«Мир приключений» 1968 (№14)

Пашинин В.

Багряк Павел

Рысс Евгений Самойлович

Абрамов Александр Иванович

Абрамов Сергей Александрович

Мугуев Хаджи-Мурат

Булычев Кир

Полонский Лев

Горцев А.

Тушкан Георгий Павлович

Казаков Владимир

Бахтамов Рафаил

Иванов-Леонов Валентин

Брандис Евгений

Коротеев Николай

Спектор М. Б.

Подколзин Игорь

Зубков Борис

Муслин Евгений

Ляпунов Б.

Евгений Рысс

УКРАДЕННАЯ НЕВЕСТА

(Маленький роман)

 

 

1

Приехав в мае 1953 года в П., я не мог избавиться от ощущения, что здесь все — земля, камни, деревья — еще дышит войной. Город будто недавно вышел из сражения, был тяжело изранен, прерывисто дышал, и раны его только начали зарубцовываться.

Говорят, сейчас П. наряден, весел и следы военных лет давно уже стерлись. Это понятно. Восстановление городов после войны шло в нарастающем темпе. В пятьдесят третьем году, в городе П., куда бы вы ни пошли, память о войне шагала рядом с вами. О чем бы вы ни думали, чем бы вы ни были заняты, война напоминала о себе то огромным пустырем, то царапинами от осколков на памятнике, то неразобранными руинами зданий.

На второй или на третий день после моего приезда пожилой учитель, которому я привез из Москвы посылку, предложил перед вечером пойти посмотреть женский монастырь. Я с удовольствием согласился, думая, что мы увидим развалины старинных строений и услышим легенды о влюбленных монахинях, о суровых игуменьях, о монастырских кладах — словом, истории, похожие на те, которые рассказывают обо всех древних монастырях.

Развалины действительно были, но недавние, военного времени. Монастырь был основан в 1650 году, знаменит своей четырехэтажной колокольней и каменной церковью конца XVIII столетия. К моему удивлению, оказалось, что монастырь действует и теперь и в нем живет не то двадцать, не то тридцать монахинь. Почему был в то время под городом П. действующий женский монастырь, я и по сей день не знаю.

Монахини жили в деревянном общежитии и ходили молиться в деревянную церковь. Монастырь был обнесен каменной стеной, и стена сохранилась. Войти в монастырь можно было свободно, потому что, хоть и очень поврежденные за время войны, каменные его здания представляли историческую ценность и были открыты для осмотра. Располагался монастырь на холме высоко над городом и, несмотря на разрушения, выглядел очень красиво. Рядом с монастырской стеной было тенистое кладбище, на котором росли старые деревья, а на некоторых очень древних могильных плитах можно было разобрать надписи. Ржавая железная калитка вела на кладбище из монастыря. Она состояла из сплетения железных листьев и вьющихся стеблей и свидетельствовала о высоком уровне кузнечного искусства своего времени. Теперь она проржавела, и висячий замок, на который она была заперта, тоже проржавел, и его, наверное, уже давным-давно не отпирали. Шум города не доносился сюда, здесь было по-особенному спокойно.

Пока мы осматривали знаменитую колокольню, на которой реставраторы восстанавливали по сохранившимся рисункам старинную лепку, из общежития вышли монахини в черных платьях и черных платках. Построившись рядами, они не торопясь, не в такт дошагали до маленькой деревянной церкви и вошли в нее. Снова кругом стало пустынно и тихо. В церкви шла служба, еле доносилось негромкое пение хора, изредка отрывисто переговаривались реставраторы, работавшие стоя на деревянных лесах. Я заметил, что дверь в общежитие монахинь осталась приоткрытой. Не удержавшись, я вошел в общежитие. Я увидел обыкновенный деревянный коридор и по обеим сторонам его закрытые двери, которые вели, наверно, в спальни и комнаты для работы. Монахини, это я знал уже и раньше, славились умением стегать одеяла. Жители покупали вату и ткань и отдавали стегать в монастырь. Считалось, что это стоит дешевле, чем купить одеяло в магазине, да и стегали монахини, говорят, лучше, чем фабричные машины. В коридоре висела доска, и на разграфленном белом листе бумаги было написано, какой у каждой монахини план, сколько одеял она простегала и на сколько процентов план выполнила или перевыполнила. Видно, монастырское начальство использовало опыт советского производства. Может быть, между монахинями велось даже соревнование, только, вероятно, называлось оно как-нибудь иначе.

Я все-таки вспомнил, что без разрешения вошел в чужой дом, и, еще раз оглядев коридор, поторопился выйти.

На обратном пути спутник мой сказал:

— У нас недавно в городе большое было волнение. Летчики монахиню похитили.

— Что, что? — переспросил я. — Как — похитили?

— Да очень просто. Днем, когда монахини шли в церковь, надели на одну мешок, кинули ее в машину и увезли.

Так я впервые услышал про эту удивительную историю, начало которой могло, казалось, произойти только в очень давние времена, а конец был совершенно современным.

 

2

Произошла эта история меньше чем за год до моего приезда и еще до сих пор служила темой бесконечных разговоров на крылечках, на которых по вечерам в хорошую погоду сидят горожане, обсуждая домашние и разнообразные городские новости.

В те годы в П. было очень много летчиков. Поблизости стояли летные части, и здоровые молодые парни в свободное от службы время гуляли по улицам, торчали в очередях у касс кинотеатров, знакомились с девушками и считались в городе самыми лучшими женихами.

Началось все с того, что у одного из летчиков завязался роман с молодой монахиней — собственно, не монахиней, а послушницей, которая еще только готовилась к пострижению. Подробностей этого романа толком, естественно, не знает никто. Вероятно, летчик увидел послушницу, когда зашел из любопытства посмотреть старинную колокольню. Наверное, потом, прельстившись красотой послушницы, которой было только восемнадцать лет, стал заходить почаще и постепенно добился того, что и она обратила на него внимание. Сначала, вероятно, они переглядывались, потом, обманув строгий надзор монахинь, познакомились, потом начались у них долгие разговоры. Может быть, встречались они у той самой железной калитки, которая вела на кладбище. Летчик стоял с внешней стороны и мог в любую секунду скрыться за деревьями, а послушнице разрешалось, наверное, вечерком погулять по монастырскому двору, и никого не удивляло, что она подолгу стояла у калитки. Можно предположить, что летчик уговаривал ее бросить монастырь, а она не хотела и боялась, объясняла ему, почему монастырь бросить не может. Объяснения эти ей казались очень убедительными, а летчик считал, что все это совершенная ерунда и что она непременно должна уйти из монастыря и выйти за него замуж. Чтобы понять, почему послушница так упорно сопротивлялась уговорам летчика, который, видимо, очень ей нравился, потому что ходила же она к нему на свидания, надо объяснить, как восемнадцатилетняя девушка попала в монастырь.

 

3

Дело в том, что родители ее, супруги Иваненко, были очень религиозные люди. Отец, Никифор Федулович, хороший сапожник, работал в государственной мастерской, тайным образом брал частные заказы на дом, строго соблюдал посты и был усерднейшим посетителем церкви. Говорят, что усердие к церковным делам снискало ему благожелательное отношение городских священнослужителей, и именно среди них находил он большую часть своей клиентуры. Он шил сапоги, ботинки и туфли священникам и их женам, а в то время, в начале тридцатых годов, обувь в магазинах появлялась редко и за ней выстраивались огромные очереди, так что платили частному сапожнику много. В зарплате он, говорят, не нуждался и работал в мастерской только для того, чтобы иметь легальное положение. Женился он на женщине тоже очень религиозной. Допускаю, что супруги были искренне верующими и что совсем не материальные интересы заставляли их выстаивать церковные службы, тщательно соблюдать посты и выполнять все положенные обряды.

В начале тридцатых годов жена сапожника заболела. Врачи подозревали рак. День ото дня ей становилось хуже, боли были очень мучительны, и наконец она решилась на операцию. Хирурги назначили день. Накануне супруги были в церкви и долго молились. Шли они домой растроганные, умиленные и говорили о том, что для такого особенного случая обыкновенной молитвы, может быть, будет и недостаточно. Решили дать обет. Смысл этого обета, если перевести его на обыкновенный язык, заключался в следующем: если у Марьи Степановны, так звали жену сапожника, опухоль окажется доброкачественной и, значит, болезнь не будет иметь печальных последствий, если, кроме того, у нее родится ребенок, то этого ребенка они в благодарность посвятят богу. Реально это значит, что с детских лет ребенок будет воспитан в строго религиозном духе и когда достигнет положенного возраста, будет отдан в монастырь и примет пострижение.

Все обязательства по этому воображаемому договору, которые приходились на долю высшего существа, были выполнены. Операция прошла совершенно благополучно, у Марьи Степановны рака не оказалось и беспокоиться о ее здоровье не было никаких оснований. Мало того, осенью 1934 года у супругов Иваненко родилась дочь, а прежде они были бездетны, хотя давно хотели иметь ребенка. Стало быть, теперь дело было за супругами, которые должны были выполнить свои обязательства.

Девочка, ее окрестили Ириной, воспитывалась в строго религиозном духе. С малых лет ее приучили молиться. Когда девочке было семь лет, началась война, и вскоре город был оккупирован. Никифор Федулович Иваненко оккупацию прожил тихо, на работу к немцам не пошел, но брал по-прежнему частные заказы, которых стало еще больше, и существовал безбедно. Ирина подрастала, выстаивала долгие молитвы дома, а потом стала ходить с родителями в церковь. Во время оккупации школы не работали, и учиться Ирина пошла с большим опозданием, только в 1944 году, когда ей исполнилось уже десять лет. Была она тихая девочка, сидела всегда на задней парте, с другими девочками не дружила и после конца уроков сейчас же бежала домой. У Иваненко был свой домик, хоть маленький, но с садиком. В садике Ирина и гуляла, а выходила из дома только в школу и в церковь. Весной пятьдесят первого года она с грехом пополам кончила семилетку. Училась она плохо потому, что все ее интересы были в религии. Мысль о том, что она станет монахиней, что она посвящена богу, что она «обещанная», была ей внушена с самого раннего возраста и принята ею без всяких возражений. Мир тихо горящих свечей, ладана и коленопреклонений был ее миром, и никаких сомнений у нее не вызывал. Она ни единым словом не возразила, когда ее отвели в монастырь. Она давно знала, что это будет, и была, казалось ей, совершенно к этому готова.

