Глава первая
Алена проснулась, услышав, как стукнула внизу дверь подъезда. Она сладко пошевелилась, зарываясь лицом в подушку, не желая просыпаться, но сквозь лень, разлившуюся по телу, в сознание пробилась мысль о чем-то неожиданном, радостном. Тело еще сопротивлялось, хотело спать, но мозг, устремленный навстречу радости, жаждал пробуждения.
Алена потянулась, выпростала руки и лежала на спине, не шевелясь, пытаясь понять — что же именно должно произойти. Ей казалось, вот сейчас она вспомнит…
Стук внизу повторился. Спеша по утрам на работу, жильцы не придерживали дверь. Алена лежала, слушала. Ожидая нового удара, она сжималась вся, замирала, и все-таки удар каждый раз был неожиданным. Становилось тревожно-сладко непонятно отчего.
Алена села, расправила рубашку на коленях. Ноги сами нашли тапочки. Алена прошлепала в ванную комнату. Увидела себя в зеркале, висящем над раковиной: рыжая, конопатая, ничего особенного. С такими никогда ничего не происходит. Но подумала так, потому что с ней, такой, должно было что-то произойти: сегодня или завтра, в любую минуту. Алена потянулась перед зеркалом, потрогала себя скользящим движением и опустила руки. У них в классе девчонки уже такие: фик-фок — на один бок… А она и на девчонку непохожа, никаких признаков. Алена лукавила, признаки были. Она стыдилась себя разглядывать, трогать и придумала себе такое беспокойство, что у нее не как у других, не как у самых красивых девочек в классе.
В коридоре послышались шаги. Алена быстро набросила крючок на дверь. И тотчас же легкие мамины шаги приблизились.
— Алешка!
Алена сложила крест-накрест руки, замерла.
— Алешка, — сказала мама и подергала дверь.
— Что?
— Ты что там… заснула?
— Я умываюсь…
— Завтракать, быстро!
Шаги удалились. Звякнула на кухне кастрюля, и этот звук пронзил Алену горячей радостью. От холодной чистой воды лицо приятно посвежело, Алена вышла из ванной, с удовольствием похлопывая себя влажными руками по прохладным щекам.
…Хлопнула дверь подъезда. Алена забыла ее придержать. В воздухе летали, медленно оседая, снежинки. На дорожках, в беседке, на самой беседке и вокруг нее лежал выпавший ночью снег. У входа в арку намело большой сугроб, только в самой глубине поблескивала скользкая сырая чернота.
Алена вышла из-под арки на улицу. На бульваре горели фонари — большие матовые шары. Но светло было не от них, а от снега, от белых деревьев, от белых тротуаров, от трамваев, которые везли на крышах шапки снега. На чугунных крестовинах, поддерживающих фонари, тоже лежал снег. В свете желтых матовых шаров он казался желтым.
Алена постояла, размахивая сумкой-пакетом «Мальборо», где у нее лежали тетради и учебники, толкнула сумку одной коленкой, другой и пошла направо, в строну «Электроники».
Фирменный салон-магазин «Электроника» занимал весь первый этаж самого высокого на этой улице двенадцатиэтажного здания. За сплошными стеклами были видны квадратные колонны, облицованные со всех сторон зеркалами. Алену удивляло, что в этих зеркалах не отражается улица. Приближаясь к очередной колонне, Алена видела, как начинали мелькать, отражаясь, кресла, столики, кадки с пальмами; а она, Алена Давыдова, проходила мимо, так и не отразившись.
На голове у Алены была серенькая мальчишеская треушка. Из-под нее торчала рыжая челочка, смотрели на прохожих вопрошающие карие глаза. Нитку, прикрепляющую третье ухо к шапке, Алена нарочно оборвала, и это ухо свешивалось вперед козырьком. Чтобы посмотреть из-под козырька вверх, Алене приходилось далеко запрокидывать голову.
Алена посмотрела вверх на пролетающие сквозь силуэт неонового самолета снежинки. От их мелькания кружилась голова. Алена зажмурилась, повернулась вокруг себя, усиливая кружение, пуская влет вокруг себя сумку с тетрадями и учебниками, как крыло. Она не шла в школу, а летела.
На бульваре вдруг погасли фонари, после чего снег на деревьях еще некоторое время казался желтым. На большом щите ГАИ у перекрестка сообщалось, сколько человек погибло за истекшие сутки на дорогах области. Два человека погибли, десять раненых. Отец у Алены работал шофером, и она не всегда останавливалась, чтобы прочитать сводку, старалась пробежать мимо. Тогда можно думать, что никто на дорогах не погиб и не ранен. Она и сейчас старалась не смотреть, но не рассчитала и остановилась, немного перекрутившись, прямо против щита. Прочитала сводку: двое убитых, десять раненых. «Не война, ничего, а люди погибают». Погибших было жалко, даже в сердце кольнуло. Не самих погибших, а вот, что существует такая глупая смерть. Что она вообще существует — смерть.
На той стороне на пешеходном светофоре загорелась фигурка зеленого человека, задвигала руками и ногами. Под фигуркой загорелись буквы: «Идите!» Люди заторопились на ту сторону. А фигурка зеленого человека все дергалась на экране светофора, двигая руками и ногами, пока не вспыхнули красным светом буквы: «Стойте!» и не возникла на экране красная неподвижная фигурка человека с опущенными руками. «Самый короткий фильм о жизни и смерти. Я увидела самый короткий фильм о жизни и смерти. Надо показать его девчонкам. Нет, сначала я напишу стихи. То, что я увидела, — готовые стихи. Белые… Свободные… О жизни и смерти…» Ей было немного совестно, что она даже в трагедии открыла для себя радость — стихи. Но сегодня она не могла иначе. «Я напишу стихи «Киносветофор».
