1493—1547.

       С падением Константинополя словно земля перевернулась под ногами афонских монахов. Они неутомимо молили Господа вразумить их и ниспослать святые знаки. Но… то ли не замечали, то ли знаков тех не было.  

       И монахи — кто не связал свою судьбу с иоаннитами — подавались в скиты. Афонские монастыри почти пустовали. Болела от этого у Максима Грека душа, и он благодарил Бога, что мог отдавать свои силы на распространение Его слова. Монах за несколько лет работы в Киевской лавре переписал семь книг и многие помог перевести. Он уже привык к своему новому месту, сжился с ним, как некогда — с Падуей и Флоренцией, где учился, и только в мягких снах, забываясь над книжными строками и страницами, изредка возвращался на родину — вот как в этом, с сочной травой, солнечным виноградником за спиной, дорогой... длинной дорогой... выбежавшей из воды в лес... старый кудесный лес с большими незнакомыми деревьями... белыми, холодными... и дорога белая, даже глаза заболели...  

       — Евлогите! — неожиданно послышалось за спиной, и он очнулся.  

       Еще неосознанно — между видением и явью — вскочил над залитым воском столиком, перекрестился и ответил:  

       — О Кириос... Господь благословит...

          И смутился, увидев перед собой брата-иоаннита, земляка по Афону, своего тезку — Максима Спартанца, в черном хитоне, с наброшенной на плечи овечьей шкурой.  

       — Вот я и отыскал тебя. Собирайся...  

       Инок, который привел гостя в келью, поклонился и вышел.  

       А они долго не могли наговориться. Услышанное никак не успокаивало книжника Максима — мир и действительно переворачивался: в Риме господствует немецкая армия, Священная Империя спорит с Францией за светскую власть... И осколки династии Палеологов, после того как Венецианский сенат напомнил московскому властелину о его правах на наследство византийского титула, решили идти на восток. Между тем князь московский Иван ІІІ якобы принял императорского посла и условился на союз с Максимилианом против ислама, но развязал войну с ляшскими христианами. А теперь готовится к женитьбе на племяннице Константина Зое Палеолог и согласен принять герб Византийской империи — двуглавого орла. И вот он, брат Максим, явился сюда в сопровождении брата базилевса Фомы Палеолога и будущей императрицы Зои, а в посажном обозе — с полсотни древних манускриптов…  

       — А еще московиты желают умножения церковных книг византийской традиции, посему — собирайся и ты, брат Максим, в новое путешествие. Вот тебе и письмо от нашего наместника о том... — закончил гость.

       Вот тебе и дорога... Белая, глаза колет. Снегу насыпало столько, что, казалось, он не растает и за всю весну. А еще — мороз и ветер, от которых не спасали овечьи шкуры и сбитые на санях шалаши-балаголы. Когда лошади выбивались из сил, обоз останавливался в более-менее тихом месте. Сани расставляли кругом, в центре раскладывали костер, грели в котле что-то поесть, затем, когда были не в степи, притягивали несколько сухостоин, обычно елей, и поджигали. Радовались теплу вместе с людьми и кони, сладко ржали, словно встревая в монотонные разговоры монахов.  

       — Так скоро ль она, та Московия? И правда ли, что тамошний базилевс, князь по-ихнему, не дождался патриаршей буллы и приказал называть себя императором, царем? — спрашивал, энергично потирая ладони, Максим Спартанец. — Не было ли то заявлением на византийское наследство?  

       — Увидим, — спокойно вздохнул Максим Грек и спрятал в накладной карман четки — келейные, не на сто «зерен», напоминаний о молитве Иисусовой, а на тысячу. Куколь монах опустил на спину и пригладил свои непокорно-курчавые, с русым оттенком, волосы. — В Киеве от монашества я много чего слышал. Он, московский князь Иван, присвоил себе титул властителя всей Руси, этим самым заявив свое право на Киев и Полоцк. Неизвестно, что будет со свободными городами Псковом и Новгородом. Но человеку — человечье, а Богу — Богово. — Монах поднял свою продолговатую голову, открыв острый кадык, и наблюдал, как от костра отрываются и кружат в поднебесье розовые бабочки-искры.  

