
Несмотря ни на что, Борис Антонович старался выжать из филиала все возможное. В этом стремлении он не давал покоя директору Усинского представительства. Наезжавший раз в неделю в Белодонск Разворотов представлял отчеты.
— Я не вижу доходов! — тыкал Манин в лист с несколькими цифрами. — Ты шлангуешь… До каких пор будешь сидеть на моей шее?
Разворотов терпеливо слушал, думая о том, чтобы Манин не узнал про его истинные дела. Что он львиную долю филиальских денег, выделенных на развитие представительства, потратил на обучение своего сына на платном отделении юридического факультета, на постройку себе коттеджа с гаражом, баней и летним садом, и еще собирался купить на них «Мерседес» двухсотой модели… Но все это хранилось в глубочайшей тайне.
— Борис Антонович! Лежит в Усе финансовый рынок. Никому не нужны ни баксы, ни фунты, там рубля-то не сыщешь…
— Закрывай представительство!
— Зачем, ведь такое вечно продолжаться не может… Поддержать вам надо меня…
Разворотов в очередной раз вымаливал у Манина отсрочку, и новые банковские денежки текли в его карман.
11
Манин вызвал юриста. Поднимаясь к шефу, Тарас Леонтьевич подумал, что шеф вспомнил его тост и ему предстоит нахлобучка. Но тот про юбилей филиала и не упомянул.
— Насколько мне известно, ты любитель путешествий…
— Смотря куда, — раскатал губы юрист, подумав о вояже за границу.
— В глубинку… Тебе надо развеяться. Поезжай в Усу и разузнай обстановку: как там наш директор живет-поживает… Но сделать это надо незаметно… Чтобы никто ничего не заподозрил…
«А чего безопасника не посылают? — спросил себя юрист. — Не доверяют? Занят другим?»
Когда загорелся восход, с кольцевой дороги на автостраду свернула легковушка. За лобовым стеклом крутил баранку Дмитрий, а рядом позевывал Тарас Леонтьевич. Юрист монотонно говорил:
— Был у меня знакомый следователь. Воров щелкал, как абрикосовые косточки. К нему кого притащат, он его к стулу наручниками прицепит, а к наручникам гирю подвесит. Двадцать минут, и самый крепкий орешек раскалывался…
Дмитрий загыгыкал.
— А он еще автодорожные дела вел… К нему водилу приволокут. Он его к батарее прицепит, и тот созревает, пока все на себя не возьмет, — продолжал Тарас Леонтьевич, желая хоть здесь насолить Глашкиному любимцу.
— Чего еще плохого расскажешь? — занервничал Дмитрий.
«Так тебе и надо».
Миновали хвойный, словно постриженный под гребенку, моложавый лес.
Показались бетонные блоки, между которыми выступил закамуфлированный в пятнистую одежду гаишник с автоматом и показал стволом на обочину.
Дмитрий поставил машину на ручной тормоз и направился к милиционеру. Заговорил с ним. Потом проследовал за гаишником в кирпичную будку.
Юрист посмотрел на лес справа, полянку слева, косогор впереди, невольно вспомнил, как называют гаишные контрольные пункты на Украине — «дойка», — и хихикнул.
Его, кемарящего, разбудил Дмитрий:
— Деньги есть? Надо штраф заплатить…
— За что?..
— Из-за твоих россказней руки стали трястись… А то на экспертизу повезут…
— Пить надо меньше, тогда и трястись не будут.
— Я тебя чего спрашиваю?
— Да у меня их в самый притык. Сам ведь знаешь, жена каждую копейку…
Умасливать гаишника пришлось новой шипастой запаской. Только после этого их отпустили.
Въехав на склон, увидели разбросанный по холмам древний городок со старыми приземистыми домиками и современными блочными постройками. При очередном подъеме в гору подъехали к бывшему барскому дому, где теперь размещалось представительство.
— Что это за толпа? — спросил юрист, удивившись множеству людей.
Машину спрятали во дворе напротив.
Тарас Леонтьевич протиснулся в толпу.
— Ты куда без очереди? — ухватил его парень в масляной фуфайке.
— Я, я…
— Не одному тебе доллары нужны!
Увидев подъезжающий белый «Мерседес» с Разворотовым за рулем, Тарас Леонтьевич спрятался за спины людей и потом осторожно-осторожно посеменил к ближайшему переговорному пункту.
После разговора с юристом у Манина повысилось содержание адреналина в крови: такого хамства от своего коллеги он не ожидал.
Выходит, он прокручивал огромные деньги, но доходы от шефа скрывал.
В тот же день в Усу прибыл Балянский. Две недели он по всем правилам оперативного мастерства и днем, и ночью, и в дождь, и в жару следил за Разворотовым.
На стол управляющего лег полный отчет о деятельности усинского директора. Там значились сведения о тратах филиальских денег на учебу сына, на коттедж, на «Мерседес»… Нащупал и тайную дорожку поставки долларов — через одну кавказскую республику. В прежние времена Разворотова с таким компроматом даже не стали бы судить, а подвели бы к стенке и хлопнули.
Манин собрался поменять директора представительства, но ощутил такое противодействие местной усинской власти, ставшей стеной на защиту своего земляка (Глафира тоже взяла его сторону), что оставалось только одно: представительство закрыть, а имущество вывезти и распродать. Решить этот насущный вопрос должен был совет Хопербанка, выездное заседание которого запланировали в Белодонске.
12
К приезду высоких банковских особ филиал кипел. Жора Жигов готовил культурную программу, выискивая в атласах и справочниках самые примечательные места. Глафира, закрывая нос платком, подгоняла красящих рамы и плинтуса маляров. Гера Зыканов рыскал по дорогим гостиницам и бронировал самые шикарные номера. Уборщицы по десятому разу протирали со шкафов и сейфов пыль. А Манин принимал доклады.
— С конезаводом договорился. Рысачки подобраны и только ждут своего часа, — рапортовал Жигов. — С епархией тоже все пучком. Батюшка адмиралтейской церкви будет ждать…
Наступил ответственный день. К брюху замершего авиалайнера устремились два вишневых микроавтобуса. Оттуда выскочили Манин с букетами и молодые банковские работницы в кокошниках.
Дверца самолета отхлопнулась: на порожки ступила Марианна Михайловна в платье с рисунком картин итальянских мастеров, за ней — президент Хопербанка Валериан Валерьевич в фиолетовом пиджаке. Следом кучерявые, лысые, плешивые члены банковского совета.
Манин взмахнул цветами, и девицы запели, крутя кистями:
— Белодонские девчата, белодонские края…
Оцепленный спереди и сзади гаишными машинами кортеж помчал в сторону видневшихся за сосновой бровкой городских кварталов.
На мраморном крыльце гостиницы, выставляя прическу-ракушечку напоказ, гостей встречала Глафира Львовна. Но, не вызвав ни у кого к себе интереса — только Марианна Михайловна спросила: «Как можно познакомиться с таким мастером?», — по одному провожала в люксовые номера. Краткий отдых перетек в завтрак в ресторане — официантки в белых передничках упреждали каждое желание гостей.
Экскурсия по городу началась с набережной, где батюшка в адмиралтейской церкви вознес хвалы Богу, помолился за успех предстоящего совещания и рассказал о царе-дыбаре, строгавшем здесь доски для кораблей. Проехали на авиационный завод, генеральный конструктор которого полез на высоченные стапеля и забегал по широченному крылу. На конезаводе молодые наездники помчались по кругу во всю прыть, а потом катали банкиров на колясках.
После храма, самолетов, рысачков члены совета пожаловали в филиал. Сотрудники филиала замерли, вросли в компьютеры, ощущая на себе взгляды проходивших мимо руководителей, которым стоит только пальцем пошевелить, и любой из них с треском вылетит с работы. Но настроение у членов совета было благодушное. Они поднялись на второй этаж и закрылись в кабинете Манина.
Глафира замерла в приемной, как часовой на часах, и, поправляя свою прическу, говорила:
— Ох, сейчас вот вызовут меня и спросят, какой у вас управляющий, а я ведь погрешить не смогу, скажу правду!
— Глафира Львовна! Да не берите вы все так близко к сердцу, — секретарша прикрывала платьем обнаженную коленку.
— Бесстыдница! Ты что про кофе забыла?
— Да Бог с вами…
Секретарша в обтягивающем тело платье подалась к урчащему кофейнику.
С наполненными чашечками направилась в кабинет.
Вот в коридор вывалили сановные фигуры. Полезли в карманы за сигаретами и зажигалками. Гуськом потянулись вниз к автобусам.
— Как цекашников принимаем, — вспомнила былое Глафира.
13
Манин пригласил президентскую чету посмотреть его будущее жилье.
Валериан Валерьевич обошел перетекающие, как залы, из одной в другую огромные комнаты и вышел на балкон. Смотрел с высоты птичьего полета на разметавший в разные стороны свои районы город и говорил:
— А у нас таких домов еще не строят…
— Построят! Я раздобуду проект! — воскликнул Манин.
— Валерушка, — супруга президента поправила на своей шее колье из бриллиантов, оправленных платиной, — ты что, не догадываешься, чего Боря хочет?
— Догадываюсь…
— Ну, тогда осчастливь! Тебе же это особого труда не составит.
— А что, думаешь, не осчастливлю? — Коркунов посмотрел на управляющего. — Борис Антоныч! Я принял решение: твой кредит банку погасить… Тебе эти апартаменты достанутся даром…
Манин ощутил такой прилив благодарности внутри, что поднялся на цыпочки и чмокнул в щеку президента.
А потом, извиняясь, минуту тряс щедрую руку и причитал:
— До смерти не забуду… До самой смерти…
Весь вечер в гостиничном ресторане надрывался оперный певец, ублажая приезжих, и лишь глубокой ночью компания банкиров растеклась по номерам. Только к полудню протерли глаза члены банковского совета.
Прощаясь с президентом, Манин вытягивался в струнку, заверял, что выполнит любое приказание, клялся в вечной любви. Отстояв положенное на бровке летного поля, в изнеможении свалился на руки своего подчиненного Жоры Жигова. То, что совет принял решение о закрытии усинского представительства, его мало волновало, главное то, что в скором будущем он должен въехать на правах собственника в самую шикарную в городе квартиру.
— Вот вам и сын участкового!
Мотаясь по мебельным магазинам, Манин подыскивал спальный гарнитур итальянского производства, гостиную с перинными диванами и матовыми столами, шведскую кухню с множеством шкафчиков и столов, дома советуясь о покупке со своей женой, а на работе — с молдаванкой.
Предчувствуя, что над ним сгущаются тучи, директор усинского представительства решил ничего банку не возвращать, а поступить так, как в бытность председателем колхоза. В выходной день он вывез из представительства все движимое имущество: компьютеры, кресла, счетные аппараты, даже вырвал с корнем люстры с потолка, угнал в соседний район и спрятал у тестя в сарае «Мерседес».
Придя в понедельник на работу, уборщица увидела пустые комнаты. Сразу позвонила Глафире Львовне в Белодонск.
— Нас обокрали…
Глафира минуту молчала, а потом попросила перезвонить Манину.
Примчавшемуся в Усу юристу бабули из соседних домов рассказали, кто ворочал у представительства в выходные.
Тарас Леонтьевич нашел Разворотова.
— Ничего не отдам! — заявил тот.
— Хорошо подумал перед тем, как такое говорить?
— Мне банк не меньше должен! Вот отдаст, и я тогда…
— Что же банк тебе задолжал?
— А ремонт я делал за чей счет? Забор ставил? Крышу перестилал? Мне Манин обещал заплатить!
Тарас Леонтьевич озадачился: если Разворотову должен банк, то он вправе требовать компенсацию.
Связался с управляющим, который потерял от услышанного дар речи.
Глафира налетела на юриста:
— Мы зачем вас командировали? Чтобы вы нюни распускали? Изымайте все, и баста!
Юрист приехал к Разворотову с сотрудником усинской милиции, с которым когда-то вместе учился на юридическом факультете.
Милиционер был краток:
— У меня заявление на вас… Если вы не вернете чужое, мы поднимем ваши колхозные дела…
Милиционер уже навел справки и знал, что Разворотов, покидая кресло председателя колхоза, забрал и не вернул колхозникам молотилку, комбайн и трактор.
Разворотов некоторое время сопротивлялся, куда-то звонил, с кем-то советовался, но потом, видя, что ему бить нечем, сдался. В конце дня компьютеры, кресла, люстры и прочее банковское имущество были сгружены перед представительством. Заносить их в помещение он отказался наотрез. Засерел замазанный толстым слоем грязи «Мерседес», который пришлось сразу отогнать на мойку.
Вскоре мебель усинского представительства была списана и перекочевала к Глафире домой, а иномарку за бесценок продали сыну Манина.
14
— Тарас Леонтьевич! Мне нужна помощь нотариуса, — главбух позвала юриста к себе в кабинет.
— А зачем? — спросил юрист и добавил: — Что, батюшка Феофил уже не в силах?
— Батюшкина помощь на небесах, а нотариус всемогущ на земле…
О прошедшей встрече Вероники Семеновны с нотариусом Тарас Леонтьевич догадался, когда его коллега постучала по стойке юриста:
— Я к вам за зелеными…
Когда они, минуя очередь, приблизились к окошечку кассы, нотариус своей обычной скороговоркой выпалила:
— Ваша Вероника Семеновна переплюнула даже меня! Две квартиры на себя оформила, а я пока только одну…
«Вот житуха! У главбуха две квартиры… Шеф себе новую варганит… Нотариус гребет… А ты ютись в малосемейке с газовой плитой в коридоре и не имей никаких шансов оттуда выбраться».
— Борис! Я совет провела, пора мне и в отпуск! — заявила Глафира управляющему.
«От скромности не умрет, совет она провела… А другие что, в баклуши били? — чуть не вылетело из Манина, но он промолчал. — И слава Богу, отдохнем от тебя».
Согласно наклонил свою полысевшую голову.
Глафира Львовна, как и Вероника Семеновна, решила направиться в Бургас.
В день прилета пожаловала на пляж, но среди шоколадных фигур почувствовала себя неуютно. На следующее утро углубилась на край песочного берега, выбрала местечко под обрывом, сбросила халатик и, сев на рыхлую поверхность, выставила свою кожу солнцу. Не заметила, как рядом устроились две немки и сняли лифчики, а увидев, чуть не всплеснула руками. Случись такое в России, она бы непременно сдала хулиганок в милицию! Но как поступить здесь, не знала. Местные порядки ей были незнакомы.
Ерзала, краснела, а потом, решив, что она не хуже иностранок, достала из сумочки темные очки, надвинула на нос и расстегнула застежку лифчика… Груди сразу пригрело… Накрылась полотенцем… Стянула плавки… Сбросила полотенце… Бедраожарило…
— Я вам нос утру! — посмотрела на немок, вспоминая тост Жигова на юбилее.
Какого страху она натерпелась, когда перед собой увидела голого мужчину. Вскочила, заорала «мама!». Мужчина кинулся в воду. Из воды навстречу мужчине выскакивали другие обнаженные фигуры… Глафира, мелькая своими белыми ляжками, заработала вверх по песочному обрыву…
Весь вечер пряталась в номере, трясясь, как в лихорадке, и остригая кончики обломанных ногтей. После недельного затворничества она, низко натянув на лицо панаму, вышла в плотном купальнике на пляж. Взяла лежак и расположилась в самом оживленном месте.
Сгорев, отсиживалась в отеле и весь оставшийся отпуск мазалась снимающими ожог мазями.
15
Выйдя на работу, долго снимала пленочки отслаивающейся кожи с плеч и хвасталась, что нашла ухажера — арабского принца, который катал ее на своей яхте, возил на виллу в Стамбул, звал в Эмираты, но она оказалась верной Хопербанку и решила пожертвовать своим личным счастьем ради него.
Слушающие зажимали рты, ожидая того момента, когда она удалится, и только туг прорывались бурным смехом.
Манину она сказала, что в Болгарии на каждом углу голые мужики, и потребовала побеседовать на эту тему с Вероникой Семеновной.
— Зачем? — спросил Борис Антонович.
— Вот тебе на! — развела руками Глафира. — А если она там с каждым встречным это самое, тогда как мы можем ей доверять?
— А как тебе доверять?
— Но я ведь с принцем! И вы меня хорошо знаете!
— Нет, не знаю…
— Тогда я иду к безопаснику! Он больше о банке думает! А у вас голова забита другим…
— Иди, иди к нему. Да мотай же! — взорвался Манин.
Тараса Леонтьевича вызвал шеф. Он сидел ни жив ни мертв, и первая мысль, которая пришла в голову юристу, была: «Сажают…»
Краем уха он слышал, что кое-кто из валютных перекупщиков попался на украинской границе, и тот мог заложить Манина, с которым был связан; что в Центробанке арестовали заместителя начальника управления за поборы, и это могло не обойти стороной Бориса Антоновича, возившего в госбанк ко всем праздникам подарки…
Но он услышал другое.
— Мою квартиру захватили… — выдохнул Манин, тыча кнопки внутренней связи. — Еще вчера ездил, все было в порядке… А сегодня приехал, мордовороты с собаками… Чувствовало мое сердце…
— Какую квартиру? — спросил Тарас.
— Я тебе договор показывал…
Из аппарата ответили:
— Борис Антонович, слушаю вас!
— Где ты шляешься?!
Вбежал Балянский.
— Я вот юристу уже рассказал… Действуйте! И чтобы вечером квартира была моей… Иначе…
Балянский дождался юриста на банковском крыльце.
— Куда двигаемся?
— Кто его знает…
Свернули у пожарки на проспект, с проспекта в переулок, приехали к высотной новостройке. Около высотки кипело и галдело. Подъезжали грузовые машины и фуры. Крепкие парни выгружали контейнеры, гарнитуры, ящики. Тащили в подъезд. Сигналили легковые.
Протиснувшись к лифту, юрист и безопасник долго ждали кабинку. Поняв, что не скоро дождутся, полезли по пролетам запасной лестницы наверх. Дыхание учащалось.
Юрист на ходу рассказывал коллеге про договор.
Вот нужный стояк.
Вот нужная квартира.
— Звони! — скомандовал Балянский.
— А как? Кнопки не вижу…
— Тогда стучи!
— А у тебя пушка при себе?
Послышался лай.
Обитая пластиком дверь открылась, и, натянув поводки, оттуда оскалил пасть бультерьер.
— Скажите, а кто сюда въехал? — с опаской глянув на собаку, спросил Тарас Леонтьевич у накачанного парня в проеме.
— А твое какое дело! — осклабился качок.
— Дело в том, что эта квартира принад… — заговорил Балянский.
— Это тому лысому, которого я утром с лестницы спустил?.. Душман, фас!
Собака поднялись на задние лапы.
— Вы что… Вы что… — Балянский и юрист попятились.
Послышался щелчок.
Балянский еле успел закрыть за собой дверь на лестницу, в которую ударился лапами пес.
— Пистолет, пистолет доставай! — заголосил юрист.
— Идиот! Да он нас порвет на части, пока…
Подперев ручку двери шваброй, кинулись вниз.
Долго гремели по узким крутым лестницам.
На улице отдышались.
Юрист предложил:
— Идем в контору, узнаем… Ведь ни с чем к шефу идти, сам понимаешь…
В конторке узнали, что в квартиру въехал бензиновый король. И что уже прибегал какой-то лысый и возмущался, размахивая бумагами.
— Никак у меня язва открылась, — показно схватился за бок Балянский. — Скажи шефу, я в больницу поехал… А тебе хочу напомнить случай про милиционеров, которых у заправки уложили… Те тоже что-то хотели от короля…
16
Тарас Леонтьевич доложил:
— Борис Антонович, там собака, охрана… Так просто не подступишься…
— Бери автомат!
— Это не в моей компетенции… Я по чисто юридической части: могу подать иск в суд, жалобу написать…
— На кой мне твой суд! Мне моя квартира нужна! Где Балянский?..
— В поликлинике.
— Понабрал я… плетов…
Манин был вне себя от злости: метался по кабинету, ударял кулаком по столу, разбил вазу, опрокинул кресло.
Пришлось посылать юриста в суд.
— Тарас Леонтьевич! Прости, но сделай что-нибудь… У меня другой такой возможности не будет…
Судья, ехидно улыбнувшись, взял заявление:
— Таких, как ваш банкир, у меня полный сейф! И все шишки, все боссы…
— Рекомендуете забрать?
— Оставляйте уж… И ждите вызова, — сказал судья, бросив листы в железный ящик на высоченную кипу.
Тарас Леонтьевич по несколько раз в день звонил судье. Трубку брала секретарь и говорила, что судья то «вышел», то «отъехал», то «сегодня не будет», то «он вам перезвонит, оставьте телефон».
Задерганный шефом юрист снова приехал в суд. Постучал в дверь кабинета.
Та не открылась. Но по шорохам за перегородкой можно было сделать вывод, что там кто-то есть.
Тарас Леонтьевич опустился на скамью и стал ждать. Его план удался — судья вышел и направился по коридору. Боясь, что тот скроется, Тарас Леонтьевич догнал:
— Извините, я по делу Манина… Никак повестки не получу…
— Завтра в десять приходите. И все решим, — сказал судья.
«Ура!» — запело на душе юриста.
Тарас Леонтьевич вместе с Маниным в девять пятьдесят утра были у судейского кабинета.
Юрист заглянул в комнату и сказал секретарю:
— По делу Манина представитель и истец явились.
— Вы знаете, — произнесла невозмутимо секретарь, — судья ушел в отпуск…
— Как в отпуск… Я ведь вчера…
— Не знаю, не знаю…
17
— Он тебя все это время водил за нос! — громыхала басом над Маниным Глафира. — Он специально тянул дело, пока судья в отпуск уйдет… Его бензиновый король подкупил…
Лицо Манина налилось кровью.
— Что ты предлагаешь?
— Выгони его!
— А кто в суд будет ходить?..
— Найми другого!
— Кого?
Глафира замялась.
— Где гарантия, что и нового не купят?.. Зови юриста!
— Скажи мне глаза в глаза: ты за кого? — впился взглядом в Тараса Леонтьевича Манин, когда они остались вдвоем.
— Как за кого?..
— За меня или за этого бензинщика?
— За вас, конечно, Борис Антонович…
— А в меня сомнения закрались… Но, думаю, они скоро развеются… Не объявился твой кореш Балянский?..
— А почему кореш?
— Потому что вы все — менты, юристы — только о своей шкуре думаете…
— Чья бы корова мычала, а ваша молчала! — вдруг вылетело из юриста.
— Что?!!
Тарас Леонтьевич, поражаясь своей смелости, сбежал по лестнице и скрылся в кильдиме.
Взял тряпку.
Залепил ею по мухе на стене:
— Я работаю спортсменом!
Сердце выпрыгивало из груди. Что сейчас будет? Лег головой на стол и слышал, как его соседка Анюта разговаривала через перегородку с Павлом:
— Снится мне, я по банку иду, а стены все белые-белые, и мужик сидит и сметану ест. Я спрашиваю его: «Чего это вы тут?» А тот: «Квартиру ремонтирую» — «Так, значит, здесь уже не банк?» — «Да, две квартиры пятикомнатные, одна на первом этаже для управляющего, другая на втором для его зама…»
— Вещий сон, — прогундел Павел.
«Если бы», — подумалось Тарасу.
Анюта встала, прошла к зеркалу и стала брызгаться лаком:
— Вроде в банке работаю, а денег на прическу не хватает!
Пшик.
Пшик.
— Это кто там снова забыл, что у меня на запахи аллергия? — появилась Глафира.
«Отравить, что ли, эту Салтычиху?» — спросил себя Тарас Леонтьевич, так и не дождавшись ответных действий управляющего.
18
Вечером Тарас обратился к жене:
— У нас есть что-нибудь пахучее-пахучее?
— Снова по бабам собрался?
— У тебя в голове только одно… Дезодорант мне нужен. Огуречный…
Тарас Леонтьевич нашел в ящике баллончик с жидкостью для мытья стекол. Нажал на кнопку, из носика вылетела струйка.
— Сладко пахнет.
Ночью Тараса Леонтьевича несколько раз толкала в бок жена:
— Ты что дерешься?..
— Да гниду одну травлю, — закрывал глаза, а в них все бегала мохнатая крыса с коготочками и вертела из стороны в сторону бородавчатым носом.
В банке Тарас Леонтьевич вытащил из портфеля баллончик и, опрыскав из него проход около Глашкиного кабинета, спрятал к себе в сейф.
Глафира сразу почувствовала запах. Обошла зал: от милиционеров не пахло, от юриста — тоже, кассиров еще не было; пристала к Паше:
— Это ты надушился?
Тот ехидно:
— А что, разве нехорошо?
Тарас Леонтьевич утолкал баллон глубже в сейф. На душе похорошело. Хоть одной гниде воздал должное.
Глафира целый день слонялась из комнаты в комнату, от сотрудника к сотруднику, пытаясь найти источник приторного запаха, заскочила даже к управляющему, который лишь пробубнил:
— Ты знаешь, что мне вчера юрист выдал…
Манина преследовала бессонница. После нескольких ночей бодрствования он все-таки провалился в сон, который превратился в кошмар. Вот банк погрузился в кромешную темноту, углы окутала тишина. К замочной скважине двери кассового зала подобралась мышь. Дверца открылась. В проход хлынули темно-серые грызуны. С писком прошмыгнули под стойкой кассы и, пробежав мимо стула, прилипли к плинтусу. Скользнули по ступеням вниз. Остановились… Мышь порылась в шерсти, вскарабкалась по дверце сейфа и что-то сунула в одну щелку сейфа, потом в другую… Дверца отошла — серые грызуны устремились на аккуратно сложенные столбиками пачки…
— Снова батя не в себе! — В дверях закачался объявившийся после вечеринки Кирилл.
Приехав в банк, Манин поймал юриста прямо на порожках:
— Так что с моей квартирой?
— Повестку ждите… — удивился вопросу Тарас.
— Ждать повестку я буду с другим защитником!
«Наконец-то», — пронеслось в голове Тараса Леонтьевича, который давно ждал таких слов.
Но сначала замер, а потом чуть не засмеялся. Ему так захотелось состроить шефу рожицу.
Спросил, снимая галстук с шеи:
— Вам когда заявление?
— Чем скорее, тем лучше!
Подскочила Глафира:
— Ключи!
Тарас Леотьевич вытащил из сейфа баллончик.
А! Это ты меня травил?! — заверещала, подавшись носом к горлышку баллона.
Юрист сунул баллон в портфель, утолкал сборник кодексов, чашку, ложку, пачку с заваркой, положил поверх галстук и, взяв трудовую книжку, вышел из банка., Зажмурился от солнечных лучей, стрелявших сквозь решето тополевых веток.
19
Время носило Хопербанк по волнам валютного рынка. Конъюнктура менялась, бросая банк из одной стороны в другую, а иной раз грозя перевернуть. Если раньше в Белодонске и других городах торговал зелеными бумажками с портретом американского президента только Хопербанк, то теперь в каждом населенном пункте на каждом углу у него появился конкурент. Но банку везло, и он оставался на плаву даже тогда, когда многие финансовые линкоры классом повыше давали течь и уходили на дно.
Однажды пришедшая на работу кассир Поновская не смогла открыть сейф в хранилище, где лежали доллары. Позвала на помощь милиционера. Тот, протирая спросонья глаза, тоже не смог ничего сделать: оба ключа не поворачивались. Прибежал управляющий и потребовал открыть сейф во что бы то ни стало! Каждый час простоя обходился банку потерей доходов.
За дело взялась Глафира. Прихромал вызванный ею Турист, спустился в хранилище. Вскоре выскочил и снова спустился уже с ломиком.
Раздались глухие удары: один, другой, третий…
Взмокший Турист в бессилии доложил Глафире:
— Не могу…
— Да на что ты только способен!
Заместитель управляющего схватилась за справочник и принялась обзванивать другие банки, ища специалиста, который мог бы открыть сейф. Выяснилось, что на весь город есть только один специалист-домушник.
— Срочно за ним! — бросила она Туристу.
Вскоре привезли курносого мужчину, который держал в руках кожаную сумку.
В холле гудели люди:
— Доллары есть?
— Доллары?
Управляющий:
— Подождите еще немного…
И к Глаше:
— Мы такой доход теряем! Миллион долларов без дела лежит…
Из кассы раздавались постукивания, хлопки, потом что-то грохнуло.