 

4

Теперь о герое нашего маленького романа. Звали его Василий Егорович Голосеенко. Первое, что бросалось в глаза, когда вы на него смотрели, было необыкновенное здоровье. Здоровых людей на земле много, но Василий Егорович обладал здоровьем прямо-таки выдающимся. Казался он человеком полным, но даже полнота его была какая-то необыкновенно здоровая. Его будто распирали жизненные силы, бурлившие в великолепно сложенном теле. Так как он был человек веселый, очень часто улыбался, да когда и не улыбался, лицо его сияло от счастья, казалось, что он радуется своему здоровью. На самом деле он никогда об этом не думал, здоровья своего не замечал, считал его совершенно естественным и очень удивлялся, когда кто-нибудь из товарищей заболевал. Пустяковый грипп он считал очень большим несчастьем. Если кто-нибудь из знакомых был болен, Василий Егорович, а проще говоря, Вася, немедленно бежал доставать какие-нибудь лакомства, которые в пятьдесят втором году было совсем нелегко достать, и появлялся в дверях комнаты с лицом таким испуганным и огорченным, как будто товарищ, которого просто прохватило сквозняком, был болен очень тяжело и опасность ему угрожала ужасная. Убедившись, что больной свободно дышит, отнюдь не потерял интереса к жизни, смеется, шутит и огорчается потому только, что до понедельника доктор не позволяет встать, Вася расплывался в улыбке и снова начинал излучать такую радость жизни, что больному казалось, будто у него здоровья прибывает от одного только вида Васиного сияющего лица.

Происходил Голосеенко из летной семьи. Отец его погиб в воздушных боях под Киевом, старший брат летал на Севере. Мать Василия Егоровича жила на Кубани в маленьком городке и была секретарем райисполкома.

Жили летчики очень дружно и, несмотря на тяжелый и утомительный труд, в общем, весело. Вечером ходили в кино или в городской сад послушать оркестр, выпивали по кружечке пивка. Некоторые танцевали под оркестр в саду, у некоторых были романы, даже несколько свадеб сыграли в городе. Кое у кого, из тех, кто постарше, народились уже дети. Василию Егоровичу, которому исполнилось от роду двадцать три года, казалось, что если когда-нибудь у него и будет роман, то уж во всяком случае очень не скоро. Когда другие летчики рассказывали друг другу о своих любовных переживаниях, Василий Егорович старался не слушать, а если слушать и приходилось, то только молчал, улыбался и ужасно краснел.

Семейные люди внушали ему отношение совершенно особое. Ему казалось, что семейный человек знает что-то такое, чего они, молодые парни, не знают и знать не могут, что он, семейный человек, по самому своему званию мужа и отца имеет право на всеобщее уважение. Поэтому, например, капитан Сычев, у которого было уже трое детей, казался Васе человеком очень высоко стоящим, не по званию, хотя сам Вася был пока только младший лейтенант, а по должности главы семьи. Он охотно выполнял любое поручение капитана или его жены, и капитану пришлось даже однажды выговаривать жене, потому что она и в самом деле решила, что главная житейская обязанность Голосеенко — это таскать в выходной день картошку с базара или оставаться с детьми, пока Сычева пойдет в магазин присмотрит себе материал на платье.

И вот именно этот здоровый, жизнелюбивый, улыбающийся молодой парень должен был влюбиться в обещанную богу послушницу, которой предстояла аскетическая жизнь монахини, состоящая из длинных церковных служб, постоянного самоуничижения, молитв и сплетен.

 

5

Роман между Василием и Ириной развивался медленно. Из каждых трех посещений монастыря (Голосеенко вдруг оказался страстным любителем не архитектуры вообще, а именно одной четырехэтажной колокольни середины XVII века) два раза ему удавалось хоть издали увидеть послушницу Ирину и только один раз хоть недолго с ней поговорить. Часто он даже не решался ей кивнуть головой, потому что знакомство с молодым мужчиной среди монахинь, живших в деревянном общежитии, считалось неслыханно предосудительным делом. Раз за разом все более энергично уговаривал он Ирину оставить монастырь и выйти за него замуж. Доказывая, что это совершенно невозможно, Ирина рассказала ему и про болезнь матери, и про обет, который дали ее родители, и про то, что именно после этого обета она родилась, — словом, всю свою, как ей казалось, удивительную историю, которая неотвратимо толкала ее на путь служения богу.

К ее удивлению, на Голосеенко вся эта история не произвела никакого впечатления. Он недоуменно смотрел на Ирину и никак не мог понять, почему она должна отказаться от настоящей жизни и вечно стегать одеяла в обществе ворчливых старых девиц и вдов. Он не издевался над ее отношением к родительскому обету, а просто старался понять, в чем тут дело. То, что у матери оказался не рак, а другая болезнь? Что ж тут такого, ведь и до обета не было точно известно, что у нее рак. Просто опасались врачи. Значит, зря опасались. То, что, после того как был дан обет, Ирина родилась? Ну так что же? Он, например, без всякого обета родился и все его товарищи тоже. Да и какое, в конце концов, имели право ее родители кому-то ее обещать? Уж если такое дело, пошли бы в монастырь сами. А она тут при чем? Она обета не давала?

Ирина спорила и старалась его убедить. Она очень хотела на него рассердиться, но не могла. Слишком было у него напряженно размышляющее лицо. Он не спорил с ней, он просто старался понять, и ему это никак не удавалось.

Так шептались они через решетку из ржавых железных листьев взволнованно и горячо, и со стороны можно было подумать, что они страстно объясняются друг другу в любви. На самом деле они вели долгий, не имеющий конца, теологический спор. Хотя если поглубже заглянуть в сущность этого спора, то он все-таки был объяснением в любви — долгим, непрекращающимся и, кажется, безнадежным.

Василий за свои двадцать три года влюбился в первый раз, зато уж влюбился так, что жизнь без Ирины казалась ему просто невозможной. Ирина, чтобы она ни говорила себе, как бы себя ни уговаривала, тоже была влюблена ужасно. Как ни странно, несмотря на разницу воспитаний и абсолютную противоположность взглядов, несмотря на то что всю жизнь прожили они в разных мирах, нигде не сталкивающихся, — несмотря на все это, если вдуматься, они удивительно друг к другу подходили. Оба были очень чистые люди, очень бесхитростные и душевно прямые. Каждый из них мог быть предан идее, или человеку, или коллективу так, что, не раздумывая, отдал бы всего себя целиком. Только вот идеи были у них очень разные и коллективы тоже. Я говорю: коллективы, и не знаю, можно ли назвать коллективом двадцать или тридцать молчаливых, приниженных монахинь.

Наверное, Ирина любила теперь Васю не меньше, чем он ее. Но непреодолимым препятствием казался ей родительский обет, мнение старших монахинь и бесконечно уважаемых ею священнослужителей. С ужасом думала она, что приближается пасха и ей предстоит исповедоваться настоятелю их монастырской церкви отцу Николаю.

 

6

Товарищи Василия заметили, что с Голосеенко происходит что-то необыкновенное. Не по каким-нибудь точным данным, а по естественному для молодых мужчин ходу мыслей решили они, что Василий Егорович влюблен. Сначала стали шутить над этим, но Вася отмалчивался, краснел и смотрел на всех такими несчастными, умоляющими глазами, что шутки бросили. Старались узнать, где проводит Голосеенко свободные вечера. Его последнее время не видели ни в кино, ни в городском саду, ни на главной улице. Его ни разу не встретили ни с одной девушкой, и, конечно же, никому в голову не могло прийти, что все свои свободные вечера Голосеенко проводит в женском монастыре.

Вся эта история тянулась бы без конца, если бы однажды не произошел разговор между влюбленными, толкнувший Василия на решительные поступки.

Началось с того, что Вася в тысячу первый раз предложил Ирине выйти за него замуж и в тысячу первый раз Ирина ему отказала.

— Ты не любишь меня! — в великом горе воскликнул Василий.

Интересно отметить, что, как позже стало известно, в это время они были уже на «ты».

В ответ на горестное это восклицание Ирина объяснила, что дело не в том, любит она или не любит Васю, а только в том, что родители ее обещали богу и она не имеет права их обещание нарушать. Все это было рассказано в тысячу первый раз, и в тысячу первый раз он в ответ на это повторил свои доводы, которые я уже излагал. Выслушав эти доводы, Ирина выдвинула новое возражение. Не споря по существу с Васей, потому что его рассуждения были неотразимо логичны, она сказала, что не сможет посмотреть в глаза родителям, монахиням и отцу Николаю. Это возражение было выдвинуто впервые, и у Васи мелькнула мысль, которую он не спешил огласить.

— Ну, а если б тебя похитили? — спросил он. — Вот так вот, просто силой?

— Кто же это меня похитит? — удивилась Ирина. — Я тогда должна милицию позвать.

— Ну, а если милиции не будет в это время?

Вася старался говорить как будто шутя, но мысль, запавшая ему в голову, уже целиком завладела им. Ирина тоже говорила не серьезно. Как ни странно, по характеру она была очень веселая, даже смешливая девушка. Хотя эта веселость и подавлялась всеми обстоятельствами ее жизни, все-таки она порой прорывалась. Может быть, впрочем, и другое. Может быть, она в душе понимала серьезный подтекст Васиных слов и только делала вид, что ведет шутливый разговор. Делала вид перед Васей, перед самой собой и перед богом, который, как она продолжала думать, постоянно и внимательно за ней наблюдает. Согласиться на собственное похищение — это большой грех, а пошутить — это тоже грех, но маленький. Возможно, что приблизительно так рассуждала она, и возможно, что Вася очень понял эту ее двойственность не только в разговоре, но даже и в мыслях.

— Хорошо, — сказал он, — так и будет.