Она пробежала несколько шагов вперед, увязая носками сапог в снегу. Что-то должно было случиться. Она это чувствовала. Что именно, Алена не определяла словами: какое-то изменение в ней самой, во всей жизни. Сережка Жуков, очкарик, как-то приволок в школу журнал «Природа». Один академик писал: «Тему научной работы надо менять каждые семь-восемь лет. За это время полностью меняются клетки тела и обновляется кровь. Ты уже другой человек». Если это правильно, если верить академикам, то пора подсчитать. Семь с половиной лет прожила, пошла в школу — один человек; еще семь с половиной лет заканчиваются — другой человек. Все очень просто. Она становится другим человеком. Может быть, уже стала… Сегодня… Отсюда и такое незнакомое непривычное томление, тревога, ожидание от самой себя каких-то новых поступков.
Около второго перекрестка, не такого оживленного, Алена свернула в переулок. Среди новых строений из белого кирпича выделялось красным цветом четырехэтажное здание школы, стоящее в глубине за оградой, за деревьями.
Со всех сторон к школе спешили мальчишки и девчонки. У ворот толчея, во дворе школы и на улице летают снежки. Алена радостно восприняла и эту толчею. Она пробежала, расталкивая ребят, уклоняясь от снежков, но у самых дверей, которые придержал ногой мальчишка из 8 «А», Женька Уваров, снежок попал Алене в плечо. Она оттолкнула Женьку, вбежала в вестибюль школы, гулкий, показавшийся пустым после улицы. Ее глаза возбужденно сверкали. Пока бежала через двор, азартно толкаясь, шубка расстегнулась, шапка съехала набок, щеки раскраснелись. Она не могла после этого тихо ходить, нормально разговаривать.
— Райк! — крикнула Алена. — Не раздевайся! Идем в снежки! Женьку Уварова искупать надо!
В раздевалке топталась высокая сутулая девушка. Она сняла свое прямое пальто с прямыми плечами и стряхивала с воротника снег. Алена пробралась к ней, стукнула сумкой-пакетом.
— Кто тебе залепил? Сумки оставим здесь.
— Что я, маленькая — в снежки играть?
— Ты чего такая?
— Жить надоело.
— Дома плохо?
— Хоть в трубу лезь.
С Раисой Русаковой Алена сидела на одной парте, они дружили. Оставить подругу одну в таком настроении она не могла, но и перестроиться, стать мрачной, тоже не могла. Смеясь, она рассказывала, как ее хотел схватить у ворот Крюков из 9 «Б» и как она его, придурка, толкнула. Раиса слушала молча.
Подруги поднялись на третий этаж. Раиса, войдя в класс, никому ничего не сказала, положила свой портфель в парту и села. Алена, прежде чем сесть, шмякнула сумкой-пакетом по крышке, что означало: «Общий привет!»
— Смирнов, сотри свое художество! — тут же звонко крикнула она лохматому, неряшливо одетому мальчишке, который рисовал на доске морду волка из мультфильма «Ну, погоди!».
Алена была сегодня дежурной. Но крикнула она просто так — попробовать голос, крикнула, как бросила снежок.
— Жуков? А где Жуков?
Ей хотелось и в Сережку Жукова бросить слово-снежок. Но его в классе не было. Алена спросила бы Сережку о чем-нибудь. Он все знает.
Сережка Жуков и Лялька Киселева сидели в крайнем ряду напротив среднего окна. Гляди на деревья, если слушать учителей неохота. Лучшие места, занятые лучшими людьми класса. Сережка Жуков и Лялька Киселева считались интеллектуальными лидерами 9 «В». Все, кто дружил с ними, были вхожи в дом к Сережке и Ляльке, составляли небольшой кружок. Алена тяготела к этому кружку, пользовалась всякой возможностью, чтобы занять место поближе к лучшим людям класса. Если кто опоздал или заболел, она была тут как тут. Иногда садилась третьей на парту к Машке Прониной и Юрке Лютикову.
— Хоть в трубу лезь, — сказала Алена и засмеялась.
— Ты чего? — удивленно спросила Раиса Русакова.
— Выражение интересное: «Хоть в трубу лезь». Откуда, интересно, произошло? Кому-то надо было лезть в трубу, а он не хотел? Какому-то прорабу, что ли?
Вошел Сережка Жуков, поднял руку, приветствуя всех небрежным жестом. На плече — холщовая сумка на длинных лямках. Белая горловина водолазки плотно охватывает тонкую шею. Рукава водолазки, обжимающие запястья, и горловина бьют праздничной белизной. Все, как положено, чтобы считаться «мальчиком в порядке»: небрежно надетая школьная форма, на плече потертая, вытянутая за уголки, холщовая сумка.
Сережка сел и сразу повернулся вполоборота к Ляльке Киселевой и Машке Прониной, которая сидела сзади. Очки с продолговатыми стеклами придавали лицу Сережки выражение очень серьезное. А мальчишеские вихры надо лбом делали эту серьезность взлохмаченной, симпатично дерзкой.
— Нет, правда, кому первому не захотелось лезть в трубу, что он придумал поговорку? — сказала Алена, удивляясь тому, что ей интересно думать про трубу.
— Никому не надо было лезть, — мрачно ответила Раиса Русакова. — Придумал кто-то дурацкое выражение, а мы теперь лезем.
— В трубу! — крикнула Алена и громко захохотала: — В трубу!
— Ты чего?
— В трубу лезу! Ну, в трубу же! Вызовет меня Велосипед, банан влепит, а я пойду, пойду в дверь. Она скажет: «Давыдова, ты куда?» А я ей: «Зой Пална, в трубу, потому что жизнь такая, хоть в трубу лезь».
Мрачно настроенная Раиса Русакова смотрела на подругу с возрастающим недоумением. Потом неожиданно гоготнула и пригнулась от смущения к парте. Это произвело такое же действие, как в кино, когда кто-нибудь из зрителей, забывшись, загогочет на весь зал. В классе засмеялись. В Алене все затрепетало. Смех — это была та атмосфера, в которой ее фантазия становилась неистощимой.