Глафира вошла в дверцу хранилища и вышла, кусая дужку очков.
— Пока долларов нет. Но ждите, будут! — сказала уже изрядно поредевшей толпе.
Снова появился Турист:
— Ничего не получается!
— Резать! Вскрывать! Делайте что хотите, — завопил управляющий, — но чтобы сейф был открыт!
В кассу протащили сварочный аппарат. Внизу зашипело, на стенах замелькали белые полосы. Потянуло перегарным запахом. Последние клиенты, еще надеявшиеся купить доллары, покинули зал.
Глафира сидела в кабинете и, что-то нашептывая себе под нос, крестилась.
От чего-то лязгнувшего вздрогнула.
Внизу шипело.
— Дальше вари!
Шум, гул, ругань.
Заструился горелый запашок…
Что-то шмякнуло…
Турист выскочил и пустился наутек.
Курносый как ни в чем не бывало прошествовал следом и тоже скрылся.
Пошел дым…
Никто не решался шагнуть вниз.
Глафира, отчаявшись что либо сделать, по-волчьи завыла.
Держась руками за стенку, навстречу едким клубам дыма подался Манин. Сделал один шаг, второй, третий… Увидел алый сейфовый зев… Ноги его подкосились…
Многие видавшие виды поражались тому, как стремительно покидали банк специалисты: историк Зыканов — на кафедру археологии, химик Жигов — в городскую администрацию, Анюта — на ликерку, Балянский — к бензиновому королю, секретарша — к коммерсанту-паталогоанатому, который на месте банковского филиала открыл контору ритуальных услуг.
Вероника Семеновна исповедалась у отца Феофила, сдала на длительный срок квартирантам свои квартиры и уехала в Бургас к Иванчо, и они там венчались в маленькой церквушке — однонефной базилике в поселке Святой Влас.
В местной школе стала преподавать математику.
Глафиру, с ее предпенсионным возрастом, уже никуда не взяли, и они со своей дочерью Очеретяной целыми днями грызлись на кухне, последними словами вспоминая Манина, банк, доллары и все с ними связанное.
Присланные Коркуновыми в Белодонск люди оставили Манина без гроша. От него отказались его жена и сын Кирилл. Жена не пожелала тратить свои сбережения на неудачливого супруга. Не захотел продолжать дело отца сын Кирилл — отныне он таксовал на «Мерседесе».
Манина пригрел батюшка Феофил, и тот, живя в сторожке при храме, пел в церковном хоре, косил лезшую из земли бледно-зеленую, похожую на доллары поросль, и к каждому встречному направлялся с протянутой рукой.
— …Какой из вас отец, когда сын попросит у него хлеба, подаст ему камень?., или, если попросит яйца, подаст ему скорпиона?.. — бубнил выдержки из Евангелия от Луки.
Манину бросали в ладони мелкие монеты, а своим детям наказывали с банкирами дела не иметь никогда.
Андрей Пасхин
ИСПОВЕДЬ
13
Спасибо, отец Александр, что согласились прийти и выслушать меня. Вы правы, я восемь лет не был на исповеди и не причащался. Но этот грех — ничто по сравнению… Когда вы меня выслушаете, то поймете… надеюсь.
Мне больше некому поведать историю своей жизни… или того, что принято называть жизнью. Марина давно ушла. С Леночкой у меня отношения сложные, особенно в последние годы. А внуки… Что внуки? У них свои дороги, с моей они не пересекаются, так получилось… Друзья? Были у меня друзья, но Господь прибрал их. Теперь моя очередь.
Сил у меня все меньше, я слишком долго готовился к исповеди… Прежде я был хорошим прихожанином, верно, отец Александр? Асейчас…
Простите. Соберусь с силами и начну… Вы не могли бы дать мне напиться, вот на столике чашка? Спасибо.
Слушайте.
1
Родился я двенадцатого марта сорок пятого года. Особенное число. Не знаю, оно ли принесло мне счастье… или несчастье, какого мало кто… если кто-то вообще…
Да.
Родился я в Баку, могу сказать точно, потому что ни разу не было такого, чтобы в документах значился другой город. Потом вы поймете, отец Александр, почему я это подчеркиваю. У человека должна быть одна родина, верно? Место, где родился. Я — в Баку, незадолго до победы… Священной победы, конечно, как иначе. Жили мы бедно, а кто тогда жил хорошо? Мать у меня была замечательная женщина… Ее давно нет, а я до сих пор помню ее глаза.
Знаете, каким было мое первое воспоминание? Мы ехали в поезде, яркий солнечный день, звуков не помню, только ощущение яркости, и мужчина в солдатской шинели поднимает меня на руки. Эти руки я запомнил, вот странно, мне было чуть больше года, и больше ничего я не помню из той жизни, но почему-то знаю, что ехали мы с мамой к ее брату, моему дяде Семену, он жил в селе под Тулой, работал в совхозе, и весной сорок шестого мы отправились к нему, мама хотела, чтобы я попил парного молока, прямо из-под коровы… Отец… его я не помню… то есть не помню из той жизни, все-таки я был слишком мал. Солдата запомнил, а отца и дядю — нет, и вкус парного молока тоже остался для меня загадкой.
Я потом долго думал: откуда мне было известно, что ехали мы именно к дяде под Тулу, если в памяти остался только один кадр — переполненное купе и тот солдат?
Представления не имею. Память — странная штука, она мне потом столько загадок загадывала…
Еще помню кошмар. Не могу описать словами, нет таких слов. Когда-нибудь придумают слова, способные выразить самые глубинные человеческие ощущения, самые сложные эмоции. Язык развивается, у наших пещерных предков не было и сотой доли нынешнего словарного запаса. А мы, сегодняшние, со своим убогим русским, в котором всего-то две сотни тысяч слов, покажемся нашим далеким потомкам такими же пещерными людьми, не способными выразить словами самые, возможно, важные духовные искания…
Извините, отец Александр, увлекся.
2
Так о чем я? Кошмар, да. До определенного возраста я не вспоминал о нем, не мог, будто в подсознании поставлен был блок, устройство, запирающее память. Помнить себя по-настоящему я стал с трех или даже четырех лет, а все, что было раньше, представлялось запертой на ключ комнатой или, если хотите, книгой со склеенными страницами. Я только понимал, что нельзя этого касаться, нельзя об этом думать — так человек обходит стороной место на дороге, где, как ему сказали, находится глубокая яма, куда он может свалиться. Сам-то он ямы не видел, может, ее и нет, но на всякий случай…
Помню детский сад на улице поэта Хагани в квартале от знаменитого бакинского бульвара, где уже в те годы было прохладно летом под еще не такими большими, как много лет спустя, но все-таки уже раскидистыми деревьями. Папа работал в музее Сталина, в огромном здании с колоннами, оформлял документы для экспозиции — наклеивал на паспарту, вставлял в рамки, называлась его должность фотомонтажист, получал он… ну, сколько мог получать простой советский служащий? Много позже, перед пенсией, его зарплата была девяносто рублей, представляете? Нет, конечно. Вы и слова такого не знаете: «советский». И фамилия Сталина вам не знакома. Я говорил о том, как нам порой не хватает слов. Но эти слова я не придумал, поверьте. Вы только слушайте, отец Александр, и поймете. Надеюсь…
Да.
Мама была бухгалтером в цехе индпошива одежды, сидела за стеклянной перегородкой и записывала числа в толстые тетради, а потом что-то считала на счетах, и после ее вычислений работницам начисляли зарплату.
Цех — большая комната в одноэтажном старом доме — находился от нас в двух кварталах, и когда я пошел в школу, то, бывало, после уроков прибегал к маме, и работницы угощали меня снедью — пирожки там были, помню, еще что-то вкусное…
Но я забежал вперед, а от детского сада у меня остались, понятно, отрывочные воспоминания — как я на Новый год был наряжен зайцем, в последний момент, перед выходом (точнее — выбегом) на сцену мне нестерпимо захотелось в туалет, и воспитательница повела меня, ругая на чем свет стоит, иначе я опозорился бы перед публикой, а в зале собрались родители, и мои папа с мамой, мне было жутко неприятно, но я ничего не мог с собой поделать, и меня ждали, а потом… потом я не помню, стресс прошел, и все стало как обычно.
Время было послевоенное, бедное, жили мы втроем в маленькой комнате, восемь квадратных метров, с одним окном, выходившим на крышу соседнего одноэтажного дома, я иногда вылезал на эту крышу погулять, но соседи меня быстро сгоняли, потому что я топал у них по головам, можете себе представить, какими там были потолки…
В школе я считался первым учеником — не потому, что так уж сильно стремился к знаниям, скорее, был ленив, чем усидчив, не мог просидеть над уроками больше часа-полутора, а остальные корпели до вечера, и полдня после школы я играл на улице один, заглядывал в чужие дворы, наблюдал, как жили соседи, об одном этом мог бы написать книгу. Но это была бы книга не обо мне, а о нравах большого по тем временам города, который не мог оправиться после большой беды — в войну почти у всех погиб кто-нибудь из родственников. У мамы было пять сестер и шестеро братьев, представляете, отец Александр? Сестры жили в Брянске, откуда и сама мама родом. Там и оставались в оккупацию, а братья ушли на фронт и погибли — ни один не вернулся. И сестры погибли — отступая, гитлеровцы согнали людей, как скот, в огромный сарай и подожгли со всех сторон, чтобы никто не выбрался. Помните Минскую бойню… то есть не помните, конечно, это ведь было… Неважно.
Что вы говорите, отец Александр? Простите меня, грешного… Память моя не то чтобы выделывает кульбиты, я очень хорошо все помню, в этом моя беда, в этом вся проблема, это я и хочу вам поведать… Если бы память подвела меня хоть раз, я, возможно, прожил бы жизнь счастливым человеком, но…
В тот вечер, когда мама рассказала о трагедии своей семьи, я с трудом удержался от того, чтобы напомнить ей: как, мол, так — ведь весной сорок шестого мы с ней ездили в деревню под Тулой, к ее брату Семену. Может, мне приснилось? Я долгое время так и думал, тем более что было еще одно воспоминание… даже не воспоминание, а его след, эмоция, застрявшая в подсознании и время от времени пытавшаяся всплыть, всякий раз неудачно, как-то до середины, я не мог уловить смысл, но… мне чудилось, и иногда я даже был в этом уверен, что отец мой, тот, что каждый вечер укладывал меня спать, когда я был маленьким, и рассказывал сказки — наверно, вычитывал их в книгах, но мне казалось, что он придумывал сам, фантазировал сказочные импровизации… да, так вот, папа — мне так мнилось порой — не вернулся с войны, и жили мы с мамой вдвоем, я это помнил и не помнил. Когда такая память выбрасывала свои щупальца, я говорил себе, что это был сон, и опять возвращался глубинный ужас, и я убеждал себя, что животный страх, объяснения которому долгое время не было, как-то связан с памятью об отце, что-то он, возможно, сделал такое…
Глупость. Я рассказываю об этом, потому что, как вы увидите, отец Александр, тот детский ужас, и мой не вернувшийся с войны отец, и погибшие мамины сестры и братья — все это через много лет сложилось в единую цепочку…
А о папиной семье я не знал ничего — странно, правда? После того вечера мама часто — будто плотину прорвало — рассказывала мне о своей сестре Марии, замечательной рукодельнице, и о своей сестре Клавдии, талантливой художнице, и о своем брате Аркадии, и, конечно, о Семене, общем любимце, погибшем, по ее словам, в последние дни войны под Льежем… В конце концов, я сказал себе: никуда мы в сорок шестом не ездили, на какие шиши мы могли куда-то поехать, если у мамы тогда не было работы и родители едва сводили концы с концами?
Характер у меня был нелюдимым, я всех стеснялся, мне казалось, что надо мной подшучивают — иду по улице, навстречу девчонки моего возраста, смеются, зыркают в мою сторону глазами, и мне кажется, что это меня они обсуждают, надо мной смеются, и мне хотелось спрятаться, стать маленьким… Я ненавидел, когда меня вызывали к доске, мне казалось, что весь класс надо мной потешается, а больше всех — учительница, задававшая вопросы таким язвительным тоном, будто уличала меня во лжи. Я отвечал, закрыв глаза, чтобы никого не видеть, и удивлялся, когда обнаруживал в дневнике пятерку…
Что? Извините, отец Александр, я не расслышал. Закон Божий? Нет, по Закону Божию у меня в школе не было оценок, потому что, понимаете ли, не было такого предмета. Не было, и все. Нет, память у меня была замечательная, она и сейчас… Если бы я мог забыть, если бы…
И в других школах Закона Божия не было в программе. И быть не могло, потому что… Какой Закон Божий в стране победившего социализма, в стране, захватившей всю Европу до Лондона и Мадрида, в стране, где последнюю церковь снесли в году… сейчас вспомню точно… да, в сорок шестом — это был Нотр-Дам в Париже, я читал в детской энциклопедии, там и фотография была: до и после. До — высоченное здание, устремленное в небо, множество скульптурных фигур со страшными когтями и злобными лицами, ну что я рассказываю, вы прекрасно знаете, как выглядит Нотр-Дам… Конечно, такое здание следовало убрать с глаз долой… это я тогда так думал… как все, впрочем. А после — следующая фотография — красивый парк на острове, беговые дорожки, стадион, много отдыхающих…
Если я заслуживаю осуждения Господня, отец Александр, то не за это, уверяю вас, не я ведь Нотр-Дам разрушил, не я снес Кельнский собор… Нет, с памятью моей все в порядке, вы обещали выслушать меня, все мои, как вы говорите, бредни — я не заговариваюсь, отец Александр, я в здравом уме и твердой памяти, просто слушайте, прошу вас, и не прерывайте, мне недолго осталось, перед смертью люди не лгут… во всяком случае, не должны.
Ладно.
Я не знал, что такое церковь. То есть видел две. На улице Двадцать восьмого апреля стояло красивое заколоченное, темное, все в потеках, здание — его называли Кирхой, а почему именно так, я не понимал. Еще была церковь около Парапета — так назывался сад в центре города. Церковь называлась армянской, но заколочена была так же, как Кирха. Что-то в этих зданиях было общее — мрачный фасад, наверно, и пыльные стекла, сквозь которые невозможно было рассмотреть, что внутри.
О Боге я не думал. Знал, что Бога нет, об этом нам сказали в первом классе, а то и раньше. Если чего-то нет, то и думать об этом бессмысленно, верно?
Пусть это будет первый мой и самый значительный грех. Оправдывает меня то… Нет, ничего не оправдывает. Я не оправдываться хочу, а поведать… вы потом сами решите… да.
Так вот, думал я в те годы о математике, которую любил за ее независимость от прочих наук, о физике, которую обожал за красоту, и о звездах, которые своим существованием поддерживали меня в жизни, хотя я все больше убеждался, что смысла в жизни нет никакого.
Я не думал такими словами, конечно, а точнее — вовсе о смысле * жизни не думал, потому хотя бы, что на этот счет все было написано в учебнике истории. Вы этого не можете помнить, отец Александр, вы по другим учебникам учились, как и я…
То есть как и я — здесь. А в том моем учебнике черным по белому было написано на первой странице: «Смысл жизни советского человека состоит в том, чтобы вместе с партией возводить каркас светлого коммунистического будущего для всего прогрессивного человечества». До сих пор помню, хотя с тех пор было столько всякого…
Я бы и строил, наверно. Как все те, кто строил коммунизм на воле. Были сомневавшиеся и вовсе не верившие в светлое будущее — они тоже возводили светлое здание, на стройке каждая рабочая рука ценится, но если строитель сомневается, он может и кирпич не там положить, верно? За ним нужен глаз да глаз, об этом каждый день в газетах писали. Сомневающихся отправляли в колонии — там они строили общее светлое будущее под присмотром людей, не сомневавшихся ни в чем.
Моего отца увезли в колонию, когда мне исполнилось одиннадцать, пятьдесят шестой год. Он был коммунистом и не мог сомневаться, потому что… ну, я не знаю. Помню, папа говорил мне: «Володя, нам так повезло, ты себе не представляешь! Столько в мире горя, столько несчастных, которые даже не понимают, что мы и для них будущее строим…» А его увели. Приехали ночью, я спал, и меня не стали будить, мама говорила, что отец не велел, только подошел ко мне, откинул занавеску (комната у нас была маленькая, и спал я за занавеской, хороший у меня был тогда сон, глубокий, я ничего не услышал), посмотрел на меня и ушел, не сказав больше ни слова.
И писем не было. Из колоний писать запрещали, а мама отцу писала, но доходили письма или застревали в дороге — одному Богу известно…
Я мечтал, что пройдет время, светлое будущее наконец настанет, и стройка закончится. Тогда папу, конечно, отпустят…
Наше военное поколение получилось совсем слабым, не только по себе сужу, у меня был друг Фариз, жил он с матерью и бабушкой в соседнем дворе. Дружили мы до третьего класса, когда оказалось, что у Фарика слабые легкие, и его от школы отправили — посреди учебного года, заметьте, — в детский санаторий, где начальником был известнейший в Баку детский врач по фамилии Гиндилис. Как-то и меня мама к нему на прием водила, я тогда в очередной раз болел ангиной, и Гиндилис маме долго про меня рассказывал, качая головой. Но я о чем… Санаторий был для чахоточных, но я этого не знал тогда, и Фарик тоже. А может, знал, но не сказал мне, когда прощались. «Побуду месяц и вернусь, ты мне задания записывай, хорошо?» Но Фарик не вернулся, а однажды я на перемене услышал, как математичка Эсфирь Моисеевна разговаривала с физиком Бабкеном Вартановичем и сказала: «А где Намазова похоронят — на санаторском кладбище или домой отдадут, матери?» Что ответил Бабкен, я не расслышал, меня эта новость так шибанула, что я потом весь день не понимал ничего, когда ко мне обращались…
И мама Фарика пропала, больше я ее не видел, а заходить к ним домой мне моя мама не велела — чтобы не заразился, хотя Фарика там уже не было и микробов его тоже, наверно…
Я и сам часто пропускал школу — то ангина, то оэрзэ какое-то, поднималась температура, все болело, я лежал под ватным одеялом, дрожал от холода, пил стакан за стаканом горячий чай с лимоном, который терпеть не мог. Кровать стояла напротив выходившего на крышу окна, и как-то я услышал удивительные звуки — чистые, бравшие за душу. Потом звук изменился и стал таким, будто кто-то водил железкой по стиральной доске, и вдруг опять полились чарующие мелодии… Потом и в другой жизни я узнал, что это была Песня индийского гостя из оперы Римского-Корсакова «Садко». Когда мама пришла с работы, музыка уже не звучала. Выслушав мой рассказ, мама сказала, что в соседнем доме получил квартиру учитель музыки, бывший скрипач оперного театра. Он на пенсии, вот и подрабатывает, берет учеников. И так мне захотелось… Но я промолчал, прекрасно понимая, что учиться играть на скрипке мне не светит — во-первых, инструмент стоит, наверно, больших денег, а во-вторых, платить за мои занятия мама, конечно, не сможет, денег едва хватало от зарплаты до зарплаты.
Но было, наверно, в моем лице что-то… а может, мама сама хотела отдать меня учиться музыке. В общем, когда я поправился, пошли мы с ней к Иосифу Самойловичу. Учитель оказался стареньким и сухоньким, лет ему, как мне казалось, было больше ста, а на самом деле, скорее всего, около шестидесяти. Он поставил меня рядом с черным пианино — я-то думал, что в руки мне дадут скрипку, — заставил повторять разные звуки и сказал, что слух у мальчика абсолютный, а это редкость. Мама ему объяснила насчет стоимости инструмента и отсутствия денег. Извините, говорит, просто хотела убедиться, что у сына способности, мы уж как-нибудь, если деньги появятся…
Старик-скрипач замахал руками и сказал, что он, мол, и без денег возьмется, потому что случай уникальный, и скрипка у него старая имеется, я могу пользоваться, пока мама не. накопит на инструмент.
Стал я ходить после школы к Иосифу Самойловичу, и это были самые счастливые дни того моего детства. Но счастье продолжалось недолго. Я опять подхватил ангину, неделю провалялся в постели… Зима выдалась холодной, даже снег два раза в Баку выпал, топили мы опилками, набирали в мешок в мебельной мастерской, хорошо, хоть тащить недалеко приходилось, всего два квартала. Посреди комнаты стояла печка-буржуйка, от которой отходила в окно труба.
Такие же трубы торчали из многих окон, и дым над улицей, бывало, стоял, будто над заводом, перерабатывавшим нефть в Черном городе.
После очередной ангины мама повела меня к частному доктору, не Гиндилису, ондорошбрал, акКажлаевой. Лучше быне ходили. Впрочем, Нина Сергеевна ни при чем, зря я н$ нее наговариваю. Милейшая женщина и врач, наверно, отличный — она меня всего обслушала и обстукала и сказала, что если мне срочно не удалить гланды, то порок сердца обеспечен, шумы очень сильные, а через год-другой оперировать будет нельзя, потому что у мальчика начнется переходный возраст.
В общем, сейчас или…
«Тебе в горле все заморозят, — сказала Нина Сергеевна, — ты ничего и не почувствуешь, а потом, кстати, будешь целую неделю питаться одним мороженым, пока ранка не заживет».
В больницу меня мама отвела холодным ноябрьским утром пятьдесят восьмого года. Семнадцатого, через десять дней после праздников. Помню руки доктора — оперировал профессор Кажлаев, муж Нины Сергеевны, замечательный, говорят, был хирург. Последнее, что запомнил в той жизни, — огромные руки, нависшие надо мной, холод в горле, пальцы, которые меня раздирают, потолок больницы, лампу, слепившую глаза.
И ничего больше.
1
Забыл сказать, отец Александр. Сейчас вспомнил. Это важно, иначе дальнейшее будет не очень понятно. Когда отца увезли и мы с мамой остались одни, часто по вечерам она садилась ко мне на кровать, занавеску больше не задергивала, отца ведь не было, и не нужно было, чтобы я не видел, как они занимались любовью, дождавшись, когда я засну. Она садилась на постель, и мы разговаривали. Мама рассказывала о работе, о женщинах в цехе, о том, кто с кем и кто о чем, и что в жизни нужно рассчитывать только на себя и близких, а я, перебивая, рассказывал о школе, о математике, звездах… Однажды вспомнил, как мы весной, когда мне был год, ехали на поезде в Тулу к дяде Семену… Мама побледнела, я даже при слабой нашей лампочке обратил внимание. «Володенька, — сказала она, — ты это придумал?» Как я мог такое придумать? Лицо солдата стояло перед глазами. «Значит, тебе это приснилось, — сказала мама. — Бывают такие яркие сны, будто в жизни». Но я-то знал, что мне это не снилось! «Неужели ты не помнишь? У солдата была фляга, и он дал мне напиться…» — «Володенька, не могло быть такого, дядя Сеня погиб на фронте в сорок втором, Тетя Лиза получила похоронку, и не жила она под Тулой никогда, осталась в Брянске, там и умерла в сорок восьмом…»
Тогда я вспомнил о своем ужасе, и мне стало дурно. «Да-да, — пролепетал я, — ничего не было, извини, я хочу спать…»
Закрыл глаза и ждал, пока мама поднимется и выйдет в кухню. Утром сделал вид, будто никакого разговора не было. И о дяде Семене больше маме не напоминал. Я ведь знал по ее рассказам, что дядю убили. Но знал и то, что перед тем, как случился ужас, который… о котором я не мог вспоминать… ужас был потом, а весной мы ездили в Тулу. Ездили, и все. Точка.
Вот так, отец Александр. Не спрашивайте сейчас об этом. Просто запомните, а я дальше…
3
Не могу сказать: открыл, мол, глаза и увидел… Просто увидел, да, и точно знал, что глаза у меня все время были широко раскрыты, потому что я не мог оторвать взгляд от взлетавшей над городом летающей крепости.
А воспоминание действительно будто включилось, и я со странным ощущением, которого и описать не могу, вспомнил, что вот только что… да, в ту самую секунду я умер, я точно это знал, понимал в тот момент, что произошло, когда замечательный хирург Кажлаев полез своим инструментом мне в горло — что-то он там перерезал, сосуд какой-то, и за считанные секунды я захлебнулся кровью…
Мама… я представил ее глаза, когда кто-то из врачей вышел и сказал…
Но ведь никто не вышел, это я тоже понимал. Вот я, живой и здоровый! Я помнил, как минуту назад влез на приступочку у ворот, выходивших на угол Видади и Шелленберга, чтобы лучше видеть. Хотел пойти к Дому правительства, оттуда не только все было видно, но и слышно тоже. Очень хотел послушать, как гауляйтер рассказывает об устройстве «летающей крепости». Но мне и мечтать не следовало о том, чтобы получить пропуск — на праздник авиации допускали только мужчин старше двадцати одного года, проверенных и благонадежных. В общем, я стоял на приступочке и смотрел, как над крышами домов появилось и застыло в воздухе удивительное сооружение: аэроплан — не аэроплан, геликоптер — не геликоптер. Действительно, крепость с тремя башенками и корпусом, похожим на настоящую крепостную стену. Сооружение и раскрашено было, как настоящая крепость: кирпичи, бойницы, из которых выглядывали (не настоящие, наверно?) жерла пушек.
Я инстинктивно схватился руками за шею — боль еще сидела во мне, то есть сидела в памяти, будто была настоящей. На самом деле ничего у меня не болело, — но движение нарушило равновесие, я не удержался и полетел со ступеньки. Успел сгруппироваться и приземлился на руки, ударившись ладонями, но ничего себе, к счастью, не поломал и даже сильно не ушибся.
Мне совсем не хотелось вспоминать, как я открыл рот и толстый мужчина в белом халате полез… Лучше думать о герре Шнитке, уроке истории и «летающей крепости», которая, пока я приходил в себя, медленно проплыла по небу, то скрываясь за домами, то появляясь в бледной синеве. Машина летела с тихим рокотом, пропеллеров не было видно, чудо германской техники, никогда никто не сможет превзойти гений немецкого народа, вот она летит, а я…
А я, вместо того чтобы, как все, любоваться потрясающим зрелищем, сидел на корточках и раскладывал воспоминания: направо-налево, это из одной жизни, это из другой. И обе мои, я ни секунды не сомневался. Обе одинаково реальны, обе мучительно тревожны, только в той папу увезли строить непонятный мне коммунизм, а в этой я своего отца не видел ни разу, потому что его расстреляли. Мне было два или три месяца, когда папу (он работал на нефтепромысле) забрали в гестапо. Мама получила письмо о том, что состоялся суд (военный трибунал, как положено), и отец был расстрелян за измену. Кому изменил папа? Точно не фюреру и не великой Германии, где он никогда не был. И на фронт его, слава Богу, не взяли, у него, как говорила мама, была «бронь» от Азнефти. Мама постоянно об этом думала, и мне перепали крохи ее воспоминаний, иначе я и не узнал бы, что случилось с отцом, — никто из соседей, знавших его, никогда о нем не вспоминал. Будто и не было человека…
Я встал, отошел к воротам, где мама с тетей Хатирой сидели на скамеечке и о чем-то разговаривали, не обращая внимания ни на меня, ни на «летающую крепость». Сердце билось так сильно, что мне пришлось сесть на приступочку, с которой я так некстати навернулся, и решить для себя — совсем я свихнулся или это вообще-то для взрослых обычное дело, о котором они не рассказывают детям?
Это так странно, отец Александр. Сейчас мне это не кажется странным, привык, сколько уж раз приходилось… Но тогда я был в такой растерянности… Я узнавал наш дом и не узнавал. Я видел новые металлические ворота, за которыми были двор и деревянная лестница на второй этаж, где находилась наша с мамой квартира, я помнил, что ворота поменяли в прошлом месяце, приезжали рабочие из домконторы, не нашей, а городской, и немец-водитель кричал на них: «Шнелль, шнелль!», потому что ворота были тяжелые, рабочие с трудом выволокли их из кузова, а водителю нужно было ехать еще куда-то, у него расписание… Но я помнил, что ворота были старые, проржавевшие петли скрипели…
Еще, подумал я. Надо вспомнить еще, иначе свихнусь. Сидел и вспоминал. Вспомнил, как в четверг приезжал в школу комендант района герр Шнитке, ходил по классам и в наш тоже заглянул, мы вскочили и закричали: «Хайль!» — но не очень стройно, с перепугу, наверно. Герр Шнитке строго нас отчитал, а потом сел на заднюю парту и прослушал весь урок истории — молча и не вмешиваясь, но я спиной ощущал его присутствие, и, когда Меджид Ибрагимович вызвал меня к доске (хотел продемонстрировать, что в его классе к русским относятся так же, как к коренным), я струхнул и поначалу не мог вспомнить, в каком месяце был взят Сталинград, кажется, в марте, или нет, в марте сорок четвертого — это Екатеринбург, а Сталинград — в феврале сорок третьего.
