Нет худшего наказания, нежели видеть крах совершенного тобой. Видеть, как за несколько лет прахом идут жизненные потуги, испепеляя оставшиеся силы и нервы. 

   Об этом еще не догадывались даже лукавые бояре, не говоря о войске и служивых; еще державными заботами ежедневно наполнялся тронный зал в Александровской слободе и грозно опирались на каменные колонны тяжелые потолочные своды; еще роскошь ползла по громадным коврам от низких входных дверей — и каждый, какого бы рода-племени ни был, вынужден был в них кланяться царскому престолу; еще по-прежнему властно удерживали белый трон фантасмагорические фигуры античных зверей, и с левой стороны, как в приемной римского папы, rex sacrorum, величественно возвышался образ Богородицы, а справа — образ Спасителя; и еще не остыло храмное впечатление от нарисованных на стенах библейских сюжетов; еще переполнялись преданностью молодые телохранители в белых бархатных накидках с верными топорами на плечах. И по-прежнему во время его появления в длинном долматике с тиарой на голове и державным посохом присутствующими (то ли воинами, то ли монахами в высоких белых шапках-куколях и с золотыми цепями) овладевало рабское молчание, а он, властитель в самой силе, он уже предчувствовал, что всему этому настает конец. 

   И первыми оповестили о том — как страшные всадники Апокалипсиса — татарские гизалы, в один день захватившие Москву, оставив нетронутым один Кремль. Иван вынужден был прятаться в своей слободе, пока православная кровь лилась на улицах охваченной огнем столицы, а митрополит с духовенством ждали смерти, закрывшись в Успенском соборе. 

   Стены Александровской слободы были слабыми, и царь со своими опричниками-боярами перебрался в Новгород, недавно им свирепо разграбленный. Там летом 1571 года окаменевшему Ивану зачитали ханское послание: «Я разграбил землю твою и сжег столицу. Ты же не пришел защитить людей своих. А еще хвалишься, что царь московский! Знай: я не хочу богатств и земель твоих. Я, видевший дороги государства твоего, заберу назад Казань и Астрахань...» 

   Не подсластило царского отчаяния даже известие о смерти ненавистного Сигизмунда — только по-новому разожгло его думы о королевской сестрице. И приказал Иван привезти к нему в Новгород шведских послов, и опять заговорил с ними о Екатерине. 

   Ошеломленные потомки викингов напомнили, что Екатерина теперь — их королева, а шведское войско под предводительством ее мужа, короля Юхана, теснит московское в Финляндии, однако Иван сделал искреннюю мину: дескать, не слышал о том, и вообще, то безумные наговоры. А назавтра приказал передать королю Юхану следующую эпистолу: «Скажи нам, кто был твой отец… и как звали деда твоего?! Были ли они королями? Нам же брат — римский император! Твой отец Густав чей был сын? Разве не бывало в его правление, что наши купцы придут в его страну с салом да воском, а он наденет рукавицы и пойдет до самого Выборга щупать товары да торговаться?.. А Екатерину у тебя отбирать я не собирался, был уверен, что муж ее мертвый, хотел освободить ее и передать брату Сигизмунду, дабы обменять на Ливонию...» 

   После отъезда шведских послов царь велел привезти крестьянских девок, которых раздели догола и заставили ловить кур, озорно припугнув: 

   — А ту, которая не управится, будет ловить уже наш медведь! 

   Затем царь служил всенощную. Уставший и умиротворенный, отправился в опочивальню, где трое слепых старцев поочередно усыпляли его сказками. 

   Но сон не брал его возбужденный мозг, и снова из затемненного лампадного угла на полном галопе вылетали красные кони, били копытами пол и холодную кровать, крошили царское тело и исчезали в противоположной стене — чтобы через миг адского круга явиться вновь. На самом лихом скакуне сидела голая Екатерина и норовила бросить на Ивана не то узду, не то петлю. Он и сам намеревался прыгнуть к ней на теплый конский круп, да ноги обламывались, а за кроватью открывалась черная яма... 

   Врач приносил Ивану успокоительный отвар, и кони больше не возвращались, а пол в опочивальне выравнивался. 

   — Я — царь-игумен, мне не подобает жену иметь… — уговаривал себя в снах Иван. — Я со всей державой заручен... 