— Выйду на улицу, — продолжала она громко, срываясь на смех. — «Граждане, где труба?» Сумку в зубы и полезу. Толпа соберется, милиционер подойдет, скажет: «Граждане, разойдитесь, ничего особенного — человек в трубу полез».
Вкатился Валера Куманин, мальчишка с широким плоским лицом. Ему тоже захотелось посмеяться. Он остановился перед девчонками, сморщил свой маленький нос, заулыбался, загримасничал:
— Чегой-то вы женитесь, тетки?
— Уйди, не мешай. Не видишь, мы с Райкой в трубу лезем.
— А как? Я тоже хочу.
— Среднему уму непостижимо.
На последней парте в самом углу завозился крепкий широкоплечий парень, Толя Кузнецов. Его раздражал беспричинный смех.
— Идиотки, хоть бы труба обвалилась и придавила вас, — сказал он, не улыбнувшись.
— Спасибо, положите на комод, — отпарировала Алена.
Ну, кто еще? Она отвечала и сама же смеялась своим ответам. Она была на вершине смеха.
Прозвенел звонок, и почти одновременно со звонком вошла в класс Зоя Павловна. Это была худая, плоская женщина. Ходила она очень прямо, высоко поднимая ноги. За это и прозвали ее — Велосипед.
Англичанка, не глядя на поднявшихся ребят, прошла к столу, не глядя сказала:
— Садитесь! — И после небольшой паузы, таким же ровным голосом: — Давыдова!
— Что?
— Успокойся.
— Зоя Павловна, я спокойна, — сказала Алена, поднимаясь. — Я совершенно спокойна. Видите, спокойна как, как пульс покойника.
— Давыдова, не паясничай!
Алена села, начался урок английского языка. Этот урок был помехой. Алена не слушала объяснение Зои Павловны. Англичанка что-то писала на доске, отходила в сторону, чтобы всем было видно, и, когда оказывалась у окна, Алена воспринимала ее чисто зрительно — темный силуэт на фоне белого окна. Выпавший ночью снег распушил деревья. За ближними ветвями виднелись дальние ветви. «Сад снега», — подумала Алена.
На перемене Алена выгнала всех из класса. Надо было проветрить помещение. Она двинулась к Сережке Жукову, чтобы его тоже выставить в коридор. Он сидел против своего окна, читал книжку. Алена подошла и неожиданно для себя сказала:
— Ладно, сиди. Что читаешь?
Она схватила книжку, на раскрытой странице увидела фотографию каких-то микробов.
— Микробами любуешься, б-р-р! — Она оттолкнула книжку от себя и полезла на подоконник открывать форточку.
Сережка не успел ничего сказать. Он даже отвлечься не успел от того, что прочитал и увидел на фотографии. Он сосредоточенно смотрел на Алену, вернее, сквозь нее. То, что Алена называла «микробами б-р-р», было коацерватной каплей по Бунгеберг-де-Йонту. Отец у Сережи химик. Он жил с другой семьей, но Сережа у него часто бывал и в лаборатории и дома. И когда сыну предстояло проходить практику на межшкольном комбинате, отец устроил его в свою лабораторию, принадлежащую хлебозаводу и заводу фруктовых вод, где Сереже было гораздо интереснее.
Алена открыла форточку, взяла щепотку снега с рамы, бросила в Сережку.
— Давыдова, успокойся, — сказал он голосом учительницы.
Алена засмеялась, высунулась в форточку, показывая, что не боится простуды и вообще ничего не боится.
— «Хочу написать настоящий я стих, извергнуть уменье из знаний своих. Губы — не трубы, не бык моста, губы — грубо, лучше — уста. Лучше уста у мальчишек у ста, и чтоб целоваться умели до ста».
Прокричав деревьям свое нелепое стихотворение, Алена соскребла с рамы пригоршню снега и, прыгая с подоконника на соседнюю парту, уже убегая, бросила талым снегом в Сережку.
— Ну, Давыдова, сейчас получишь! — крикнул он, вскакивая.
Все в Алене встрепенулось до восторга, она помчалась по классу, по партам. Вот что ей надо было: чтобы Сережка за ней бежал, а она бы от него убежать не могла. Но Сережка стоял, отряхивался. За Аленой не побежал, играть в снежки не захотел.
Вечером после чая Алена осталась на кухне одна. Она сидела и думала: «День закончился, а ничего так и не произошло. Ну совершенно же ничего».
Вошла мама, сказала озабоченно:
— Алешка, ты не видела, куда я телефонную книжку положила? Не могу найти.
— Нет.
Мама посмотрела на дочь внимательно. Мама у Алены крепкая, высокая.
— Что, моя ненаглядная, что-нибудь случилось?
— Ничего, — ответила Алена. — Если бы случилось, я бы так не сидела.
— А как?
— Никак! Что ты пристала?
— Двойку получила?
— Ой, мам, ищи свою книжку.
Мама ушла в большую комнату, сердито хлопала дверцами секретера. Слышалось ее бормотание. Она вполголоса ругала себя:
— Никогда не положит на место, растрепа.
Потом раздалось:
— Умница, Верочка Семеновна. Вот же она. Главное, знать, где что искать.
На кухне звякнуло блюдце. Потом опять зазвенела посуда. «Молодец, — подумала Верочка Семеновна, — решила помыть чашки-блюдца». Потом опять что-то звякнуло и упало на пол.
— Алешка, что там у тебя падает?
Дочь не ответила. И снова что-то упало. Мама быстро поднялась с колен, заспешила на кухню. Алена сидела на табурете, вытянувшись и вытянув над головой руку. В руке она держала бутерброд с маслом. На мать посмотрела каким-то отрешенным взглядом.
— Ты что делаешь?
— Смотри, мам.