«Восьмого января сорок третьего», — подсказал кто-то свистящим шепотом, я повторил и только потом понял, что подсказывал сам комендант, и потому Меджид Ибрагимович не сделал замечания, не поднял крик, не выставил подсказчика за дверь…
Я собрался с мыслями и правильно ответил: и о сибирской операции Гудериана, и о линии Гейдриха, прошедшей по Енисею и отделившей германские владения от земель японского протектората. Меджид Ибрагимович поставил в журнал пятерку и с гордостью, как мне показалось, сказал герру Шнитке: «Есть в классе ученики и получше». По мне, так хорошо бы действительно так было, а то ведь на самом деле именно я был первым учеником, просто всю жизнь робел перед начальством — всяким, даже в троллейбусе, когда входил контролер, я не вставал, как положено, а норовил спрятаться за спины, хотя мне-то чего было прятаться, до четырнадцати проезд бесплатный…
Да, но я помнил еще, как в прошлый четверг — именно в те часы, когда герр Шнитке наводил страх на нашу ученическую братию, — сидел на крыше, спустившись на нее из окна. Здесь меня никто не мог увидеть, потому что я прислонился к теплой стене, на меня падала тень соседнего трехэтажного дома, ужасного, без единого окна в торце, я сидел, сжавшись в комок и думал о предстоявшей операции. Мне было страшно, я не хотел… И правильно не хотел, чувствовал, наверно.
И еще я почему-то вспомнил, как однажды — мне было пять лет — мама взяла меня с собой на работу, потому что детские сады были закрыты. Я бывал, конечно, в ее пошивочном цехе, все меня там знали и кормили конфетами, но в тот день (потому, наверно, он мне и запомнился) в цехе висели знамена, я еще не понимал, какие, но чувствовал торжественность момента и тихо сидел рядом с мамой и толстой тетей Ашхен, которая то и дело наклонялась ко мне и говорила, чтобы все слышали: «Запомни, Володя, это великая дата — день рождения фюрера, запомни, Володя…» И больно щипала меня в мягкое место — наверно, чтобы действительно запомнил.
Это было странное ощущение раздвоенности памяти, мучительное поначалу, но я почему-то уже тогда, сидя на приступочке, знал, что на самом деле ничего странного нет, так и должно быть, так происходит с каждым в какой-то момент жизни, и это настоящая взрослая тайна, делиться которой нельзя ни с кем — даже с мамой, потому что…
Просто нельзя — и все.
Так я и жил — с тайной, которая, как я был убежден, жила в каждом, но говорить об этом никто не хотел. Кому хочется рассказывать о страшном? Конечно, мне казалось удивительным, что, вспоминая, я совсем не путал две мои жизни — здесь, в Баку, четырнадцать лет находившемся под германским протекторатом, и здесь, в послевоенном Баку, советском городе, где я болел ангинами и начал учиться играть на скрипке… Здесь я учился у Иосифа Самойловича, а здесь — нет, как я мог у него учиться, если он был евреем? Я знал, что еврейский вопрос был решен еще в сорок третьем, мы это по истории проходили.
Здесь у меня и здоровье было не таким слабым, как в другом «здесь». А скрипку я сам бросил. Как-то мама повела меня к частному учителю герру Хенкелю, переехавшему в Баку вскоре после победы. Фюрер (мы изучали это на уроках обществоведения) приказал насадить культуру среди восточных варваров, и в Россию, а также в страны бывшего Советского Союза поехали из Германии молодые ученые, инженеры, артисты, музыканты — учить, поднимать… За годы сталинского коммунистического тоталитаризма (как я мучился, пока не научился произносить эти слова правильно!) евреи довели народы до такого состояния, что без вмешательства кураторов люди остались бы первобытным быдлом. Герр Хенкель был молод, амбициозен; начиная урок, колотил меня линейкой по плечам, а то и по макушке и говорил, что такие, как я, для него только трамплин, по нашим шеям (удар линейкой) он поднимется к своему истинному призванию и будет играть с Большим Берлинским оркестром под управлением самого Герберта Караяниса, который, хотя и грек, но в душе истинный ариец, и фюрер, говорят, обещал дать ему германское подданство и даже произвести в рыцари. И он, герр Хенкель, будет играть с лучшим в мире оркестром скрипичный концерт Бетховена, а ты, Володимер, давай работай, работа делает свободным, ха-ха, вот выучишь эту простую пьеску и станешь свободнее, давай-давай…
Два месяца я выдержал, а потом сказал маме, что ненавижу скрипку, ненавижу Бетховена, ненавижу герра Хенкеля, и только я открыл рот, чтобы сказать, что и Гитлера ненавижу тоже, — мама влепила мне затрещину. «Если ты не хочешь играть на инструменте, — сказала она, успокоившись, — то не надо, только не говори глупости. Каждый выбирает для себя…» Что-то она еще говорила, не помню, но скрипку я с того дня в руки не брал.
А больше, отец Александр, мне и вспомнить нечего из тех школьных лет. Был как все — бегал с уроков в кино: появились первые цветные ленты, а потом широкий экран, и фильмы мы смотрели замечательные… мне даже сейчас кажется, что замечательные были фильмы, хотя, если смотреть иным взглядом… Но взгляд у меня был такой, как положено, и мне очень нравились «Семь рыцарей гестапо», «Индийская гробница», а сколько раз мы с ребятами смотрели «Тарзана», трофейный американский фильм, — раз сто точно. И лазали по деревьям с криками «А-у-а-у-а-а», нет, сейчас я даже близко не могу воспроизвести, да и глупо в моем-то возрасте.
А потом…
В девятом классе я влюбился в нашу единственную признанную красавицу Марину Аллахвердову. Я потом долго думал, отец Александр, уже когда женился на своей Мариночке: может, у меня призвание было к этому имени? Почему-то всех женщин, что меня привлекали, звали Маринами. Говорят, одних тянет к тощим блондинкам, других — к пухлым брюнеткам, но я не слышал, чтобы мужчины западали на женское имя, чтобы кому-то нравились только Марины, какой бы они ни были комплекции и каким бы характером ни обладали. Это странно, но, видимо, есть ген, который включается на имя… Может, Господу так было угодно — я не спорю с вами, отец Александр, я только…
Надежды у меня не было никакой, и я знал это с самого начала. От мамы у меня не было тайн, я, конечно, рассказал ей, какая Марина красивая и вообще… «Тебе только шестнадцать, — сказала мама, — у тебя первая любовь, сколько еще будет девушек, ты о Марине и вспоминать не станешь. Со всеми мальчиками в твоем возрасте это случается, и с девочками тоже. Думаешь, девочки в этом отношении от мальчиков отличаются? Я вот, когда мне столько же было, помню, влюбилась без памяти в нашего классного наставника…» Все это были слова, а я мечтал, чтобы Марина после школы разрешила мне понести ее портфель. Сначала портфель понести, потом сказать что-нибудь остроумное, она засмеется, как только она одна и умела… Но я всегда опаздывал и пару раз схлопотал от Ахмеда из параллельного класса, неделю хромал и за бок держался, а Марина на меня не смотрела.
Может, я пережил бы этот кризис. В самом деле, отец Александр, что особенного? Со всеми случается: первая любовь, незрелая, когда и не понимаешь, что это такое, томление тела, гормоны… прошло бы. У всех проходит. Или почти у всех. Мне не повезло — я оказался из другой части. А может, сыграл роль случай, и если бы не та встреча перед школой…
Я шел по нашей улице Гете, там вдоль тротуара росли деревья, огромные акации. До звонка время еще оставалось, я не торопился, шел и думал: хорошо бы Инна Владимировна, математичка наша, устроила сегодня контрольную, потому что тема была замечательная, не помню, какая именно, но думал я об этом, когда за акацией увидел Марину с Ахмедом — они поставили портфели на тротуар и… не целовались, это было бы слишком, утро все-таки, оживленная улица, ребята в школу бегут. Они просто стояли и смотрели друг на друга. И я понял… Нет, ничего я не понял, мыслей у меня вообще не было. Будто выключили что-то в мозгах. Что происходило потом, я, конечно, помню, но так, будто не со мной. Будто я сижу в кино и смотрю фильм ужасов Хичкока, когда все происходит медленно-медленно, и понимаешь, что сейчас… ждешь, а оно все не случается, и вдруг… Так и я: помню, что повернулся и пошел домой, а был ли со мной портфель? Может, я его бросил на улице? Еще помню: ключ в скважину не влезал, я тыкал-тыкал… может, если бы еще несколько минут потыкал, то пришел бы в себя и ничего не случилось бы. Но дверь я все-таки открыл, пошел на кухню, там в углу стояла большая коробка, а в ней всякие вещи, инструменты, и веревка лежала, я ее достал и, будто сто раз уже этим занимался, соорудил петлю, а другой конец привязал к большому крюку, что торчал из потолка. На крюке когда-то висел плафон, но сосед Вазген его снял, потому что мама попросила сделать свет над плитой. Я и не думал, что крюк может выпасть, веревка — соскользнуть, петля — не затянуться… Я вообще не думал, а память только фиксировала, как тупой стенограф, научившийся записывать значками, не понимая смысла.
И все. То есть я хочу сказать, был мгновенный приступ ужаса, когда я стоял на табурете и делал шаг… страшная боль в горле… мир завертелся и выключился…
Знаете, отец Александр, я увидел ангелов. Честно. Это продолжалось… не знаю сколько. Наверно, минуту — пока умирал мозг. Что-то в нем переклинивалось. Много позже я читал о туннеле (не было никакого туннеля), о светлом пятне (и пятна не было), о голосах умерших родственников (не было и голосов тоже, наверно, потому что родственников, на войне погибших, я никогда не видел). Мне явились ангелы — белые существа с огромными крыльями, они кружились вокруг меня, пока я то ли летел куда-то, то ли, наоборот, падал. Они могли мне помочь, поддержать, но не делали этого, только кружили, а потом улетели. И все для меня кончилось.
Я умер.
4
Или не умер? Не получилось? Не хватало еще действительно умереть, чтобы меня хоронили, а Марина пришла на похороны с Ахмедом, он над моей могилой рассказывал бы ей анекдоты, а она смеялась — заливисто, как только она и умела…
Такой была первая мысль, когда я открыл глаза и увидел…
Нет, правильнее сказать: такой была первая мысль, когда я увидел… потому что глаза я, вообще-то, не открывал, они у меня были открыты, и смотрел я очень внимательно и, похоже, давно, потому что глаза слезились, и я протер их пальцами, прежде чем понял, что происходит странное.
Я точно помнил, как минуту (или прошло больше времени?) назад влез на табуретку и повис в воздухе, ломая шейные позвонки. Я точно помнил, как минуту назад у меня хрустнуло что-то в горле, и была дикая боль, а потом появились и растворились в воздухе ангелы.
Ничего на самом деле у меня не болело — я сразу понял, что это моя ложная память, точнее, одна из двух теперь моих ложных памятей — вдруг включилась в самый неподходящий момент. С памятью всегда так — думаешь когда надо о чем положено, и вдруг вспоминается, как мама заняла денег у своей подруги Доры, и мы втроем (не с Дорой, конечно, — папа, мама и я) поехали отдыхать на дачу в Шувеляны. Инжировые деревья (правда, плоды еще были зеленые), песчаные барханы, километр до пляжа, гамак, подвешенный на деревьях во дворе, я там спал днем, мама жарила яичницу с помидорами, а папа приезжал после работы, ему до дачи было ближе, чем до города, он тогда работал на промысле…
Дачу я всегда вспоминал с удовольствием, а то, что явилось вдруг… Ужасно, но я точно знал, что это случилось со мной, это была моя память и моя другая жизнь, так страшно закончившаяся только что и перекатившаяся целиком… Откуда? Куда?
Когда память вошла в меня, потеснив другую мою память о другой моей прервавшейся жизни, я сидел на «политическом часе». Нас оставили после уроков, все старшие классы, и завуч Мартын Ервандович, без обеих ног, оставленных в сорок третьем где-то в Белоруссии, рассказывал о последних международных событиях, о том, что Мао совсем обезумел и все люди доброй воли должны объединиться против китайской угрозы. Если не прекратить сейчас безумную экспансию пекинского диктатора, то завтра у Китая появится атомная бомба, и тогда станет совсем туго, в том смысле, что у «Кормчего» возникнет (да уже и зреет, все знают) желание отторгнуть от Советского Союза Сибирь и Дальний Восток, и все народы
Азии должны вместе с народами Европы и Америки, ну, может, Африка тоже присоединится, не говоря об Австралии…-
А я думал: это из-за Маринки Аллахвердовой я руки на себя наложил? То есть мог наложить? То есть наложил, да, я еще рукой по шее провел, так и ощущая жесткое прикосновение веревки. Шея на самом деле ничуть не болела, но память была такой острой, что я боялся глотнуть…
Обернулся и посмотрел на четвертую парту у окна Марина там сидела со своей вечной подругой Танькой Теплицкой. Ну-ну, подумал я, из-за этой коровы еще и страдать? Да лучше повеситься! Странная была мысль после того, как я действительно… Марина уловила мой взгляд, скорчила рожу, как она умела, и стала действительно похожа на корову, жующую траву. Я отвернулся и стал смотреть на карту, которую Мартын развесил на доске: Дальний Восток, советско-китайская граница, здесь китайцы строят военные укрепления, и вам, мальчики, когда вы пойдете в армию, надо будет сражаться против угрожающей нам желтой напасти…
Так о чем я, отец Александр?.. Простите, мысли — будто белки, скачут как хотят. Не то что память. Три мои памяти, две старые и одна новая, разделились в голове на три русла, будто три дороги, идущие параллельно. Я никогда не путал себя с другим собой, ни разу. Это, наверно, как с языками… Мне языки не давались, я более или менее выучил английский, потому что он мне оказался нужен по работе… не везде, правда, но бывало. Читал литературу, научную, конечно, с художественной было сложнее. Но знал людей-полиглотов, которые свободно говорили на двух десятках языков и уверяли, что никогда не путают и не вставляют французские слова в португальскую речь, а латынь — в современный итальянский. Я тоже… только не с языками, а с собственной памятью.
Вот. Той ночью я лежал на своей тахте за занавеской, накрывшись с головой одеялом, и думал, как другие справляются с реками своих памятей. Мама, например. Она была очень чувствительной женщиной, чуть что — в слезы. Жизнь была такая, что я редко видел маму не заплаканной, разве что в летние месяцы, когда мы ездили на дачу, и она обо всем забывала, кроме меня, папы, моря и яичницы с помидорами, которую жарила каждый день, а бывало, и дважды, если на ужин папа ничего не привозил из промыслового магазина, где по рабочим карточкам можно было и мяса купить — когда его завозили, конечно.
Я лежал и думал: может, спросить завтра у мамы (спросить у папы мне в голову не приходило — просто не приходило, и все), как она справляется со своими воспоминаниями. Это ж рехнуться можно! Впрочем, я уже тогда знал, что не рехнусь — никто от этого с ума не сошел, значит, и мне не грозит. Нужно держать памяти в себе, рассказывать только о том, что происходило в этой моей жизни, той, что я помнил… ну, скажем так, под номером первым, а об оборванных дорогах номер два и три никому говорить не надо — наверно, это страшный проступок, вроде как выходить на улицу голым. Никто никогда (при мне, во всяком случае) не рассказывал о своих «других» воспоминаниях.
Отец Александр, я понимаю, вы мне не верите. Не верите, я вижу по вашим глазам. Я тоже не поверил бы, если бы мне рассказали. Сейчас-то я знаю, ученый уже, точнее — наученный собственным опытом. А тогда, в шестнадцать, какой у меня был опыт? Только две собственные смерти… три, на самом деле, но о третьей я еще не догадывался, не знал, что я и ее, оказывается, помню… Впрочем, не буду забегать вперед.
В начале шестидесятых, вы должны помнить, отец Александр… То есть, что я говорю… Вы, конечно, помните себя в шестидесятые, и я помню, но я говорю не о той памяти. Ах, в общем, я имею в виду шестидесятые годы, на которые пришлось мое отрочество. Впрочем, какое именно? Первое, скажем так. Это был советский Баку, город, кстати, почти не менялся от меня-одного ко мне-другому. С другом моим Сашей мы жили по соседству, отец у него был полковником, и дома уже в те годы стоял большой… по тем временам, конечно… телевизор «Рубин», и огромные напольные часы с боем, и вообще квартира была шикарная, три комнаты, высоченные потолки. А Сашка, кроме обычной нашей школы, учился еще в Доме офицеров играть на кнопочном аккордеоне и каждый день демонстрировал мне свои успехи — «Чардаш» Монти, как сейчас помню, а высшим его достижением были «Полет шмеля» и увертюра к «Руслану». Играл он на время — «Шмеля» бацал за пятьдесят три секунды, а «Руслана» — ровно за пять минут и репетировал, чтобы сыграть еще быстрее, будто спринтер, которому непременно надо пробежать стометровку меньше чем за десять секунд. А я слушал и в душе жалел, что так никогда и не пробовал играть ни на каком инструменте. Помнил, конечно, и про Иосифа Самойловича, и про герра Хенкеля, но это, хотя и происходило со мной, но не здесь. Здесь и сейчас я не умел и не пробовал играть — у нас часто денег не хватало даже на мясо по карточкам, какая тут скрипка…
У Сашки было прозвище — Бежан, не знаю почему. Меня, кстати, в школе звали Пиктом, и пусть мне кто-нибудь объяснит, что означало это слово! О будущей войне с Китаем я больше слышал от отца Бежана, чем в школе на политзанятиях. Полковник был своим парнем, часто играл с нами в «дурака» и в «пьяницу», проигрывал и почему-то очень этому радовался. По-моему, он не любил проигрывать в жизни и потому — для равновесия — старательно продувался в карты, для компенсации, видимо.
О Китае он с нами не говорил, но мы слышали его разговоры с женой, Сашиной мамой. Получалось так, что война будет, Мао решил, что он Эсэсэсэр людскими резервами забросает, у него армия пять миллионов, а надо — так и гражданское население под наши танки пустит, значит, придется атомную бомбу на Пекин бросить, Мао это понимает, и только потому военные действия еще не начались, хотя китайские дивизии развернуты по всей линии границы, нужно только отдать приказ о наступлении. Наши заставы тоже, конечно, укреплены, бояться неожиданного нападения не приходится, но ситуация неприятная… очень неприятная… втройне неприятная, потому что если… то есть не если, а когда начнется, то на фронт загремят все, как раз то поколение, что сейчас учится в десятом классе и на первых курсах высших учебных заведений. Значит, и Сашенька? Обо мне, кстати, они ни разу не вспомнили, но Сашеньку надо было спасти. От чего спасти, я, честно скажу, тогда не понимал. Это же хорошо: пойти бить китайцев, ну и что, если их сто на каждого нашего? Зато у нас техника, «броня крепка, и танки наши быстры», а у китайцев, всем известно, старье, после войны отобранное у японцев, ничего своего за полтора десятилетия они не создали, и мы их одной левой, а если действительно атомную бомбу бросить, то и без рук можно справиться. И те, кто успеет к раздаче, станут героями. Поедут на военный парад в Москву, пройдут строем по Красной площади, и Хрущев будет махать шляпой…
В общем, юношеский бред по полной программе. Пропаганда и агитация. Я готов был гнать китайцев до самого Пекина и дальше — утопить в Желтом море.
После школы поступил на физический факультет нашего Бакинского университета. Вообще-то, я хотел стать журналистом, выпускал школьную стенгазету, любил сочинять новости. Сочинять, да, настоящие новости казались мне скучными. Почему-то я воображал (и вряд ли был далек от истины), что журналисты-профессионалы новости для газет тоже, в основном, сочиняли. Но на журналистский факультет принимали только национальные кадры, была такая установка сверху, а на физику брали всех, даже евреев — впрочем, в нашей группе ни одного еврея не было, только русские и армяне, так получилось.
А Бежан уехал поступать в Питер на факультет востоковедения, там готовили военных переводчиков, и полковник правильно рассудил: если сыну армии не избежать, то служба переводчиков — самое безопасное место. Пленных ожидается много, каждого надо допросить. Понятно, в тылу, в первом отделе. Так что для переводчиков работа найдется.
Больше мы с Бежаном не виделись. Но меня он пережил, точно. Во всяком случае, последнее письмо я от него получил, когда наша часть встала на позиции вдоль речки Урми, есть такой приток Амура. Мне пришло тогда три письма — от мамы, она мне писала раз в неделю, больше не разрешали, военная почта не резиновая, еще были письма от Бежана и от Талиба Бархалова, я о нем не рассказывал, он в моей истории никакой роли не играет, университетский знакомый, он-то, в отличие от меня, учился на журналистике и, когда началась война, писал для газеты «Бакинский рабочий» фельетоны о злых китайцах, ползущих на левый берег Амура… и так далее. Я бы и лучше сумел написать — я ведь видел эти толпы, ряды, колонны… жуткое зрелище. Понимаешь, что ни твой автомат, ни «катюши», которыми мы их лупили, ни танки, ездившие по их телам, как по чистому полю… ничто не поможет, сотни погибнут, тысячи встанут на их место. На этот раз пропаганда не врала, я на своей шкуре убедился.
Мама была в своем репертуаре: требовала, чтобы я заматывал шею шарфом, потому что хотя на дворе сентябрь, но на Дальнем Востоке уже сыро и осень. Папу, писала она, поставили прорабом на участок в Балаханах, зарплату повысили, и в будущем году мы сможем поехать на лето в Кисловодск, папе это нужно, потому что у него обнаружили язву и доктор сказал, что ему показаны минеральные северокавказские воды.
Бежан в своем письме был краток: весь их курс, естественно, мобилизовали, и он занимался своим прямым делом — в тылу, конечно, а где именно, писать нельзя, все равно военный цензор вымарает…
На следующее утро началась атака — первая и последняя, потому что убило меня почти сразу, я не успел ни одного китайца увидеть вблизи, посмотреть ему в глаза. Всю ночь с китайского берега били пушки, а наши не отвечали. Я не понимал почему, и кто-то объяснил, что у нас все цели пристреляны, незачем сейчас открывать себя, вот утром, когда рассветет…
Я не спал, даже не пытался — некоторые пробовали, а кое-кто храпел, привалившись к стенке окопа и не выпуская из рук автомат. А я дрожал то ли от холода, то ли от страха, безотчетного и, как мне казалось, глупого, нам ведь сто раз объясняли, что китайцы плохие вояки, берут числом, а не умением. У нас сила, мы, пехота, пойдем, когда артиллерия сделает свое дело, и когда сделают свое дело ракетчики, и когда танки проутюжат местность, добивая оставшихся, а потом еще саперы… и только после них пойдем мы занимать территорию.
Рано утром, солнце только взошло, ударили пушки — звук был такой, будто небеса грохнулись оземь и всех придавили, прежде всего китайцев, но и нам досталось, от грохота заложило уши, и я до конца своей жизни — впрочем, сколько ее оставалось, несколько минут — ничего больше не слышал, даже команды офицеров. Увидел: справа и слева от меня все поднимаются, вылезают из окопа и бегут… Я тоже вылез, побежал и что-то кричал, не помню что, может, просто «а-а-а!». Куда бежали — не знаю. По идее, бежать надо было к берегу, где переправа, понтонные мосты, по которым до нас проехали орудия и танки, но я ничего перед собой не видел, мыслей не было, кроме одной: не упасть бы, а то свои затопчут.
И все. Последнее, что я увидел в той жизни: вспухающий земляной холм, устремившийся в небо. Без звука. Наверно, если бы слух у меня сохранился, я бы услышал свист снаряда… а может, и не услышал бы, не знаю. Что-то резануло меня по груди, по ногам, по голове — боль была хотя и ужасная, но такая мгновенная, что можно сказать: я толком ничего не успел почувствовать. Должно быть — это я потом так решил, — осколками меня просто изрешетило, и умер я сразу. Или почти сразу, потому что какое-то время происходило странное: я будто высоко подпрыгнул, то есть не я, тело мое уже умерло, но что-то… то, что еще оставалось мной… сознание, наверно… в общем, я увидел сверху, как бегут люди, как рвутся снаряды, продолжалось это очень недолго, я не могу назвать время, мне показалось, что прошло несколько минут, но думаю, что на самом деле — доли секунды. Я успел понять: со мной кончено. Жутко стало жаль маму.
С мыслью о том, как родители воспримут мою гибель, я оказался там, где мне довелось прожить лучшие свои годы.
5
Странные воспоминания нахлынули… или лучше сказать — набросились, напали, как сорвавшиеся с цепи злые псы? Да, скорее так. Я сидел на лекции по квантовой механике, вторая пара, читал декан, умный дядька по фамилии Мухтаров, имени-отчества не помню, только фамилию, и то лишь потому, что он как-то усовершенствовал формулу, которая прежде называлась формулой Клейна-Нишины-Тамма, а теперь стала формулой Клейна-Ни-шины-Тамма-Мухтарова, о чем, скорее всего, только Мухтаров и знал, как мне сейчас кажется.
Лектором он был хорошим, отношения с деканом у нашей группы (нас всего-то было на курсе семеро теоретиков) сложились прекрасные, я сидел за первым столом у окна, переписывал в тетрадь цепочки знаков и чисел и думал о том, что после занятий нужно заскочить в факультетский комитет комсомола, где в два часа собиралась наша команда КВН — предстояло решить оргвопросы перед началом игрового сезона.
Вдруг вспомнилось совершенно отчетливо: парю в воздухе, тела у меня нет, а сейчас и мысли исчезнут. Только что меня, похоже, разорвало снарядом, ужасная боль — хорошо, что только в памяти, иначе я там же, на лекции, потерял бы сознание, поди потом объясняй, что со мной происходило.
Я вцепился обеими руками в скамейку, на которой сидел, удержал равновесие, но ручка упала, и я полез под стол, вспоминая свое первое поступление на физфак, вот дурак-то, как можно было не хотеть на физику, это же царица наук! Правда, астрофизика еще лучше, но астрофизического отделения в нашем университете не было, а чтобы отправить меня в Москву, у родителей не было денег. Неважно, я и здесь учился с удовольствием, да еще КВН, и ребята отличные, жаль, Бежан уехал в Ленинград и учится на востоковеда, но он всегда был гуманитарием, интересовался Индией, Китаем, Японией, а у нас на востоковедение принимали только нацкадры, русских не брали — неофициально, конечно, но даже Бежанову отцу-полковнику не удалось бы прошибить стену, не стали и пытаться.
Поднявшись из-под стола с ручкой во вспотевшей ладони, я уже мог вспомнить и ту свою жизнь, где погиб на китайском фронте, и ту, где повесился (вот дурак-то) из-за несчастной любви к Маринке Аллахвердовой, которая и в этой моей жизни, конечно, присутствовала, и страдал я из-за нее, но не так, чтобы… И еще вспомнил, как мне доктор Кажлаев раздирал горло — гланды он удалил мне в тринадцать лет, ощущения были неприятные, но ничего, осталось даже болезненное удовольствие от поедания десятков порций любимого моего сливочного мороженого по пятнадцать копеек за пачку.
Мухтаров покосился в мою сторону, открыл было рот, чтобы сказать колкость, но передумал и застучал мелом по доске, а я принялся записывать, будто ничего не произошло. Ну, вспомнил, да. Оказывается, чего только со мной не случалось — не здесь, но какая разница…
Вот так, отец Александр. На китайский фронт меня, конечно, не взяли по той простой причине, что раскатали Мао еще до того, как я школу окончил. Сталин — так мы по истории учили в десятом классе — поссорился с Кормчим. Не только с ним, еще и с Тито, но тот сидел тихо, а Мао высовывался, утверждал, будто Сталин извращает великое учение Маркса-Энгельса-Ленина. В пятьдесят втором наши взяли под контроль северную часть Китая, а с юга наш флот блокировал Шанхай. С американцами договорились — они себе Корею берут, пусть подавятся, Корею мы потом освободим, время работает на нас, на лагерь социализма, а вот Китай американцы не то чтобы нам просто так оставили — силенок у них не хватило с нами бороться, тем более что в пятьдесят втором у нас была водородная бомба, а у них только атомная. В пятьдесят пятом наши взяли Пекин, Мао посадили, а новым Великим кормчим у китайцев стал Го Мо-Жо, веселый старик, большой друг СССР и лично Иосифа Виссарионовича.