   Екатерина становилась символом несбыточности и муки. Во всех женщинах, начиная со второй жены Марии, он видел ее — норовистую Ягелонку, и искал ее, и мстил за нее, не нашедши, миловал-любил — и в одночасье карал за свои обиды. Марфу Собакину нашли мертвой через несколько дней после разгульной свадьбы. Анну Колтовскую приказал отвезти в монастырь. Марию Долгорукую выгнал из опочивальни после первой брачной ночи — ее в санях бросили в реку. И зажил с двумя — Анной Васильчиковой и Василисой Мелентьевой, которых привез откуда-то Малюта Скуратов; эти двое свирепо возненавидели друг дружку, чем, вначале повеселив хозяина, ускорили свои кончины. 

   «После них я подарю тебе, правитель, и целомудренную Литву, и гонорливую Польшу», — вспомнились слова Скуратова, коим так и не суждено было сбыться: верный пес Малюта сложил свою голову в Ливонии. В ответ Иван приказал сжечь живыми всех пленников — ливонцев, немцев, шведов, и снова задумался над обещанием слуги-покойника. 

   После Люблинской унии Литва с Польшей стали одним государством, Речью Посполитой, и ее трон-кровать по Сигизмундовой смерти был свободным. 

   — Лис не оставил потомства и не добился моей смерти, — рассуждал Иван. — А посему… не сделать ли мне жену его, державу его, своей наложницей? 

   Все чаще западные шпики и посланцы доносили ему: Польша с Литвой рассматривают возможность приглашения к себе королем московского царя. В первую очередь шептались о том простые ремесленники да мелкая знать: 

   — Приелися нам перемены да неразберихи. Пусть придет царь и разберется. Порядок своей строгой рукой наведет... 

   И новая мечта полонила Ивана: отходят Ливония и Казань — а я соберу земли славянские, и от мощи такого государства ослепнут враги! 

   В Москву приехал уполномоченный польско-литовского государства Воропай и, сообщив о смерти своего короля, поведал о предложении сенаторов искать его преемника в соседних землях. 

   — Многие желали бы видеть на том месте московского царевича, — загадочно подытожил он. 

   А Иван словно уже был к тому готов — спокойно пригладил сухонькую бороду, поднял свой острый нос и, под руку проведши длинноногого Воропая в трапезную, где устраивалось богатое угощение, заговорил довольным, любезным шепотом: 

    — А что... Некогда ж еще отец мой выступал претендентом на польский престол. Знаю, что в Польше и Литве обо мне распускают слухи, как о человеке злом и жестоком. Но на кого я зол? Супротив измен боярских, коих в твоем государстве нет, зол. Посему буду обходиться с вашими людьми иначе. И не токмо сохраню там старые привилегии, но и новые дарую. Для добрых людей — и я хороший! Им готов последнюю одежду отдать. — И царь неожиданно начал расстегивать расшитую золотом долматику, чтобы набросить ее на гостя. 

   Воропай, испугавшись, задержал царскую руку и неловко уточнил: 

   — Наш сенат разослал таких посланцев в несколько стран. И кандидатов будут выбирать принародно сенаторы и делегаты... Мне же поручено было разузнать о московских царевичах — Федоре или Иване. 

   Однако царь словно не понимал: 

   — Да, я имею двух сыновей, и они для меня — как глаза. Зачем же вы хотите сделать царя слепым? Да и вообразите, какое славное государство сотворится — как Рим с Константинополем, как новый Иерусалим! — И его глаза одержимо загорелись под поредевшими бровями. — А когда меня выберут польским государем, я готов подарить Полоцк. 

   Воропай вынужден был срочно раскланяться и уехать — сообщить об услышанном в Краков. А через месяц в Москву возвратился посол Великого Княжества Михал Галабурда и передал Ивану новые условия: возврат не только Полоцка, но и Смоленска, а также принятие московским царем католической веры. Если это оговаривается, царю немедля надобно выслать в Варшаву своих доверенных лиц в составе нового московского посольства, чтобы встречаться с сенаторами и избирателями и популяризировать перед выборами своего патрона. 