После этих очень загадочных слов он, сделав вид, что испугался проходившей недалеко монахини, скрылся, не простившись, в тени кладбищенских деревьев.

Убедившись, что Вася ушел, Ирина еще немного погуляла по двору, а потом ушла в комнату. В комнате было непереносимо душно. В П. весна наступает рано, и весною носятся в воздухе трепетные запахи земли и молодой листвы, а здесь даже форточки были закрыты, потому что при всей своей отрешенности от земного монахини очень боялись простуды.

О чем думала Ирина, сидя в душной комнате монастырского общежития? Может быть, вся вспыхивала от волнения, когда вспоминала решительно сказанное Васей «так и будет». А может быть, гнала от себя грешные мысли, боясь, что если даст им волю, то бог, который за ней все время внимательно наблюдает, заметит их и осудит. Перед самой собой она делала вид, что разговор ее с Васей был просто обменом шутливыми фразами, за которыми ничего не стоит и которые серьезного значения иметь не могут. В то же самое время в глубине души, куда, как она надеялась, внимательный бог доступа не имеет, она понимала, что разговор был серьезный. Мало того, она понимала, что, если разговор этот не будет иметь никаких последствий, она станет глубоко несчастной.

 

7

Вася был человек решительный. Прямо с кладбища он отправился в городской сад. Из многих своих друзей-летчиков, которые были в саду, он после недолгих размышлений отобрал двух, тоже молодых, тоже младших лейтенантов, и, пожалуй, самых близких ему. Один из них был Петр Сидорчук, всегда выступавший на торжественных вечерах с чтением своих стихов, посвященных датам красного календаря, а в частном порядке читавший иногда друзьям стихи о своей безнадежной любви к некоей Н. На самом деле лицо, подразумевавшееся под загадочным инициалом, не было какой-нибудь определенной девушкой, имевшей имя и фамилию. Сидорчук влюблялся очень часто и не терпел поражений потому только, что прежде чем успевал объясниться и услышать суровое «я вас не люблю», уже влюблялся в какую-нибудь другую девушку. Поэтому, не пережив ни одной любовной трагедии, он находился все время в состоянии глубокой влюбленности с некоторым даже трагическим оттенком.

Второй, младший лейтенант Беридзе, именуемый в общежитии Гога, был веселый парень, приехавший из глубинного селения в Кахетии. Он очень любил рассказывать о кавказской жизни, был даже известен под прозвищем «У нас на Кавказе», и поэтому Голосеенко предполагал, что похищение невесты покажется Гоге делом самым обыкновенным.

— Ребята, — сказал Голосеенко после того, как три друга ушли в самую тенистую и безлюдную часть сада, — тут такое дело…

Он рассказал историю своей любви, сложную и, с его точки зрения, загадочную биографию Ирины, и о конфликте, который мешает им соединиться. Сидорчук и Беридзе больше всего были поражены тем, что их друг влюбился в монахиню. Они тоже были как-то в монастыре, осматривали колокольню — как-никак историческая ценность, надо посмотреть, — видели и монахинь, шедших из церкви в общежитие. Им показалось, что все они старые, некрасивые и не очень чистоплотные, вроде бы принадлежащие к какой-то совсем другой породе людей, чем, скажем, они, летчики, или городские девушки. Вася, однако, так убежденно стал их уверять, что Ирина замечательно красивая и хорошая и просто ей голову с детства задурили, что Сидорчук и Беридзе поверили ему.

— Так что же ты думаешь делать? — спросил Сидорчук.

— Надо ее украсть, — решительно сказал Вася.

Беридзе и Сидорчук обалдели.

Разговор происходил в темной и малопосещаемой аллее. Летчики сидели на скамейке: Голосеенко в середине, Беридзе и Сидорчук по бокам. На танцевальной площадке играл оркестр. В аллею музыка доносилась издалека и была от этого во сто раз более волнующей и прекрасной. Сидорчук и Беридзе молчали, и Голосеенко страшно заволновался.

— Ребята, — сказал он, — ее обязательно надо украсть, ее же черт знает как воспитали. Она не решается, потому что ей неудобно перед родителями, перед этими монашками, а если мы ее украдем, она сама будет благодарна. Что же, ей сгнивать в этом монастыре, что ли?

Сидорчук и Беридзе молчали.

— Ребята, — сказал Голосеенко, умирая от волнения, что друзья его не поддержат. — Что вы, ребята! Беридзе, у вас на Кавказе ведь крадут невест?

— Раньше крали, — сказал Беридзе, — теперь не крадут.

— Ребята, — сказал Голосеенко, — ну как же теперь быть? Что делать?

— Влетит здорово, — мрачно сказал Сидорчук.

— Влетит, — согласился Голосеенко, — может, на губе отсидеть придется, но ведь тут же человека надо спасать.

— Она согласна? — спросил Беридзе.

— Так прямо я не спрашивал, — признался Голосеенко, — может, она и будет сопротивляться, но это только от стыда. А когда мы ее увезем, она рада будет.

— Мешок надо, — мрачно сказал Сидорчук.

— Какой мешок? — спросил растерянно Голосеенко.

— Набросить мешок — и в машину.

Поскольку разговор зашел о технических деталях, Голосеенко понял, что друзья его поддержат.

— А куда отвезем? — спросил Беридзе грустно. Ему очень не хотелось сидеть на губе, но он понимал, что Васе придется помочь и тут уже ничего не поделаешь.

— К Сычеву, — сказал Голосеенко. — Он человек семейный, трое детей, и жена славная.

— Ты с ним говорил? — спросил Сидорчук.

— Нет, — сказал Голосеенко. — И не надо. Если спрашивать, он откажет, а когда привезем и все объясним, что же, он выгонит нас, что ли?

После этого оставалось обсудить детали. Решено было, что Беридзе попросит в гараже грузовик, скажет, что одному офицеру надо подвезти картошку с базара. Мешок, достаточно большой, чтобы в него поместилась невеста, достанет Сидорчук и попросит одну знакомую его выстирать, а само похищение состоится через три дня, в воскресенье, в шесть часов вечера. В это время в церкви начинается служба, монахини будут идти из общежития, и вот тут-то Голосеенко накинет на Ирину мешок и отнесет ее в машину.

 

8

Итак, в половине шестого дня в воскресенье грузовик, лениво фырча, поднялся на холм, на котором стоял монастырь, и остановился метрах в пятнадцати от ворот. Три молодых летчика выпрыгнули из кузова и не торопясь пошли в монастырь. Шофер остался в кабине. Следует сказать, что в последнюю минуту решено было подбить на участие в похищении шофера Степу Горкина — сержанта, водившего этот грузовик постоянно. Степа поддался уговорам не сразу, но уж когда решил принять участие в похищении, то увлекся страшно. Он был моложе всех, ему было всего только двадцать лет, и он отлично понимал, что участвовать в таком романтическом деле ему, наверное, никогда в жизни уже не придется.

Итак, три летчика, прогуливаясь; дошли до ворот и вошли в монастырь. Во дворе было пусто, только на лесах, окружавших знаменитую колокольню, работал реставратор, очень известный среди знатоков старины Николай Львович Огородников. Он рассказал мне некоторые подробности похищения.

— Меня, — рассказывал он, — сразу удивило, что эти три молодых летчика так внимательно и долго смотрят на колокольню. На ней была действительно замечательная лепка, но лепку почти целиком побило осколками. Счастье еще, что сохранились рисунки и фотографии, теперь ее удалось реставрировать. А в то время еще и смотреть не на что было. Да и вообще колокольня не старая, триста лет, — разве это возраст для архитектурного сооружения?

Наконец летчики перестали осматривать почтенную древность и медленно пошли по двору. Николай Львович провожал их взглядом. Не то чтобы он что-нибудь подозревал, ему ничего такого и в голову не приходило, а просто его заинтересовали эти любители старины. Так как он все равно собирался кончать на сегодня работу и очень любил рассказывать посетителям историю монастыря, то и подумал, что, может быть, молодые люди зададут ему какие-нибудь вопросы. Он уже собирался слезать с лесов, но не успел.

Летчики сначала шли необыкновенно медленно. Один из них, самый полный, нес под мышкой сверток тика в красную и белую полоску. Николай Львович не придал этому значения. Мало ли, может, молодой человек купил тик, чтобы сшить наматрасник.

Между тем из общежития вышли монахини и не торопясь, опустив повязанные черными платками головы, пошли по направлению к церкви. Летчики остановились, почтительно пропуская процессию. Николай Львович заметил, что одна монахиня задержалась. У нее, очевидно, что-то пристало к платью. Стоя на крылечке, она рукой стала платье отряхивать, спустилась с крылечка минутой позже и оказалась метров на пять позади процессии. И вот тут на глазах Николая Львовича начали твориться необыкновенные вещи. Летчик, который нес под мышкой сверток, вдруг одним махом расправил его, и даже с лесов, на которых стоял Огородников, стало видно, что это не просто тик, а уже сшитый наматрасник. Толстяк, это был Голосеенко, деловито растянул наматрасник внизу, — нижний край, оказывается, сшит не был, — и очень решительной и быстрой походкой направился к той монахине, которая шла позади. Два других летчика тоже вдруг стали двигаться решительно и быстро. От их ленивой медлительности следа не осталось. Расправив нижний конец, Голосеенко стал обращаться с наматрасником так, как будто это сачок для ловли бабочек, которым следует поймать отставшую монахиню. Ловким, очевидно отработанным заранее, движением он напялил на нее наматрасник и начал тянуть его вниз. Край наматрасника зацепился за плечо Ирины, и так как Голосеенко волновался и спешил, то не сразу нашел, где зацепилось. Тогда монахиня — Огородникову сверху это было хорошо видно — подняла руку и поправила наматрасник и оказалась закрытой с головы до самых ног.

Сперва Огородников думал, что монахиня не кричит и не сопротивляется просто потому, что онемела от ужаса. Однако после того как она сама помогла себе влезть в наматрасник, Николай Львович впал в некоторые сомнения.