Она отпустила бутерброд. Он упал, чуть не опрокинув недопитую чашку с чаем.
— И что это значит?
— Кверху маслом… Я опровергла закон бутерброда. Для этого нужна булочка за три копейки. И резать надо строго пополам.
— Сколько тебе лет, Алешка?
— Сколько мне лет, мама?
— Что с тобой, Алешенька?
— Что со мной, мамочка?
— Да что с тобой, девочка моя?
— Девочка? Это что-то новенькое.
Алена опять подняла над головой бутерброд и бросила. Он упал между чашками и тарелками, ничего не задев. Упал кверху маслом.
— Перестань играть хлебом!
Алена встала из-за стола и ушла в свою комнату.
Глава вторая
Анна Федоровна сидела за своим столом в учительской, проверяя две последние тетради (не успела дома), и с неудовольствием поглядывала на молодую учительницу химии, которая жаловалась на своего любимого ученика.
— Я ему так доверяла, так доверяла, а он реактивы украл.
Тоненький жалобный голосок учительницы химии мешал проверять тетради.
— Он мне, знаете, вот так в глаза заглядывал.
— Да, заглядывал, — сказала Анна Федоровна, тяжело поднимаясь и недовольно складывая тетради в стопку.
— Он предан был мне, моему предмету, — обрадовалась учительница химии, что ее слушают.
— Как тот ласковый щенок, да? — спросила Анна Федоровна. — В глаза преданно смотрит, хвостом виляет, шнурки лижет, а потом смотришь — туфли обмочил.
— Что вы такое говорите? — по-детски изумилась молодая учительница, и щеки у нее залились краской.
— А что, вы не слышали таких слов? Попросите своих учеников, они просветят.
Анна Федоровна взяла тетради и зашагала из учительской. Это была уже немолодая, огрузневшая женщина. Одевалась она очень просто: юбка, свитер. Встала, одернула и пошла. Волосы носила прямые, коротко подстриженные. Никогда их не завивала, не делала причесок. Проведет рукой по голове сверху вниз — и готова. Учительница химии раздражала ее и тем, что наряжалась в школу, как в театр, и еще больше тем, что приучала учеников к доверительным отношениям: «Я ему так доверяла, так доверяла». Учить надо, а не доверять, школить — от слова школа, порядок, знания. Тогда не будет никаких неприятностей ни для тебя лично, лапочка, ни для общества.
Анна Федоровна была груба с молодой учительницей (ей самой казалось — не груба, а сурова) от накопившегося в ней раздражения и непонимания. В последнее время она все чаще натыкалась на противодействие ребят. Она требовала дисциплины, но даже девочки не подчинялись ей.
Анна Федоровна все с большей резкостью ударяла по столу, заслышав малейший шум, становилась все более язвительной, ироничной по отношению к тем, кто не выучил урока, кто мямлил у доски. Но ирония ее почему-то не доходила, трудней стало овладевать классом. Она теряла контакт с теми, кого должна была научить чтению и пониманию прекрасного, и чувствовала, что вместе с этим теряет себя, становится равнодушной и к занятиям в школе и к самой литературе. Она была резкой всегда, но теперь за ее отрывистой речью и угловатыми движениями скрывалась растерянность немолодой учительницы, которой на прошлой неделе подложили на стул кнопку. Она боялась, что подложат еще раз, и демонстрировала уверенность. Садилась на стул, не глядя, не ощупывая сиденья, опускалась всей тяжестью и с пристуком опускала на стол журнал.
Анна Федоровна твердо и широко шагала по коридору. Звонка еще не было. Он настиг ее в пути. Мимо пробежал ушастый мальчишка из 8 «А», Женька Уваров. На спину ему кто-то прикрепил страницу из журнала с фотографией Лохнесского чудовища.
— Стой! — сказала Анна Федоровна.
— Здрасте! — ошалело ответил он.
— Куда летишь?
— А что, нельзя?
— Прочитать никто не успеет.
— Чего прочитать?
Анна Федоровна повернула его к себе спиной, содрала со спины бумажку.
— Держи, Лохнесское чудовище.
«Хорошо я это сказала», — подумала она и вошла в класс.
— Здравствуйте, рыбыньки! Дежурный? Кто дежурный?
Поднялся Мишка Зуев.
— Я дежурный.
— Сразу надо отвечать, чтобы я не спрашивала десять раз.
— Во! Я же сказал: «Я дежурный».
— Раздай тетради, дежурный, а что останется, возьми себе.
Это была шутка, но Мишка Зуев не засмеялся, и никто в классе не засмеялся. Ее шутки не вызывали смеха, может быть, потому, что говорила она их небрежно, не эффектно, между прочим. Она считала свою неэффектность достоинством. Ни ума, ни остроумия своего она никому не навязывала, как другие.
Алена получила четыре с минусом. Минус растянулся на полтетради. Алена огорчилась, лицо ее сделалось обиженным. «Почему минус такой длинный? — подумала она. — Тоже мне, размахалась минусами-плюнусами». Ошибка была одна: неправильно написала фамилию Бориса Друбецкого. Она написала через «Т» и сейчас быстро листала учебник, чтобы доказать Рыбе, что и надо через «Т». «Конечно, эти мечты не имели ничего общего с карьеристскими планами Друбецкого или Берга», — прочитала она, выхватив глазами фразу. Алена обиделась и на учебник.
— Я помню же, у Толстого «Трубецкой», — сказала она шепотом Раисе. — Я точно помню.
— Трубецкой был у декабристов, — так же шепотом ответила Раиса.
— При чем здесь декабристы?
— Тихо! — сказала Анна Федоровна, глядя в окно. Она еще некоторое время не оборачивалась, потом вздохнула: — Плохо написали, рыбыньки. Киселева — более или менее, Жуков. Не вертись, Куманин! Что ты, Жукова никогда не видел? Где твоя тетрадка? Почему не сдал сочинение? Кошка съела?