   — Что?! Я тебя правильно понял? — грозно глянул на посла Иван. — Я должен еще кому-то что-то доказывать? Если Речь Посполитая хочет себе королем московского царя — а я убежден, что большинство народу хочет того — пусть идет и челом бьет! Я же не бедная девка на выданье! — Он хотел еще сказать нечто возвышенное и торжественное, но неожиданно в голове блеснула Екатерина, загорелась обида на нее с покойником-братом Сигизмундом и на всех иезуитов-католиков... — В мире нет государей, которые могли бы похвастаться своим монаршим родом в два столетия. Я же — потомок римских кесарей! Посему выпрашивать лавры в свой венец не собираюсь, как некоторые немцы или французы, возьму подобающее сам. И короновать меня будет наш митрополит! — Царь с недоверием осмотрел Галабурду и, хоть опытное в дипломатии лицо того не отображало ни единого чувства, набросился гневно и свирепо: — А ты что улыбаешься? Что такой довольный?! Умнее всех?! Думаешь, не знаю, как ты, в Москве живя, письма от Сигизмунда врагам моим передавал да к измене их подталкивал? И отравой иуд-курбских услаждался? Может, и печатников моих подговорил убежать? Слыхал, они давече Ходкевичем да Радзивиллом пригреты… В людвисарнях вражеских пушки начали лить... — и царь замолчал.

   Галабурде не было чего говорить. Посольство начало прощаться, а Иван, уже добродушно мотая головой, довершал свой монолог: 

   — Никому нельзя верить: ни другу, ни жене, ни державе.

   ...Нет худшего наказания в этом мире, как видеть крах совершенного тобой. Видеть, как прахом идут жизненные потуги, испепеляя оставшиеся силы и нервы. И надежды... 

   В декабре 1575 года королем Речи Посполитой был избран неизвестный в Московии Батура, и вновь оскорбленный и разгневанный Иван решил вначале отомстить шведам да ихнему Юхану. Царь сам возглавил поход на занятые шведами эстонские земли, осадил важный стратегический город Пернау, некогда занятый Сигизмундом, захватил Леаль, Лодэ, Фикель, Гапсаль, разорил Эзель… И немного успокоился. 

   Однако после шестимесячной осады Ревеля под шведским напором отступило войско Шереметьева, а сам князь погиб. Спешно собрав под Новгородом новые полки, Иван снова повел их в поход — но уже не на Ревель, а на польские и литовские земли Ливонии. Мстя за свои обиды, он приказывал яростно пытать пленников — выкалывать глаза, сечь и жечь. 

   Перед неожиданным нашествием не устояли несколько городов-крепостей; начали доходить известия о том, что супротив московцев собирается большое войско Речи Посполитой во главе с самим королем Батурой. Но Иван еще не мог успокоиться: оставив полк стрельцов грабить Амераден, он с тысячей своих опричников подался в Венден и занял город. Гарнизон крепости не возжелал сдаться и взорвал себя. Тогда Иван велел посадить на кол одного из самых титулованных пленников — немца Вика. Улыбнулся, услышав его стоны, — и отправился в Дерпт, где встретился с полком стрельцов, присутствовал на казни жены и детей беглеца Курбского, а затем уехал в Москву. 

   Но и дома он не мог уняться. После долгого застолья средь ночи привел царь конный отряд опричников в Немецкую слободу, и сыновья Иван с Федором были с ним. Из сонных изб начали вытягивать и насиловать девок, а тех, кто кричал и противился, убивали на месте. Богатые иностранцы предлагали выкуп — деньги брали, но все равно били. Когда же бедолаги начинали молиться — им отрезали еретичные языки. Трупы складывали в кучи и поджигали. Младший царевич, не выдержав кровавого зрелища, сбежал — и только тогда отец приказал возвращаться в Кремль. И уже оттуда смотрел, как прахом идут жизненные потуги, как исчезает оплаченное десятками тысяч жизней, как разваливается собранное его царской рукой. Смотрел на осажденный королем Батурой Полоцк, как до того — на военные сборы западной соседки, и не мог освободиться от холодно-ядовитого предчувствия. И спасения не находил. 