       — Эх, раньше мы и не слыхали о той Московии, а теперь вот приходится снега к ней тереть, — вздохнул, ковыряясь палкой в углях, молодой и крепкий прислужник Зои Палеолог Силуан, сын константинопольского литейщика. И без того громадный, в шкурах он выглядел великаном. Только мелкий, чуть вздернутый нос свидетельствовал о его хорошем и мягком характере. Снова вздохнув, Силуан неожиданно вспомнил: — Я, когда в кузнице отцу помогал, в самый солнцепек, мечтал, бывало, чтобы во льду полежать, а тут вот...  

       — Краток век человеческий, как и всякого государства, помимо Небесного, — не отрывая глаз от огня, заговорил Максим Грек. Горячие языки пламени отображались в его васильковых зрачках и, казалось, вот-вот готовы были расплавить их. — Я прочитал несколько летописей и хроник о той стороне. Разных. Москва рождалась как колония, основанная русами в чужой финской земле. Еще два-три столетия тому Московия полыхала в войнах между потомками Владимира Мономаха. Юрий Долгорукий возглавил армию-колонию и подался на северный восток искать новые земли. Шел той же дорогой, по которой и мы: через леса, между долинами Днепра и Волги. Подчинял себе другие племена. И соорудил походный лагерь переселенцев, который и стал Москвой... Затем, словно Божье наказание за пролитую кровь — долгое нашествие Орды…  

       ...Догорел костер. Яркие угли насыпали в котлы и глубокие железные мисы: еще с час-два будут греть в дороге. Впрягли коней — и санный караван снова двинулся заснеженной поймой реки.  

       Солнце — словно большой мандарин из афонского сада — зависло слева от них и не спешило заходить за ледяной горизонт, боясь обморозиться. А ведь как красиво некогда, думалось Максиму Греку, оно садилось в фиолетово-молочные волны — будто невтерпеж было, перегретому, нырнуть в морскую прохладу... «Почему солнце освещает всю землю? Потому что странствует по миру», — вспомнились слова преподобного старца Филофея. Так и святая книга должна освещать земли Господние…  

       Вдруг всполошились кони.

         — Волки! Волки-ы-ы!!! — закричали сзади.

          Максим Грек отпахнул кожаную штору и сразу же увидел их: длинная стая поджарых серо-черных зверей слетала со снежного утеса наперерез саням. Две запряженные лошади нервно захрапели, завиляли головами — и рванули в сторону, подальше от клыкастой смерти. Где-то под ними и снегом река неожиданно падала вниз. Водный незамерзший порог был невидим под снегом.  

       — Стой! Сто-о-ой! — ревел на лошадей возница, а на возницу — проводники. Взорвалось несколько пищальных выстрелов, и в тот момент полозья саней натолкнулись на твердое, сани резко шатнулись набок, что-то под ними хрустнуло — и Максима обдало морозным кипятком. Он хватил воздуха — и чуть не захлебнулся водой. Поднял руку, зацепился за сани и попробовал приподняться — и снова ввалился в ледяную купель. Затем чья-то сильная рука вытащила его на свет божий.  

       Испуганные лошади, поломав оглобли, крошили грудью лед, сани утопали в снегу и бурлящей воде, а над Максимом поднималось парное облако. Около него хлопотал палеоложский прислужник Силуан, спасший монаха из холодного вира.  

       Выстрелы напугали стаю, и волки внезапно, как и появились, исчезли. Как тени дьявольские.  

       Помолившись и привязав мокрых лошадей позади обоза (утонувшие сани уже не достать), двинулись дальше. Максима Грека Силуан пригласил к себе — сани его были большими, на них везли несколько ящиков книг.  