Впрочем, в том же году Сталин умер, а год спустя о нем стали говорить разное: будто людей он посадил несчетное количество, культ личности и все такое. Папа, помню, приходил после закрытых партсобраний и пересказывал маме все, что запомнил, даже количество расстрелянных и посаженных, я в своем углу делал уроки и слушал краем уха, а мама повторяла: «Я тебе всегда говорила, что он злодей, а ты мне что отвечал? Ах, гений! Вождь народов! Кто оказался прав?» У мамы были свои счеты со Сталиным, двух ее братьев в тридцать седьмом забрали, и никто их больше не видел.
Да, так я о чем… В тот день меня выбрали капитаном команды КВН, сначала факультетской, а зимой, когда мы выиграли у математиков и стали чемпионами университета, меня выбрали капитаном сборной. КВН тогда был не тот, что здесь и сейчас, смотрел я пару раз по телевизору… Театр, одно слово. Художественная самодеятельность, как говорили в той моей юности. У нас была настоящая импровизация: выходя на сцену, понятия не имеешь, какие вопросы тебе зададут, что скажет соперник, все придумываешь на ходу.
Поверьте, отец Александр, было так интересно жить, что я не часто вспоминал, как меня забрили и послали на Амур погибать. Или Марину, из-за которой я полез в петлю. Бывало — накатывало, ничего не мог с собой поделать, вдруг проваливался и начинал вспоминать… чаще всего нехорошее, то, что и помнить не хотелось. Что я заметил со временем — воспоминания эти всплывали… Нет, тут нужно другое слово, не всплывали, а падали, будто камень с неба, метеорит, и происходило это, когда нужно было принять какое-то важное решение. В шестьдесят седьмом, например. Я был на четвертом курсе и ждал распределения — направят ли меня преподавать физику в школу или дадут шанс поработать в научно-исследовательском институте. Здесь и сейчас это непонятно, я вижу, отец Александр, как вы поднимаете брови, — но там в те годы студентов распределяли по заказам. В университет приходила бумага: для выпускников такого-то факультета предлагаются такие-то рабочие места. В школе или НИИ.
Я не горел желанием ни учителем быть, ни в физическом институте работать. К четвертому курсу мои пристрастия сформировались — я хотел в астрономию. Изучать космос. Но такого распределения нам не давали, хотя в республике была обсерватория.
Проблема состояла в том, что туда распределяли только с азербайджанского отделения, а на русском астрономической специализации не было, и на место под звездным небом рассчитывать я не мог.
И еще. Марина. Это имя стало моим жизненным знаком, моим символом. Она училась на биофаке, и мы познакомились, когда она с подругами пришла смотреть нашу встречу с командой Нефтехимприбора. Как будто у нас все нормально было, но только как будто. С девушками у меня нормально не получалось, характер был замкнутый, часто я не понимал, о чем с Мариной разговаривать. Не знаю, что она во мне нашла. Ссорились мы почти каждый вечер, но и мирились быстро, у нас было для этого специальное место — закуток в холле первого этажа, где стояли фикус в кадке и диванчик. Туда приходил кто-нибудь из нас после ссоры, сидел и ждал, пока второй изживет обиду и появится.
Там я неожиданно нашел свою судьбу. Не Марину, хотя в закуток пришел ждать именно ее, мы вечером поссорились не помню по какой причине, я всю ночь ворочался, мешая спать родителям, а утром, после первой пары побежал в наш закуток. На диванчике сидел и читал журнал незнакомый мужчина лет тридцати. Он подвинулся и показал рукой — садись, мол, места хватит. Я и сел. А он меня спрашивает, не на физике ли я учусь. «Да, — говорю, — а что?» И тут выяснилось, что судьба, рок или что-то такое все-таки существуют, потому что оказался мужчина заместителем директора по науке той самой обсерватории, куда я не мечтал попасть. Его только что назначили на должность, в прошлом году он защитил кандидатскую, причем в Москве у самого Зельдовича, а в универ приехал, чтобы подыскать студента, согласного делать под его руководством дипломную работу. Я порывался спросить: почему он пришел на русское отделение, где не было астрономии в программе, но вопрос так и не задал.
Звали его Сабир, мы быстро нашли общий язык, диплом я защищал под его руководством и получил из обсерватории персональный запрос на распределение. Я был самым счастливым человеком на свете! Вдвойне счастливым, потому что мы с Мариной поженились на следующий день после защиты; мы защищались в один день, только, конечно, в разных аудиториях.
А в то утро она, между прочим, мириться не пришла, и мы с ней неделю не разговаривали, я уж думал, что все кончено, но однажды заглянул в закуток просто для проверки, ни на что не рассчитывая… она там сидела и плакала.
Замечательное было время. Любовь, семья, работа, диссертация, а что делалось в науке! В шестьдесят шестом наш первый полет на Луну — Комаров и Волынов на модуле «Буря». Не смотрите на меня, отец Александр, так оно было. Мы первые на Луне, и вторые тоже.
Правда, американцы гораздо дальше продвинулись в непилотируемой космонавтике. Помню, как по телевизору — у нас с Мариной была черно-белая «Березка», самая дешевая — показывали запись прилунения. Удивительное ощущение: видеть, как то спокойно, то рывками приближается бугристая поверхность чужого небесного тела, а потом все заволакивает пылью… Первым в лунную пыль спустился Волынов, слышно было, как из ЦУПа ему подсказывают: «Ногу левее, хорошо, теперь обе…» Он спрыгнул и сказал: «Луна — форпост свободного человека, социализм опять впереди».
Обсерватория наша располагалась в ста сорока километрах от города, в Шемахинских горах, там поставили новый, чуть ли не лучший в Европе телескоп с диаметром зеркала два с половиной метра — немецкая машина фирмы «Цейсс», и из Восточной Германии к нам приезжали специалисты. Впрочем, я-то был теоретиком, и какое это было и для нас счастливое время! Несколько спутников, запущенных американцами — УХУРУ, УХУРУ-2, «Пикник», — исследовали небо в таких диапазонах, какие раньше были недоступны для наблюдений: ультрафиолет, рентген, инфракрасная область. Мы с шефом решали уравнения движения межзвездного газа, притягиваемого нейтронной звездой или коллапсаром — звездой, сжавшейся в точку.
Помню свою первую статью в московском журнале — у нас получилось, что если звезда обладает магнитным полем (а она непременно должна им обладать), то падающий газ должен направляться по магнитным силовым линиям к полюсам, и тогда излучение будет переменным — а ведь раньше все считали, что нейтронная звезда излучает просто как очень горячее тело! — и период переменности непременно должен совпадать с периодом вращения звезды.
Понимаю, что для вас, отец Александр, это темный лес, но для меня статья в столичном журнале была самым важным событием в той жизни. Американцы готовили к запуску орбитальную обсерваторию, где наши расчеты легко можно было проверить. Мы с шефом и название таким объектам — еще не открытым — придумали: рентгеновские пульсары, по аналогии с пульсарами, которые открыл Хевиш и получил за это открытие через год (небывалый случай!) Нобелевскую премию. Вслух мы с Сабиром об этом не говорили, но у каждого в голове, конечно, теплилось: если «наше излучение» обнаружат, то…
И с Мариной все было хорошо. Она работала в биологической лаборатории республиканской больницы, жили мы с ее матерью, потому что в квартирке, где прошло мое детство, еще для одного человека места не было. Мы с Мариной не представляли, как могли бы… ну, вы понимаете, за занавеской родители, и каждое движение слышно. А у Марины с матерью была двухкомнатная jb новом микрорайоне, и мы жили в отдельной комнате, вы себе не представляете, какое это было счастье: уйти вечером к себе, запереть дверь, чтобы никто не… правда, теща и не пыталась…
Но детей у нас не было, не получалось почему-то. По понедельникам я уезжал в обсерваторию, возвращался в пятницу, как полярник с льдины, и каждую неделю два дня, двое суток, сорок восемь часов были наши и только наши.
В семьдесят первом у меня была уже почти готова диссертация — по нейтронным звездам, конечно. Несколько статей в столичных журналах. Пару раз ездил докладывать на конференции в Москву.
Я только лет через десять ив другой жизни понял, как мне тогда везло! С женой, с работой, с друзьями. Нас было трое приятелей в обсерватории. Подружились незаметно, слово за слово, так, наверно, и рождается настоящая дружба. Возраст у нас был примерно одинаковый, Натиг Касимов на год меня моложе, занимался он звездными скоплениями, и я, бывало, приходил ночью к нему на телескоп, мы сидели у пульта, и в прорезь купола на нас глядело длинным глазом косматое от звезд небо. Потом, оставив телескоп на автоматике, мы выходили на балкон, и небо обрушивалось на нас всеми своими неразгаданными тайнами — мне казалось, что я невооруженным глазом видел далекие спирали галактик и нейтронные звезды в двойных системах, о которых писал в диссертации. Нигде и никогда больше я не видел такого огромного, плотно нашпигованного звездами и туманностями неба…
А третьим был Сема Резник. В обсерватории он работал техником, и мы втроем, а иногда к нам присоединялись девушки из канцелярии, днем в обед уходили в лес, расстилали бумажные скатерти и устраивали пикники. Какая там была природа, не передать!
У Семы был мотоцикл, подержанная «Ява», импортный, обычно наши на «ИЖах» катались, «Ява» была у немногих в городе и считалась очень надежной машиной. Сема на своем мотоцикле ездил каждую неделю из города в обсерваторию и обратно, время от времени подбрасывал кого-нибудь из сотрудников. Я на мотоцикле не любил, ветер в лицо, неудобно сидеть, предпочитал автобус. А Натиг очень часто с Семой ездил, и ничего никогда с ними не случалось.
В тот день, это был вторник, двадцать седьмое сентября семьдесят первого года, меня вызвали на почту к телефону. Междугородняя связь у нас была только с почты — еще из кабинета директора можно было заказать разговор, но все равно через почту, линия одна, работала плохо, и потому редко кто звонил домой в Баку без особой необходимости. И из города родственники тоже старались не звонить. Было часа три, когда в кабинет, где мы с шефом обсуждали магнитные поля в остатках сверхновых, заглянул Рафик Кулиев и сказал, что проходил мимо почты, его окликнула Надя, дежурившая в дневную смену, и попросила передать Дубинину, что ему звонила жена, теперь ждет обратного заказа, и пусть Дубинин сразу придет, потому что заказ уже сделан, линию дадут через полчаса.
Марина никогда не звонила мне в обсерваторию — значит, что-то случилось, и, конечно, ужасное. До почты от главного здания было метров триста, и я установил свой личный рекорд. Запыхался так, что Надя приказала мне сначала посидеть, отдышаться, иначе Марина твоя, мол, ничего, кроме пыхтения не услышит.
Голос жены был слышен на удивление хорошо, будто совсем рядом. Я готов был услышать… не знаю что, я и представить не мог, что могло случиться, только бы не с мамой или папой…
«Володька, — сказала Марина, — я была у гинеколога, у нас будет ребенок, представляешь, Володька, ребенок, я не могла дождаться пятницы, еще целых три дня, умереть можно, я решила тебе позвонить…»
Я слушал и молчал, молчал и слушал, хотел вставить слово, но не знал какое. Голос, конечно, пропал, что-то на линии сорвалось, как обычно. «Заказать еще раз?» — спросила Надя, она, конечно, все слышала в наушниках и смотрела на меня, как мне показалось, с одобрением. «Нет, — сказал я, — не нужно». Я уже решил, что в такой момент нужно быть рядом с женой, вернулся к шефу, все ему объяснил, он сказал: «Конечно, поезжай». Я быстро собрался… До города добираться в будний день довольно сложно — выйти на главную дорогу, голосовать, на попутке доехать до ближайшего селения, а если повезет, то до Шемахи, там есть рейсовые автобусы, и если, опять же, сильно повезет, то поздно вечером можно оказаться дома. Я так и собирался сделать, но слухи расходились быстро, я и до нашего коттеджа дойти не успел — Сема шел навстречу в своей кожаной куртке и держал два мотоциклетных шлема. «Поехали, — говорит. — Будем в городе через два часа».
Что-то шевельнулось в душе… Или мне потом казалось, что в душе что-то шевельнулось? Не знаю. Два часа — и дома. Конечно, поехали. Я вцепился обеими руками в держалку перед задним сиденьем, мне казалось, что мотор рычит сильнее обычного, а ветер свистит, будто хочет что-то сказать, и Сема тоже что-то говорил, но ветер относил слова в сторону, и я не слышал ничего, кроме отдельных звуков, из которых можно было сложить все, что угодно.
На Джебраиловском спуске, в шестидесяти километрах от города, Сема не вписался в поворот. То ли скорость была слишком большая, то ли на дороге колдобина, то ли лежало что-то… Я и понять ничего не успел — ехали мы нормально, и вдруг повело куда-то вправо, земля оказалась сверху, а мотоцикл провалился, и я по-чувствовал, что лечу, как птица… Так мне почудилось на мгновение, такое короткое, что я не успел насладиться полетом.
Ужасная боль — и все.
То есть — почти. Было еще что-то, продолжавшееся то ли краткое мгновение, то ли вечность. Ощущение времени исчезло, возник свет. Слепящий, но всасывающий в себя. И чей-то голос, сказавший одно слово… Какое? Не помню.
Свет, голос…
6
Я ответил по-уставному: «Так точно, товарищ старший лейтенант», щелкнул каблуками…
И тут на меня обрушилось. Пришлось ухватиться рукой за какой-то предмет, стоявший между мной и дверью. Я так и не вспомнил, что это было. Услышал: «Что с вами, капитан? Вам плохо?» — покачал головой и смог выйти (вытащить себя за волосы) в коридор, где меня скрутило окончательно. Я сел на корточки и сколько так просидел, не знаю. Наверно, все-таки недолго, иначе старлей Гузеев, выйдя из кабинета, застал бы меня в непотребной позе, и могу себе представить его реакцию.
Могу себе также представить, что случилось бы с любым человеком, нормально прожившим двадцать шесть лет и вдруг — ни с того ни с сего, на ровном, можно сказать, месте! — вспомнившим что есть (были?) у него и другие жизни в количестве четырех, и в каждой он умер, но в разном возрасте, причем в последний раз — только что, сейчас, когда я выслушал приказ старлея о плановом проведении летних полевых учений. О Господи… Этот удар. Металл или что там обрушилось мне на спину и поволокло, и мордой о камень… Почему я согласился поехать с Резником? Но ведь он хороший водитель, ни разу с ним ничего не случалось! Как теперь Марина…
Стоп. Что Марина? Жена ждет меня с дежурства, и я надеялся, что она приготовила на ужин мои любимые голубцы со сметаной.
Оклемался я быстро, все-таки четыре мои памяти, прибавившиеся к пятой, настоящей (я считал ее настоящей, хотя интуитивно понимал, что никакого преимущества по сравнению с другими она не имела), включили меня в новую-старую реальность, и я не то чтобы сразу ее принял, но шестым чувством понял, осознал, что другой не будет.
Я шел домой и распихивал воспоминания в нужные ячейки — точнее, запоминал, что где лежит и какой я откуда. Пот струйкой стекал по спине, день выдался хотя и не из самых жарких, в августе бывало и похуже, но тридцать семь — тоже не та температура, при которой приятно выходить под солнце и плестись домой мимо кипарисов, вытянутых, как солдаты на плацу, тени от них почти не было, разве что символически.
Хорошо, что после универа я согласился на предложение майора Ханаева! Мог бы…
Не мог. Я вспомнил: в той моей жизни, что закончилась каких-то полчаса назад, не было никакого майора. То есть был, но не после универа, а на третьем курсе, еще до того, как я познакомился с Сабиром в закутке на первом этаже. Вызвали меня как-то в военкомат, там сидел тип в штатском, представился майором… не помню фамилию… И после нудного выяснения отношений («Что вам больше в науках нравится? Говорят, вы небо любите, ракеты, да?») сделал достаточно недвусмысленное предложение: после университета пойти работать (он, кажется, сказал именно «работать», а не «служить») в ракетные части. «С вашими знаниями и оценками… С вашей любовью к полетам в космос…» Я в ошеломлении пробормотал что-то невразумительное, мол, надо подумать, посоветоваться… «Подумайте, конечно, — сказал он, — только советоваться ни с кем не надо, вообще никому ни слова о нашем разговоре, распишитесь здесь…»
Не помню, под каким предлогом я отказался… в той жизни. Кажется, сослался на детскую болезнь сердца, зафиксированную, кстати, в моей медицинской карте.
Там, да. Но здесь, в моей… скажем, так… настоящей жизни разговор с майором состоялся, когда я окончил универ, получив направление на работу в среднюю школу села Ильинское, где жили молокане, сектанты-духоборы, сосланные в Закавказье императором Николаем I. Село это — вот ирония судьбы! — располагалось в десяти километрах от той самой обсерватории, куда я не попал и попасть не мог, поскольку на русском отделении физфака не было астрономической специализации.
Сабир мне здесь не встретился — хотя я слышал, что замдиректора обсерватории по науке действительно так звали.
Когда я пришел в канцелярию, чтобы забрать диплом и никогда больше не переступать порога альма матер, секретарша Марзия, неприятная особа лет сорока или больше, выдавая мне бордовую книжицу, сказала, мол, распишитесь и пройдите в кабинет декана, там вас ждут.
Я вообразил, что сам Мухтаров хочет поздравить меня с получением красного диплома, но профессора в кабинете не оказалось, на его месте сидел грузный мужчина в форме, погоны майора, а род войск… как потом оказалось — военно-космические силы, да. И предложил он мне наплевать на преподавание («Не беспокойтесь, это мы уладим») и подписать договор… «И жене вашей работу найдем, не беспокойтесь».
Да я на что угодно готов был согласиться в тот день, лишь бы не ехать в Ильинское, где меня ожидала комнатка в общаге, и я точно знал, что Марине туда ехать нельзя, нечего ей там делать с ее специальностью биолога-клинициста.
За три года мы переменили четыре гарнизона, и все в таких местах нашей необъятной родины, какие ни на одной карте не обозначены — хуже всего было сразу после полугодовых офицерских курсов во Владимире, там-то было хорошо, Марина поехала со мной, жили мы не в бараке, как потом приходилось, а в двухкомнатной квартире, там даже телевизор был, «Березка», и по вечерам мы смотрели репортажи с полей и фильмы — «Верные друзья», например, и «Кавказскую пленницу», мои любимые. С Мариной у нас тогда все было в порядке, проблемы начались, когда после курсов меня направили в Кашангарский гарнизон военно-космических сил — проще говоря, на базу межконтинентальных ракет подземного базирования. Какая это была дыра! Триста километров по пустыне, никаких ориентиров, одни барханы, среди них десятка два кирпичных домиков. Поселок. Из дома выходишь только на дежурство и купить что-нибудь в магазине. Именно «что-нибудь», потому что никто заранее не знал, что именно будут продавать завтра: может, масло дадут, может, рис, может, телевизор или — это вообще трофей! — стиральную машину «Альгис».
Отношения наши со Штатами в конце шестидесятых оставляли желать лучшего. Вы же помните, отец Александр… Что я говорю, конечно, вы не можете помнить, у нас здесь все было не так, а в той моей жизни, которую я пока считал пятой, мирного сосуществования не получилось, с сорок девятого шла такая военная гонка, что за ушами трещало, и всем было ясно: добром дело не кончится. В шестьдесят восьмом, когда я окончил университет, у Штатов было двадцать семь тысяч шестьсот межконтинентальных ракет различного базирования с ядерными зарядами от тактических до самых тяжелых — в полтораста мегатонн. Нам пару раз показывали испытания супербомбы на атолле Бикини, впечатление жуткое…
У нас ракет было даже больше — двадцать девять тысяч примерно, а сколько точно, даже мы, ракетчики, не знали, военная тайна, сами понимаете. И по мощности мы американцам не уступали, во всяком случае, у нас была такая информация. Я думал, что бомба в двести мегатонн у нас есть, а может, даже триста…
И что? Вербуя меня в ракетные войска, майор Ханаев сулил если не златые горы, то очень приличную зарплату («На гражданке, тем более учителем в школе, вы в жизни таких денег не увидите!») и хорошие бытовые условия, а что мы с Мариной имели на самом деле? Мои двести рублей чистыми плюс сто двадцать у Марины — она работала лаборанткой в медпункте, делала анализы крови, очень перспективное занятие для дипломированного биолога-клинициста. И квартира — где две комнаты, а где одна, да и та проходная, как это было в Тышлинском гарнизоне. Слава Богу, мы недолго там проваландались, через четыре месяца меня в очередной раз перевели — на базу в Кижре, здесь мы и застряли, здесь меня и прихватили воспоминания, которые я приволок на себе в тот день домой будто тяжеленный мешок неизвестно с чем. То есть известно: с самим собой мешок, мое все это, кровное, я был таким, я точно знал, что и в КВН участвовал (странная игра, никогда о такой не слышал!), и в обсерватории работал (нежданная радость, хотя и временная!), и на китайском фронте мог, но не успел отличиться (какой, на фиг, китайский фронт, только китайцев не хватало, Мао, пока не помер, только и признавался в любви к СССР)…
Тогда, помню, я впервые, как ни странно, начал серьезно задумываться над тем, что же такое со мной время от времени происходит — теперь-то я точно знал, что происходит только со мной, остальные живут одной-единственной жизнью, а после смерти… не знаю, может, и уходят куда-то в иной мир, в ад попадают или в рай, кому что дано, но никто, я точно знал, не хранил в памяти свои прежние смерти. Я начал спрашивать — осторожно, обиняками, а потом все настойчивее. К Марине приставал, как с ножом к горлу: лучше вспомни! Мало нам было радостей гарнизонного бытия — каждый день то разборки с женой прапорщика Матвеева, то Мария, жена старлея Баринова, какую-нибудь гадость устроит, то еще что… А тут я с идиотскими, как говорила Марина, вопросами. «Что ты ко мне прицепился? Что вспомнить? Не было у меня никого, кроме тебя, не было, придурок!»
Она убедила себя в том, что мои расспросы — от ревности, от того, что я дурью маюсь и воображаю, что еще в Баку был у нее кто-то, а может, и в гарнизонах кто-то был тоже, от такой жизни с кем угодно спутаешься. «Ты по себе судишь? Наверняка с кем-то успел переспать, вот мне же и мстишь!»
Чуть не дошло до развода, это нонсенс, какой развод, товарищи? Пустыня вокруг, уходить некуда, только в шизофрению…
Мы, конечно, помирились, однако я не только удостоверился, что не было у Марины «иножизненных» воспоминаний, но понял, что с кем-то она в Баку до меня гуляла… а может, и при мне тоже.
Служба была не скажу чтобы приятной, но довольно спокойной. От ближайшего относительно большого города нас отделяли триста километров пустыни, и делать там было решительно нечего — дыра дырой.
В отпуск, конечно, ездили — в Баку, к родным. Мои родители стремительно старели, каждый год я замечал разительные перемены, от которых сжималось сердце, — время играло в свои, всегда одинаковые игры. Мать Марины умерла в семьдесят четвертом. Я получил очередную лычку, мы обмывали в гарнизоне повышение, и тут пришла телеграмма. Марина поехала на похороны, а я не смог, нужно было принимать московское начальство, не нашедшее иного времени явиться на базу с инспекцией. Начальство осталось довольно, Марина, вернувшись, была в бешенстве. Обычное дело.
Бывая в Баку, я всякий раз, как на работу, ходил в Республиканскую библиотеку и штудировал книги сначала по психиатрии, потом по общей медицине, затем перешел на философию… Вспоминал, конечно, знания, доставшиеся в наследство от меня же, успевшего поработать в обсерватории, от меня, знавшего об устройстве Вселенной гораздо больше, чем положено по штату знать советскому ракетчику, пусть даже с высшим физическим образованием. Знания мои складывались и умножались, но толку все равно не было, потому что ни в одной книге я не нашел ничего подобного тому, что со мной уже четырежды происходило и, как я понимал, могло произойти в пятый раз.
Единственное, что я мог как-то связать с собственными смертями, — индийскую теорию реинкарнации, о которой прочитал очень немного в учебнике по научному атеизму и в паре антирелигиозных брошюр, где теорию эту развенчивали и объясняли ее нелепую и антинародную сущность. Сущность сущностью, но индусское верование хоть как-то совмещало жизнь со смертью и с возвращением из смерти в жизнь. Но почему таким странным и ужасным образом? По идее — если я правильно понимал написанное, — умерев в одном облике, человек мог через какое-то время родиться в другом, даже в облике животного, но именно родиться — с нуля, из материнской утробы и не помня в большинстве случаев ничего о прежних своих жизнях. У меня было совсем не так: умерев, я мгновенно ощущал себя вновь собой, ровно в том же возрасте, более того, как я понял, — в тот же момент, будто временная ткань мироздания не разрывалась, не теряла ни одного кванта. Я становился собой — но другим, с другой биографией, имевшей, впрочем, немало общего с предыдущими жизнями. Я всегда был бакинцем, всегда отмечал свой день рождения 12 марта 1945 года, и необычность даты всякий раз придавала мне уверенности в том, что с ней связана странная и необъяснимая моя особенность.
Я пристрастился к фантастике — думал, найду если не объяснение, то какую-нибудь наукоподобную идею. «Пристрастился» — слишком сильно сказано, конечно. Читал то, что удавалось достать, — на базе была книжная лавка, куда пару раз в год завозили художественную литературу. Я купил там несколько книг из серии «Зарубежная фантастика»: «В плену орбиты» Кэйдина, «Я, робот» Азимова… Там ничего не было ни об инкарнациях, ни о возрождении кого бы то ни было после смерти. Не понравилось.
В восьмидесятом меня перевели в Восточную Сибирь, пятьсот километров от Хабаровска, там построили мощную РЛС, наши ракеты имели теперь гораздо лучшую, чем прежде, систему наведения и организации радиоэлектронных помех. Климат на новом месте отличался от того, к какому мы с Мариной привыкли. Как Ленский с Онегиным, помните: «Лед и пламень»?.. Пламень остался в пустыне, а здесь был если не лед, то почти девять месяцев в году снег, снег, снег… Удивительно красивые места: тайга на сотни километров, первозданная природа.
Марине климат не очень подошел, в первую же зиму она подхватила пневмонию и долго лежала в лазарете, лечили ее и лекарствами, и шаман приезжал, как бы нелегально, будто привез для солдат бригаду художественной самодеятельности. Самодеятельность тоже была, но и шаман представление устроил ради Марины: прыгал, в бубен бил, вопил что-то не своим голосом… шаманил, в общем. Помогло. То ли лекарства, то ли заклинания, то ли организм взял свое — не знаю. Но что точно — Марина моя больше не болела.
В восемьдесят первом у нас родился Игорь. Сын. Долго ждали. Шутка ли — почти тринадцать лет ничего у нас с Мариной не получалось. Гарнизонный врач говорил: оба здоровы, трудитесь, ребята, и все будет в ажуре. Марина уже не ждала, и вдруг…
В восемьдесят третьем родилась Елочка, Елка, Леночка наша любимая. Марина расцвела — ушла с работы, оставила лабораторию в медпункте, сидела с детьми и была счастлива… То есть я так думал. Надеялся. Мне так казалось.
Что я еще хочу сказать о той жизни… Да, служба. Не уверен, что, дослужившись в конце концов до заместителя командира базы, я знал точно, какие у нас со Штатами счеты. Никсон собирался подписывать Договор о сокращении стратегических вооружений, но Никсона в семьдесят шестом скинули, а Картер повел дело по-новому, в результате чего нашим военно-космическим силам увеличили бюджет, и в поселке за год понастроили столько всякого, чего не могли сделать за прежние двадцать лет. Американцы начали конструировать и выводить в космос противоракетные системы нового поколения, в результате оказалось, что наши «Бураны» не только до целей могли не долететь, но даже в стратосферу подняться — сразу после пуска попадали под луч орбитального рентгеновского лазера.