   А Батура, неизвестный трансильванский князь, мадьярский самозванец и выскочка, коренастый недоросток, недоделанный рыцарь с низким лбом и большими скулами, совал длинный нос в его отвоеванную вотчину. И откуда на то сил да казны набрал? Вражье войско, как доносили шпики, насчитывало более двадцати тысяч — и все хорошо вооружены саблями, топорами, копьями и мушкетами. И не только поляки и литовцы, но и тысячи немцев и его единокровных венгров шли под флагами «Орла» и «Погони». И сотни пушек успел вылить, и громадный передвижной мост на челнах умудрился сложить, по которому летом через Двину как по толстому льду перешел... 

   Сильно болела голова, не хватало воздуха, а черные мысли не отступали от Ивана. «Не токмо враги внутренние державы моей, коих опричниной выжигал, погибели моей желают. Восстали и звери внешние — от татарского ханства до королей немецких, французских да императора Максимилиана. Не они ли Батуру на меня и натравили? И не они ли на то денег не пожалели? Как бельмо им всем царство наше, как занозы им успехи наши. Оскалились, как некогда на Византию, царство Константиново. Бесчестят меня по всему миру...» — Иван еще раз посмотрел на оттиснутые в Батуровой походной типографии на польском, русском и немецком языках книжицы, в которых, как доложили ему, оправдывался поход на Московию и рассказывалось о лютом царе-кровососе. 

   — Не наш ли беглый дьякон-печатник Иоанн Батуре страницы эти тиснуть пособляет? — царь нахмурил лоб и осмотрел присутствующих бояр. 

   — Сказывают, что так и есть... А еще он литвинам придумал новые пушки-мортиры. Многоствольные, что под Полоцком били!.. Надо было самого добить, собаку! — в разные голоса прозвучал ответ.

   В конце августа 1579 года Полоцк перестал быть московским. Войско Батуры заняло Сокол и ближайшие к нему крепости, князь Константин Острожский дошел с верными ему полками по Северской земле к Стародубу, оршанский староста Кмита своевал Смоленщину, а Иван с непослушным бедным войском, лишенным в опальные годы талантливых воевод, не имел сил на сопротивление. 

   Царь сбежал. Сначала в Новгород, затем в Псков. И послал литовскому канцлеру Воловичу и воеводе Радзивиллу письма о том, что отказался от защиты Полоцка, дабы не лить попусту братскую кровь. «Верую, что в свой черед и вы сделаете все, дабы на наших христианских землях восстановился мир», — мягко намекал Иван. И лютел до эпилептического припадка, прослышав, что за взятие Полоцка римский папа выслал Батуре освещенные на Рождественской мессе меч и копье, и тот безродный король снова сел на коня и выступил на Великие Луки. 

   Иван вынужден был послать Батуре в Вильно мирную эпистолу, в которой назвал короля братом. За мир предлагалась вся Ливония; если необходимо, Иван соглашался даже отказаться от своего титула, поскольку, как завершалось письмо, он — государь не со вчерашнего дня, а Богом помазанный царь — выше державы. 

   Но Батура рассчитал Иваново ехидство — и затребовал от Московии вместе с Ливонией Новгород со Псковом и Смоленском. И, получив ответ с оскорблениями, направился в Полоцк — готовить новую кампанию. А чтобы не проиграть войны словесной, королевская канцелярия подготовила Ивану ответ на сорока печатных страницах, ставший известным во многих европейских дворах. «Напоминаем тебе, кто повсюду хвалится своим Божьим избранием и родством с римскими императорами, что мать твоя была дочерью простого литовского предателя, а предки твои слизывали молоко с хвостов татарских кобыл. Кровь же свою ты навечно испакостил в поганых оргиях... И кура спасает цыплят своих, а ты, орел двуглавый, боязливо прячешься!» 

   А что ему, загнанному в ловушку между западом и югом, было делать — с пустой казной да без единого союзника? Отправил все полки на защиту Пскова, а сам с несколькими сотнями верных опричников спрятался в пьянках и загулах. И вымаливал хоть временного перемирия. И скрежетал зубами, когда витебский воевода захватил его крепости под Смоленском и Луками — и приказывал лучше отдать всю область, а не противиться врагу. 