В это время Сидорчук и Беридзе решительными шагами прошли между процессией и отставшей монахиней. Взявшись за руки, они образовали как бы некоторую короткую цепь. Только теперь монахини обратили внимание на происходящее. Они испуганно закрестились, всполошились и начали как-то метаться в пределах, впрочем очень ограниченных. Сзади их ограничивали Сидорчук и Беридзе, а когда они стремились убежать от видимой опасности в церковь, то их точно невидимой ниточкой притягивало обратно любопытство. Сделав несколько шагов, они возвращались, снова всплескивали руками, крестились и что-то говорили. До Огородникова доносились их голоса, но слов разобрать он не мог. В это время Голосеенко перекинул закутанную в тик монахиню через плечо и, придерживая ее за ноги, бегом побежал к воротам. Сидорчук и Беридзе стояли стеной, не допуская монахинь бежать за Голосеенко. Впрочем, бежать никто и не собирался. Все были в такой растерянности и панике, что только без конца вскрикивали и крестились. Голосеенко стремительно выбежал за ворота, и через минуту из-за стены донесся его резкий свист. Сидорчук и Беридзе помчались вслед за ним.

Степа Горкин, успевший за это время развернуть машину, настежь распахнул дверцу кабины и выглядывал, умирая от волнения и любопытства. Голосеенко бережно усадил Ирину на сиденье и начал стаскивать с нее наматрасник. Это было нелегкое дело. Ему пришлось высадить ее из кабины обратно, сдернуть наматрасник, бросить его прямо на дорогу, а Ирину, уже распакованную, всадить обратно и самому сесть в кабину третьим с другого края. В это время Сидорчук и Беридзе вскочили одновременно с разных сторон в кузов и стукнули по крыше кабины в знак того, что все в порядке и можно ехать. Не задерживаясь ни секунды, машина помчалась по дороге вниз, к городу.

Ирина плакала. Не кричала, не сопротивлялась, а просто плакала. Степа, заметив это краем глаза, больше уже не смотрел в ее сторону. Он смотрел прямо вперед и старался не слышать разговор, который вели жених и невеста. Все-таки доносились до него отдельные слова, произносившиеся Голосеенко на украинском языке, на котором так замечательно объясняться в любви. Один раз будто бы донеслось до Степы Горкина слово «серденько», и другой раз, уже при въезде в город, «голубонька». Ирина молчала и продолжала плакать. Машина быстро мчалась к квартире капитана Сычева.

 

9

Капитан Сычев, сухощавый, подтянутый, молчаливый офицер, казалось, совершенно не подходил для роли сочувствующего, даже почти участника подобной романтической эпопеи. Молодые летчики надеялись только на то, что, во-первых, по слухам, несмотря на внешнюю сухость, был он человек добрый и, во-вторых, что доброта жены его, Александры Тимофеевны, не вызывала никаких сомнений. Тем не менее, подъехав к дому, в котором жил капитан Сычев, все трое очень оробели. Только теперь им стало ясно, что они легко могут быть обвинены в оскорблении чувств верующих или даже просто в обыкновенном и возмутительном хулиганстве.

Тем не менее, понимая, что сделанного не вернешь, они вылезли из машины и, томимые мрачными предчувствиями, поднялись на второй этаж. Ирина продолжала молчать. За всю дорогу она не сказала ни одного слова, и Голосеенко не впал в отчаяние потому только, что однажды на крутом повороте, виртуозно совершенном Степой Горкиным, она ухватилась за руку Голосеенко, да так потом эту руку и не выпускала. Из этого Голосеенко сделал некоторые выводы…

По лестнице шли впереди жених и невеста, а сзади Сидорчук и Беридзе. Настроение у всех четырех было далеко не веселое. К счастью, дверь открыла Александра Тимофеевна. Голосеенко как в воду кинулся и, сам не зная, откуда у него берутся слова, объяснил, что это его невеста, что они любят друг друга, но что родители не согласны и что он привез невесту к Александре Тимофеевне потому, что больше им ехать некуда.

Про монастырь не было сказано ни одного слова. Ирина молчала, слезы продолжали течь по ее лицу. В общем, это было к лучшему. Вид у нее был такой несчастный, что Александра Тимофеевна мгновенно растрогалась. Все были приглашены в квартиру. Жених и невеста вошли первыми, Сидорчук и Беридзе, которым страшно хотелось повернуться и убежать, взяли себя в руки и тоже вошли.

Сычев в старых брюках и майке лежал на диване, и трое его детей не давали ему ни секунды покоя. Так как детей он мог видеть только по воскресеньям, то возиться с ними доставляло Сычеву немалое удовольствие. Радио гремело вовсю, передавая откуда-то такую громкую джазовую музыку, что разговаривать было очень трудно. Орущее в полную силу радио тоже почему-то входило в программу еженедельного отдыха. Увидя незнакомую девушку, Сычев смутился, вскочил и убежал в другую комнату привести себя в порядок.

Александра Тимофеевна, уже увлеченная историей романтической любви (такие истории увлекают почти каждую семейную женщину), говорила без умолку и избавляла гостей от необходимости объяснить подлинную ситуацию. Сычеву удивила сначала мрачная темная одежда невесты, слезы на ее лице и запаренный вид молодых летчиков, но она быстро представила себе суровых старорежимных родителей, тайную любовь, преследования, бегство, и так как считала, что таким образом начинать семейную жизнь прекрасно и романтично, успокоилась и хлопотала по хозяйству, болтая о всякой ерунде.

Дети Сычева, очень любившие Голосеенко, молчали, потрясенные, как они догадывались, какой-то загадочной, но очень интересной историей, и во все глаза смотрели на невесту.

Увидя детей, Ирина впервые за этот безумный день улыбнулась и у Голосеенко, все время терзавшегося страшными сомнениями, отлегло от сердца.

Через несколько минут Александра Тимофеевна решила, что невесте будет легче, если мужчины уйдут, и выгнала летчиков в другую комнату, туда, где торопливо смахивал пыль с ботинок и надевал чистую рубашку капитан Сычев.

Капитан улыбнулся, когда летчики вошли, и сказал, чтобы они подождали, он через пять минут будет готов. Тогда Голосеенко, в который уж раз за этот день, собрался с духом и, не кривя душою, прямо бухнул капитану:

— Иван Терентьевич, мы невесту из монастыря украли.

Капитан Сычев застыл с сапожной щеткой в руке и в испуге смотрел на Голосеенко.

Василий Егорович, понимая, что отступать поздно, изнывая от страха и от любви, в коротких, но энергичных словах изложил всю историю.

Сычев слушал с растерянным лицом, продолжая держать сапожную щетку в руке, и один раз даже поднес ее к уху, после чего чертыхнулся и положил щетку на кровать. Видно было, что мысли у него мешались.

Рассказав историю до конца, Голосеенко замолчал. Капитан Сычев молчал тоже. В другой комнате молчали трое детей, во все глаза глядя на Ирину, и молчала Ирина, не зная, что говорить. За всех разговаривала Александра Тимофеевна, которой казалось, что чем больше произнесет она слов, тем легче сгладится естественная неловкость, возникшая в начале визита. Гремело радио.

— Что вы думаете делать? — выдавил наконец с трудом капитан Сычев.

— Жениться, — решительно сказал Голосеенко.

— Сколько ей лет? — спросил Сычев.

— Восемнадцать, — сказал Голосеенко, — хотя на самом деле не знал, сколько Ирине лет.

— Она согласна? — спросил Сычев.

— Я не спрашивал, — сказал Голосеенко.

У Сычева глаза полезли на лоб.

— Как не спрашивал? — с трудом проговорил он.

Следует сказать, что весь разговор велся шепотом, чтобы не было слышно в первой комнате. Это придавало произносимым словам особую значительность и напряженность. Также шепотом начал объяснять Голосеенко, путаясь и перескакивая с одной мысли на другую, что хоть он и не спрашивал, но все-таки твердо уверен, что Ирина согласна выйти за него замуж, что если она и не хотела бежать, так потому только, что боялась родителей и монахинь, что поэтому ее пришлось похитить и другого выхода не было.

Радио, заглушая и без того тихий шепот, гремело вовсю.

С точки зрения логики монолог Голосеенко был набором бессвязных фраз. Но напор чувств, который угадывался за словами младшего лейтенанта, немного успокоил капитана. Он вспомнил, что когда сам женился, то многое тоже не было сказано между ним и Александрой Тимофеевной, и много было тоже всякого вздора, а тем не менее живут двенадцатый год и уже трех детей народили и горя не знают. Правда, он, Сычев, невесту не похищал, и родители у нее хорошие люди, но тоже волнений было немало.

Постепенно капитан входил в интересы этих молодых людей и забывал, что ему как-никак уже тридцать восьмой год. Снова овладевал им азарт, который в молодости позволял ему идти на самые отчаянные и рискованные поступки. Впрочем, сразу же он вспомнил про свои годы и про то, что для этих мальчишек он обязан быть образцом хладнокровия и разумности.

Вспомнив об этом, капитан Сычев действительно стал разумным и хладнокровным. И все-таки где-то в душе у него возникло полузабытое сладостное ощущение, с которым были у него связаны любовь, и ухаживание, и женитьба, которое он будто бы и позабыл за повседневной суетой, но, оказывается, вовсе не позабыл, а только спрятал глубоко-глубоко. Спрятать-то спрятал, а чувство — оно есть, оно живое, и именно этим близки ему три растерянные парня и девушка, которая все молчит и, наверное, молча плачет под гром радио и несмолкаемую трескотню Александры Тимофеевны.

Капитан взял себя в руки. Это снова был прежний капитан Сычев Иван Терентьевич, исполнительный и точный офицер, представленный к званию майора, на которого во всем полагалось начальство, который получал благодарности и очень давно уже не имел взысканий.

— Ну, вот что, — сказал капитан Сычев, убирая с постели сапожную щетку и засовывая ее в нижний ящик шкафа, где ей полагалось находиться. — Ну, вот что, — повторил он, завязывая перед зеркалом галстук. — Девушка останется у меня! Вы все трое сейчас же уйдете. Я тоже уйду. Дети лягут спать, а Александра Тимофеевна лучше нас с вами договорится с девушкой. Поняли?