       — Слава Господу за то, что не они под лед ушли, — прошептал Максим и, тяжело дыша, лег. Однако и накрытый он не мог согреться.  

       А вечером его тело начало гореть. Монах бредил, глубокий хрип вырывался из груди. Бедолага силился поднять голову, но сил не было. Силуан оглянулся в темной кибитке, чтобы что-то найти, подложить монаху под голову. Нащупал за спиной ящик, достал тяжелую, оклеенную мягкой кожей книгу, осторожно придвинул под курчавые влажные волосы. Монах неожиданно затих, дыхание успокоилось. Показалось, уснул…  

       Через несколько часов он очнулся здоровым. Словно некто вдохнул в него необычную силу, спокойствие, уверенность. Была уже ночь — но светлая; луна отражалась в слежавшемся снегу. И он попросил остановиться, позвал погреться в кибитку возницу, а сам под недоуменно-удивленные взоры Силуана сжал вожжи — и до следующего пристанища, до глубокого утра и общей молитвы отказывался от замены. А затем — краснощекий, с поседевшими от морозного инея бородой, усами и бровями — помогал валить и тягать огромные сухостоины. И от еды отказался. «Слава Богу, сыт», — отошел к саням, вынул из кармана четки и начал новую молитву.  

       А когда опять двинулись, и монах заметил в санях, где совсем недавно лежал в больном бесчувствии, большую книгу в кожаных переплетах, спросил удивленно-испуганно:  

       — Что это?  

       — Я под голову подложил, чтобы повыше, чтобы дышать полегче тебе было... — ответил Силуан.  

       Максим провел ладонью по нежной коже переплета, отстегнул три медные пряжки и бережно открыл манускрипт.  

       — От Иоанна святое благовествование... — прошептали уста.  

       Воз шатало; он аккуратно закрыл книгу — и заплакал.  

       Силуан — сидел напротив — почесал усы (нос на его большом лице совсем осунулся), насторожился:  

       — Что-то не так?  

       — Все так. Все так... — улыбнулся сквозь слезы Максим Грек.  

       И когда через шесть новых дней пути Силуан прибежал от саней Палеологов со скверным известием: у племянницы императора Зои, не привыкшей к странствующей жизни, сильно заболел живот, монах опять достал из ящика кожаный манускрипт и, справляя молитву, книгой перекрестил девушку. И боль отступила.  

       Все удивлялись таинственной силе манускрипта, а он, монах братства иоаннитов, спокойно кивал головой и повторял:

          — Да-да. Все так. И ничего удивительного. Мы склоняемся к иконам, рукотворным Божьим образам — и они исцеляют нас. А что необычного в том, когда нас спасает слово Божье?..  

       Книга осталась в санях Палеологов — как ценнейшая святыня их прежнего византийского наследия.

       Начали попадаться небольшие поселения, где погреться можно было уже и в низких избах. А затем, после неказистой дорожной крепости-сторожки, пошла укатанная дорога, затуманился дымами пейзаж — и началась Москва. Деревянные заснеженные слободки сменяли одна другую: серые стены домов, скукоженные сады, обледеневшие срубы колодцев, монастырские купола церквей, каменный гостиный двор… И снова — слободы, сады, вплоть до горизонта, насколько хватало взора.  

       — И это — Третий Рим?! — недоуменно поглядывая по сторонам, повторял Силуан и чесал покрасневший нос. — Или я, напившись перед отъездом, упал и сильно ударился головой о ступени салоникского дворца?..  

       Они доехали до зубчатой стены Кремля с каменными башнями, за которыми находился княжеский дворец, дома приближенных бояр да несколько церквей с монастырем, и отправили послов с толмачами. Палеологов, Фому и его дочь Зою, в их санях, с императорским приданым, а также посольскую свиту и слуг провела за стену вооруженная охрана — рослые молодцы в длинных рыжих кожухах, подбитых и отороченных мехом, с широкими воротами пониже лопаток, в высоких шапках-мурмолках. Остальные же — поводыри, монахи — подались на постой в ближайшую слободу.