Мне такая противоракетная защита казалась сомнительной. Рентгеновские лазеры требовали огромной накачки, откуда столько энергии на орбитальных станциях? Ради каждого выстрела взрывать тактический ядерный заряд? Можно, конечно, но надолго такой системы не хватит. Понятно было, что цель у американцев иная: заставить нас для защиты своих ракет построить системы, сбивающие спутники с орбит, а это сложная задача и неимоверно дорогая.
Я это к тому говорю, отец Александр, что последние годы моей там жизни у меня времени ни на что не оставалось — ни чтобы книги читать, если не по специальности, ни чтобы чем-то другим, кроме задач гарнизона, интересоваться. Даже Марину и детей я видел урывками, тем более что начальник базы генерал Евдокимов много времени проводил в Москве, и мы втроем, его заместители, вели всю работу, каждый на своем направлении. Я отвечал за освоение новой техники. Интереснейшая штука, все более сложная и, я бы сказал, фантастическая, но… За делами забыл, что исполнилось двадцать лет нашей с Мариной совместной жизни. Когда я об этом подумал, то пришла такая мысль: я ведь столько времени жив-здоров, ничего со мной не случается и, похоже, больше не случится. Хватит забивать голову глупостями, вспоминать и пытаться понять… Жизнь идет своим чередом, как у всех.
В тот день… Восьмого августа восемьдесят восьмого года. Думайте что хотите, отец Александр, но именно такая была дата — одни восьмерки на календаре. Марина поехала с детьми на реку — в десяти километрах от поселка была дача, куда на лето увозили детей. Пионерский лагерь: река, тайга, ягоды… Леночка с Игорем были там с начала июня, как учебный год кончился, а Марина взяла отгул — она опять пошла работать в свою лабораторию, теперь она там была начальницей, — да, так жена взяла отгул и уехала на пару дней в лагерь, а я занимался приемкой трех новых ракет, которые должны были встать на боевое дежурство вместо списанных «Буранов».
Ничто, как говорится, не предвещало. С утра парило. Ракету ставили в шахту, и все шло штатно. Вообще-то, я и сейчас не знаю, что именно произошло, из-за чего началась цепная реакция отказов. Потом я много лет сам для себя решал эту задачу, проигрывал в уме варианты, ведь все мои знания, вся моя память, в том числе профессиональная, остались при мне, я и сейчас могу наизусть назвать вам расположение датчиков-определителей в… Неважно.
Пламя вырвалось из шахты совершенно неожиданно. Мне даже показалось, что произошел неконтролируемый пуск ракеты. Хорошо бы… В следующее мгновение меня толкнуло в грудь — я стоял метрах в двухстах от шахты, так что можете представить, какой силы был взрыв. Что-то, наверно, ударило меня… Мир перевернулся, вместо света стал мрак, который разбился на миллиарды частиц, более темных, чем сама чернота… так мне чудилось… мрак стал звуком, черным звуком, чьими-то словами, которые я слышал, но не понимал. Кто-то будто произносил молитву, молитва эта была мирозданием, я в этой молитве растворился, как сахар в кипятке.
И все.
7
Когда ничего с тобой не происходит, занимаешься своим делом и вдруг, ни с того, как говорится, ни с сего вспоминаешь (будто обухом по голове), что у тебя были другие жизни, в которых ты умер, и в последний раз умер только что, в эту самую секунду тебя разорвало на части… Отец Александр, никому не желаю пережить хотя бы раз такое мгновение!
Я сидел за столом, заваленным бумагами, журналами, газетами. Привычный беспорядок, в котором я легко мог найти любой нужный лист. Я перепечатывал на машинке расшифровку вчерашнего интервью с Гасановым, заместителем директора по науке из Шемахинской обсерватории. Я любил туда ездить, сочетая удивительно приятное с очень полезным: такой природы, как в этом заповеднике, не было больше нигде во всей республике. И такого приема, какой мне там оказывали, — тоже. Сабир-муэллим провел со мной, как обычно, весь вечер, рассказал о последних своих работах по планетарным туманностям, я писал на диктофон, но и слушал внимательно, чтобы потом расшифровать все правильно и ничего не переврать. Переночевал в гостевом коттедже при настежь открытых окнах, изумительная была погода, небо такое глубокое, бесконечное, и звезды будто светили мне одному, со мной одним говорили, их голоса я тоже хотел бы записать на диктофон, но мог лишь запомнить. Утром вернулся в город и сразу поехал в редакцию — дома все равно никого не было, Марина на работе, дочки в школе. Заправил в машинку новую ленту, главному сказал, чтобы оставил подвал на третьей полосе, материал будет готов через пару часов, сел печатать и…
Когда я все вспомнил, то, видимо, крикнул что-то невразумительное и, помню еще, схватился обеими руками за стол, потому что мне показалось, что сейчас все в кабинете взорвется и что не память это, а, наоборот, предчувствие…
Но события, как это не раз бывало, очень быстро уложились в сознании. Когда на мой крик прибежали Ахад с Эллой, в соседнем кабинете обсуждавшие редакционку на завтра — что-то связанное с решениями пленума по международным вопросам, — я уже взял себя в руки, сидел, как мне казалось, спокойно, даже невозмутимо, только сердце колотилось и почему-то тряслись ноги, пришлось тесно прижать друг к другу колени.
«Ничего, — сказал я самым твердым голосом, на какой был способен, — кольнуло в сердце, и я испугался…» Элла предложила вызвать «скорую», с сердцем, мол, шутить не надо, тем более в таком опасном для мужчин переходном возрасте.
Я их послал. Мне нужно было остаться одному — понять, принять, успокоить сознание, пошедшее волнами и едва не сорвавшееся в водоворот.
Больше всего я испугался в тот момент, что новая память лишит меня старых, настоящих воспоминаний, и я забуду, что почти двадцать лет работаю в «Бакинском рабочем». После универа пришел сюда мальчиком на побегушках — я еще в школе писал в газету заметки о городских новостях и мероприятиях. Свой первый гонорар, тринадцать рублей сорок две копейки, отдал маме. Она была счастлива, мама всегда мечтала, чтобы ее сын стал журналистом.
Рос я без отца, погибшего, когда солдаты возвращались домой. На фронт папа не попал, мама говорила, что у него была «бронь» от Азнефти. В сорок шестом случился выброс газа из скважины, начался пожар, папа дежурил, в общем, так получилось…
У всех моих друзей отцы были, а у меня — нет, и я, бывало, обвинял своего нелепо погибшего папу в том, что он позволил себе так поступить со мной и мамой. Если уж погибать, то на фронте, тогда можно было бы говорить, что отец герой…
Глупо, да? Но эта глупость испортила мне детские годы, вы же знаете, отец Александр, какими бывают дети… Правда, у меня был друг — Саша-Бежан, сын полковника, прошедшего всю войну и три года служившего в Берлине в нашей оккупационной зоне. С Сашей мы были не разлей вода, и только после школы наши пути разошлись — он уехал в Ленинград поступать на факультет востоковедения, а я остался. У мамы не было денег, чтобы я мог осуществить мечту: поступить в Московский университет и стать астрономом. Впрочем, я не жалел, что остался: в нашем универе был довольно сильный факультет журналистики. Правда, журналистов с русского отделения распределяли обычно в какую-нибудь дыру поднимать с нуля местный орган информации. Три года каторги, а потом делай что хочешь — сам ищи куда устроиться.
В редакции «Бакрабочего» я был, можно сказать, своим человеком и потому рассчитывал, что при распределении главред не оставит меня своим вниманием, тем более что сам работал в универе почасовиком, на четвертом курсе читал нам Основы современной редактуры.
Ни черта он мне не помог, конечно, просто в тот год оказалось, что заявок из районов получили меньше, чем обычно, и троим из нашего потока выпало свободное распределение. Я шел на красный диплом и потому попал в число счастливчиков.
В первые годы работать мне толком не давали, приходилось не самому писать, а исправлять чужие ошибки (знали бы вы, отец Александр, с какими ошибками писало большинство журналистов, нарочно не придумаешь!) и править стиль. Я понимал, что карьера — штука долгая, неприятная и, по большому счету, бесполезная. Ну, стану я когда-нибудь заведующим отделом писем или науки — и что изменится, по сути, кроме зарплаты?
Это неинтересно вспоминать, отец Александр, скажу лишь, что с Мариной я встретился и в той моей жизни. В восемьдесят восьмом, когда в меня неожиданно вошли пять моих прежних жизней, я уже был отцом двух замечательных дочек, Леныи Сони, тринадцати и девяти лет, мама вышла на пенсию и жила с нами в новой квартире, которую я получил от газеты, когда меня перевели в старшие репортеры с повышением зарплаты.
Говорят, перед мысленным взором умирающего проносится вся его жизнь. Я вам скажу точно: это не так. Когда человек умирает, то ничего не успевает вспоминать, не до того, и всякий раз это происходит по-разному, нет единого пути в смерть. А когда все прожитые жизни, включая ту, что покинула тебя мгновение назад, соединяются в тебе сегодняшнем, продолжающем жить в мире, откуда и не уходил никуда, и не ждал ничего такого… тогда да, мгновенно проносятся все жизни, и эта, и только что ушедшая, и третья, более ранняя, и четвертая… будто молнии, бьющие с неба в разных направлениях из одной точки — точки твоего рождения. И в каждой молнии, в каждом прочерченном ею пути ты видишь свою жизнь.
Я говорил, отец Александр, что жизни не пересекаются в памяти — каждая сама по себе? Говорил, да. Так вот, сидел я тогда за пишущей машинкой и вспоминал знания по астрофизике, полученные в университете и потом, за пять лет работы в той самой обсерватории, куда я вчера ездил брать интервью у того самого Сабира, который был много лет назад моим научным руководителем, но, конечно, понятия здесь и сейчас об этом не имел. Мы были с ним в хороших отношениях, он с удовольствием объяснял мне разницу между белыми карликами и нейтронными звездами, и теперь я не только все понял, но многое мог и сам себе рассказать — правда, давно уже, семнадцать лет, я астрономией не занимался, знания мои относились к началу семидесятых, и тут уж я-нынешний мог кое-чем поделиться со мной-тогдашним, погибшим на Джебраиловском спуске. Кстати, Сема Резник все еще работал в обсерватории, и мы с ним — не каждый раз, но часто — выпивали, когда я приезжал писать очередной репортаж о буднях «покорителей неба». На мотоцикле, впрочем, Сема давно не ездил, лет десять назад он все-таки разбился, но не на спуске, а неподалеку от обсерватории, на серпантине, отделался переломом ноги, мотоцикл, правда, упал с обрыва и восстановлению не подлежал. Года через два Сема приобрел по случаю подержанный «жигуль» и ездил осторожно, тем более что возил не приятелей, а собственную жену Киру с собственным сыном Юрой. Женился он на девушке из соседнего с обсерваторией молоканского села Ильинское, с Кирой у меня сложились натянутые отношения, женщина она была… ну да не мое это дело, верно?
В тот день я вернулся домой позже, чем собирался, позже, чем обещал Марине, жена меня ни о чем не спросила, но я знал, о чем она думала, — в последнее время между нами пробежала черная кошка, было дело… В этом я каюсь, отец Александр, хотя, честно говоря, не знаю, могу ли я, нынешний, отвечать за поступки и мысли того себя, который давно умер? Вот закавыка: я это я, и тот я — тоже я, но я бы так не поступил. Впрочем, не знаю… Фарида, с которой я какое-то время был близок… Что говорить? Мне, тому мне, каким я был в том возрасте… Отец Александр, вы, наверно, совсем запутались в моей жизненной паутине… В общем, была Фарида, приятная женщина, вдова, работала одно время в редакции машинисткой, а когда между нами это случилось, то уволилась, потому что пошли разговоры, до Марины дошли слухи, отношения наши разладились… Помню, Марина как-то не поверила, что я действительно уехал в командировку в Мингечаур писать о строителях гидростанции, звонила в гостинцу… Но я тогда действительно был в Мингечауре, так что…
А в тот день я долго не мог в себя прийти, сидел, перебирал в памяти прошлое, свое, другое свое и третье… накатывал необъяснимый ужас, непонятный, тряслись руки, какое-то время я даже на телефон отвечать не мог, боялся: подниму трубку, а из нее выскочит… Нет, правда! Оказывается, это жена звонила, а я трубку не брал, и она решила — поехал к Фариде, я, мол, беспокоюсь, а он там с ней в постели…
Глупо. С Фаридой я месяца два как порвал… точнее, она со мной, ей первой надоела эта бодяга, она вообще-то хотела замуж, а я от Марины уходить не собирался, в мыслях не держал.
С Мариной мы вечером помирились, правда, ненадолго. В том смысле, что мне недолго оставалось…
Чтобы вы, отец Александр, поняли, что произошло седьмого июля восемьдесят девятого — меньше чем через год после предыдущей моей смерти, — нужно, чтобы вы ощутили тот мой мир, ту реальность… Советский Союз, перестройка, Горбачев — это для вас пустые слова, а объяснять долго. Если коротко: мы прочно застряли в Иране. В семьдесят девятом там скинули шаха, тамошний религиозный лидер Хомейни выгнал американцев и обратился к нам за помощью — у меня возникло, честно говоря, впечатление (не только я — многие так считали), что Хомейни был ставленником нашей разведки, уж очень он легко победил, пользуясь не столько религиозными, сколько коммунистическими лозунгами. Меня политика не очень-то волновала, я писал свои репортажи, а в Иран тем временем вошли наши — ограниченный контингент, обычная риторика, и с начала восьмидесятых СССР с Ираном диктовали высокие мировые цены на нефть.
Умер Брежнев, и Горбачев начал перестраивать систему — очень уж она была в то время неповоротлива и коррумпирована: почти все нефтяные деньги попадали не в государственную казну, а в карманы партийных чиновников. Парадокс середины восьмидесятых — нефть дорожала, а жизнь в стране лучше не становилась.
Иран — это рядом, от Баку до границы километров двести. Многие бакинцы ездили в Тегеран или Тебриз, граница была по сути открытой, из Ирана везли товары, каких не было у нас. В восемьдесят восьмом американский президент Рейган послал Шестой флот в Персидский залив, чтобы контролировать транспортировку нефти. По сути, так нам, по крайней мере, говорили, американцы хотели захватить сначала иракские, а потом иранские месторождения.
Нашему флоту пришлось вмешаться, и началась война. Кошмар, к которому никто не был готов, никто не мог представить, что такое может случиться с нами, с каждым. Так все было хорошо, и вдруг… Конечно, не вдруг на самом деле, но кто о плохом думает?
Наши с Мариной размолвки сразу отошли не на второй даже, а на десятый план. На огромной площади около Дома правительства, где обычно проходили парады и демонстрации, собрался миллион народа, люди стояли сутками, а с трибуны кто-нибудь что-то провозглашал. Поможем нашим братьям в Иране! Запишемся добровольцами! В городе появились беженцы из иранского Азербайджана, никому оказались не нужны научные репортажи, и редактор поставил меня на политические новости, потому что двое из трех журналистов отдела были призваны в армию.
Бывало, лежал я ночью и думал: почему судьба так странно распоряжается? Почему взорвалась ракета? Сейчас я бы… Да, жизнь в гарнизоне была не сахар, в Баку — в последнее время особенно — жилось куда лучше, но там была определенность, которой совсем не стало здесь. А если бы Сема уверенно держал руль мотоцикла, то мы бы не сверзились на спуске… И если бы не случился тот ужас… Я понимал уже, что животный ужас, не дававший мне спать все чаще и чаще, тоже как-то связан с моей расслоившейся памятью.
Призвать в армию меня не могли, потому что в детстве я перенес болезнь сердца из-за многочисленных простуд. Но человек предполагает… Никогда не знаешь, что и как повернется в жизни. Рейган предложил Горбачеву компромисс: Союз отказывается от поддержки Ирана, а Штаты гарантируют нормальную работу всех советских нефтепроводов. Назначили конференцию, местом выбрали Дубай — нейтральную арабскую столицу, нефтяной рай. Меня командировали от газеты освещать работу конференции. В нефтяных делах я разбирался слабо, но больше послать было некого, и главный преподнес мне командировку, как благую весть: поедешь, мол, за границу, увидишь, как люди живут, Дубай, конечно, не Париж, но надо сделать первый шаг, а дальше…
И Марина радовалась, не знаю чему больше: шмоткам, которые я привезу из командировки, или моему будущему новому назначению — она почему-то решила, что после возвращения меня назначат завотделом политики, а это двойная зарплата и возможность ездить не в занюханную Шемаху, а в европейские столицы.
Провожать меня в аэропорт она с девочками не поехала, попрощались мы дома, ночью, я уезжал в четыре утра, за мной пришла редакционная машина.
Все это неважно, отец Александр, я вспоминаю детали, я в них живу, а на самом деле существенного значения они не имеют. Кроме журналистов, в Дубай летели работники из московского МИДа, мое место оказалось в проходе, и я не видел за окном ничего, кроме синего неба, в котором на третьем часу полета появилась белая — почему-то белая — точка. Сосед, сидевший у окна, сказал, помню: «Любопытный феномен… неопознанный летающий объект, смотрите». В следующую секунду самолет нырнул, будто подводная лодка, уклоняясь от вражеской торпеды, я обо что-то сильно ударился макушкой, а потом повалился в проход, кто-то наподдал мне ногой в грудь… Успел подумать: «Опять!» И еще: «Только бы не так больно…»
Больно не было. Наверно, все случилось мгновенно, и я ничего не успел почувствовать. Чья это была ракета? Американская? Иракская? Может, действительно НЛО? Я почувствовал, что тела у меня больше нет… опять нет… видел я только белый свет и ничего больше, боль стала светом, и светом стали звуки, и все, что я любил и помнил, обратилось в свет и застыло…
Вот так, отец Александр.
8
Я сидел за своим рабочим столом в Институте физики и смотрел в окно: на подоконнике подрались воробьи, во дворе замдиректора по общим вопросам Фатуллаев делал внушение Асадуллину, лаборанту из отдела физики твердого тела — тот уронил баллон с кислородом, подвергнув опасности не только свою никчемную жизнь, но и никчемные жизни других научных сотрудников.
Почему-то я сначала вспомнил, что забыл по дороге на работу купить в магазине у метро «Академия Наук» полкило голландского сыра — Марина поручила, ей звонила вечером подруга, мол, сыр подвезли, с утра будут давать. В перерыв сыр, конечно, кончится, даже сейчас поздно выскакивать, ничего, скорее всего, уже не осталось.
И тут вспомнилось остальное: свет-боль, ракета, самолет, и вся моя предыдущая жизнь, только что закончившаяся нелепым и ужасным образом, и все остальные мои прожитые жизни улеглись в памяти мгновенно и определенно — как всякий раз и было со мной. С той разницей, что сейчас не возникло даже секунды удивления и страха: то ли уже привык, и перемещение не вызывало особых эмоций, как не вызывает, в принципе, эмоций любое неожиданное воспоминание — скажем, о том. как я в детстве болел скарлатиной. Болел, да, вспомнилось ни к селу ни к городу, отчего вздрагивать-то?
Ладно, подумал я, сейчас не до воспоминаний, надо закончить расчет, Сабир скоро явится, захочет обсудить, а я считаю воробьев за окном и количество собственных жизней, разложенных по линиям судеб. Я оглянулся, чтобы зафиксировать в сознании не только прошлые жизни, но и настоящую, сегодняшнюю. Сева сидела за столом, опустив голову, и дочитывала «Юность» с повестью Арканова «Рукописи не горят». У двери стоял и о чем-то мучительно размышлял Исмаил — он предпочитал думать стоя и изображать работу мысли на лице, как художник изображает на картине мучительные напряжения тяжелоатлета, поднимающего штангу.
Все как обычно. Институт физики, лаборатория релятивизма, двадцать первый год моей трудовой деятельности на благо отечественной астрофизики. Сорок три статьи в советских и международных журналах, несколько сотен ссылок на наши с Сабиром работы, поездки на конференции — не за рубеж, конечно, кто я такой, чтобы меня за рубеж пускали. Шеф ездил в Париж и Берлин, а я как-то хотел выступить на симпозиуме в Варшаве, но денег у Института не оказалось. «Поезжай, — предложили, — за свой счет научным туристом». Откуда у старшего научного сотрудника деньги, чтобы за свой счет ездить за границу, пусть даже в Варшаву?
К тому же Марина тогда была беременна Симочкой. Короче, не поехал. А в восемьдесят третьем умер Брежнев, и через год громада Советского Союза неожиданно распалась на пятнадцать частей, будто высох клей, скреплявший «дружбу народов». Все друг на друга окрысились, всем захотелось независимости, хотя никто не понимал (и главное, — не хотел понимать), что с этой независимостью делать.
Работы не стало. При советской власти мы получали зарубежные журналы, наблюдательного материала по рентгену хватало, чтобы делать интересные исследования, — несколько наших с Сабиром статей опубликовал «The Astrophysical Journal», и нам даже не пришлось платить за публикацию, мы бы и не смогли, откуда в институте валюта? Заплатил Колумбийский университет — спасибо Кларку, руководителю американской программы рентгеновских космических исследований. Мы познакомились с ним в Москве во время единственной советско-американской конференции по релятивистской астрофизике. Возможно, была бы и следующая, но Союз развалился, а в независимом Азербайджане деньги были разве что на войну с Арменией из-за Карабаха. Этого я не понимал: замечательная апшеронская нефть с уникальным содержанием углеводородов никуда не делась, скважины работали так же бесперебойно, как при советской власти, и нефтепровод в Россию никто не перекрывал, почему же в стране кончились деньги?
Я отвернулся к окну и сжал виски ладонями. Воспоминания улеглись на свои места. «Спокойно», — сказал я себе, и мне действительно стало спокойно. Не в первый раз. Так надо. Я к этому привык. Все. Давай работать.
Когда через час — ближе к обеду — явился шеф, первые абзацы будущей статьи были у меня готовы, и мы начали обсуждать каждую формулировку, каждое предложение.
По дороге домой я все-таки заглянул в магазин у метро, но прилавок в молочном отделе был, естественно, пуст — плавленые сырки возвышались друг на друге, построенные в форме египетской пирамиды, а больше ничего не было, даже кефир к вечеру кончился.
Когда Марина устроила мне головомойку («Простого поручения выполнить не можешь!»), я неожиданно для себя тоже поднял крик — не так плохо мы живем, как ей кажется, могло быть хуже, мне вот после универа предлагали пойти в ракетные войска, я отказался, а мог согласиться, и жили бы мы сейчас не в столице независимого Азербайджана, а в среднеазиатской пустыне, до ближайшего города триста километров, а до ближайшего театра — две тысячи. Марина удивленно закусила губы, а когда я накричался, спросила только, откуда у меня буйная идиотская фантазия. «Оттуда», — буркнул я, не став рассказывать, что фантазия закончилась, когда в шахте взорвалась ракета, и в той истории, о которой ей, слава Богу, ничего не известно, осталась она вдовой, и как она там продолжала жить, и как детей воспитывала… Там у нас было двое, и дочку Леной звали, а не Симой, хотя какая разница?
Институт физики располагался в нагорной части города, и я довольно часто после работы спускался к центру и, прежде чем ехать домой, совершал прогулку по книжным магазинам, лучший из которых располагался в том же пятиэтажном здании с квадратными колоннами, где была редакция «Бакинского рабочего». Хотелось войти в подъезд, показать вахтеру красную журналистскую книжечку, которой в этой жизни у меня в помине не было, подняться на третий этаж, открыть дверь в свой кабинет… Как-то я был в редакции, приходил к Натану Баринову, репортеру, писавшему о науке (вместо меня?). Натан показывал гранки статьи о достижениях азербайджанских астрофизиков, а я смотрел по сторонам и узнавал, не узнавая, знакомый шкаф со старыми газетами, машинку, к которой привык, но видел в первый раз… Дежа вю. Я подумал тогда: возможно, дежа вю возникает, когда у человека пробуждаются воспоминания о покинутых жизнях, только у большинства эти воспоминания отрывочны, ни с чем не связаны, и лишь у меня уложены в памяти так основательно, что мне ничего не стоит вспомнить свою жизнь номер один до самой смерти при операции гланд, и жизнь номер три до ужасного момента, когда мотоцикл, подпрыгивая, покатился в пропасть…
Я думал, что подобные переживания есть у всех, просто у остальных память дырявая, а у меня — так получилось — нормальная. Теперь, однако, я мог поступить, как ни в одной из своих жизней, — обратиться за советом к психоаналитику. К Аслану Курбанову, например, с которым знаком был еще с университета — я учился на физическом, он на биологии, мы играли в университетской команде КВН, я был в сценарной группе, Аслан — в актерской. Получив диплом, он увлекся психологией, тогда как раз начались послабления, появились частные кабинеты психоаналитиков, само-родков-самозванцев, лечивших доверчивых людей от чего угодно — могли и рак вылечить, как они сами утверждали, только сделать это им не позволили; власти довольно быстро разобрались в ситуации, кабинеты прикрыли, кое-кого из самородков посадили, а Курбанов на этой сначала поднявшейся, а потом опавшей волне сумел сделать реальную карьеру — окончил в Москве аспирантуру по клинической психологии, вернулся в Баку и поступил работать в Республиканскую больницу, организовал группу психологической поддержки тяжелых больных. Полезное дело, никто не спорил, но под этой вывеской Аслан пользовал пациентов, применяя методы психоанализа, которым обучился в Москве, когда она еще была столицей нашей великой Родины.
1
Я Аслану все рассказал, как сейчас вам, отец Александр. Выложил, будто на исповеди. Аслан ни словом не выразил своего отношения и принялся задавать странные вопросы, на которые я отвечал будто в полусне. Так, наверно, и было на самом деле — я то ли спал, то ли бодрствовал, но понимал, что не способен контролировать свои ответы, говорил все, что выползало из подсознания, и опять ощутил ужас, преследовавший меня время от времени, беспредметный и беспричинный ужас из детства. Что-то выползало из глубины, хватало меня за руки и ноги, затягивало, я отбивался, я, кажется, кричал и неожиданно, будто включили объемный телевизор, увидел комнату, где мы жили с мамой (а папа? был там папа?), послевоенное убожество, я стоял в кроватке и чувствовал, что не могу дышать, ком торчал в горле, взрывал меня изнутри. Господи, как я кричал! Мама схватила меня на руки и побежала куда-то, и мир казался таким огромным, тяжелым, страшным, страшным, ужасным…
Когда я увидел над собой озабоченное, но и удовлетворенное, лицо Аслана, ужас успел съежиться, развалиться на части, схлынуть, скукожиться… В общем, перестал быть. Я почему-то знал точно, что кошмар никогда больше не вернется, вместо него останется надорванная память о том, как я проглотил… да, всего лишь косточку от персика, большую, шероховатую, острую.
Задохнулся и умер, мама, похоже, не успела донести меня до поликлиники.
8
«Ты подавился косточкой, — сказал Аслан с удовлетворением профессионала, докопавшегося до истины. — Тебе было года полтора, как я понял. Тебя, конечно, спасли, поскольку ты лежишь здесь живой и здоровый. Но душевная травма стала причиной твоих ложных воспоминаний. Точнее — очень хорошо сконструированных фантазий. Психика, друг мой, штука сложная, детские страхи — а в твоем случае имел место действительно первозданный ужас — отзываются во взрослом человеке самым причудливым образом. А у тебя всегда была склонность к выдумкам, вспомни КВН. Раз уж мы добрались до самого донышка, не думаю, что в дальнейшем этот кошмар будет тебя беспокоить. А фантазии… Это, дорогой, не память, а, напротив, игра воображения, почему бы тебе не сублимировать ее? Напиши роман. У тебя получится, я уверен».
Он еще много чего мне насоветовал. И лекарства прописал — не от фантазии, которую, как он полагал, я теперь использую по назначению, а от расшатанных нервов.
Конечно, я не стал писать роман. Я даже дневник не вел ни в какой своей жизни. Может, напрасно. Даже наверняка. Ну и ладно — не исправишь. Я понял наконец, после сеанса психоанализа, что была у меня еще одна смерть, первая. И первая жизнь — та, в которой я ездил с мамой к дяде Сене под Тулу. С помощью Аслана я добавил к шести моим жизням седьмую, на самом деле — первую. Самую короткую.