— Поняли, — слабым голосом сказал Голосеенко.

Сидорчук и Беридзе молча кивнули головами.

— Пошли, — сказал капитан, тщательно застегивая китель. — Утром, — продолжал он, — вы трое явитесь к генералу, доложите все, как было. Если понадобится, генерал вызовет меня. Все.

Все четверо вышли в первую комнату. Капитан Сычев сказал жене, что Ирина останется у них ночевать, а он с молодыми людьми сейчас уйдет и вернется часов в одиннадцать вечера, потому что будет играть в шахматы с капитаном Ефимовым, а Ирине лучше всего постелить здесь, на диване.

После этого он, улыбаясь, пожал руку Ирине, поцеловал жену и детей и вышел, ведя за собой, точно небольшой отряд штрафников, трех провинившихся младших лейтенантов.

На улице он сразу же с ними простился, напомнив, что утром в девять ноль-ноль они должны быть у генерала, и зашагал в другую сторону.

Капитана Ефимова не оказалось дома, и капитан Сычев целый вечер пробродил по улицам. Из городского сада доносилась приглушенная расстоянием музыка, в тени деревьев гуляли шепчущиеся и смеющиеся пары. Капитан Сычев шел и вспоминал давно забытые времена, и сладостное ощущение продолжало таиться где-то глубоко-глубоко, и капитан не думал о том, что завтра скажет генерал и чем кончится эта глупая история. Капитан Сычев ходил, и дышал весенним воздухом, и слушал далекую музыку. И был счастлив.

 

10

Александра Тимофеевна составила себе собственное представление об истории, в результате которой Ирина оказалась у нее. Разумеется, никакие мысли о монастыре ей и в голову не приходили. Она представляла себе суровую семью, в которой Ирина выросла, строгих тиранов-родителей, тайный роман, побег, погоню, поиски убежища… Молчаливость и явную робость Ирины она относила за счет ее забитости и естественной стеснительности. Поэтому, непрерывно болтая, она старалась незаметно вовлечь Ирину в хозяйственные дела, так, чтобы девушка постепенно освоилась и перестала стесняться.

Что касается Ирины, то она находилась в состоянии, близком к обмороку. Конечно, она ждала, что ее похитят, но не просто ждала, а ждала и не признавалась сама себе в этом; надеялась, что ее похитят, и надеялась, что похищение не состоится. Словом, ералаш был у нее в голове ужасный. Кроме того, вспомним, что, если не считать мрачного дома своих родителей, она никогда не была в обыкновенном семейном доме да и маленьких детей видела только издали.

Александра Тимофеевна напоила Ирину чаем с домашним пирогом, услала детей во двор погулять перед сном, рассказала, будто бы между прочим, какой Голосеенко замечательный человек и как все офицеры удивлялись, что он еще никогда и ни в кого не был влюблен.

В середине этого увлекательного рассказа Ирина вдруг закрыла лицо руками и расплакалась. С трудом Александра Тимофеевна добилась от нее признания, что плачет Ирина, боясь, что ее вернут в монастырь.

— В какой еще монастырь?

После долгих расспросов Александра Тимофеевна поняла наконец, что Ирина похищена из монастыря. Теперь пришла очередь растеряться Александре Тимофеевне. История девушки оказывалась еще гораздо романтичнее, чем поначалу можно было предполагать. Ну, подумайте сами, часто ли в наше время женихи похищают невест из монастырей? Тут уж получался прямо роман.

Когда путем обстоятельных расспросов была выяснена причина, по которой Ирина оказалась в монастыре, и постепенно вышла наружу история с суровыми родителями, с этим удивительным обетом, за который отвечать должна была ни в чем не повинная девушка, в тоне Александры Тимофеевны появились нотки в некоторой степени героические.

— Ты ни о чем и не думай, — заявила она Ирине совершенно категорически. — Мы тебя никому не отдадим. И все наши офицеры тебя защищать будут, и начальство у нас есть, и никто твоим старикам и этим твоим монашкам безобразничать не позволит.

Теперь Александра Тимофеевна считала себя ответственной за судьбу Ирины. Все темные силы мира могли ополчаться на девушку сколько им угодно. Александра Тимофеевна, мысленно мобилизовав себе в помощь жен офицеров и, стало быть, самих офицеров, была готова к бою.

Так как Ирине были неведомы боевые дарования Александры Тимофеевны, она все-таки очень боялась.

Дети пришли со двора. Их надо было умыть, накормить ужином, раздеть и уложить. Во всем этом Ирина принимала самое большое участие и убедилась в том, что возиться с детьми необыкновенно приятно. Потом дети заснули, а женщины еще долго разговаривали, и для Ирины открывался совершенно ей незнакомый обыкновенный мир, в котором оказывается все не легче, а даже сложней, чем в монастыре. Надо добиться, чтобы супругам Голосеенко дали комнату. Потом надо сразу же начать откладывать из зарплаты на мебель. Вообще всего надо было добиваться. Это было интересно, и этого Ирина не боялась. Боялась она, что ее вернут в монастырь или к родителям. Доводы Голосеенко, которые подтверждала Александра Тимофеевна, о том, что не имеют права родители давать обет за счет дочери, постепенно внедрились в сознание Ирины и уже казались ей правильными.

Позже Александра Тимофеевна уложила Ирину спать на диване в первой комнате и погасила свет. Ирина спала и не спала. То она видела в полусне настоятеля отца Николая, который грозил ей пальцем, и она плакала и каялась. То вспоминала она, как легко, точно перышко, подняли ее мощные руки Голосеенко, и улыбалась, и радовалась, что ее полюбил человек такой необыкновенной силы.

В одиннадцать часов через комнату на цыпочках прошел Сычев, и Ирина сделала вид, что крепко спит. На самом деле она то засыпала, то просыпалась до самого утра. И всю ночь сквозь полусон доносился к ней из второй комнаты приглушенный взволнованный шепот Александры Тимофеевны. Боевая подруга внушала Ивану Терентьевичу, что все офицеры обязаны заступиться за бедную девушку, и если они не заступятся, то они плохие коммунисты и никуда не годные офицеры, и тогда офицерские жены сами пойдут к начальству…

Иван Терентьевич не спорил. Он и сам понимал, что будет за Ирину воевать, да предполагал, что в таком деле и другие офицеры ему охотно помогут. Но Александра Тимофеевна хотела действовать. Всю ночь она просыпалась, будила мужа и снова внушала ему правила ведения предстоящих боев, которые Иван Терентьевич слушал вполуха, потому что знал их лучше жены.

Утром он встал невыспавшийся, побрился, оделся, выпил чаю и побежал в штаб.

Ирина не проснулась. Промаявшись целую ночь, она под утро заснула так глубоко, что открыла глаза только в двенадцатом часу дня.

Пока она спала, происходили события, имевшие к ней самое непосредственное отношение.

 

11

Генерал-лейтенант Андреев, командовавший частью, в которой служил младший лейтенант Голосеенко, был человек на службе очень строгий. Конечно, и в его части случались нарушения дисциплины, но бывало это очень редко, а того, что на военном языке называется ЧП, то есть чрезвычайное происшествие, не происходило за последние годы ни разу.

Город П. невелик, и жители его, как все южане, народ чрезвычайно общительный. Слухи о происшествии в монастыре ходили по всем переулкам и улицам уже через час после того, как Степа Горкин стремительно прогнал грузовик по крутой дороге от монастыря. Вечером жена генерал-лейтенанта была в кино и, вернувшись, рассказала мужу, что какие-то хулиганы, как говорят, напали на монашек в монастыре и учинили дебош. Генерал сказал по этому поводу, что плохо еще работает милиция и что хулиганство — тяжелое наследие войны. Утром он встал в прекрасном настроении и к девяти ноль-ноль, как обычно, прибыл в штаб. Проходя через приемную, он заметил какого-то пожилого человека, в гражданском костюме, с большой бородой и туго набитым портфелем, и решил, что человек этот пришел по какому-нибудь хозяйственному делу. Кроме бородача, в приемной сидели три младших лейтенанта, которые вскочили и вытянулись, когда вошел генерал.

Это было дело совсем обычное, и генерал, кивнув лейтенантам, сейчас же забыл о них. Все было как обычно, и ничто не предвещало дня больших новостей и больших удивлений.

Удивился генерал в первый раз тогда, когда адъютант, войдя в кабинет, доложил, что приема ждет архиерей.

— Как — архиерей? Зачем? — спросил генерал.

Адъютант сказал, что архиерей отказался объяснить свое дело, но утверждает, что оно в высшей степени важное.

— Не понимаю, — сказал генерал. — Ну ладно, проси.

Человек в гражданском костюме вошел в кабинет. Генерал сдержанно поздоровался и предложил садиться. Архиерей сел и сказал, что пришел с жалобой.

— Слушаю вас, — сказал генерал выжидательно. Архиерей помолчал, пожевал губами и наконец произнес фразу, короткую, но оглушительную:

— Вчера три офицера нахулиганили в женском монастыре.

— Как — нахулиганили? — спросил генерал. — А зачем они вообще в монастыре оказались?

Архиерей пожал плечами и объяснил, как все произошло. Дело, видимо, было задумано заранее. Приехали три офицера на грузовике, машину оставили на дороге, вошли в монастырь и поначалу вели себя прилично и тихо. Потом, когда монахини шли в церковь стоять службу, офицеры напали на них с дикими криками, страшно монахинь перепугали, а самую молодую послушницу схватили и увезли.

Архиерей уже кончил говорить и ждал, что скажет генерал, а генерал молчал. Он понимал великолепно, что выйти из себя при архиерее просто неудобно, спокойно же говорить он не мог. Ему кровь бросилась в голову и даже по спине побежали мурашки от негодования. Чтобы его офицеры позволили такое безобразие!

Только помолчав минуту или две, генерал спросил каким-то сдавленным голосом:

— Что же, они пьяные были?

— Наверное, пьяные, — печально сказал архиерей. — Разве трезвые люди себе такое позволят?

— И куда они ее дели?