   И всеми своими жилами и венами чувствовал он, что нет человеку на земле худшей кары, как пережить взлет свой поднебесный, изведав крах сотворенного! Сосед-король, о существовании которого он, царь и властелин большого земного пространства, еще несколько лет назад и не догадывался, способен отобрать у него не только добытое, но и затеянное — Батура жаждет доказать, что путь из Константинополя в Москву шел через Киев и Полоцк, что третьим Римом, как и новым Константинополем, является его, а не Московское государство! 

   Ивана добивали снаружи и изнутри, и страшные предчувствия уже не покидали царскую голову. Он разослал по всем монастырям грамоты с просьбой молиться за свои грехи — и сам возжелал монашеского пострига. 

   Царь искривился и стал меньше ростом. Некогда широкая грудь его ссохлась и выявляла тяжелое дыхание мученика. Нос изогнулся и заострился, глаза втянулись под потемневшие скулы. Он уже не брил голову, и на уши опадали тонкие седовато-рыжие пряди, сливаясь со скомканной бородой. Тело его распухло и покрылось незаживающими язвами. Ноги не держали, и царя вынуждены были носить. 

   Подобная слабость случалась еще несколько лет тому, но лекарь Бомелий снимал ее какой-то белой золой. Теперь же он сам — зола, поскольку был обвинен в крамольных связях с Батурой и сожжен. Новые же врачи ничем помочь не могли. Да и не доверял им царь, ел и пил только с рук нового выдвиженца Бельского, проверенного опричниной. Этот курчавый и не по времени растолстевший боярин с нервной краснотой на щеках и пухло-влажными губами в последние месяцы был с царем неотлучно...

   Перед сном Иван восхотел посетить сокровищницу. Он долго рассматривал ценные камни и подарки, рассказывал, кто и когда их подарил или прислал. 

   — Этот алмаз — самый большой в мире. Он укрощает гнев и помогает человеку совладать с собой. Но я не дотрагивался до него... Теперь только... — Царь покрутил камень перед огнем светильни и положил назад в шкатулку. — А вот этот скипетр из слонового бивня, называемый «Единорог», отжалел мне некогда император Максимилиан. Послы говорили, что он лечит от тяжелых болезней, даже мор отгоняет. 

   — Так, может, государь прикажет его в опочивальню перенести? — предложил Бельский, и в его выпученных, как у рака, глазах блеснула надежда.

   — Поздно... — царь облизнул губы и тяжело вздохнул. — Призывают отцы к себе. Да и Отец небесный вопросы готовит... Помнишь? — он поднял длинную голову и прошептал: — «Разошлось тогда известие меж братьями, что ученик тот не умрет. Но Иисус не сказал ему: «Не умрет», а только: «Если Я хочу, чтобы он пребыл, пока прииду, что тебе до того?»... Многое и другое сотворил Иисус, но если бы писать о том подробно, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг». — Вдруг царь встрепенулся, насторожился и, срывая до хрипоты голос, закричал: — Где книга?! Где книга?! По которой я перед Макарием читал, которая в Адашеву смуту у меня под головой лежала!.. 

   Бельский недоуменно моргал красными глазищами, а царь аж задыхался: 

   — Где, спрашиваю, книга?.. Евангелие от Иоанна... рукописное... из Византии мне привезенное... где?!. 

   Ему сделалось дурно, лихорадочно задрожали руки и голова, в глазах потемнело. 

   — Худо мне... Худо... Несите отсель... В другой раз досмотрим... 

   Назавтра, 18 марта 1584 года, царю стало лучше. Вся дворня, архивники и писчий приказ испуганно искали византийский манускрипт, а Иван первый раз за неделю поел и велел нагреть баню. Позвал сына Федора — и долго поучал, как подобает управлять державой и народом: с благодетелью, любовью и добротой, избегать войны с христианами, уменьшать налоги-тягло, освобождать из тюрем пленников и узников. Больной на голову Федор внимательно слушал и, удовлетворенно покачиваясь, улыбался. 

   После бани царь возлег около невысокого шахматного столика и начал расставлять фигуры: короля, королевну, пешки. Ослабевшая рука подняла коня — и сделалась неподвижной. 

   «И вот конь синий, и на нем всадник, имя которому смерть», — то ли прошептал, то ли подумал Иван, провалившись в черный квадрат шахматной доски...