И еще я утвердился в том, что знал и раньше: нельзя говорить об иных своих жизнях-смертях. Обратись я не к Аслану, а к другому врачу, меня немедленно послали бы на обследование к психиатру, и вердикт оказался бы однозначным: шизофрения. Ярко выраженная. В дурдом!
Может быть, первый ужас отложился в моем характере, как откладывается накипь на стенках чайника? Может, не будь первой смерти, не случилось бы и остальных?
Было, однако, то, что было, и с этим мне предстояло жить. Долго. Я не собирался умирать — в свои-то сорок четыре.
Зимой мне удалось съездить в командировку в Москву впервые после того, как распался Союз. Интересная была поездка, полезная, а директор Астрономического института Толя Корепанов, с которым мы были хорошо знакомы по публикациям, предложил мне перебраться в Москву. «Хоть завтра, — сказал он, — возьму тебя на работу, только устрой себе московскую прописку».
Сам он помочь не мог, лимитов по прописке у института не было. Значит — или дать нужным людям на лапу, или жениться на москвичке. На лапу я дать не мог — требовались суммы, каких я в глаза не видел ни в какой своей жизни. А жениться… Ну, знаете! Это означало — развестись с Мариной, пусть и фиктивно. Я мог себе представить, какой разразится скандал, если я хотя бы заикнусь…. В общем, проехали.
Той весной — был май девяностого — началась очередная, которая уже по счету, заварушка в Карабахе, армяне нарушили Минское соглашение и ввели войска в Шеки, вырезав по дороге в селении Ходжалы все взрослое мужское население. В Баку проходили митинги с требованием возмездия. Больше всего я боялся за Симочку — ей исполнилось семнадцать, последний школьный год, подготовка к выпускному, экзамены, прогулки с мальчиками. Марина сказала: «Сима темненькая, могут принять за армянку, не нужно ей по улицам ходить». Меня, кстати, никогда за армянина не принимали; типично русское лицо. Но было боязно, конечно. Разве удержишь дома семнадцатилетнюю девицу, у которой все в голове перемешалось, а в теле гормоны играют так, что за версту видно? Будь моя воля, я бы и в школу ее в те дни не пускал — Бог с ним, с аттестатом, на будущий год получит, — но в этом даже Марина меня не поддержала.
Обычно я ездил на работу и обратно на метро, где на каждого пассажира приходилось по два милиционера или дружинника от Народного фронта. Документы проверяли чуть ли не каждый день, но чаще ограничивались наружным осмотром — похож на армянина или не похож. Неприятное ощущение, когда тебя разглядывают изучающим взглядом. Пока продолжались волнения, я не ходил в город, разве что за Симой присматривал, было дело. Но она в центр не ездила, гуляла с ребятами в нашем микрорайоне, месте тихом й, я бы сказал, почти сонном.
В тот день было спокойно — митинг у Дома правительства продолжался, конечно, народ требовал возмездия, но на фронт идти никто не хотел. Митингующие кричали «За Родину!», но в добровольцы не записывались. По телевидению сказали: жизнь в городе налаживается, все под контролем. И я решил после работы спуститься с академической горки в центр, где в книжном, пока народу не до чтения, можно было, наверно, разжиться дефицитными изданиями.
По дороге не встретил ни одной живой души, улицы будто вымерли, мне это показалось хорошим признаком, хотя на самом деле должно было насторожить. Я шел и думал о том, надо ли учитывать асимметрию взрыва сверхновой, если удар, придающий звезде ускорение, все равно не способен выбить ее из системы, а орбита, став сначала очень эксцентричной, быстро, за какую-то тысячу лет, опять станет круговой. Что такое тысяча лет в астрономическом масштабе времени? Ничто, можно не принимать во внимание. С другой стороны, физический удар перемешает вещество звезды, динамика внешних слоев изменится, время синхронизации тоже…
Шел я, думал и видел уже поворот к Пассажу. Ускорил шаг, книги привлекали меня, как свеча бабочку, и я не обратил внимания на крики. Просто не услышал. Только подойдя к перекрестку, вынужден был остановиться — на площадь выкатилась бесновавшаяся колонна. Лица… не могу описать. Никогда прежде не видел! таких лиц, даже на китайском фронте. Читал, что толпа в определенные моменты становится неразумным существом, не способным рассчитывать свои поступки, и лучше держаться от толпы подальше. Я это понял нутром, а не сознанием. Попросту — испугался до смерти, хотя причин вроде и не было. Ярость толпы направлена была не на русских, и мне, по идее, ничто не грозило, тем более что паспорт у меня, как всегда, был с собой, и я готов был предъявить документ по первому требованию.
Так никто ведь и не потребовал! Может, не нужно было поворачиваться к толпе спиной? Но разве в тот момент я способен был рассуждать здраво? Повернулся и побежал. Догнали меня очень быстро, подсекли,
И я полетел на асфальт, выставив вперед руки и потеряв портфель. Что кричали, я так и не понял. Почему? За что? Им было все равно. Если бы я успел заскочить в магазин, может, все обошлось бы. Если бы…
Стало так больно, что я перестал видеть. Я плавал в красной жидкости, и красные вопли расходились по жидкости кругами.
Потом — все. То есть ничего. Ни белого света в конце тоннеля, ни голосов умерших родственников…
Я умер в восьмой раз в своей жизни.
9
Зная, что умираю, я хотел этого. Я понимал, что, скорее всего, умерев в восьмой раз, окажусь в иной своей ипостаси — привычной, с сорокапятилетним (но другим!) жизненным опытом. Опыт будет другой, и память другая, и все остальное тоже. А если не умру, то останется боль, и, может, месяцы в больнице, переломанные руки-ноги, и кому я буду нужен, а для Марины с Симочкой только обуза…
Прежде у меня в переходном состоянии не было никаких мыслей. А в тот раз получилось странно: я знал, что умер, что меня забили до смерти, но еще не открыл глаза и пребывал в дремотном состоянии, когда мир сна воспринимаешь будто реальность, а от реальности бежишь, не зная, что она тебе готовит.
Я действительно спал. Сомнения исчезли, когда я открыл глаза и понял, что лежу на диване, прилег отдохнуть после ужина, Марина с Симочкой о чем-то шептались на кухне, чтобы мне не мешать. С Симочкой? У нас сын, Валера, я слышал его басок, Марина отвечала раздраженно: мол, вот папа получит гонорар за книгу, тогда и поговорим о приобретениях.
Наверно, Валерка в очередной раз требовал видеоплеер, у друзей есть, а ему еще не купили, чем он хуже Самира или Матвея? Ничем, конечно. Я бы сказал: лучше. В шестнадцать сын прекрасно решал задачи для абитуриентов, отлично играл на гитаре и по каратэ победил зимой чемпиона школы. Конечно, ему нужен был видак, и компьютер тоже хорошо бы, и не только ему, в первую очередь — мне. Замечательная штука, видел я такой у Айдына Агаева, мягкие клавиши, и слова сразу появляются на экране, можно тут же исправить, не тратя бумаги.
«Я умер», — сказал я себе и сразу поверил, что все так. Поправил под головой подушку, лег удобнее и начал вспоминать — не восемь прежних жизней, их я уже помнил, знал, а новую, то есть на самом деле старую, но пока мне не известную, хотя и прожитую от момента рождения до нынешнего, ничем от прочих не отличимого майского дня (точнее, уже вечера) девяностого года.
Кто я в этом мире? Писатель. Не журналист? Нет, я никогда не работал в газете. В юности был астрономом — все-таки был! — но, когда в Москве, в престижной «Молодой гвардии», вышла первая книга, я с работы ушел. С сожалением, но все-таки бросил одну свою мечту ради другой. Когда я получил гонорар, Марина сказала: «Пока ты в эмэнэсах ходил, мы Валерику хорошую игрушку купить не могли, а сейчас пожалуйста: и гарнитур, и холодильник, и цветной телевизор…»
С тех пор прошло десять лет, у меня вышли еще две книги. Гонорары были хотя и приличными, но не настолько, чтобы на них жить припеваючи. Жили, однако. Не припеваючи, но вполне сносно.
Та жизнь, писательская, чаще прочих мне вспоминалась впоследствии. Она была самая спокойная. Отечественную войну я, понятно, помнить не мог. Восточные войны — в Корее, Южном Китае, Камбодже — отгрохотали, когда я был маленьким и ничего не понимал. Холодная война с Америкой меня не интересовала вовсе. Правда, за месяц до окончания университета меня вызвали в военкомат, и товарищ в штатском предложил мне замечательную, по его словам, жизненную линию: стать ракетчиком. «Вы любите космос, мы знаем, а ракеты — почти астрономия. Сколько вы сможете заработать в институте? Девяносто? А защитите — неизвестно когда, — так двести. У нас майор получает триста, и это не предел. Подумайте».
Я подумал и представил ракетную базу посреди пустыни — не; знаю, почему в моем воображении родился образ, оказавшийся, как я теперь понимал, похожим на реальную картинку из шестой жизни,
о которой я тогда, конечно, ни сном ни духом… «Не могу, — сказал я майору на следующем свидании, — у меня больное сердце, в медицинской карте написано, так что при всем желании…»)
Но я не о том хотел сказать. Жизнь была тихая, да, я и женился тихо, только самых близких друзей позвал. Не на свадьбу даже, на домашнюю вечеринку, где мы отметили начало нашей с Мариной совместной жизни. Не то чтобы я очень любил Марину, не было такого, но маме хотелось нянчить внуков, и она заводила знакомства, выспрашивала — нет ли у кого девушки на выданье. Марина оказалась дочкой маминой новой приятельницы. «У меня дочь дома кукует. Биолог, умница». — «А у меня сын замечательный, астроном, в свободное время рассказы пописывает». Так и познакомились. На третий или четвертый день после того, как мы вышли с Мариной из кинотеатра, посмотрев скучнейший, по-моему, фильм «Джейн Эйр», я сказал просто потому, что считал себя обязанным выполнить некий обряд: «А не пожениться ли нам?» Многим знакомым девушкам я задавал этот риторический вопрос. Ответом бывал удивленный взгляд и отказ от дальнейших свиданий. Марина сказала, не задумавшись: «Давай поженимся, почему нет?»
Жили мы тихо и спокойно. Может, если бы по любви, то давно развелись бы, видел я такие семьи: страсть, свадьба, ребенок, измены, развод. Нас с Мариной эта участь миновала, хотя, если честно, измены были — с моей стороны точно, и с ее, думаю, тоже, но доказательств я не искал (здоровье дороже), так что настаивать не могу.
Рассказы я начал писать еще в школе — лет в пятнадцать. Познакомился как-то с известным в городе писателем, был такой Беркутов, замечательный человек, стилист, он мои опусы правил красным карандашом, так я постепенно учился строить сюжет, вырисовывать характеры.
В девяностом я был, пожалуй, в литературной среде известнее, чем Беркутов. Впору было ему, постаревшему и утратившему кураж, слушать мои советы. О новой своей памяти я учителю рассказал, и о том, как в другой реальности посещал психоаналитика, раскрывшего тайну первой моей смерти в младенчестве. «Пожалуй, — сказал Беркутов, — тебе не к психоаналитику нужно, все они шарлатаны, а учение Фройда вообще чушь. Тебе лучше к психиатру. Ложная память — вещь опасная, чревата шизофренией, это тебе надо? Сейчас у тебя психика здоровая, но если вовремя не принять меры…»
К психиатру я не пошел, впервые открыто не согласившись с учителем, которого, впрочем, на самом деле уже давно не слушал, когда речь заходила о литературных предпочтениях или жизненных проблемах. Больным я себя не ощущал ни единой секунды. У меня не было галлюцинаций, моя личность всегда была одной-единственной. Да, я помнил то, что в этой реальности никогда не происходило, и смерти свои помнил, и уверен был, что умирал в те жуткие минуты. Знал точно, что это странное свойство памяти — мое личное качество, ни у кого больше не было ничего подобного. Я и в книгах (сколько я их перелопатил!) не встречал похожих сюжетов.
Я много думал, вспоминая и раскладывая жизни по полочкам. Уверен был, что память меня не обманывала. Вспоминал такие детали, какие не мог выдумать: цвет обоев в нашей комнате на улице Видади (жизнь номер три, когда я умер во время операции), и отца своего, которого никогда не видел «на самом деле». Помнил, как он говорил, чуть грассируя: «Володя, родной, завтра с утра пойдем на вокзал смотреть паровозы, хочешь?» Конечно! Мы шли на вокзал, поднимались на пешеходный мост над путями и стояли, глядя вниз, где пыхтели, маневрируя составами, паровозы. Я с наслаждением ужаса вздрагивал, когда из трубы вырывался белый пар и грозный свисток разрывал тишину на две части.
Опять я расчувствовался, отец Александр, извините. Хочу сказать, что очень боялся повторения. Это стало моим навязчивым страхом. Может, я постепенно сходил с ума? Не знаю. Жизнь была спокойная, такая, я бы сказал, накатанная — книги выходили, Марина работала в лаборатории, Валерка окончил школу и пошел, как мама, на биологический. И в стране все было нормально. Союз пережил падение цен на нефть в восьмидесятых, партия народу все объяснила, мол, капитализм спровоцировал кризис, но мы выйдем из него еще более крепкими. Так и получилось. В девяносто первом наши полетели на Луну — Кубасов и Серебренников, в девяносто третьем начали вместе с американцами строить Международную космическую станцию, Китай занимался внутренними реформами, не посягая на чужие территории. На Апшероне построили международный курорт, и в Баку начали приезжать высокие гости: московское начальство, американские сенаторы, из Европы тоже…
Компьютер мы с Мариной Валерке купили, хлопнув весь мой гонорар за «Обещание». Критики назвали роман фантастическим, Дубинин, мол, поддался моде, кто только сейчас не сочиняет, как могла бы повернуться история, если бы… Пусть. Я всего лишь описал — в первый и последний раз — свою шестую жизнь, военную, ракетную. Присочинил тоже, не без того, в романе нужна интрига, нерв. Художественная проза — не мемуаристика, иной подход, иная эстетика. Писал бы я мемуары… Но я их не писал.
То есть писал, конечно. Для себя. В память компьютера. Запаролил тексты, никто, кроме меня, до них бы не добрался, если бы со мной что-то случилось. Я-то был уверен, что теперь, когда жизнь такая спокойная и налаженная, ничего со мной не случится. Разве что под машину попаду, так тоже маловероятно — улицу я переходил только в положенных местах и на зеленый свет. Риск — благородное дело, но когда ты испытал восемь смертей и знаешь, как это происходит… Увольте, пусть другие рискуют.
Вот так, отец Александр… Хочу сказать: человек предполагает, а располагает все равно Бог. Или кто там есть на небе. Советская власть не жаловала церковь. Я был атеистом и не мог быть никем другим. Но что-то есть… Это я понял в девяносто пятом, мне стукнуло полвека, и врач в поликлинике направил меня на обычное обследование. Надо, мол, после пятидесяти каждый год проходить диспансеризацию.
И все. Анализы показали: лейкемия. Рак крови. Не лечится. Год жизни. Врачи говорили: вылечим, химиотерапия, то-се, медицина сейчас умеет много гитик… Но я-то умел читать, перелопатил десятки книг, учебники, медицинские журналы… Год. И кранты.
В книгах часто читаешь: узнав, сколько ему осталось жить, герой все силы направляет на то, чтобы доделать начатое, попрощаться с друзьями и любимыми, в общем, прожить оставшееся время так, чтобы, умирая, не было стыдно за бесцельно прожитые месяцы. Может, кому-то удается так поступать, я, наверно, не из их числа. И сейчас мне стыдно, да. А тогда было только жуткое ощущение обреченности и никчемности. У меня лежал неоконченный роман — лучшее, как я думал, мое произведение. Я так его и не дописал, не знаю, что стало с текстом после моей смерти.
Будь у меня сила воли, я бы наложил на себя руки. Видите ли, отец Александр, я почти уверен был, что после смерти продолжу жить в другой реальности, там, где болезнь меня не свалила, мне ведь было всего полвека — жить и жить. Если бы я точно знал, что после смерти жизнь продолжится, то не страдал бы так, не мучился, встретил бы смерть если не с радостью, то с философским спокойствием. Но я не был уверен! Вдруг эта моя жизнь — последняя и больше не будет ничего?
Отелло признавался своему лейтенанту: «Из всех страданий, верь мне, Яго, нет ужасней сомненья!» И это так, можете поверить, отец Александр. Когда точно знаешь, что скоро умрешь, но при этом сомневаешься, что будет (или чего не будет) потом.
Я умолял врачей найти лучшее лекарство, применить новейшие методы, я всех достал своим нытьем. И в то же время умолял высшие силы, чтобы все быстрее кончилось, чтобы не было мучений, чтобы заснуть однажды, а утром проснуться в другом мире здоровым и вспомнить о пережитом ужасе, как вспоминал о других своих жизнях…
Может, если бы меня лечили в Москве… Медицина у нас была хорошая, но бедная. Я читал, на Западе уже существовали средства против лейкемии, но в Баку о них только слышали. В республиканской больнице, где я провел последние недели, даже с простыми болеутоляющими были проблемы, и когда начались боли…
Не хочу об этом вспоминать, отец Александр, не могу. Марина переселилась ко мне в больницу, а я не хотел ее видеть, потому что она оставалась, а мне предстояло отправиться неизвестно куда. Валерик приходил каждый день, он учился, встречался с девушками, у него, я подозревал, появилась невеста, о ней он шептался с матерью в углу палаты, понижая голос, чтобы я не слышал, не хотел, наверно, обременять меня своими проблемами, а я обижался, мне не нравилось их секретничанье, мне казалось, что они обсуждают детали моих будущих похорон.
Я пытался заглушить боль воспоминаниями. Как во второй жизни бегал с Фариком на бульвар кормить голубей. Возвращались мы домой с исклеванными ладонями, но довольные так, как больше никогда в жизни… во всех жизнях. Даже когда получил направление в обсерваторию. Или когда стал майором. Когда держал в руках свою первую книгу. Или… В общем, никогда.
И еще вспоминал студенческие годы. Четвертая, пятая, шестая жизни. В седьмой и других КВНа не было, иные случились времена, более скучные и, наверно, правильные. А в четвертой, пятой и шестой был КВН, и мы выиграли кубок города, в пятой я даже участвовал в республиканской команде, мы ездили в Москву, на телевидение, это были радостные победы, и даже поражения тоже' были радостные, потому что… наверно, потому что они просто были. А могли не быть, как я понял впоследствии.
Сознание уходило. Вместо Марины я видел чужую женщину, она хотела сделать мне больно… Вспоминал шекспировское: «Зову я смерть, мне видеть невтерпеж…» Остальные строчки ускользали, а эти я повторял, как заклинание, а потом и их забыл, и ничего в мире не осталось, кроме почему-то желтых теней и багровой боли, которая длилась, длилась…
10
Я очнулся как-то ночью, выпал из сна, будто что-то меня толкнуло, и в первое мгновение не понял, где нахожусь. В комнате было, прохладно, отопление только вчера выключили, на ночь я оставлял масляный обогреватель, придвигал ближе к дивану, на котором спал последние месяцы после того, как.
«Наверно, приснился кошмар», — подумал я и сразу, как это всегда бывало, вспомнил первую свою жизнь, вторую, третью… до последней, девятой, закончившейся только что на койке республиканской больницы в далеком сейчас от меня Баку.
В первые секунды в голове царила сумятица, но очень быстро все разложилось по полочкам, я встал и пошел на кухню поставить чайник. Очень захотелось кофе покрепче. Успокоиться и понять. Понять и принять. Принять и жить дальше.
Вот уже четыре года я жил в Москве. Сразу вспомнил: в этом мире я был астрофизиком. Опять. Как в седьмой жизни, занимался нейтронными звездами. Союз, однако, распался в восемьдесят четвертом, сразу после того, как помер Брежнев. Как раз и цены на нефть грохнулись, а американцы начали разрабатывать систему противоспутниковой обороны, очень дорогую и амбициозную. И экономика у нас рухнула. Я тогда только-только стал старшим научным сотрудником, и «радости» переходного периода прошли мимо нашей семьи, нам с Мариной было не до политики, болела Светочка, у нее нашли митральный порок с осложнениями, врачи говорили, что девочка не выживет, нужна пересадка сердца, в Союзе таких не делали, да и в мире только в двух местах — в Берлине и Кейптауне.
Но все обошлось. Какое было счастье, когда известный в городе кардиохирург Кажлаев позвонил нам домой и сказал, что последняя кардиограмма показала неожиданное улучшение в работе клапана.
Это, мол, случается, но очень редко, ваша дочь родилась в рубашке, в том смысле, что все не так плохо, как могло быть, операция больше нe требуется, нужно соблюдать режим и не волноваться по пустякам…
В общем, заснули мы с Мариной страшным сном в стране, которая называлась Советским Союзом, а проснулись вместе со Светочкой в независимом Азербайджане. И дальше все было прекрасно — не без сложностей, конечно. Приходилось экономить, а в конце восьмидесятых пропали из свободной продажи мясо и масло, ввели талоны, но это мелочь, главное — Светочка окончила школу с золотой медалью и поступила в университет, где и мы с Мариной учились когда-то. Решила стать биологом, как мать, склонности к точным наукам у нее никогда не было.
В восемьдесят седьмом моего шефа избрали членкором республиканской Академии, а я стал ведущим научным сотрудником. Печатались мы в зарубежных журналах — московские теперь тоже считались зарубежными, но шеф, став членкором, получил собственный валютный счет специально доя оплаты зарубежных публикаций.
В девяносто втором мы переехали в Москву — Корепанов, директор Астрономического института, старый мой знакомый, тоже Iсбился в членкоры, только, понятно, Российской Академии, и однажды, когда я приехал в командировку, спросил: «Не хочешь ли перебраться? У меня есть вакантное место в лаборатории релятивистской астрофизики».
Тогда я, понятно, не мог вспомнить, как в другой жизни в то же примерно время тот же Толя Корепанов сетовал, что не может… нет лимитов… Вспомнил я об этом значительно позже, а Толе ответил: «С удовольствием»…
Купили мы (в кредит, понятно) квартиру в не близком к центру Теплом Стане, Светочка перевелась на биофак МГУ (Толя посодействовал, замолвил слово декану), Марина устроилась в филиал американской фирмы, очень прилично получала, и все было у нас хорошо.
Но все хорошо не бывает, верно? В девяносто четвертом у жены обнаружили быстро прогрессирующий мышечный синдром — наследственную болезнь, которая могла проявиться, а могла и не дать о себе знать. Но — не повезло. Кому? Марине? Мне? Нашей дочери или, возможно, нашему сыну Валерику, который в другой реальности, похоронив отца, возможно, сидел сейчас у постели матери, зная, что скоро предстоят еще одни похороны?
Знаете, отец Александр, вспоминать собственные смерти не так страшно, как смерть самого близкого человека. Жили мы с моей Мариной не всегда гладко, а в двух моих жизнях совсем плохо, но так получалось, что я уходил первым, оставлял жену одну, и возвращал ее себе в продолжении своей жизни. А теперь уходила она, и самое страшное, что могла уйти совсем. Я тоже умру и проснусь в другой жизни, но Марины там может не оказаться, там она тоже уйдет раньше меня, и какими мелкими, ненужными, пустыми представлялись мне наши прошлые ссоры…
Она угасала, как… не хочется произносить банальное «как свеча», но ничего другого в голову ни тогда не приходило, ни теперь. Как свеча, да. Будто подул слабый ветер и задул, затушил…
Не знаю, когда Марина ушла из жизни. Я сидел у ее кровати, был вечер, Света уехала домой приготовить что-нибудь на завтра, Марина бездумно смотрела в потолок, меня она не узнавала второй день, сегодня не узнала и дочь. Я тоже смотрел в потолок, хотел, чтобы наши взгляды пересеклись, чтобы мы увидели одно и то же и поняли друг друга. Слушал ее дыхание и вдруг понял, что не слышу. Слишком тихо в палате. На соседних койках шумно дышали другие женщины, о чем-то переговаривались, но для меня этих звуков не существовало, как не обращаешь внимания на уличный шум или шелест несущейся радиоволны. Никто не замолчал, но тишина стала невыносимой, и я понял почему.
Я не мог смотреть на мертвую жену, поднялся и вышел. Вышел и стал ждать своей очереди. Не в коридоре, конечно. В жизни. После той ночи я прожил еще тринадцать лет. Выдал замуж дочь — через год после смерти матери Светка влюбилась в киноактера, и у них все сложилось. Актер он был хороший, только мало известный, снимался в сериалах, играл положительных персонажей, да и в жизни был неплохим человеком, изменял в меру, так что Света всего один раз от него уходила. Приехала ко мне и осталась на несколько дней. Говорили мы только о матери, о том, как Марина отнеслась бы к ее браку, к актеру этому, к тому, что он не хотел детей, а Света уже без детей не могла…
Он явился в растрепанных чувствах, и они помирились, а через год родился у меня внук Володя, по моему имени назвали, а я хотел, чтобы у них родилась дочка. Мариночка.
Что еще происходило в той моей жизни, дайте вспомнить. Не то чтобы у меня в голове путалось, просто тяжело… Не хочется. Ничего интересного и не было. Жил я один, работал много, в год публиковал пять или шесть статей, занимался теорией остатков сверхновых, ударными волнами в межзвездной среде с магнитным полем, а в двухтысячном, когда открыли темную энергию, переключился на расчеты движения межгалактического газа. Очень интересная задача. Газ, по идее, должен расширяться вместе с пространством, на больших расстояниях это движение обнаружить проще, чем тепловое движение облаков.
В 2003 году институт переехал с Воробьевых гор в новое красивое здание за четвертой кольцевой дорогой, посреди леса; впервые за много лет стало возможно наблюдать слабые объекты на наших институтских дореволюционных телескопах. Ездил я на работу на своей машине, купил в девяносто девятом подержанную «Субару», через четыре года сменил на «жигуль», научились все-таки наши выпускать классные машины, не хуже японских. Бывал на конференциях — в Балтиморе, Сиэтле, Лондоне, Вюрцбурге. Налаженная жизнь. Интересная работа. В две тысячи пятом мне исполнилось шестьдесят, и директор (Толя уже ушел с поста, а новый занимался планетами, и профессионально мы не пересекались) поинтересовался, не собираюсь ли я на пенсию. «Нет, — сказал я. — Намерен умереть на трудовой вахте». Светка с Володькой почти каждую неделю приезжали, устраивали дома тарарам, мы с внучком играли в компьютерные игры и дрались на деревянных мечах, а после их отъезда я два дня приводил квартиру в порядок…
И ждал. Каждое утро, просыпаясь, прислушивался к себе: не болит ли что. Вот, в правом боку… Нет, померещилось. Или ноги… Ревматизм, все-таки уже седьмой десяток, странно, если бы вообще ничего не болело.
Ждал, да. Со страхом и надеждой. И дождался. Случилось это в девятом году. Началось в восьмом — вместе, кстати, с мировым финансовым кризисом. В Штатах валились банки, нефть резко подешевела, но, слава Богу, к тому времени этот вид экспорта уже не играл для России такой роли, как при советской власти, которую народ вспоминал с ностальгической злобой, если есть, такое литературное выражение. В ноябре в институте впервые за многие годы не было повышения зарплаты, а несколько должностей сократили. До меня, правда, очередь не дошла, а что происходило потом… не знаю. В ноябре мне сказали: «У вас лейкемия». Да, то же самое, что уже свело меня в могилу в девяносто шестом. Наверно, наследственное — иначе почему ж так?
Я вздохнул с облегчением, услышав диагноз. Врач, милая женщина Елена Дмитриевна, готовила меня к худшему, боялась, что я впаду в ступор. А я вспомнил, что происходило со мной тринадцать лет назад, посмотрел ей в глаза и пробормотал что-то вроде «Ах, опять двадцать пять…»
На этот раз болезнь развивалась вдвое быстрее — возраст, наверно, сказывался, — и отпущено было мне четыре месяца, до марта. Я был спокойнее, чем в прошлый раз: очень надеялся, что и теперь не умру. То есть умру, конечно, куда денусь, и Света будет плакать на похоронах — не потому, что ей так уж меня жаль, а потому, что положено.