— В машину, — вздохнул архиерей, — и увезли, а куда, пока неизвестно.

— Она кричала, сопротивлялась?

— Они на нее мешок накинули, а когда донесли до машины, то мешок сняли и бросили… Вот, если разрешите, я принес показать.

Архиерей не торопясь расстегнул портфель, вынул большой полосатый наматрасник и начал его разворачивать.

— Не надо, — сказал генерал, — я вижу.

Тогда архиерей так же неторопливо свернул наматрасник и положил в портфель. Минуту оба молчали.

— Хорошо, — сказал наконец генерал, — я сегодня же разберусь. Если факты подтвердятся, хулиганы будут строго наказаны. Вплоть до военного суда! — выкрикнул вдруг генерал, отдавшись своим мыслям и забыв о присутствии архиерея. — И женщина будет, конечно, освобождена, — сказал он уже спокойней.

Потом архиерей и генерал встали, сдержанно поклонились друг другу, и архиерей ушел.

Пока происходил этот разговор, Голосеенко, Беридзе и Сидорчук, сидевшие в приемной, истомились в ожидании. Они пришли за пять минут до девяти часов и, подойдя к штабу, увидели, что у крыльца стоит пролетка, в которую запряжены две сытые гнедые лошади. Все трое сразу почувствовали недоброе. Те, кто обычно бывал у генерала, приходили пешком или приезжали в машинах. Пролетка была связана с чем-то давно прошедшим, с тем же, с чем был связан, например, и монастырь. У всех троих защемило сердце, но, преодолев невольный трепет, они все-таки вошли. Когда они увидели в приемной человека в гражданском платье и с бородой, им стало ясно, что самые страшные их опасения оправдались. Они доложились адъютанту, адъютант сказал, чтобы они подождали, что генерал-лейтенант обязательно будет в девять ноль-ноль. Они сели и искоса посмотрели на человека с бородой. Тот не обращал на них никакого внимания. Потом прошел генерал-лейтенант, и через минуту человека с бородой пригласили в кабинет.

У Голосеенко от напряжения выступили на лбу крупные капли пота, но он сидел неподвижно, понимая, что все равно придется перенести то, что положено. Сидорчук и Беридзе продумывали вопрос о том, по-товарищески ли будет, если они выйдут покурить в коридор и оттуда незаметно исчезнут. Вопрос требовал размышления, а пока они сидели неподвижно, с каменными лицами, скрывавшими адские их мучения. Потом человек с бородой вышел от генерала, и сразу же звонком вызвали адъютанта. Потом адъютант отсутствовал, можно было выйти покурить, но он отсутствовал так недолго, что они не успели принять решение. Вернувшись, адъютант сразу позвонил по телефону и негромко сказал в трубку:

— Капитана Сычева к генерал-лейтенанту.

Летчики вздрогнули. Сомнений больше не оставалось. Человек с бородой приезжал, чтобы накапать на них. Они, все трое, сидели напряженные, кажется, еще более неподвижно, чем раньше, и на лицах их еще в большей степени, чем раньше, ничего совершенно не выражалось.

Капитан Сычев прошел, через приемную, кивнул им, они вскочили и вытянулись, а потом снова сели. Лица у них были каменные, а в душах был ад.

Стало ясно, что теперь бежать уже поздно.

Между тем в кабинете генерала о них разговор еще даже и не заходил.

Генерал вызвал капитана Сычева просто как исполнительного офицера, которому он собирался поручить строгое расследование беспримерного дела.

— Капитан Сычев, — загремел генерал, — произошла возмутительная история! Три офицера надрались, извиняюсь, как свиньи, ворвались в женский монастырь, надебоширили и увезли молодую монахиню. Как вам это понравится, а?

Капитан Сычев стоял вытянувшись и молчал. Генерал, собственно, повышал голос совсем не на Сычева, он был просто до такой степени возмущен безобразной историей, что голос у него от негодования повышался сам по себе.

Дверь в приемную, обитая с двух сторон дерматином, пропускала генеральский крик, но слов разобрать было невозможно. Летчикам казалось, что Иван Терентьевич терпит смертную муку за них, молодых безобразников.

Между тем генерал заставил себя успокоиться.

— Так вот, капитан Сычев, — сказал он уже обыкновенным голосом, — бросьте все дела, если нужно, берите машину, и чтобы сегодня же монахиня была в монастыре, а виновные офицеры здесь у меня. Ясно?

— Разрешите доложить, товарищ генерал-лейтенант, — сказал капитан Сычев. — Похищенная послушница Ирина Иваненко находится у меня в квартире на попечении моей жены.

Генерал так удивился, что, наверное, целую минуту молчал и смотрел на Сычева. Можно было заметить по движению горла, что генерал все время делает глотательные движения.

— А кто эти негодяи? — спросил он наконец очень тихо.

— Младшие лейтенанты Голосеенко, Сидорчук и Беридзе находятся в вашей приемной, — отчеканил капитан Сычев, — только разрешите сказать, что вас неправильно информировали. Младшие лейтенанты были совершенно трезвы и вынуждены были похитить послушницу Иваненко, потому что она и младший лейтенант Голосеенко любят друг друга и намерены пожениться.

— Так зачем же тогда похищать? — спросил генерал растерянно.

— Ирина Иваненко, — отчеканил капитан Сычев, — воспитанная родителями в строго религиозном духе, не решалась оспаривать их волю. В настоящее время она против своего похищения не возражает.

Была еще одна минута молчания. Генерал-лейтенант удивился в третий раз.

— Все равно безобразие, — сказал он уже совсем нерешительно, без прежней экспрессии. — Ворваться в монастырь, оскорбить религиозные чувства…

— Полагаю, — отчеканил капитан, — что пять-шесть дней ареста будут достаточным наказанием. В дальнейшем дело, мне кажется, следует предоставить самим влюбленным. Тут большая любовь, товарищ генерал-лейтенант.

Была еще минута молчания, потом адъютанта вызвал в кабинет звонок.

— Пригласите младших лейтенантов, — сказал генерал.

Младшие лейтенанты вошли гуськом. Впереди Голосеенко, готовый грудью встретить удар, за ним Сидорчук и Беридзе. Войдя в кабинет, они перестроились и стояли теперь перед генералом рядом, поедая его глазами.

— Кто из вас младший лейтенант Голосеенко? — спросил генерал.

Голосеенко сделал шаг вперед.

— На десять суток под арест, — сказал генерал.

— Есть, товарищ генерал-лейтенант! — радостно выкрикнул Голосеенко.

— А вы двое — по семь суток, — сказал генерал.

— Есть, товарищ генерал-лейтенант! — хором произнесли Беридзе и Сидорчук.

Генерал-лейтенант усмехнулся.

— Придумали! — сказал он. — Похищение из монастыря! Советские офицеры!.. Средние века какие-то! Надо было начальству доложить. Может быть, нашли бы другой выход. Можете идти.

Младшие лейтенанты, козырнув, вышли из кабинета. Когда за ними закрылась дверь, генерал обратился к Сычеву:

— Вы уж, капитан, держите невесту у себя. Ничего не сделаешь, раз так получилось. Отпустите прямо в загс, не раньше. Понятно?

— Понятно, — сказал капитан Сычев и вышел. Через пять минут вестовой нес Александре Тимофеевне записку.

«Все обошлось, — писал капитан Сычев. — Подробности расскажу вечером. Невесту не выпускай. Целую. Ваня».

 

12

Это совсем не просто: после того как вся жизнь прошла в замкнутом мире молитв, лампад и киотов, вдруг оказаться в обыкновенном семейном доме, где шумят и играют дети, гремит радио и глава семьи торопится на работу. Сперва было незаметно огромное расстояние, разделяющее Ирину и всех тех людей, с которыми ее свела судьба. Александра Тимофеевна на второй же день перешила ей свое платье, и Ирина внешне перестала чем-нибудь отличаться от обыкновенной девушки. Было только замечено, что, когда радио начинает особенно громко греметь, она испуганно косится на эту загадочную кричащую и подмигивающую машину. Было также замечено, что она не принимает участия в разговорах о содержании кинофильмов, которые Александра Тимофеевна очень любила вести. Оказалось, и как трудно было в это поверить, что Ирина никогда не была в кино и даже не представляет себе, в сущности говоря, что это такое. Александра Тимофеевна, конечно же, загорелась желанием немедленно бежать на ближайший сеанс, но тут Ирина страшно разволновалась, начала умолять Александру Тимофеевну оставить ее дома с детьми и, наконец, даже расплакалась. Хорошо, что в это время вернулся домой Иван Терентьевич и стал на сторону Ирины не потому, чтобы почитал кино за дьявольское изобретение, а потому только, что Ирину могли поджидать на улице и родители, и бывшие ее подруги-монахини, да и мало ли кто еще.

Итак, Ирина сидела безвыходно дома. Культурно-просветительная работа была отложена на будущее. Летом в город П. обычно приезжал на гастроли театр, в этом году газеты обещали еще и цирк «Шапито», так что перспективы открывались великолепные.

В это время герой романа Василий Егорович томился в заключении. Он пытался использовать свое вынужденное бездействие и несколько подразвиться в культурном отношении, потому что обычно времени на чтение художественных произведений катастрофически не хватало. Однако ни Толстой, ни Чехов были не в силах его увлечь. Душа его была полна ласковыми словами, которые он еще не сказал Ирине, но должен был непременно сказать. Он как маньяк бормотал их про себя, эти ласковые слова, и время начинало двигаться быстрей, потому что ему казалось, что Ирина слышит его и даже, может быть, иногда ему отвечает. А Ирине было у Сычевых и хорошо и страшно. Очень уютно было по вечерам сидеть с рукоделием в руках и под руководством Александры Тимофеевны шить себе юбки и платья, слушая неумолкающий голос боевой подруги, неутомимо объясняющей подробности того неведомого, неслыханно интересного мира, в котором Ирине теперь предстояло жить.