— Какая кошка?
— Спроси у Давыдовой. У нее прошлый раз кошка съела сочинение.
— Я пошутила, — сказала Алена. — Скучно же так учиться, если пошутить нельзя, мяукнуть разочек… Мяу!
В классе заулыбались.
— Ну, помяукай, Давыдова, помяукай, — сказала насмешливо учительница. — Мы подождем.
— Мяу, — сказала обиженно Алена, не вложив в это ни своего умения мяукать, ни кошачьей страсти.
Класс тем не менее пришел в восторг. Анна Федоровна скупо улыбнулась, подождала, когда стихнет смех, сказала:
— Веселья у нас хватает. — Она подошла к Алене, взяла со стола тетрадь: — Тихо, Куманин, разошелся. Сам не написал, так послушай, как другие пишут (нашла нужное место): «Образ Пьера Безухова по цвету — квадратный, темно-синий с красным. Образ Бориса Трубецкого узкий, серый…»
В классе дико захохотали. Алена тоже засмеялась.
— Вот именно, Давыдова, самой смешно, — сказала Анна Федоровна. — Как это тебе удалось увидеть, что Пьер Безухов квадратный по цвету?
— Это не я увидела, это Лев Толстой увидел.
— Квадратный по форме, Давыдова, а не по цвету. А между «узкий» и «серый» — запятая. Это уже моя ошибка. Сама исправишь, или мне исправить?
— Все равно. Хотите, исправляйте.
— Если я исправлю, тройка будет.
— Пожалуйста… И какой русский не любит быстрой езды. Птица-тройка!..
Она не стала дальше продолжать. Анна Федоровна унесла тетрадь. Алена посмотрела ей в спину и отвернулась, чтобы не смотреть, чтобы не видеть эту некрасивую училку в свитере. «Такие всегда остаются без мужей», — мстительно подумала она.
Анна Федоровна исправила отметку, положила тетрадь на край стола.
— Возьми.
Алена смотрела в сторону, не могла пересилить в себе неприязни. Раиса Русакова поспешно встала, взяла тетрадку, положила перед подругой. Алена оттолкнула от себя тетрадку локтем.
— Ну, это мы сделали, — сказала учительница. — Перейдем к следующему. Кто у нас не написал? Куманин? Ну, иди к доске, Куманин, расскажешь своими словами.
— Что?
— Иди отвечать. Встань!
Валера Куманин поднялся.
— Чего отвечать?
— К доске иди. Здесь и поговорим.
Валера вышел к доске, всем своим видом, походочкой показывая, что он все равно ничего не знает и нечего его вызывать. Отвернувшись от учительницы, он смотрел в окно, гримасничал одной половиной лица, подмигивая классу.
— Ну, хватит, — сказала Анна Федоровна, — отвечай урок.
— Без магнитофона не могу.
При упоминании о магнитофоне учительница с досадливым любопытством посмотрела на мальчишку. Валера отвернулся, глупо засмеялся.
— Не надоело на истории играть?
— У нас не было сегодня истории, — крикнул Мишка Зуев. — Во!
— Так что, скучаете? Соскучились по научно-технической революции, Куманин?
— Я тоже соскучился, — крикнул Мишка Зуев. — Честно!
— Тихо! Какой у нас сегодня беспокойный дежурный. — Анна Федоровна приподнялась над столом и тут же опустилась снова на стул, посмотрела на Валеру Куманина: — Отвечать будешь?
— Напомните, что вы задавали.
— Ты зачем сюда ходишь, рыбынька? Куманин, Куманин… Ладно, садись.
— Банан будете ставить?
— Ничего я тебе ставить не буду. Напиши сам в дневнике: «Я плохо учусь» — и дай прочитать родителям.
Валера вернулся на свое место, сел, положил руки на парту и стал смотреть в сторону. Анна Федоровна ждала, никого не вызывала. Она уже понимала, что сделала ошибочный ход, но отступать не хотела.
— Написал?
— Не буду я писать. Что я, дурак — сам на себя писать. Что я — рыжий?
— Напишешь. Ты у нас не рыжий, ты у нас курносый. Только учиться не хочешь. Родители об этом должны знать.
Анна Федоровна поднялась, строго посмотрела на Валеру и мельком на ребят. Взгляды были враждебные, стена непонимания, неприязни. Почему? Он же плохой ученик, плохой товарищ. Она знала: многие не любят Валеру Куманина.
— Пиши! Не тяни время.
— У меня ручки нет.
— Дайте ему кто-нибудь ручку.
Никто не пошевелился. Учительница взяла со стола свою ручку, подошла к Валере.
— Вот тебе ручка. Пиши!
Валера озлобленно посмотрел на нее снизу вверх.
— А вы напишите, что плохо преподаете.
Сказав это, он отодвинулся на самый край, столкнув сидящую рядом с ним тихую девочку Свету Пономареву. Та чуть не упала, оперлась о стену, выпрямилась и стояла теперь у стены, не возмущаясь действиями Валеры, выжидая с молчаливым любопытством, что дальше будет. Анна Федоровна яростно смотрела некоторое время на Валеру. Щеки у нее подрагивали от неприязни к этому толстозадому злому мальчику.
— Встань! — крикнула она. Но это было не совсем то, чего она хотела. — Вон из класса!
Валера не осмелился выйти в проход, где стояла учительница. Светка посторонилась, и он полез вдоль стены, вытирая своим не по-мальчишески толстым задом штукатурку. Анна Федоровна шла по проходу параллельно с ним.
— Значит, не нравятся тебе мои уроки, рыбынька?
— Я правду сказал.
— Мы не «рыбыньки», — подала голос с «Камчатки» Маржалета, Маргарита Кравцова.