И вот что странно. Все эти годы я много думал о физической природе моей памяти. Жил ли я в параллельных мирах или прав был Аслан, утверждавший, что лютует моя ложная память, психическая болезнь, не имевшая аналогов, не изученная и неизлечимая? Ночная фантазия, впечатавшаяся в память? Я бродил по Интернету в поисках сайтов, где речь шла о памяти, параллельных жизнях, реинкарнациях, хотя к классической реинкарнации, как она описана в индуизме, мой случай вроде бы не имел отношения. Никто не описывал свою жизнь, как череду смертей и продолжений.
В январе мое состояние ухудшилось — я отнесся к этому более философски, нежели в прошлый раз, врачи даже удивлялись моему так называемому мужеству. Мне предлагали химиотерапию, но я знал, как это бесполезно и мучительно. Врачи, впрочем, тоже знали, но такая у них работа — тянуть больного до последнего предела. «Нет, — сказал я, — увольте. Помру на пару месяцев раньше. Зато спокойно».
Когда, по моим подсчетам, оставалось мне еще недели три, я нашел в сетевом научном журнале «Квантовая физика и сознание» статью американского ученого Тегмарка, поразившую меня так, что я в ту ночь даже не лег в постель, все равно бы не уснул, несмотря на снотворное.
Почему я раньше не интересовался новыми идеями в квантовой физике? Не до того было, шоры на глазах, как у многих узких специалистов. Что об этом говорить? Оказалось — я и не знал! — что физики давно развивали теорию ветвящейся Вселенной. Оказалось, идею придумал не физик, а писатель Борхес, опубликовавший еще в сорок девятом году короткий, но удивительно емкий по смыслу рассказ «Роща расходящихся аллей». Разве я не слышал этого имени? Но прежде Борхеса не читал — меня не интересовала латиноамериканская литература, и даже в той жизни, где я был писателем, помню, как-то открыл Борхеса, и он мне не понравился: не мое это, нет. Ни Борхес, ни Касарес, ни даже нобелевский лауреат Маркес.
Но это было давно и не здесь, хотя и со мной. Я отыскал на полке томик Борхеса — купил как-то в букинистическом еще в советское время, так он и стоял почти нечитанный, «Рощу» я точно не читал, даже не помнил названия. Открыл на нужной странице и прочитал слова, которые описывали мои ощущения, мои воспоминания, мои жизни.
Я метался по комнате, будто одержимый дьяволом. Нет, отец Александр, не подумайте, что я действительно… Это только образ. Я чувствовал, что близок к разгадке собственной судьбы, будущее представлялось мне все еще возможным, опять возможным, и мне — вы не поверите, отец Александр, — захотелось поскорее умереть, чтобы проверить гипотезу, которую развивал Тегмарк в своей статье о квантовых самоубийствах. Наверно, я был уже не в себе… Я слишком любил жизнь, чтобы хотеть ею экспериментировать. Я слишком боялся смерти, чтобы хотеть ее приблизить. Но боли я тоже боялся, и эти два страха боролись друг с другом…
Последние мои дни были такими, какими я их себе представлял и уже пережил однажды. О Борхесе, о квантовых теориях множественных вселенных я вспоминал между приступами, уносившими меня вседальше от реальности, от любой реальности, в том числе и от тех, что еще хранились в моей памяти, но становились все более зыбкими. Я начал забывать, не мог вспомнить себя, служившего на ракетной базе, или себя, мчавшегося на мотоцикле… Неожиданная амнезия пугала меня больше приближавшейся смерти: если я не помню свои прошлые жизни, то не означает ли это, что нынешняя — последняя, и возрождений не будет? Все для меня закончится именно сейчас? Нет, нет, нет, пусть опять, пусть…
Потом я потерял не только ощущение памяти, но и сознание, остались какие-то пятна, все перемешалось — боль была не ощущением, а ярким цветом, не помню каким. Звуки из внешнего мира (кто-то обращался ко мне, о чем-то спрашивал, чего-то добивался) ощущались болью, острыми уколами, будто текстом, выкалываемым во мне азбукой Морзе.
Не было ни темных туннелей с ярким светом в конце, не было голосов ангелов или умерших родственников, ничего не было, кроме… Не могу описать, хотя и вспоминаю, да. Нет таких слов, а если я их сейчас придумаю, то они ничего вам не скажут, верно?
Не помню момента смерти, не знаю, как это произошло, но время знаю точно, потому что посмотрел на часы — инстинктивно, без всяких иных мыслей, — когда ощутил себя собой: здоровым и бодрым. Я стоял в ванной перед зеркалом и чистил свою челюсть, чтобы вставить ее привычным движением в беззубый рот. В зеркале отражались часы, висевшие над дверью, я всегда на них смотрел, умываясь и торопясь позавтракать и сесть к компьютеру, чтобы написать ежедневную порцию текстов — статью для газеты или главу нового романа, или научно-популярный очерк для журнала «Знание — сила». Я заметил время, подумал: «Что-то мне нехорошо» — и…
11
И вспомнил. Все и сразу. Жизни мои всплывали не по очереди, а одновременно, и это было как шок, информационная лавина, удар по мозгам, я ухватился обеими руками за раковину, но ноги все равно разъехались, и я опустился на пол ванной. Господи, спаси… Оказывается — у меня не возникло и тени сомнения, — я десять раз умирал, продолжая жить. Я заставил себя подняться, поплелся в кабинет, упал в кресло, закрыл глаза…
Обозрел свою память и понял, какое это счастье — жить, быть здоровым, иметь то, что я имел сейчас, и не думать, что этого могло не быть.
Помня о других своих жизнях, я не хотел забывать нынешнюю и обратился памятью к ней, будто вбивал клин, который невозможно было бы вытащить.
Мне было шестьдесят четыре, и в последний раз я лежал в больнице восемь лет назад, когда умерла Марина, и у меня случился сердечный приступ. С тех пор жил бобылем, и мне было хорошо. Я всегда мечтал о такой жизни: думать о чем хочу, писать что хочу, вечерами ездить в гости к знакомым, в том числе женщинам, у которых можно было и на ночь остаться, было бы взаимное желание. Иногда посещал концерты. С дочкой после того, как она переехала с мужем в Вильнюс, я виделся редко. Внуков — их у меня было двое: девочка и мальчик, которому недавно исполнился год, — не видел никогда. Да и не хотелось. Сонька меня раз сто звала: приезжай, папа, что ты один дни коротаешь? Случись что, тебе и стакан воды подать некому будет, или ты хочешь, чтобы я с этим стаканом каждый раз к тебе ездила?
Дался ей стакан, честное слово. У меня было достаточно знакомых, соседи тоже попались хорошие, Богдановы, например, что жили этажом ниже. Прекрасные люди, тоже пенсионеры, мы почти каждый вечер проводили вместе, обсуждая новости и дискутируя, в основном, о науке, потому что спорить на политические темы считали бессмысленным.
Я всегда был за мощную и грозную державу, а Богдановы считали себя либералами, ну и ладно. Я не стал рассказывать, как либералы в одной из моих жизней развалили вполне жизнеспособный Советский Союз. Цены на нефть упали, верно, но и либералы свои руки приложили. Я об этом не говорил — Игорь Николаевич непременно ответил бы, что свои фантазии я могу и в романе описать, а политика — искусство реального. Конечно, он прав.
Но и я был прав — в новом своем опусе, «Красном солнце Картеньи», я рассказал о своей седьмой жизни, почти ничего не присочинив, разве что самую малость для развития сюжета, в литературном произведении нужен конфликт, а в моей жизни конфликтов было не очень много. В издательстве удивились, прочитав роман: ах, Дубинин осваивает новое для себя направление альтернативной истории, неплохо-неплохо, но динамики маловато, прежде вы, Владимир Сергеич, писали ярче, вам реальные истории лучше даются, чем фантастика. Конечно, книга пойдет в производство, но имейте в виду на будущее… Читатель привык к вашему имиджу, все-таки вы если не классик, то, как минимум, корифей, тридцать лет творческой деятельности, семнадцать романов, три сборника рассказов, прекрасная творческая биография, нужно соответствовать.
Я не стал говорить, что и этот мой роман к альтернативной истории не имел никакого отношения. К альтернативной жизни — может быть. К альтернативной памяти — наверняка. Больше я описаниями собственных переживаний не занимался. Опыт с «Красным солнцем» остался единичным литературным экспериментом. Не любил я ставить опыты над самим собой. Книги надо придумывать, а не излагать собственную биографию — я всегда был в этом уверен, а теперь убедился, что был прав.
Астрофизику я, кстати, забросил сразу после выхода первой книги — в шестьдесят девятом, через год после университета. По распределению попал в лабораторию главного инженера на машиностроительный завод. Скука смертная. Там я написал свой первый роман «Завод», производственный опус а-ля Хейли. И любовь там была, и подлость, и месть — по-советски, понятное дело.
Роман опубликовали в московской «Молодой гвардии», прислали договор на новое произведение. «Наш советский Хейли». Я хотел быть не Хейли, а Дубининым. Надеюсь, что стал. Кстати, тогда и на Мариночке женился — наши мамы разговорились: «У меня сын никак не женится, он, кстати, писатель, Дубинин его фамилия, может, слышали?» — «Ой, конечно, известная фамилия, а у меня дочь, синий чулок…» Только после свадьбы я узнал, что у «синего чулка» было до меня немало романов и даже один аборт, но Марину я любил и был уверен, что само провидение устроило встречу наших мам.
Сонечка родилась в семьдесят девятом, когда мы уже не мечтали о ребенке: врачи говорили, что после раннего аборта вероятность забеременеть минимальна.
В Москву переехали в восемьдесят шестом, когда у меня вышла юбилейная, десятая книга. Тираж оказался астрономическим — полмиллиона, не шутка. Мы купили на гонорар кооперативную квартиру в Теплом Стане. Не хотелось расставаться с родным городом, но в столицу тянуло еще сильнее. В Баку нас ничто не удерживало: родители — и мои, и Марины — лежали на новом кладбище за Волчьими воротами, в Москве для жены работа нашлась почти сразу, биохимики пользовались спросом, она выбирала несколько месяцев, пока не определилась. И Соне в столице понравилось — она училась в престижной физико-математической школе, поступила в университет, но не на физику-математику, как мы с Мариной рассчитывали, а на филфак, хотя я и отговаривал.
Все оказалось к лучшему. Даже с ценами на нефть повезло — хотя об этой стороне жизни я задумался только после того, как вспомнил себя в других реальностях. Когда меня тряхнуло в две тысячи девятом, я стал думать: отчего это в других моих жизнях Советский Союз распался где в восьмидесятых, где в девяностых, а «здесь и сейчас» вот он — живой и здоровый, ничего ему, то есть нам, не делается. Живем неплохо. В пресловутой Америке лучше, это и по телевизору видно, и в Интернете, и те, кто ездил, рассказывают, но что значит «лучше»? В московских магазинах есть почти все, что на какой-нибудь Семидесятой улице в Нью-Йорке. У них тридцать два сорта колбасы, а у нас девять. Лично мне достаточно двух сортов — вареной и копченой, лишь бы вкусно было. Машины у них лучше? Наверно, но меня вполне устраивала «Нива», да и куда я ездил? В концерты, в гости, пару раз на юг, в Коктебель. В Баку после отъезда ни разу не был — поверите? Мог бы, но… Что-то удерживало. Впрочем, я прекрасно понимал — что именно. «Не возвращайтесь к былым возлюбленным, былых возлюбленных на свете нет». Это не только о женщинах, это, возможно, вообще не о женщинах, а об ушедшей молодости, о невозвратимом. Память должна остаться, а возвращаться не надо.
Мысленно я часто возвращался в Баку — и в тот, где я описывал усовершенствованные задвижки, и в тот, где работал в обсерватории, и в тот, откуда уехал совсем молодым, чтобы служить (вот дурак-то был!) на далекой ракетной базе. В последние годы, оставшись один, я возвращался памятью в тот или иной вариант своей молодости — по настроению: проснешься утром, все болит, ноет, понимаешь, что нужно вставать, чтобы жить… или жить только для того, чтобы каждое утро вставать и садиться к компьютеру? Стоит ли? Вот раньше… И лежишь, вспоминаешь. Все мои памяти были подобны кадрам из хорошо снятого и сохранившегося фильма. Из десятка фильмов.
Всякий раз, конечно, появлялась мысль: почему я? Какой закон природы я нарушил собственным существованием?
И еще я думал: в каком из моих миров мне хотелось бы прожить доне знаю… Отец Александр, какое-то время я даже воображал, что стал бессмертным. Действительно! Я умирал уже десять раз. Если бы существовала возможность увидеть из нового своего мира, что происходило в том, откуда меня выбросила смерть, я смог бы присутствовать на собственных похоронах. Я не хотел этого, и хорошо, что природа не предоставила мне такой возможности. Уходя — уходи. Но когда прервется эта череда, когда закончится эта дурная последовательность? Прервется ли вообще? Я задавал себе и этот вопрос и не находил ответа.
Кстати, в той жизни, где я был писателем, не существовало теории многомирия, даже идея такая в физике не возникла. Макс Тегмарк, профессор-космолог из Массачусетса, никогда не выдвигал идей из области квантовой физики, и говорить с ним о моих жизнях и смертях было бы бессмысленно.
Впрочем, мои знакомые были уверены, что ничего я в физике (в современной, во всяком случае) не понимал — подумаешь, окончил физфак, когда это было? Сорок лет назад, за это время наука стала иной, физика — подавно. Сорок лет я писал реалистическую прозу, от науки отошел, интересовался новостями, как любой обыватель… «С чего тебе, Володя, вздумалось рассуждать о многомирии, которое прилично только на страницах не очень научной фантастики? Озимова начитался? Или Кларка? У зарубежных авторов еще и не такое встретишь — на Западе в моде современные сказки, так называемые «фэнтези», «пустые фантазии», там у них тролли и хоббиты, а вместо звездолетов летают драконы. Буржуазная литература, нашему читателю это даром не надо. Хочешь написать фантастический роман? Подумай, тебе нужны проблемы с Главлитом на старости лет?»
Проблемы с Главлитом мне были не нужны. И роман я писать не собирался. Просто хотел знать. Объяснить. Почему в девятой моей жизни физики благосклонно относились к идее многомирия и у меня появился шанс понять себя, а «здесь и сейчас» не возникло даже идеи? Параллельные вселенные существовали какое-то время в западной фантастике, но к началу нового века практически исчезли — сколько можно разрабатывать одну и ту же тему? Читал я эти романы. Персонажи скачут из одного мира в другой через порталы, пришельцы воюют с людьми из пятого измерения… Чушь.
Так я и жил, отец Александр, не понимая сам себя. Жил воспоминаниями, не смея даже заикаться о том, что наш Советский Союз мог не дожить даже до девяностого года. Хорошо, хоть к старости у меня не развился обычный для этого возраста склероз. То есть склероз-то у меня был, конечно. Очки забывал на диване, а искал на компьютерном столике. Не мог вспомнить имени человека, с которым был давно знаком. Нуда, Виктор. Из «Просвещения». Точно. С таким склерозом у меня все было нормально, мы с ним дружили. Но я никогда не забывал, в какой моей жизни происходило то или иное событие. Никогда не случалось, чтобы, рассказывая о своей юности, я напутал и начал говорить о шестой моей жизни или третьей… Таким было свойство моей личной памяти? Закон природы, не известный никому, кроме меня?
Как-то я собрался с духом и написал письмо Тегмарку в Массачусетс. Сообщил кое-какую информацию из области квантовой физики, известную мне по десятой жизни, спросил о возможности многомирия и квантовой смерти — ведь это были его, Тегмарка, идеи… Ответа не получил. Видимо, адресат не понял, чего я от него хотел.
Семидесятилетие мое отметили в семейном кругу. Прилетела из Вильнюса Соня с детьми и мужем, внуки меня порадовали, но и озадачили тоже — у обоих были свои проблемы, мне не столько непонятные, сколько не интересные, да и дочь держалась со мной не то чтобы отчужденно, но не так, как прежде, не по-дочернему, я бы так сказал. Что поделать… Привыкли мы за эти годы общаться по телефону или по электронной почте.
К юбилею в издательстве «Советский писатель» я выпустил большой роман «Далеко-далеко» — о водителях-дальнобойщиках, о наших дорогах, а по сути — о жизни. Там и обо мне кое-что было, вкраплениями, в рассуждениях главного героя. По-моему, хороший получился роман, я на него потратил шесть лет, с кем только не разговаривал, много раз сидел в кабине трейлера, сам выезжал за шестую кольцевую, дальше правила не позволяли.
«Дубинин подтвердил свою репутацию, роман хорош, автор позволил себе…» Так писали критики, хотя на самом деле я себе не позволил такого, что хотел бы.
В шестнадцатом съездил с делегацией советских писателей в эту пресловутую Америку. Понравилось, конечно. Впрочем, ничего для себя нового я не открыл — вернувшись, подумал, что зря так стремился: сколько бумаг пришлось заполнять, сколько раз выслушивать инструктаж о поведении советского человека в капиталистических странах! Будто я сам не знал, как должно себя вести. И о письме к Тегмарку напомнили — дескать, почему послал без согласования с компетентными органами? Я и забыл уже, а в досье сохранилось.
Чуть было в партию не вступил, кстати. На одной из комиссий меня едва не «зарубили»: почему, мол, беспартийный, непорядок, вступите, товарищ Дубинин, время еще есть… Отбился. В партию меня и по молодости лет не тянуло, никогда не любил ходить строем, даже в той реальности, где служил на ракетной базе, а уж тут подавно. Не то чтобы я что-то имел против коммунизма и партии как носительницы главной нашей идеи. Все-таки Советский Союз в десятых годах был супердержавой, на Луне стояла наша база, готовился полет к Марсу. Я верил в величие коммунистических идей — всю эту жизнь верил, и даже когда вспомнил свои другие жизни, где Советский Союз развалился, все равно верить не перестал: память, как оказалось, не отменяет веры, впитанной с молоком матери.
В Штатах мне не очень понравилось. Тем, кто родился на Западе, в Америке хорошо, с этим не поспоришь. Но я был воспитан иначе, а все эти «материальные блага»… Стар я уже, чтобы хотеть цифровой репликатор третьего поколения. Меня вполне устраивал «Камск» с двумя мегапикселями, я не собирался снимать на камеру, как бегают бактерии по моему ногтю. А уж ковырялка в носу, настроенная на биотоки… Видел я такую в супермаркете на Бродвее, действительно — прогресс от нечего делать! Лучше бы колониями занимались. В Индии, к примеру, еще с девяностых, как начался террор — мусульмане против индуистов, — так и продолжался, а в Вашингтоне только руками разводили: мы, мол, во внутренние дела не вмешиваемся. Так это ваша колония или нет, в конце-то концов?
Ну, ладно.
Чего я боялся — так это болезни, все той же, лейкемии, она должна была вернуться, я ведь оставался собой, и генетика моя никуда не делась. Как я не хотел повторения и радовался, когда проходил еще год… и еще… Наверно, врачи в поликлинике считали меня ипохондриком, ну и ладно. Каждые полгода я делал все анализы, в том числе самые новые, за которые приходилось давать на лапу, но здоровье дороже… В семьдесят два я чувствовал себя на шестьдесят. Болячки были, как без них, но по мелочи — камень в желчном пузыре («Беспокоит?» — «Нет». — «Ну и ладно, живите себе»), радикулит («Не страшно, я вам выпишу растирание»)…
Все было нормально, но я паниковал — что, если очередной анализ покажет, что, если…
Но все случилось иначе. В феврале восемнадцатого в Баку должна была состояться Всесоюзная конференция авторов, пишущих на темы науки и промышленного производства. Вообще-то приглашали популяризаторов, благо было что популяризировать — наши три лунные базы, корабль «Вега» для полета к Марсу, первая термоядерная электростанция в Протвино, наночипы для профилактики неизлечимых болезней. И по экспорту нефтепродуктов мы были первые в мире, даже впереди Саудовской Аравии, не говоря о Венесуэле. Мне нечего было делать на конференции — я писал совсем о другом, хотя, конечно, и о науке тоже. Но — Баку! Я не был на родине много лет, отказывался от приглашений — у меня ж полгорода было когда-то в знакомых, и все звали в гости. Но… Для меня Баку навсегда остался городом юности. В любой моей жизни было так. Сейчас Баку стал другим. Лучше, красивее, больше. Но другой город был мне не нужен. Мне нужен был прежний — с узкой улицей Корганова (там давно снесли старые дома, построили огромный торговый центр), с обшарпанными тротуарами на Советской (теперь там проходил широкий проспект от гостиницы «Азербайджан» до парка имени Кирова), с «хрущевками» в микрорайонах (о «хрущевках» в Баку и не вспоминали, их снесли лет двадцать назад). Имея возможность купить билет и через два часа дышать бакинским воздухом с запахом нефти, я всячески этого избегал, но все-таки не стерпел. Такой случай…
Я даже добился, чтобы в программу конференции включили мой доклад «Художественная проза о современных проблемах мировой науки». Официальный повод изменить собственной позиции.
Рейс должен был вылететь из Внукова в четырнадцать двадцать. Багаж я собрал вечером — да и что собирать было? Утром успел немного поработать, но волновался, и работалось плохо. Такси пришло в полдень, как заказывал. На пересечении Внуковского шоссе с Третьей кольцевой застряли в пробке. На экранчике штурмана было прекрасно видно, что на шоссе авария, бегущей строкой шла информация: рекомендуется объезд. Но «шеф» решил проскочить: «Я этот участок знаю как пять пальцев, там есть проселок, свернем, глядите, на штурмане это тоже видно». Ничего я на карте не разглядел, скажу честно, но если профессионал уверен… Поехали и, конечно, застряли. Когда мы встали в хвост рейсовому автобусу, пробка даже по штурманской карте растянулась километров на десять. До отлета полтора часа, мы стоим. Час. Стоим. Полчаса… Начали понемногу продвигаться.
Я, конечно, раз десять звонил Корнееву, руководителю делегации, извинялся, говорил: сам виноват, полечу другим рейсом или вообще вернусь, если судьба… Но Корнеев решил иначе, и коллеги-писатели его поддержали. Если бы диспетчер или кто там во Внуково все решает, был против, то рейс вылетел бы по расписанию, и ничего бы не случилось. До стало так: вылет чартера задержали на полтора часа, и я даже преисполнился гордости — из-за меня! Значит, я чего-то стою, если сто тридцать человек и самолет ждут мою персону.
Контроль прошел в ускоренном режиме, и вылетели мы с почти двухчасовым опозданием.
Это все решило.
Над Махачкалой машина вошла в грозовой фронт. Не в грозу, конечно, не в тучи — летели мы выше, в обычном пассажирском эшелоне. Я дремал у окна, видел краем глаза, как далеко внизу что-то сверкает, не придал этому значения… Вдруг тряхнуло. И сразу — будто напильником по железу, такой звук… И яркое пламя. Помню чей-то вопль: «Молния!» Наверно, так и было, откуда мне знать?
Жар. И дышать нечем. И все провалилось. В груди холод. Боль. Как стало больно! И мысль: «Господи, опять!» И еще: «Неужели на этот раз — все?»
12
С такой мыслью я и выскочил в следующую жизнь. Вообще-то я думал в тот момент о том, что Марина поручила заказать новый телевизор, а я вместо этого смотрю в Интернете трансляцию бразильского карнавала. Странное занятие в моем возрасте, но захватило, не оторваться. И вдруг мысль: «Неужели на этот раз — все?» Что все-то?
Сколько времени я приходил в себя? Марина вернулась с прогулки (она любила после обеда посидеть с соседками на скамейке у подъезда), а я все раскладывал новые воспоминания. Не то чтобы был в шоке, но хотелось вспоминать, вспоминать… Ведь это был я, это со мной… Я только что погиб, сгорел в самолете, и если бы не застрял в пробке, если бы вылетели вовремя, то ничего бы не случилось, и я… Что?
Марина пришла, хлопнула дверью, спросила из прихожей: «Заказал? Когда привезут?» Я промычал что-то неопределенное, переключился с карнавала на сайт магазина «Джейхан», а думал, конечно, о том, что, оказывается, мог стать писателем… то есть стал, да, и сорок лет гнал роман за романом… и от предложения майора я в свое время не отказался…
Телевизор я заказал, а потом сослался на усталость и завалился на диван, накрывшись одеялом. Марина спрашивала: «Что с тобой? Плохо себя чувствуешь?» Я вяло отвечал: «Нет, просто устал», а сам думал: могло случиться так, что я остался один. Марина, Мариночка, почему ты ушла, как ты могла… Я слышал ее голос из кухни и радовался тому, что здесь мы все еще вместе. Конечно, болячек у нас обоих достаточно, год назад, в семнадцатом, жена перенесла операцию — ей удалили желчный пузырь, но все прошло удачно, оперировал профессор Муртазов, пришлось хорошо заплатить и хирургу, и анестезиологу, половина наших запасов ухнула, но иначе-то как? За все приходится платить — даже перевязочных материалов в больнице не хватало.
Оказывается, мы могли жить в Москве? И я не занимался всю жизнь астрофизикой? Писал книги? То есть и книги писал, но ведь и астрофизиком тоже был, и ракетчиком, вот как интересно сложилось…
Вечером я потащил Марину в гости к внукам, хотелось развеяться, все равно ночью не усну, буду вспоминать прожитое, пытаться понять. Пошли мы к Светочке, благо недалеко — через три дома. Весь вечер я был рассеянный — так говорили Марина со Светкой. Я не рассеянный был, совсем наоборот: сосредоточенный. Вспоминал, вспоминал… Вторая жизнь, пятая, девятая, одиннадцатая… Подумать только!
В этой моей жизни я никуда из Баку не уезжал, так и прожил здесь все свои семьдесят с гаком. В молодости, помню, звал меня некий майор в ракетные части, но я отказался. В школе, помню, был влюблен, но чтобы из-за этого вешаться… Неужели смог? Писательством никогда не занимался, не было у меня к тому способностей, хотя время от времени возникало желание. Или все-таки способность была, а я не воспользовался, упустил? Теперь и проверять не было смысла. Стар слишком для таких экспериментов.
Астрофизика — да, любовь всей жизни. Сабир заприметил меня еще в университете, и я проработал в обсерватории без малого сорок лет, до пенсии. И дальше мог бы, но с финансированием у нас всегда были проблемы, а после того, как нефть подешевела чуть ли не втрое, жить стало не очень весело. Ельцин, конечно, обвинял в обвале империалистов, ну, ему по должности положено, на секретных пленумах кому надо объяснили, а те, кому надо, рассказали женам, жены — подругам, в общем, вся страна прекрасно знала, что живем мы хреново не потому, что грохнулись цены на нефть (не из-за Америки, а потому, что пошли в серию малогабаритные термоядерные станции, у нас их еще не выпускали и не закупали — дорого, — а в Штатах и Европе еще в третьем году начали переходить на альтернативные источники). Живем мы хреново, потому что приходится две трети (подумать только!) бюджета пускать на военные программы. Надо поддерживать паритет, иначе американцы и НАТО нас сомнут, давно нацелились, еще со времен старшего Кеннеди.
На пенсию я вышел в начале шестого года, Марина чуть раньше. Тогда мы еще жили, между прочим, вполне прилично, не нужно было брать ссуду, чтобы купить новый телевизор. Тогда я и компьютер приобрел — не ездить же в обсерваторию за сто километров всякий раз, если нужно почитать статью Кормана, к примеру, или узнать точно, что наблюдали на WAS Ре. Да и бывшие коллеги к моим наездам относились не то чтобы плохо, но… Я их понимал — в том числе и бывшего своего шефа, ставшего академиком и директором. Дружба дружбой, а время на компьютерах расписано, извини, Володя… Я понимал и купил себе персоналку, лишив Марину поездки в Кисловодск. А ей нужно было — воды попить, полечиться… «Нет, — сказала она, — тебе важнее».