Но когда выключалось радио и гас свет, Ирине приходили в голову страшные мысли о родителях, которые будут ее преследовать, об отце Николае, который погрозит ей пальцем и тогда произойдет что-то ужасное, о монахинях, которые, склонив повязанные черными платками головы, идут из общежития в церковь молиться и сожалеют о ней, великой грешнице, бывшей своей подруге, которая ценой вечных мук купила себе немного ничтожных земных радостей.

По ночам кошмары мучили Ирину, и она горько каялась и плакала во сне, просыпаясь с чувством горя и страха.

Но наступало утро. Проснувшись, галдели дети. Александра Тимофеевна торопливо готовила завтрак. Иван Терентьевич брился и аккуратно завязывал галстук. Снова начиналась жизнь, совсем не страшная, уже становившаяся привычной, жизнь, которая еще только предстояла ей.

Однажды супруги Сычевы, оставив Ирину дома, пошли в кино. Ирина уложила детей спать, и дети заснули, несмотря на гремевший в полную силу приемник. Эти удивительные дети выросли под грохот радио и приучились, вопреки всем законам природы, просто его не слышать и сладко спать под гром литавр и вой саксофонов.

Когда супруги Сычевы вернулись из кино, Ирина не слышала их шагов и щелканья ключа в замке. Александра Тимофеевна приоткрыла дверь и остановилась. Гремело радио. Из репродуктора неслись звуки медленного вальса. Это было обычно. Удивительным оказалось другое. По комнате медленно вальсировала Ирина. Она не умела танцевать, и ее движения диктовались не знанием танца, а только музыкой. Говоря в строгом смысле, это не был какой-нибудь определенный танец, но в движениях ее было столько ритма и столько изящества, что Александра Тимофеевна долго молча любовалась девушкой. Было ей радостно и хорошо, и впервые тогда поняла она, сколько природного обаяния, сколько живого чувства в этой неуклюжей и плохо одетой бывшей послушнице из женского монастыря.

Наконец, отбыв свой срок, появились Сидорчук и Беридзе. Они доставили от продолжавшегося томиться в заключении жениха письмо Ирине, которое походило скорей на словарик ласкательных слов, составленный очень знающим языковедом. Ирина читала его, раскрасневшись, перечитывала каждую фразу по нескольку раз. В другом письме Голосеенко изливал бесконечные благодарности супругам Сычевым и предлагал перевернуть весь мир, если Александре Тимофеевне зачем либо это понадобится.

Сидорчук и Беридзе рассказали, что Василий Егорович очень томится (это была правда) и что он за эти дни очень похудел (это была неправда). Потом они ушли, так как знали, что их ждут товарищи, умирающие от желания выслушать подробности необыкновенного похищения.

Через три дня появился и сам жених. Он пришел торжественный, с букетом цветов, решив быть по такому исключительному случаю сдержанным и молчаливым. Однако, увидя Ирину, он так просиял и так кинулся к ней, позабыв поздороваться с хозяевами, что у Ирины сперло дыхание, и ей ничуть не показалось странным, что Голосеенко ее обнял и поцеловал.

А повестка в суд пришла на следующее утро.

 

13

Я уже говорил, что слухи о дерзком похищении разлетелись по городу сразу же, как только машина с украденной невестой подъехала к дому капитана Сычева. Слухи эти, как всегда бывает со слухами, росли, множились и видоизменялись. Сперва рассказывали приблизительно то, что было на самом деле, но уже к концу первого дня стали говорить, что летчики были вдребезги пьяны, а на следующее утро выяснилось, что они прискакали на взмыленных конях. Еще через день доверительно сообщалось, что из Москвы на специальном самолете прилетела комиссия, что кое-кого из жителей уже опрашивали, до правды очень скоро доберутся и хулиганам ой-ой-ой как попадет.

Когда супруги Иваненко проходили по улицам, с крылечка на крылечко полз, сопровождая их, монотонный, непрекращающийся гул. Это обсуждались события и выносились суждения. Порой возникали такие неожиданные и нелепые варианты, что у самых опытных сплетников, которых, казалось, ничем уж не удивишь, и у тех глаза лезли на лоб. Так, например, одна тихонькая старушка под большим секретом сообщила, что украли совсем не какую-то там послушницу, а самого почтенного архиерея. Может быть, загадочный этот слух имел бы свое продолжение, но как раз через полчаса после того, как он был пущен, архиерей, покачиваясь в рессорной пролетке, проехал по улицам и остановился у здания народного суда.

Кроме, так сказать, сказочного развития, дело получило и свой законный ход. Архиерей приехал на прием к народному судье Ивану Сергеевичу Антонову, чтобы от имени епархии подать заявление с просьбой вернуть в монастырь похищенную послушницу Иваненко. Народный судья, конечно по слухам, знал уже всю историю, знал и о том, что генерал-лейтенант Андреев дело расследовал и признаков преступления не нашел. Народный судья был коренной местный житель и, выслушивая сплетни и слухи, научился за долгие годы отличать правду от лжи. Поэтому дело ему представлялось в своем настоящем виде, очищенным от наросшей на него ерунды.

— Позвольте, — спросил он архиерея, — а в качестве кого, собственно говоря, подаете вы заявление?

Архиерей объяснил, что он является представителем епархии, а похищенная являлась послушницей и должна была а ближайшее время принять монашеский сан.

— Это дело ее и ваше, — сказал народный судья. — Разумеется, она имеет право быть послушницей или монахиней. Закон не запрещает ей это, так же как закон не может ей запретить в любую минуту, если она захочет, уйти из монастыря. Вы говорите, что имело место насильственное похищение. Что ж, она, конечно, может передать дело в суд, и я это дело несомненно приму. Однако от гражданки Иваненко никаких заявлений не поступало.

Наступило молчание. Судья спокойно смотрел на архиерея, архиерей смотрел на судью.

— Ну хорошо, — сказал наконец архиерей, — а от ее родителей вы заявление примете?

Судья смотрел на архиерея и думал: если девушке уже исполнилось восемнадцать лет, то, в сущности говоря, и от родителей он тоже не должен принимать дело. С другой стороны, уже и сейчас тысячи языков сплетничают насчет похищения. Может быть, лучше всего дать делу законный ход, пусть узнают на суде, как все происходило на самом деле?

— Хорошо, — сказал судья, — от родителей я приму заявление. Только пусть они представят паспорт Ирины Иваненко и, если сохранилось, метрическое свидетельство.

Днем позже супруги Иваненко принесли заявление и требуемые документы. Из документов было ясно, что два месяца тому назад Ирине Иваненко исполнилось восемнадцать лет. Судья объяснил Никифору Федуловичу и Марье Степановне, что, поскольку их дочь совершеннолетняя, заявление должно исходить от нее. Однако Никифор Федулович сказал, что он все-таки просит дело назначить к слушанию и сообщил адрес капитана Сычева, у которого, по его сведениям, Ирина Никифоровна в данный момент проживает. Судья заявление принял и дело к слушанию назначил.

Перед вечером Никифор Федулович и Марья Степановна пришли к капитану Сычеву. Супруги Сычевы ждали, что рано или поздно родители Ирины появятся, и все-таки Александра Тимофеевна страшно перепугалась, увидя их. Она суетилась и понимала сама, что ведет себя как человек, в чем-то чувствующий свою вину, и ругала себя за это и все-таки ничего не могла с собой сделать. Она провела их в комнату, где в это время Ирина электрическим утюгом гладила подаренное ей платье. На детей Александра Тимофеевна зашипела так, что дети стремительно вылетели во двор, хотя отлично понимали, что дома сейчас гораздо интереснее.

Супруги Сычевы тоже ушли как будто гулять, но гуляли у самого крыльца, не выпуская его из виду, потому что боялись, как бы Ирину не похитили снова, на этот раз ее собственные родители.

Ирине, оставшейся наедине с матерью и отцом, показалось, что сбываются самые страшные ее сны. Она начала плакать, как только увидала родителей, и плакала не переставая, пока они не ушли. Марья Степановна тоже плакала. Таким образом, говорил все время один Никифор Федулович. В глубине души он и сам понимал, что вернуть Ирину в монастырь уже не удастся. Хотя он и был фанатически религиозен, но все-таки и дочь он любил, и не мог не понимать, что судьбу ее решили, в сущности, без ее согласия. Пожалуй, и ему и Марье Степановне в глубине души хотелось, чтобы судьба Ирины сложилась как обычная женская судьба, чтобы был у нее хороший муж и появились дети. В течение разговора никакие фанатические идеи не кружили супругам Иваненко голову, кроме, впрочем, только одной. Единственная эта фанатическая идея заключалась в том, что Марья Степановна и Никифор Федулович твердо знали: бог каждую их мысль и каждое чувство видит. А так как обет в свое время был действительно дан и все свои обязательства бог действительно выполнил, стало быть, видя мысли и чувства супругов Иваненко, бог видит и то, что его хотят обмануть. От этого могли воспоследовать страшные наказания. Поэтому Никифор Федулович и Марья Степановна даже сами перед собой делали вид, что очень хотят вернуть Ирину на предназначенный ей путь благочестия и делают для этого все, что только можно.

И все-таки в увещаниях, с которыми они обращались к дочери, не хватало темперамента, страсти и, стало быть, силы убеждения. Ирина слушала их плача и ничего не отвечая. Выговорив все, что только можно было, они перекрестили грешную дочь и ушли. Может быть, Никифор Федулович под конец и проклял бы Ирину. Учитывая бессменного наблюдателя, он понимал, что обязан произнести соответствующее проклятие. Но шестое чувство подсказывало ему, что проклятия, произнесенные без темперамента, могут произвести впечатление несерьезное и даже немного комическое.

Итак, разговор кончился вничью. Супруги ушли и с ничего не выражавшими лицами прошагали мимо толпы, собравшейся у крыльца. По городу уже прошел слух, что супруги Иваненко отправились проклинать дочь, и естественно, что любопытные сбежались к месту предполагаемого проклятия со всех окрестных улиц. Это и понятно. В наше время такую драматическую сцену увидишь редко.

Супруги Сычевы вернулись домой. Прибежали со двора дети. Примчался даже Голосеенко, которому кто-то рассказал, что невесту его сейчас проклинают. Но Ирина плакала целый вечер и молчала. О том, что произошло у нее с родителями, так никто ничего и не узнал.