       ...Первым прописал идею освящения Москвы как Третьего Рима здешний митрополит Зосима. Он изложил ее в предисловии к новой рукописной «Пасхалии» — календарю церковных событий на следующее тысячелетие. Было ли ему откровение, сам ли он выдумал, что небеса благословили нового Константина, Ивана ІІІ, и новый Царьград, Москву, — осталось неизвестным. Через тринадцать лет после появления «Пасхалии» бог позвал Ивана ІІІ к себе на суд, а отцовские земли поделили между собой пятеро сыновей. Старшему, Василию, достались две трети княжества: шестьдесят шесть городов с Москвой-столицей. Неизвестно, благословили или нет Небеса нового «Константина» на очередное создание Царьграда, но наследников ему от венчанной жены, боярской дочери Соломониды, не дали.  

       — Бесплодную смоковницу выбрасывают из сада! — заговорила боярская дума, и женщину, невзирая на предостережения княжеских духовников и нового руководителя писчего приказа Максима Грека, заточили в монастырь.  

       Василий, даже для отвода глаз не устроив традиционного парада-смотрин невест, на западный манер сбрил бороду и повел к алтарю сироту Елену Васильевну Глинскую, которая и родила ему потомка. И рано овдовела. И, тоже не сумев возвести величественные стены нового Царьграда, рано оставила этот бренный мир, а в нем — своего восьмилетнего первенца Ивана...

* * *

       Уже не один час его бил нервный озноб. Ночь поглотила княжеский дворец. Утихли пьяные крики боярской гулянки, а Иван не находил спасения: закутывался в одеяла, укрывался подушками — и никак не мог успокоиться, согреться. Болела сбитая о каменную стену рука, внутри пекло и трясло, в сомкнутых глазах вспыхивали огненные шары — и беспрерывно лихорадило.  

       А тут еще стук в дверь:  

       — Княжич, открой!  

       Он молчал.

       — Открой, а не то выбью дверь!  

       Грохот усилился, ходуном заходил косяк, и он слез с кровати, отбросил засов.  

       Дверь раскрылась и ухнула о стену. В опочивальню впихнулся опекун Шуйский, а за ним робко выглядывала полураздетая молодица.  

       — Что, волчонок, замер? — дохнул на Ивана перегаром незваный гость и подтолкнул пониже спины подругу. — Боярыня Марфа соизволила проверить, не отвердело ли ложе царское.  

       Марфа потупилась, пряча глаза, и неяркий свет свечи выхватил в сумраке ее пухлые губы и раскрасневшееся лицо.  

       Ивану не хватало воздуха. Задыхаясь и дрожа, он начал неспешно отступать к противоположной стене, а Шуйский хмыкнул, передернув сухим кадыком, и сел на кровать.  

       — Что молчишь? Иль не рад гостям? Иль думаешь, что я, потомок по старшему колену Александра Невского, не ровня тебе, сопляку? — криво улыбнулся, исподлобья глянул на Ивана, кашлянул — и игриво выговорил молодице: — Марфу-у-ута! А ты что леденеешь? Ходь сюды! — и постучал ладонью по одеялу.  

       Марфа мелкими шагами приблизилась к кровати, и Шуйский, схватив ее за локоть, повалил на перину:  

       — Лебеда моя... Царица... — зашептал похотливо. — А какая горячая, а какая справная...  

       Он рванул на ее крутой груди сорочку, грубовато подмял подругу под себя и сладко засопел. Рыжая подрезанная борода поплыла по белесой ложбинке к животу, острые брови щекотнули набухшие соски — и вдруг голова оторвалась от девичьего лона.  

       — А что ты тут зиркаешь? — крикнул Шуйский на оробевшего Ивана. — Я, в отличие от вашей кости, не скупой. Хочешь — помогай, а нет — вон отсель!  