Полезная штука компьютер. Я прекрасно помнил, как в восьмидесятых считал на логарифмической линейке распределение пульсаров в Галактике. Конечно, счетно-вычислительные машины уже и тогда были — в институте математики, к примеру, стояли две М-400, и очередь расписывалась на месяцы вперед, как и время на нашем двухметровом телескопе. Привыкли мы к очередям — если что-то получается без очереди, удивляемся: ах, удалось… Да, о чем я, отец Александр… Считал на линейке, и ничего — мы с шефом тогда опубликовали несколько статей в центральных журналах, я даже в Москву на конференцию ездил в девяносто пятом. Это была первая международная встреча советских астрофизиков с американскими коллегами. Сам Кларк приезжал, он у них руководил космическими рентгеновскими исследованиями, и я рассказал о нашем каталоге источников, изрядно удивив американца. Они приехали со своими переносными компьютерами, у них уже тогда был Интернет. Ая привез наш каталог на листочках бумаги. Посидели мы, помню, в номере, Кларк полистал карточки, время от времени поднимая на меня взгляд — то ли уважительный, то ли удивленный, — а потом сказал, что это обязательно нужно публиковать в «The Astrophysical Journal», уникальный, мол, материал. И срочно в Интернет выложить, это важно для всех, кто готовит новые рентгеновские эксперименты.
Эх… Ну, не понимал человек, что у нас нет валюты, чтобы платить за публикацию, и экспертный совет не пропустит материал за границу, потому что одно слово «космос» заставит цензоров дрожать в предвкушении выговора с занесением. Помню, я пробормотал что-то неопределенное: дескать, очень ценю его мнение, теперь надо думать, где публиковаться.
Каталог вышел в Москве, в «Астрономическом журнале», и я добился разрешения отправить экземпляр со статьей Кларку в Штаты.
Сейчас вспоминалось об этом с ностальгией, хорошие были времена, но странные. В девяносто девятом в продаже появились первые личные компьютеры, но стоили они больше автомобиля, примерно двадцать зарплат.
Я всегда думал, а иногда мы с шефом даже обсуждали, если далеко от телефонов, которые, конечно, прослушивались: почему мы от Америки отстаем — чем дальше, тем больше? В газетах и по телевидению все преподносилось иначе, но мы-то знали, что наш двухметровый телескоп, хотя и крупнейший, но не в Европе, как написано было в рекламном проспекте, а только среди восточноевропейских обсерваторий. И уж очень далеко не первый в мире — на Гаваях американцы поставили десятиметровую махину и наблюдали такие дали, о каких нам и не мечталось. А оборудование? А вычислительная техника? Электроника? Или, если взять легкую промышленность — у нас все для народа, но почему тогда в Штатах автомобиль — средство передвижения, а у нас — предмет роскоши?
Вспоминая другие свои жизни, я сравнивал, пытался анализировать, делать выводы. Понять, что произошло с моей памятью, как с этим жить? Ни с кем не делился — помнил из прошлого опыта, насколько это бесперспективно и чревато последствиями. Конечно, прошлый опыт нужно было принимать с оговорками — другие жизни, другие времена, все другое…
Я даже Марине не сказал ни слова. Она видела, что со мной творится неладное, я был рассеян, отвечал невпопад. Потом пришел в себя, копался в памяти, когда оставался один, никогда не пробовал записать — на бумаге точно не стал бы, но в компьютере… Нет, и компьютеру не доверился бы. Ходили слухи, что в Конторе читают все файлы, даже если их не пересылать по почте, а хранить на диске. Как они это делали, я не знал и, честно говоря, не очень верил, но лучше перестраховаться, чем иметь неприятности. Почту проверяли, почему не заглянуть заодно и в диск?
Конечно, я изучил всю литературу по физике времени-пространства, что нашел в академической библиотеке и раскопал в сети — выхода на зарубежные источники у меня не было, но кое о чем можно было догадаться по публикациям в «Журнале философии» и «Журнале теоретической физики». Никаких идей, разве что в фантастике, которую я не очень любил, можно было найти опусы о параллельных мирах. В основном, переводы с английского: Хенлайн, Азуров, Сименс…
В шестнадцатом году на экраны вышел американский фильм «Вперед, в прошлое!» — мы с Мариной ходили, ей понравились дурацкие погони на машине времени, чушь собачья. Но снято было отлично, наши так не умели. Глядя, как главный герой метался из будущего в прошлое и обратно, я рассуждал о том, что человеческая память, возможно, формируется под влиянием не только реальных событий, но и потенциальных, возможных, не случившихся. Скажем, как с майором, предлагавшим мне пойти в ракетчики. Я отказался, а в памяти сформировался узелок, и серые клеточки в мозгу начали просчитывать — что могло бы произойти, если бы я согласился? Поскольку это лишь нейронная симуляция, «предчувствие» мозгового компьютера, то он и считал неправильно, сформировав в памяти образ, которого не могло быть…
И другие варианты так же. Но почему тогда переброс от памяти к памяти происходит в момент как бы смерти? Это, наверно, тоже можно объяснить: программа считает, пополняя ложную память, доходит до финала и коммутирует с другой программой, которая тоже существовала в мозгу и рассчитывала другой, еще не закончившийся вариант.
Шизофрения это, если приглядеться. Даже с моей, непрофессиональной точки зрения — типичное раздвоение личности. Не раздвоение, а удесятерение… и то ли еще будет.
Во всяком случае, в реальной физике идей, способных объяснить мои ложные памяти, я не обнаружил. Может, на Западе… Но и на Западе, как я себя уверил, не могли развиваться идеи о том, будто реальный мир может состоять из множества ветвей, переплетенных друг с другом, как ветки деревьев.
В двадцать первом американцы с англичанами полетели на Марс — у нас об этом сообщили в новостях, и в Интернете было довольно много публикаций с нужными комментариями. Мол, все это интересно с точки зрения абстрактной науки и гонки, навязанной нам мировым империализмом, но на самом-то деле кому нужна космическая показуха? На Марсе нет жизни, а яблони там цвести все равно будут, но не американские, а советские — мы за сенсациями не гонимся, и наша экспедиция, когда настанет срок, повезет на красную планету не пару приборов для измерения состава воздуха, а настоящие саженцы, которые…
И так далее. О том, что на Луне уже восемь лет работали две постоянные станции, сообщали в промежутках между «демонстрацией безработных перед Белым домом» и прогнозом погоды. Как-то я разговорился на скамейке (пошел с Мариной посидеть, сам потом не рад был) с одним старичком, бывшим начальником цеха на ламповом заводе. Я ему: «Американцы на Марс полетели, здорово, правда?» А он: «Значит, теперь и оттуда будут на нас ракеты нацелены. Мы это так оставить не можем, и ответ наш будет асимметричным, но верным. Значит, опять масло подорожает, и путевки в санаторий придется ждать не по два, а по четыре года, а время идет, старость не радость, опять в боку будто огонь полыхает…»
Я встал и ушел. Старость, конечно, не радость, но выслушивать чужие стоны… Увольте.
Я любил вспоминать — не ту жизнь, какую прожил реально, а другие, вымышленные. То есть я так думал, что вымышленные моим собственным мозгом. Было что вспомнить — на десяток жизней хватило, разных по длительности. Смерти свои вспоминать не любил. Старался о них не думать. Иногда не получалось, и тогда накатывало… Марина от меня в такие часы пряталась, а Света и Лера, младшая внучка, брали в оборот — Лера у нас стала врачом, вот и лечила мою психику, как считала нужным. В основном, беседами.
В двадцать третьем почти полгода провалялся в больнице — инсульт. Знаете, о чем я подумал, когда мир вокруг меня вдруг закачался и начал рушиться? Сейчас умру, и начнется, то есть продолжится, другая жизнь, там все будет нормально. Я не хотел боли в своем мире, я хотел покоя после быстрой смерти. Но умереть не довелось. Может, к счастью. Была боль, долгие дни… Марина переселилась в больницу, и Света с Лерой часто навещали, я заново учился говорить, двигаться…
Это случилось, когда я вернулся домой. Каждая моя смерть, отец Александр, не повторяла предыдущую. Кроме лейкемии, но и то…
В тот вечер по «Времени» передали: астрономы обнаружили астероид, который мог столкнуться с нашей планетой. Оснований для паники нет, вероятность не такая уж большая, ученые всего мира ведут наблюдения.
Наутро я позвонил в обсерваторию. Там давно было все новое: начальство, сотрудники. Сабир умер в семнадцатом, я был на похоронах… Неважно. Позвонил, спрашиваю: «Что за астероид, что известно?» Мне, как бывшему коллеге, доверили… Без распространения, конечно. Траекторию в Хьюстоне рассчитали довольно точно, астероид упадет, но пока неясно — где именно. Большой район — от западной Атлантики до Урала, от Москвы на севере до Тегерана на юге. Произойдет это двадцатого января — через две недели, значит. Масса огромная, размер камня метров двести.
Баку оказался в зоне возможного падения. Зона большая, но даже если… Куда ехать-то? И на какие шиши? По телевидению каждый день передавали: опасность невелика, американцы хотели расстрелять астероид ракетами с водородными зарядами, но Совет Безопасности запретил, и правильно — даже если удалось бы раздробить астероид на фрагменты, опасность лишь увеличилась бы. Расчет траекторий обломков сильно затруднился бы, а времени до их падения оставалось бы совсем мало. В общем, ждите, и будь что будет. Что делали на Западе, я не знаю. Наверно, что-то все-таки предпринимали, но у нас об этом не сообщалось ни слова, а Интернет вообще вырубили, и по радио начались сплошные помехи. Чтобы народ не пугать, наверно. Народ и не пугался. Зачем пугаться, если говорят, что ничего страшного не ожидается? Упадет, да, и будет красивое зрелище… для тех, кто окажется далеко от места падения.
Восемнадцатого стало понятно, что грохнется где-то неподалеку. Из города стали уезжать начальники, по улицам в сторону аэропорта носились черные лимузины, а наша соседка, она работала в буфете республиканского цека, сказала, что партийные бонзы уехали и семьи вывезли, и что-то, наверно, будет, возможно, война с Ираном, потому что и войска из города уходят.
С обсерваторией связи не было, я звонил каждый час. Марине сказал, чтобы собрала чемодан, больше не надо, в любой момент могут объявить эвакуацию, когда станет известно место и время падения астероида. Света с мужем и Лера тоже сидели на чемоданах.
Господи, какой я был дурак! Впрочем, что я мог сделать, если бы даже знал? Ничего.
Упала эта дрянь в ночь на двадцатое. Мы с Мариной не спали, время было не позднее. Услышали рокот, будто танк едет или что-то тяжелое. Вышли на балкон. Увидели вспышку, такую яркую, что мир сразу погас, ничего не осталось…
Я даже не знаю, от чего умер — может, от ударной волны, может, обрушился дом, а может, я умер от ужаса, от черного кошмара, навалившегося прежде, чем я что-то почувствовал.
Внутри разорвалось, лопнуло, пролилось… И все.
13
Я проснулся среди ночи, сердце билось, как молот, я не мог отойти от приснившегося кошмара, нащупал у изголовья пузырек с таблетками, руки дрожали, вот, думаю, так и помру сейчас, бросил в рот две капсулы, на столике стояла чашка с водой, но в темноте я ее уронил на пол, услышал звон… Пришлось глотнуть без воды.
Полежал несколько минут, пришел в себя; Встал, зажег свет, надел очки, вставил зубы — почему-то эти привычные действия успокоили меня больше, чем лекарство.
Господи, спаси, — подумал. Какое знамение мне было? Не сделал ли я чего-то, за что Творец пожелал наказать меня этим кошмаром?
И сразу понял… Это было как знание, пришедшее с небес. Память. Не помнил ничего и вдруг вспомнил. Двенадцать жизней. Двенадцать смертей. Только что, когда я спал, случилась последняя.
Господи, думал я, что я сделал в жизни такого, чтобы быть наказанным столь страшным образом?
Я вышел на балкон, мне не хватало воздуха, ноги подкашивались, ночь была морозной, градусов десять ниже нуля, но мне было жарко, жар шел изнутри, будто возникшие во мне памяти выделяли энергию, энергию чуждого духа…
Не знаю, почему я не простудился и даже насморка не схватил, простояв на морозе… не знаю сколько. Десять минут? Час?
Вернувшись в комнату, я точно знал, что жизнь моя нынче — тринадцатая. Последняя. Почему-то я точно знал, что, когда умру в следующий раз, смерть будет окончательной, и я наконец предстану пред Господом.
Включил компьютер и до утра записывал, пальцы бегали по клавишам, будто не я вспоминал, а само вспоминалось и само себя записывало, а я был только проводником, ничего не понимавшим, но все помнившим. Провидение двигало моими пальцами, отец Александр. К утру, совсем выдохшись и ощутив, что небесное вдохновение покидает меня, я записал файл, задал пароль и тут же, у компьютера, провалился в сон, пустой, без сновидений. Проснулся около полудня, потому что позвонила внучка, Лерочка, — хотела прийти, прибраться. «Да, родная, — сказал я, — рад буду тебя видеть».
Сразу все вспомнил и захотел поглядеть записанный ночью файл, но не смог не только найти его, но даже пароль на память не приходил. Так все и пропало. Значит, на то была воля Господа. Больше я файл не искал — пропало, значит, так тому и быть. И больше я ничего не записывал — нельзя дважды искушать судьбу и идти против воли Творца, высказанной столь очевидно.
Но я все помню, отец Александр, помню и знаю, что было мне дано искушение. Искушение — не грех, верно? Грешным может стать преодоление искушения или, если поддашься… Возможно, я должен был в тот же день прийти к исповеди и вам, своему духовнику, поведать о жизнях, вошедших в мою память. Но в тот день я был так разбит… Лерочка, приехав, дала мне лекарство, посетовала на мой не очень здоровый вид и опять, в который раз, завела речь о том, что мне следует переехать в староприимный дом, где старики вроде меня доживают остаток дней без забот, но не без печалей, какими полна старость и каких я хотел избежать, оставаясь один в своем жилище. Может, и это был грех, грех гордыни, я слишком надеялся на свои слабые силы и думал, что лучше умереть среди знакомых, привычных, родных вещей, нежели, пусть и в покое, но среди чужих и чуждых… Это грех, и я прошу вас, отец Александр, отпустить мне его, ибо не хотел я причинять никому никаких хлопот, но старики эгоистичны, вы знаете…
Случилось это семь лет назад, в январе двадцать четвертого. С той поры каждый свой поступок я стал сверять с иными моими жизнями, изумляться происходившему и пытаться понять суть и причину Господней милости. По зрелом размышлении, отец Александр, я пришел к выводу, что не случайно дана мне эта память, это знание. Ни одного мгновения я не сомневался, что все, о чем я так неожиданно вспомнил, действительно происходило со мной. Четкость, ясность, безусловность моей памяти для меня — профессионального астронома — однозначное свидетельство реальности. Каждый ощущает разницу между сном и бодрствованием. Каждый может отличить воспоминание о реальном событии от бесовского наваждения, порожденного выпитым, например, или наркотическим препаратом, искажающим восприятие. Никогда в жизни — ни в этой, ни в каких других — я не принимал наркотиков. Выпивать тоже не любил — разве что рюмочку сладкого по праздникам: на Рождество, Крещение, Пасху и еще в день тезоименитства Его Императорского величества. Вы знаете меня не первый год, отец Александр: я был крещен, как положено, и крестным моим отцом был замечательный человек Иван Дмитриевич Богатов, автор «Песни о государстве Российском».
Мать моя Вероника Власьевна Дубинина, в девичестве Федорова, была женщиной высоконравственной и воспитание мне дала соответствующее. Отец, Михаил Владимирович Дубинин, погиб во Вторую Отечественную — ушел на фронт рядовым и не вернулся, его призвали в самом конце военных действий, он только и успел доехать до передовой, его часть брала Бухарест там его и убило. Я родился через полгода после его гибели и за два месяца до великой победы.
Знаете, отец Александр, почему я стал астрономом? В детстве любил смотреть на звезды, это понятно. Рисовал созвездия по контурам звездных россыпей. Помещал на небо героев любимых сказок: была там Курочка-ряба, и Змей Горыныч, и Серый волк, и Емелю я изобразил, где на обычных звездных картах находится созвездие Ориона. Но в школе я мечтал стать не астрономом, а писателем. Мечтал стать известным, как Семенов, прославивший себя романом «Живые и мертвые». Как потрясающе показаны там государь-император и его семья, их страдания о родине в дни тяжких испытаний! Хотел писать, как Фалеев, я зачитывался его «Молодой гвардией», поручик Кошевой, партизан, духовный наследник Дениса Давыдова, не давал мне спать по ночам…
Но я не стал писателем, отец Александр. В последнем классе, когда нужно было выбирать жизненную дорогу, я пошел на исповедь, это было еще в Баку, я был прихожанином церкви Святых Жен Мироносиц, там меня выслушал отец Константин, замечательный человек и пастырь, я всю жизнь ему благодарен. Поведал о своих мечтаниях и метаниях, и о безответной любви к Марине Светловой, она училась в пансионе, что был от нас на соседней улице… Отец-Константин мудро сказал: «Грех плотской любви простителен в молодости, думай о душе, только глас душевный, исходящий из сути твоей, подскажет тебе правильную дорогу. И запомни: лучше быть первым на деревне, чем вторым в городе, ты понял меня?»
Я понял. Я и сам знал, что не смогу писать ни как Семенов, ни как Фалеев. А быть хуже… И я поступил на физический факультет нашего Бакинского университета. Мама благословила меня, она хотела видеть сына ученым, считала литературную стезю недостойным применением моего таланта. Матери всегда переоценивают своих детей, это простительный грех.
Я окончил университет, когда в астрофизике начался бум открытий: пульсары, квазары, рентгеновские двойные, нейтронные звезды, черные дыры… Все — в течение одного десятилетия. Естественно, я занялся этими удивительными объектами, свидетельством бесконечной мудрости Господа. Мы с моим шефом Самиром Гасановым в те славные годы были первыми, кто описал кривые блеска рентгеновских новых звезд и верно определил расстояния до планетарных туманностей. Шеф был магометанином, да я ведь и жил многие годы в Баку, городе магометанских традиций, но наши религиозные расхождения никогда не мешали научной работе. Жаль, Самира уже нет в живых, надеюсь, что в магометанском раю он вкушает наслаждение в обществе гурий, в которых истово верил.
Отец Александр, я всегда знал, что занятие астрофизикой — лучший способ проникновения в замысел Творца, после изучения священных книг, конечно. Всю жизнь свою я искал прямые соответствия между научными открытиями и теми пророчествами, что содержатся в Новом и Ветхом заветах. Я написал две книги, и, возможно, они не прошли мимо вашего внимания: «Прикосновение к небесам» и «Сказ о великом и низменном». В первой я сопоставлял теорию черных дыр с путешествиями Ионы и со страданиями Иова, и книга эта была отмечена Синодом, сам патриарх Московский и всея Руси Михаил, когда был еще митрополитом Богородским, а в миру Михаилом Сергеевичем Горбачевым, автором замечательных «Советов прихожанину», так вот сам будущий патриарх отметил мою книгу, выступая с проповедью по телевидению — было это в семьдесят восьмом и придало мне таких сил…
Да, отец Александр, вы это знаете, конечно. Вы исповедовали меня — и не один раз. Вы отпускали мне грехи, но не знали обо мне того, что знаете теперь. Я и сам узнал об этом восемь лет назад, и с тех пор — очень об этом сожалею! — не ходил на исповедь. Вы знаете теперь, что я прожил не одну, а тринадцать жизней, двенадцать раз прошел через смерть, двенадцать раз переходил из одной своей жизни в другую, как переходит пассажир с поезда на поезд, когда состав заходит в тупик, останавливается, а дальше следует поезд, проходивший в тот момент мимо — ты успеваешь вскочить на подножку и едешь дальше, помня о прошедших днях, жизнях…
Почему это случилось со мной? Последние годы я беспрестанно думал об этом чуде, или наваждении, или Господнем даре, или Господнем же проклятии. Я старый человек, я уже был старым, когда новое знание вошло в меня, внедрилось и осталось. Могла ли наша великая страна, наша Российская империя пройти через те испытания, что я видел, прожил, чему стал свидетелем? Победивший социализм? Партия коммунистов у власти? Вражда с Америкой — нашим великим союзником? Мы вместе здесь и сейчас, мы всегда были вместе — и когда побеждали бесноватого немецкого фюрера, и когда укрощали китайцев, и когда летели на Луну, и сейчас, когда наши космонавты водрузили российский и американский стяги на суровой поверхности Марса… Мы живем в мире с магометанами, это хрупкий мир, но это мир, и мне страшно вспоминать, что в другой моей жизни был всемирный джихад и миллионы христиан погибли.
Я много думал о своих жизнях. Я знаю, что это не болезнь. Это физический феномен, который нужно изучать так же пристально, как я всю жизнь изучал жизнь далеких галактик, описывая их место и суть в картине мира, созданного Господом. Я прочитал множество книг — как православных, так и католических, и протестантских физиков: Виллера, например, и Хокингера. Я даже магометан читал, каюсь, но не нашел в их трудах ничего для себя полезного.
И вот к какому выводу я пришел, отец Александр: Господь в мудрости своей создал мир, способный к саморазвитию. Это и без меня известно, это в любом учебнике написано. Но мир наш куда более сложен, чем нам сейчас представляется. Он бесконечно сложен, поскольку бесконечно сложны помыслы Творца, мы понимаем лишь малую их часть и надеемся понять больше, но поймем ли до конца? Нет, ибо пути Господни неисповедимы! В созданный Им мир Творец вложил способность, которая мне сейчас представляется не только естественной, но необходимой для наиболее полного воплощения Замысла.
Послушайте, отец Александр. Я старый человек и могу говорить то, что думаю. А думаю я вот что. Нам дана свобода воли, верно? Это главное, чем отличил Господь человека от тварей неразумных. Человек решает сам: быть верным слугой Творца или нарушить Его заповедь и стать убийцей. Он ответит на Страшном суде, но здесь и сейчас человек сам решает. И человечество решает само. Выбирает. В семнадцатом, после февраля, Россия выбрала путь, которым прошла к буржуазной республике, а в двадцать третьем — к восстановлению монархии, возвращению императора Николая. Но могло быть иначе, верно? В октябре, например, когда коммунисты едва не захватили Зимний. У них, к счастью, не вышло, но — могло? В бесконечном Господнем мире реализуются все возможности, все пути развития — Творец оставил нам свободу выбора, а выбрать мы можем любой из потенциальных вариантов, верно? Я вам больше скажу, отец Александр. В квантовой физике уравнения Шрединга имеют не одно, а множество решений, и это тоже известно любому первокурснику. Каждый квантовый процесс может завершиться двумя или даже миллионом вариантов. Почему физики отбрасывают ненужные, как им кажется, решения? Разве этим они не умаляют Творца? Если что-то может осуществиться, оно должно осуществиться — Господь не оставляет нереализованным ничего из того, что сам же сделал возможным!
Я хочу сказать, что мир наш суть великое множество вселенных, где все возможное — реально. Есть мир, в котором государь Николай Второй не отрекался от престола, и есть мир, в котором Россия не победила Гитлера, и есть мир, в котором Володя Дубинин прожил полтора года и умер, подавившись косточкой. И есть мир, где Дубинин жил в страшной стране, под коммунистами, стране, не признававшей Бога, и наложил на себя руки от неразделенной любви. И есть мир…
Понимаете, отец Александр? Разве я один такой? Все мы, каждый из нас, проживаем множество жизней во множестве миров, и Творец следит за каждым из наших решений, каждому решению позволяет воплотиться, и в этом истинный смысл свободы воли, которой Он наградил нас.
Каждый мог умереть в полгода, мог — в десять лет или в тридцать, и это действительно происходит, но в нашем мире, в нашей веточке бесконечна разветвленного Древа мироздания, здесь и сейчас мы не подозреваем о существовании иных ветвей, иных Господних миров.
Но иногда… Может, в одном случае из миллиарда… Или еще реже… Отец Александр, любой закон природы может быть нарушен по воле Господа. Статистическая физика описывает такие процессы. Вода не течет вверх, верно? Но очень редко, так редко, что такое, наверно, не случалось ни разу, водный поток может побежать в гору. Вода может закипеть, если ее охладить, а не нагревать. Статистика. Неизбежное следствие того, что нельзя предписывать Господу, как Ему поступать с нашим миром в каждом конкретном случае.
Вот со мной и получилось… Умирая в одном мире, я оказывался в другом, там, где продолжал жить. Наверно, каждый из нас проходит через все свои возможные смерти, но Господь в милости своей дарует нам счастье не знать об этом. А я — помню. Почему Творец позволил мне помнить? Почему — мне? Это знак? Означает ли это, что я должен поведать миру о других вселенных, где другие мы живут… живем, осуществляя свободу воли?
Если бы мне было тридцать лет или хотя бы сорок, я, возможно, попробовал бы описать эти идеи уравнениями. Но мне уже восемьдесят пять. Я устал жить. Помню себя молодым — здесь, в нашем мире, и в десятке других. Умирая, я ощущал желание жить, любовь к этому воздуху, свету, к этим людям, деревьям, светилам небесным и гадам морским. Я хотел жить даже тогда, когда забирался на табурет, чтобы уйти из жизни, нарушая заповедь Господню, но не подозревая об этом. Я радовался, возрождаясь в ином мире после очередной смерти, и в конце концов решил, видимо, что так будет вечно и что я, подобно Мафусаилу, переходя от одного своего «я» к другому и сохраняя память о себе-любимом, буду жить столько раз, сколько миров существует в бесконечно разнообразной Вселенной, созданной Творцом.
В гордыне своей я вообразил себя таким же бессмертным, как Господь наш, милостивый и всемогущий. Я старался не нарушать заповедей — здесь, в мире, что окружает нас с вами, отец Александр. Но я грешил в других жизнях. Грешил неверием, гордыней, и множество других пороков были мне свойственны. Последние годы я думаю об одном: если это было со мной, но не здесь, не в этом мире, то грешен ли я только потому, что — помню? Принял ли я на себя все свои грехи, все свои греховные мысли? Я ведь грешил не по своей воле, но по незнанию. Если в том мире, где я погиб на ракетной базе, Россия была не такой, к сожалению, какой должна быть и какой мы ее знаем, если в том мире я был воспитан в безбожии и не знал никаких путей к Господу, разве был я грешен? Да-да, незнание законов, в том числе законов Божьих, не освобождает от ответственности и прежде всего — от ответственности перед Создателем. Я грешил, отец Александр, но — грешил ли я?
У меня нет больше желания жить, я устал. Я слаб, и врачи устали бороться с моими болячками. Я знаю, что, умерев, не найду себя больше ни в каком из Господних миров. Нигде я не прожил более того, что здесь и сейчас. Не спрашивайте, откуда я это знаю. Наверно, так мне внушил мне Господь в доброте своей.
Я умираю, отец Александр, и прошу отпустить мне грехи. У меня была странная жизнь. Или лучше сказать — странные жизни. Двенадцать раз я умирал и продолжал жить. Если Творец позволил мне помнить, то, наверно, для того, чтобы, уходя окончательно, я мог исповедаться в тех грехах, что совершал не здесь, а там. Я понимаю, отец Александр, что это сложная богословская проблема. Я понимаю, что вы никогда с таким не встречались. Может, это и вам Господь посылает испытание — испытание мудростью понимания.
Если бы я ничего не помнил… Если бы помнил только себя в этом нашем мире, лучшем из миров, как сказал вольнодумец и богохулец, но мудрый человек Вольтер… Но так получилось, что я…
Простите, отец Александр, у меня больше нет сил. Вспоминать. Просить. Жить…
Скоро я встречусь с Мариной, моей любимой женой. Как, по-вашему, отец Александр, какой будет наша встреча? Марина не помнила себя в других мирах, в каждом из них она была со мной и была уверена, что других миров не существует. Но теперь, когда мы встретимся, когда наши души воссоединятся… Кто подойдет со мной к вратам Рая? Марина из шестой моей жизни, потерявшая мужа в страшном ракетном пожаре? Или Марина из девятой моей жизни, ушедшая с мукой и страданиями от страшной болезни? Или моя Марина, с которой мы не расставались почти шесть десятилетий? Кто из них? Может, у них одна душа, и одна душа у меня, и мир на самом деле един, как един Творец, но, как и у Творца, у его создания множество лиц и воплощений?
Спасибо, отец мой. Спасибо… Теперь у меня достаточно сил, чтобы уйти. Увидеть свет… Я уже видел его не однажды и знаю, как это выглядит. Свет и голоса.
Мне легко…
Аминь.