Анна Федоровна резко обернулась. Она хотела спросить у этой грудастой девицы: «А кто же вы?», но не спросила, ученики действительно не «рыбыньки». Называть их сейчас «рыбыньками», как она это привыкла делать, было бы глупо. Но что-то надо было ответить, а она не знала что. Она вздохнула и ничего не сказала. А Маржалета, видя растерянность учительницы, поднялась, одернула платье на груди и боках и, наклонив голову, проговорила, словно перед ней была мать или подруга:
— Давыдова Алена пишет стихи, а вы не знаете. Ну, скажите честно, знаете?
— Да, знаю, — ответила Анна Федоровна. — Читала в стенгазете.
— Ну, что скажете — плохие?
— Я скажу, Кравцова, сядь! А ты что стоишь, барышня? — набросилась она на Светку Пономареву. — Тебе тоже мои уроки не нравятся? Кого еще не устраивают мои уроки? Дверь открыта. Идите!
Алена рывком поднялась. С минуту она соображала, что же делать дальше и что сказать. Она хотела сказать, что дело не в стихах, она сама знает все про свои стихи, никто Маржалету не просил выступать.
— Что, Давыдова? Иди! Иди! — сказала Анна Федоровна.
— Зачем вы так с Пономаревой? И вообще?
— Магнитофон укрепляет знания. Чем плохо? Во!
— Сядь! — дернули Мишку Зуева сзади за пиджак. Он сел, но не сдался:
— Чего? Я за технический прогресс.
Учительница смотрела на Алену.
— Ну что, Давыдова? Ну что?
— И вообще! — повторила Алена.
— И вообще, Давыдова, встала — иди! Я не собираюсь перед тобой отчитываться.
Алена хлопнула крышкой парты и пошла к двери. Вслед за ней поднялась Раиса Русакова. Захлопали крышки парт. Пробежала мимо учительницы, вытирая слезы, всхлипывая, Светка Пономарева; за ней — Маржалета, Людмила Попова и Людмила Стрижева, другие…
Анна Федоровна стояла у своего стола, не решаясь никого остановить. Она даже не могла им ничего сказать, только открывала и закрывала рот. Щеки у нее обвисли, оскорбленно подрагивали. Она слышала топот по коридору, он отдавался у нее в висках. Потом увидела из окна ребят, выбегающих из школы. «Как же это можно? — подумала она. — Я же в классе. Это — вызов, прямое оскорбление. Не мне! Это оскорбление не мне! — Она ухватилась за спасительную мысль. — Это же они не от меня убегают. Это они от Великой Русской Литературы убегают. Катитесь, рыбыньки! Пушкин и Лев Толстой за вами не побегут».
Последними покинули класс Сережка Жуков и Лялька Киселева. Они неторопливо собрали свои тетради и даже попрощались. Сережка Жуков просто кивнул. Лялька Киселева сказала печальным голосом:
— До свиданья, Анна Федоровна!
Учительница им не ответила. Она оправила свитер и вышла из класса раньше, чем сочувствующие вроде бы ей мальчик и девочка достигли дверей.
Директор школы, Андрей Николаевич Казаков, был на уроке. Когда прозвенел звонок, Анна Федоровна и завуч Нина Алексеевна вышли в коридор, чтобы его встретить. Нина Алексеевна накурилась во время разговора в учительской (каждое ЧП она принимала близко к сердцу) и сейчас жевала воздух, собирая брезгливые морщины на лбу и вокруг рта.
В конце коридора из класса вышел высокий худой мужчина в темном костюме. За ним, слегка сгибаясь под тяжестью магнитофона «Комета», шагал почти такой же высокий парень из 9 «А» Юра Белкин. Еще двое мальчишек, отталкивая друг друга, быстро шли рядом с директором, что-то оживленно говоря ему, жестикулируя. «Так когда-то заканчивались уроки и у меня, — подумала Анна Федоровна, — хотя я и не пользовалась магнитофоном».
— Андрей Николаевич, вы к себе? — сказала завуч, преграждая дорогу всей компании.
Мальчишки, которые разговаривали с директором, сразу же убежали. Юра Белкин поставил магнитофон на пол, надеясь переждать. Но обе учительницы смотрели на директора и молчали. И Андрей Николаевич сказал:
— Иди, Юра! Спасибо! Дальше я сам.
У директора светлые волосы и светло-голубые глаза с коричневой крапинкой в левом зрачке, которая придавала ему несерьезный, несимметричный вид. Волосы при каждом движении головы рассыпались, нависали над впалыми щеками и острыми скулами. Некоторые пряди падали на глаза. Движением головы или руки он забрасывал их назад. Делать это приходилось часто, и оттого взгляд, устремленный поверх голов, придавал его фигуре горделивую и вместе с тем легкомысленную осанку.
— Андрей Николаевич, чепэ, — сказала завуч. — Девятый «Великолепный»… Сбежали с урока… во время урока… при живой учительнице.
— Не сбежали, просто ушли, заявили, что я не так преподаю…
— Девятый «Великолепный», вы говорите? А что же тут великолепного? — спросил директор, дружелюбно улыбаясь и глядя на Нину Алексеевну веселым с крапинкой зрачком.
— Мы так привыкли «Ашники», «Бэшники», девятый «В» — «Великолепный». Представляете, какая наглость?
Андрей Николаевич был человек новый в школе, для многих непонятный. Защитив кандидатскую диссертацию, он неожиданно для всех перешел работать в школу. Решение его казалось легкомысленным, отвечающим общему впечатлению от его внешности и характера. Он, улыбаясь, говорил: «Новая работа ближе к дому, ближе к жизни». Иногда добавлял: «Где у нас сейчас идет перестройка, революция? В школе. А я историк». Если очень досаждали, становился совершенно серьезным, говорил о роли школы в обществе. Если спрашивали, собирается ли писать докторскую, снова отшучивался и, возвращаясь к мысли «революция — в школе», приводил слова Ленина, написавшего в конце неоконченной книги «Государство и революция»: «Приятнее и полезнее опыт революции проделывать, чем о нем писать».