       Ивана, казалось, окатили варом. Больно застучало в висках, еще сильнее затряслись руки. Он, сжав кулаки, бросился было на Шуйского, но, ухватившись за спинку кровати, застонал-прокричал и выбежал из опочивальни.  

       Босой, в ночной сорочке, как лунатик-призрак, он поморочно спустился в тронный зал, прошел трапезную, добрался через колоннадный коридор к высоким ступеням дворцового крыльца.  

       Удивленные сторожевые раскрыли перед княжичем двери, а он, не замечая ничего вокруг, бессмысленно шагал по замерзшей земле двора, и его заплаканные глаза становились льдом.  

       Через некоторое время — ночь еще не минула, хотя надорванный маслянистый блин месяца уже зацепился за купола Успенского собора — он неуверенно постучал в окованные двери митрополитовой резиденции. Открыл заспанный послушник, провел в темную прихожую, накрыл кожухом.  

       — Обождите, ваша светлость, — проговорил дрожащим голосом, — я сейчас разбужу владыку, — и бегом бросился по скрипучим ступенях наверх.  

       Митрополит Макарий спустился в черном подряснике, приставил к столу посох и перекрестился:  

       — Господь милосердный! Что, княжич, случилось? Что с твоими руками?!  

       А Иван еще долго не мог промолвить и слова; продолговатая яйцевидная голова дрожала, глаза с редкими ресницами покрывали немытые русые пряди, кожух спадал с худых плеч. Митрополит, отправив послушника, попросил:  

       — А ты в рукава, в рукава руки... Отогрейся.  

       Иван смотрел в одну точку — то ли на кант столешницы, то ли на митрополитовый посох, — молчал и откидывал за лоб волосы; кровь с раненой руки растиралась по посиневшему лицу, и вид его был ужасный.  

       Княжича напоили малиновым отваром и предложили поспать, но он мотнул головой и зашептал наконец:  

       — Они поедом грызут меня да грабят собранное родителями моими!.. Они спят на ложе моем с гулящими суками и не снимают сапог!.. Они, эти шуйские, бельские и другие собаки бесовы, отравившие мать мою, готовят и мне кончину...  

       — Боже, что молвят уста эти ребячьи? Иван, ты — царский преемник, помазанник Господа. И боярские козни — твоя закалка. Моли неустанно Бога, дабы дал тебе мужества и веры выдержать эти испытания. И я о том беспрестанно Всевышнего вымаливать буду.  

       Иван неожиданно затих, перестал трястись, неспешно поднял голову, вытянув длинную шею, и насквозь пронизал Макария холодными серо-зелеными глазами:  

       — Говоришь, я царский преемник?  

       — Да. От людей и Бога. И недалек уже день венчания твоего на престол царский, ибо суждено тебе стать полноправным властителем земного царства православного. — Митрополит прислонил растроганного княжича к себе и обнял. — Готовься к этому...  

       Иван проспал в митрополитовых покоях остаток ночи, весь новый день и всю следующую ночь. Утром наспех подкрепился и оделся во все новое: на причесанных волосах — тафья из красной парчи с жемчугом, поверх нее — большая персидская тиара, подшитая черно-бурым лисом; длинная сорочка без ворота; долгий кафтан из вишневого бархата, перевязанный желтым поясом; остроносые, покрытые пурпурным атласом сапоги; легкая соболиная шуба на плечах.  

       Он оделся и, не попрощавшись с митрополитом, решительно двинулся к колоннадам дворца, прошел в главный зал, сел, не сбрасывая шубы, на трон, вызвал караульного и спросил:  

       — Как тебя зовут?  

       — Матей, княжич...  

       И вдруг Иван вскочил, подбежал и схватил караульного за ворот кафтана, зло прошипел:  

       — Я, холопская морда, будущий хозяин всей Московии и твой царь! Запомни!..  