 

14

Дело слушалось через неделю.

Зал народного суда, рассчитанный человек на семьдесят, кажется, растянулся ради такого случая. Одних только летчиков, товарищей Голосеенко, болеющих за его судьбу, приехало три до предела набитых грузовика. Все летчики были крепыши, налитые мускулами, жизнерадостный и веселый народ. Голосеенко, который фигурировал на суде в качестве ответчика, стало легче на душе, когда он увидел столько знакомых сочувствующих лиц. Пришли супруги Иваненко, пришла Ирина, такая испуганная и растерянная, что на нее жалко было смотреть. Пришли Сычевы. Архиерея не было, но пришел настоятель монастырской церкви в обыкновенном сером костюме. Наконец, пришли все, кому удалось протолкнуться в зал. Те, кому это не удалось, толпились на улице, с жадностью ловя всякое известие, доносившееся из зала.

Стало известно, что истцы и ответчики на месте. Стало известно, что явились свидетели. Наконец, стало известно, что суд идет.

Повестки всем вручены, и все явились. Зачитывается заявление истца. Потом истца допрашивают. Никифор Федулович рассказывает про похищение. Подробности этого знаменитого похищения судьи и сами знают в деталях. По этому поводу вопросов нет. Судья опрашивает, по своей ли воле поступила Ирина Иваненко в монастырь. Никифор Федулович объясняет, что привели ее в монастырь не силой, свободно. Стало быть, по своей воле.

Вопросов больше нет. Допрос истца кончен.

Следующим допрашивают Василия Егоровича Голосеенко. У Василия Егоровича страдающий вид. Отвечая на каждый вопрос, он секунду думает, как бы решая, можно соврать или нельзя, и каждый раз, очевидно, решает, что врать нельзя. Картина из его показаний получается мрачная. Действительно, выходит, что Ирину схватили, надели мешок — словом, похитили по всей форме.

Голосеенко сам это понимает и страдает ужасно. Пот течет с его лица, и видно, что каждый ответ доставляет ему тяжелые мучения.

— Сопротивлялась ли Ирина Иваненко? — спрашивает судья.

— Нет, не сопротивлялась, — с виноватым видом отвечает Голосеенко.

— А могла ли она сопротивляться, если вы на нее мешок накинули? — спрашивает строго судья.

— Нет, не могла, — сокрушенно говорит Голосеенко.

— Ну, а потом, когда вы сняли с нее мешок, в машине она говорила что-нибудь?

— Нет, не говорила, она только плакала, — говорит Голосеенко.

По залу идет шепот. Картина мрачная. Бедную девочку увезли силком, и похитителям придется отвечать по всей строгости закона.

У летчиков, сидящих в зале, лица мрачные. По-видимому, Голосеенко не отвертеться. Василий Егорович садится на свое место, сам ошеломленный печальным результатом допроса. Он не понимает, как это так получилось. Он чувствует, что на самом деле Ирине предстояло быть жертвой мракобесия и Голосеенко с ребятами ее просто спасли. А вот поди ж ты: отвечаешь на вопросы, и получается все неправильно. Уже усевшись на свое место, он вдруг вскакивает. Кажется, он что-то хочет добавить. Судья смотрит на него вопросительно. Но Голосеенко садится снова. Разве ж все это объяснишь!

В зале шум. Одни довольны, другие огорчены. Пока что очко в пользу родителей.

Допрос Беридзе и Сидорчука занимает очень немного времени. Оба деморализованы показаниями Голосеенко и только подтверждают их.

На улице, где толпятся любопытные, возникают многочисленные дискуссии. Сторонники Голосеенко в меньшинстве. Даже люди, далекие от религии, считают, что, конечно, девчонку воспитали неправильно, но хулиганить тоже никому не позволено.

Наконец вызывают пострадавшую.

Ирина плачет. Вид у нее такой несчастный, что зал преисполняется сочувствием к ней и негодованием к ее обидчикам. Даже некоторые из летчиков начинают сомневаться. Может быть, действительно, думают они, девчонку похитили насильно, против воли. С каждой минутой Голосеенко теряет сторонников. Каждое всхлипывание Ирины прибавляет ему врагов.

Судья просит Ирину рассказать обстоятельства дела. Ирина плачет. Судья ласково просит ее успокоиться. Ирина плачет.

Бедняга Голосеенко изнывает от жалости к ней, но ничего не может сказать. Он уже точно знает, хотя правда безусловно на его стороне, что все, что он ни говорит, только увеличивает его вину. Слепая Фемида решительно от него отвернулась. Та чаша весов, на которой лежит его вина, перевесила и пошла вниз. Голосеенко, летчик Голосеенко, такой решительный, с такой молниеносной реакцией, такой отчаянный и расчетливый в воздухе, ни на что не может решиться. Ни один выход не приходит ему в голову. Он несчастен. Он растерялся, чего в жизни с ним еще не случалось.

А Ирина плачет.

Судья уговаривает ее успокоиться. Она плачет. Судья предлагает отложить допрос. Ей протягивают стакан воды. Она не может даже взять его, так у нее дрожат руки. Судья решает объявить перерыв. Судья советуется с заседателями: может быть, стоит удалить публику и допросить Ирину при закрытых дверях? Заседатели думают, что это единственный выход. Сейчас он объявит свое решение, но в это время из самого конца зала раздается низкий, громоподобный голос одного из летчиков.

— Да вы спросите ее просто, — гремит этот голос, — хочет она выйти замуж за Голосеенко или не хочет?

Судья согласен задать этот вопрос, но не может. Его лицо неподвижно. Если он откроет рот, он рассмеется. Заседатели закрыли лица руками и делают судорожные усилия, чтобы удержать смех. А публика хохочет. Ей, публике, хорошо, ей можно. Судья даже не в силах строгим голосом призвать ее к порядку.

И вот когда наконец замолкает в публике смех и еще до того, как председатель суда находит в себе силы повторить показавшийся ему резонным вопрос неизвестного летчика, Ирина сквозь всхлипывания, плачущим, но отчаянно решительным голосом неожиданно громко, на весь зал говорит только одно слово:

— Хо-чу…

И тут уже зал разражается хохотом неудержимым. Тут уж смеется судья, не в силах сдержаться, а хохочущие народные заседатели откинулись на спинки стульев.

Никто не помнит, что было дальше. Наверное, все встали, когда суд удалился на совещание, и все в зале и на улице обсуждали детали процесса, пока совещался суд. Все без особенного внимания, хотя и молча, выслушали решение суда, которое сводилось к тому, что ввиду совершеннолетия Ирины Иваненко и выраженного ею желания выйти замуж за Голосеенко В. Е., Иваненко Н. Ф. в иске отказать.

А потом публика повалила на улицу. Счастливые Сычевы увели Ирину домой. Летчики качали Васю Голосеенко и кричали «ура» в честь жениха и невесты. И весь этот день и вечер в городе было отличное настроение. В каждом доме говорили о молодости и счастье, а скверные мрачные слухи умерли и больше не воскресали.

 

15

Прошел год с того дня, который отмечен светлым в календаре даже у тех, кто не имел к нему непосредственного отношения. Мы идем по городу П. с пожилым учителем, которому я привез из Москвы посылку. Я уже знаю в подробностях всю историю. Только что учитель рассказал мне ее конец. Конец обыкновенный, такой, какой обязательно должен был быть. Через месяц праздновали свадьбу. Генерал-лейтенант Андреев приказал дать молодым комнату, хотя в городе П. было очень трудно с жилплощадью. Ирина Голосеенко уже мать. Иногда, когда у Васи свободный вечер, она заносит младшего Голосеенко к Александре Тимофеевне, и они с Васей идут в кино или на танцевальную площадку потанцевать. Они уже купили шкаф, кровать, диван и обеденный стол. В то время в городе П. было очень трудно с мебелью тоже, но какой же завмаг мог отказать супругам Голосеенко в необходимом предмете обстановки, если каждый человек в городе знал их удивительную историю.

Все это рассказал мне пожилой учитель, и не об этом мы с ним сейчас говорим. Мы идем по тенистым улицам. Вечер. Нам навстречу идут пары, которые шепчутся, и пары, которые смеются, а иногда в глубокой тени можно разглядеть даже пару, которая целуется. Играет оркестр на танцплощадке. Издали музыка кажется задушевной и задумчивой, голоса инструментов и голоса певцов будто негромко говорят что-то очень секретное, хоть и всем известное, что-то очень для каждого человека важное.

— Сколько трагических и мрачных историй, — говорит мне учитель, — начинались когда-то так же. Девушка, отданная по обету в монастырь. Любовь, возникшая у ржавой калитки. Побег, преследование и наказание. Хороший конец мог быть только один. Влюбленным удалось бы скрыться, скорее всего, в другую страну, но и там их преследовало бы страшное сознание того, что ими нарушен высший закон. По-настоящему такая история не могла кончиться счастливо. А здесь все до конца благополучно. Даже с родителями у Ирины отношения, в общем, хорошие. Бабка шила приданое внуку, а Никифор Федулович подарил ему на зубок дюжину серебряных ложек. И с Васей у стариков отношения нормальные. Марья Степановна, говорят, даже хвастает, что Вася не сегодня-завтра получит вторую звездочку и станет лейтенантом. При этом старики внешне ничуть не переменились. Они такие же богомольные, так же активно участвуют в церковных делах. Но с молодыми об этом не говорят. Это у них как бы две разные жизни.

Мы долго еще ходим по улицам, слушаем вечернее дыхание южного города и молчим. Я думаю о том, что один и тот же сюжет, то есть одна и та же жизненная история, может быть трагедией, когда страсти, наполняющие ее, живут во всей своей силе и обладают той огромной властью, которой человеческие страсти могут обладать.

И этот же сюжет, то есть эта же жизненная история, может звучать комедией, пусть с отдельными драматическими ситуациями, когда страсти, создавшие этот сюжет, завершили свое историческое существование и доживают свой век, потеряв былую силу. Живут кое-как. Абы дожить.