— Мы должны принять какие-нибудь карательные меры? — спросил директор.
— Я думаю, педсовет с родителями, — ответила завуч. — Что это такое? Совсем распустились.
— Хорошо, — сказал Андрей Николаевич, наклоняясь, чтобы взять магнитофон. — Хорошо.
У Анны Федоровны в этот день были еще два урока в параллельных 9 «А» и 9 «Б». Она провела их собранно, поразив ребят в 9 «Б» вступительным словом о Великой Русской Литературе. Она говорила минут двадцать сначала с ноткой равнодушия, какой-то безнадежности, как бы для себя, а не для класса. А потом крикнула, обернувшись на шум, с болью:
— Ну, что же вы не слышите никого — ни Чехова, ни Толстого… Вы же наследники Великой Литературы. Вы всегда найдете в ней опору для своих сомнений и страданий… Если, конечно, будете способны сомневаться и страдать.
Надо было им сказать еще что-то. Она видела: не доходят ее слова. Только удивление в глазах: «Чего расстрадалась?» Но уже подступала головная боль и бессмысленными казались сквозь эту боль слова: «Великая Русская Литература! Великая Русская Литература!» Общие слова — великая или какая, если не прочитаны книги, если прочитан только учебник для того, чтобы, заикаясь и спотыкаясь, разобрать у доски образы. И получаются из образов образины. Как же объяснить? И можно ли объяснить?
Лев Толстой сказал, что искусство есть способность одного человека заражать своими чувствами другого. «Что же тут объяснять?» Она помнила слова Толстого неточно, но последняя фраза врезалась в сознание дословно: «Что же тут объяснять?» А она стоит и объясняет: великая, великая. «Великая дура!»
Снег летел в лицо мокрый, густой, подкрашенный красным светом светофора. Подойдя к перекрестку, Анна Федоровна загородилась от снега и красного светофора варежкой. Головная боль была совершенно невыносимой, и сквозь эту боль невыносимы были мысли о том, что она плохая учительница, которая не знает, как преподавать литературу, чтобы от этого была польза. Разве она не потеряла здоровье, разбиваясь перед ними в лепешку? Разве считалась со временем, особенно когда была помоложе? На экскурсию так на экскурсию. Сидеть летом в кабинете, консультировать тех, у кого переэкзаменовка, — пожалуйста. В колхоз ездила и за себя и за других. Старалась, воспитывала молодое поколение, способное чувствовать прекрасное. Великую Русскую Литературу. А воспитала сорную траву, васильки. Алена Давыдова — василек! Куманин — пырей, бузина, волчья ягода, а эта — василек. Голубеет, в вазу поставить хочется. А залюбуешься таким васильком и останешься без хлеба, без сочувствия в старости. «Ох, васильки, васильки, сколько вас выросло в поле? В школе?»
Подойдя к дому, Анна Федоровна совершенно точно знала, что ее столкновение с классом — это столкновение с поколением эгоистов, жестоких и умненьких, в лучшем случае — вежливых, которые в отличие от ее поколения, прошедшего в детстве через войну и голод, не чувствуют чужой боли.
В подъезде жалась к батарее тощая кошка. Анна Федоровна видела ее здесь и раньше. Но сейчас она подумала с обидой за все живое: «Такие не подберут, не приютят животное». Она присела у батареи, погладила кошку. «Такие мучают животных, отрезают у голубей лапки и выпускают в небо, чтобы летали, пока не умрут». Об этом случае недавно писали в газете.
Анна Федоровна взяла на руки осторожно ласкающуюся кошку, прижала к себе, сначала к пальто, а затем, расстегнув пальто, к свитеру. И после этого уже невозможно было опустить ее на холодный плиточный пол подъезда. Анна Федоровна поднялась к себе на третий этаж, не выпуская кошки, открыла дверь ключом и некоторое время стояла в прихожей, растроганная своей собственной нежностью ко всему живому на земле. Кошка слегка царапалась. Анна Федоровна просунула руку под пальто, погладила кошку уже как свою. «Если с лишаями, пусть. Зеленкой помажу». Кошка цеплялась когтями за свитер, быстро-быстро мурлыкала, торопясь насладиться человеческим теплом. Анна Федоровна стояла, боясь опустить ее на пол, чтобы кошка не подумала, что ее хотят выбросить.
Глава третья
У окна стоял однотумбовый письменный столик, над ним на стене висел матерчатый календарик, куколка на ниточке. Просыпаясь, Алена видела куколку, цветок на подоконнике, трещину на потолке. Все это были милые сердцу трещины, куколка, цветок. Хотелось закрыть глаза и умереть от счастья. Но сегодня Алена проснулась с тяжестью в сердце. Она плакала во сне. И во сне ей сделалось так тяжело, что не вздохнуть. От этого Алена и проснулась.
Она стала вспоминать, что ей приснилось, и вспомнила, что неприятное ей не приснилось, а было на самом деле. «Зачем Маржалета сказала про мои стихи? Получается — я из-за стихов? А стихи так, упражнения: розы-морозы-паровозы. Бывают же талантливые люди, как они пишут: «Я помню чудное мгновенье…» А я пишу какие-то хохмы: «Бом-бом, начинается альбом». Только я не из-за стихов. Стихи ни при чем. Точно ни при чем?» И чтобы ответить себе, стала перебирать в памяти случаи, связанные с Рыбой.
Один раз в овощном подвальчике тетрадки с сочинениями на вольную тему забыла. Капусту положила, а тетрадки оставила. Спасибо, продавщица попалась хорошая, принесла… А ходит, мамочки мои, в каком-то полупальто, полукуртке с драным воротником. И пыжиковой шапке, которая делает ее голову в два раза длиннее. Не голова, а кумпол… Из-за одной шапки и драного воротника нужно протестовать и убегать с уроков. «В человеке все должно быть прекрасно: и одежда, и душа, и мысли».