       — Я... я и не забывал, ваша светлость, — недоуменно проговорил караульный.  

       И то понравилось, даже вдохновило Ивана, но вида он не подал.  

       — Хочу знать, где Шуйский…  

       — Да отдыхает еще...  

       — Где?!  

       — В... — караульный пожал широкими плечами. — В ваших царских комнатах...  

       Ивана скривило. Хотел что-то крикнуть, но голос сорвался.  

       Он возвратился к трону, сильно сжал раненой рукой высокую спинку и возбужденно приказал:  

       — Аспида Шуйского выгнать из дворца, вырвать ему жало свирепое и бросить в мою псарню! Собаке — собачья смерть! Ложе, им оскверненное, сжечь!  

       Ошеломленный караульный задом пятился к дверям, и княжич уже вдогонку бросил ему:  

       — А после того, как исполнишь все, быть тебе, Матей, моим главным постельничим и телохранителем!  

       Через несколько минут сонного Шуйского стрельцы стянули за волосы на хозяйственный двор. Он пробовал отбиваться и кричать, и Матей схватил его за горло — и не отпускал, пока не открыли двери псарни.  

       — Ну вот, — толкнули тело Шуйского несколько ног, — теперь тявкай.  

       Но задушенный Шуйский уже не мог кричать.

       Купола Успенского собора сияли на январском морозе медовым золотом. Хрустела свежим снегом Кремлевская площадь — под сапогами и валенками. Весь служивый люд Москвы и даже отдаленных слобод съехался-пришел подивиться на это зрелище, «освящение на царя» молодого княжича Ивана Васильевича.  

       Они, уставшие от жизненной неопределенности, озлобленные на козни бояр, доведенные до нужды и голода высоким налогом-тяглом, ждали перемен. Ждали еще с 1543 года, когда после молебна в присутствии митрополита Макария княжич оповестил верховных бояр о своем намерении венчаться на царство. Венчаться не как великий князь, а как царь.  

       Простолюд особенно не разбирался в тех тонкостях. Он просто хотел порядка да покоя. Хотел хозяина — дабы навел тот, наконец, в державе порядок. Хотел, чтобы меньше чинили краж. Чтобы стало все понятным и определенным, как раньше.  

       На колокольнях Ивана Великого и Благовещенского собора, домовой церкви московских государей, которая напротив, за тысячу локтей, рвали глотки царские глашатаи:  

       — Московское государство и есть то шестое царство, упоминающееся в апокалипсисе. Еще в древнегреческих летописях написано: над родом Измаила воцарится род русых... Благодаря Богу милосердному и заботе царя нашего Ивана Васильевича Москва рождается как новый Константинополь, новый Царьград...  

       Народ нетерпеливо топтался на месте. Кое-кто пытался переспрашивать у соседа, что означает услышанное, но и остальные только пожимали плечами, а некоторые и горячо выкрикивали:  

       — Царя давай! Нашего царя-батюшку хотим видеть!..  

       И ударили над площадью церковные колокола, и зашевелилась в их возвышенном перезвоне окрестность. И сняли покрасневшие на холоде мужики шапки свои. И начали спешно креститься.  

       Раскрылись двери Успенского собора, и по площади волной прошел не то гул, не то стон. На белом с позолотой троне, который несли четверо рослых стрельцов, в праздничном убранстве сидел коронованный царь. С обеих сторон за ним тянулась свита епископов, священников, монахов. Все возносили к небу общую молитву с просьбой укрепить нового государя духом истины и справедливости. Позади, спрятанные в долгие шубы и высокие разноцветные шапки-камилавки, шагали бояре и осыпали трон дождем золотых и серебряных монет — трон нового потомка греческих и римских императоров.  

       О том, правда, не знали ни в Афинах, ни в Риме, ни даже в ближайшем Киеве. И на то не давали благословения ни патриарх Константинопольский, ни Римский...