Алена повернулась со спины на живот и уткнулась головой в подушку. Вошла мама.
— Алешка, чего лежишь?
— Мам, можно я не пойду сегодня в школу?
— Да? И что ты будешь делать?
— Буду лежать и думать.
— Вставай быстро, мне некогда!
— Почему быстро? Что такое быстро? Ты знаешь, скажи!.. Имею я право хоть раз в жизни спокойно подумать?
— Да о чем думать, сокровище ты мое?
— О жизни. Что… нельзя?
— По дороге в школу будешь думать. Только под машину не попади. А сейчас вставай, убирай постель, — сказала мама, стаскивая Алену с кровати.
— Пусти! Ну пусти! Что ты! — возмутилась дочь. — Это ваше насилие тоже не очень прекрасное.
Алена стояла на коврике в длинной ночной рубашке, босиком. Убирать постель она не собиралась и в школу идти не собиралась. Минут пять Алена стояла на одном месте, обиженная, пока мама не загремела на кухне посудой.
За столом Алена не разговаривала с мамой, не отвечала на ее вопросы. Верочка Семеновна разрезала булочку за три копейки на две равные половинки, хотела сделать дочери бутерброд с маслом. Но Алена демонстративно взяла вторую половинку булочки, пододвинула к себе масленку, принялась намазывать сама. Мама сидела напротив. Она смотрела на дочь с улыбкой. Алена старалась все делать медленно, показывая, что никуда не торопится. Затем с преувеличенным изяществом взяла бутерброд двумя пальчиками, понесла ко рту, но зацепила локтем за угол стола, ткнула себя в щеку бутербродом и уронила его на пол. Щека оказалась в масле, и бутерброд упал маслом вниз.
— Ну, что, милая, довоображалась? — сказала мама.
— И ты, Брут и Брот, — проговорила Алена, поднимая булку, и вдруг прямо из ее улыбающихся глаз покатились крупные слезы.
— Ты что, Алешка?
— Почему ты во мне человека не видишь?
— Я не вижу? Да ты у меня самый главный человек.
Потягиваясь, появился отец. Обычно он уходил на работу раньше жены и дочери, в шесть часов уже выезжал из гаража. Но сегодня Юрий Степанович взял отгул и был по этому случаю настроен игриво. Он разводил руками, потягиваясь, улыбался.
— Что у вас тут происходит?
— Да вот барышня не хочет идти в школу.
— Правильно, чего там делать? — сказал отец. — Мы пойдем с ней сегодня в кино. — Он присел рядом с Аленой на свободный табурет и обнял дочь за плечи: — Хороший ты у меня парень, Алешка.
— Ну что в самом деле? — сказала Алена, вырываясь. — Я не парень.
Она выбежала из кухни. Юрий Степанович вопросительно посмотрел на жену.
— Соображай, — сказала она. — Взрослая уже. Приперся в майке, в трусах.
— А как? — растерянно развел руками муж.
— А так… Юрий Степаныч, снимай штаны на ночь, а как день, опять надень.
— Ну, ты даешь, — сказал муж с нотками смущения в голосе.
На первый урок Алена опоздала. Она бежала по коридору, торопливо придумывая, что сказать учителю черчения. Но дверь класса вдруг отворилась, и в коридор вышла учительница географии. Алена успела увидеть из-за спины ближнюю к двери часть доски, учителя черчения в темном пиджаке, испачканном мелом, и Юрку Лютикова с большим треугольником в руках.
Алена со всего бега остановилась, не переводя дыхания сказала:
— Здрасте, Марь Яна!
— Здравствуй, — очень отчетливо сказала учительница и прошла мимо.
В первое мгновение Алена подумала, что классная ее не узнала.
— Марь Яна!
— Иди в класс. На уроке литературы поговорим. Не подходи ко мне! Не подходи ближе!
— Почему нельзя ближе?
— Дистанцию будем держать. Я — учительница, ты — ученица, понятно?
Марь Яна двинулась по коридору животом вперед, обтянутым пушистой кофтой. Она была крепкая, толстая. За три года (Марь Яна работала в этой школе недавно) ребята сдружились с классной, особенно Алена. Она привязалась к простой, энергичной, справедливой учительнице, бегала на угол встречать ее, отбирала и сама несла портфель. И, не зная, как еще выразить свое отношение, говорила: «Марь Яна, вы знаете, кто вы для нас? Вы для нас… Вы для нас… — И, не находя нужного слова, заканчивала шуткой: — Вы для нас… Юрий Сенкевич!»
В первое время Марь Яну поражала и обезоруживала веселая беззащитность и открытость Алены. Отвечая у доски, она могла так обрадоваться звонку, что обо всем забывала — где она, что она…
«Что там добывается, Давыдова?»
«Там… добывается каменный уголь».
«Какой?»
«Бурый, кажется… Бурый, да?»
«Еще что?»
«Там добывают каменный уголь, бурый, железную руду… Лаб-даб-ду! Лабы-дабы-ду!»
Указка описывала веселую дугу, и ноги сами начинали пританцовывать.
«Давыдова, что за ответ?»
«Звонок, Марь Яна!»
«Звонок для учителя, а не для ученика. Ну что мне с тобой делать? Рассердиться, наконец, влепить двойку по поведению?»
«На Давыдову нельзя сердиться, она несерьезная. Честно!»
Нельзя и не хотелось, а надо было. Марь Яна слышала за собой шаги и знала, что Алена идет за ней и ждет, чтобы классная обернулась.
— Что ты за мной идешь?
— Вы считаете, правду говорить не надо?
— На уроке литературы поговорим. Там и объяснишь свое поведение. Ты школьница, а не Жанна д’Арк, чтобы водить за собой полки.
— Я Жанна д’Арк, — серьезно сказала Алена. — Я хочу водить за собой полки. Жанна д’Арк — положительный пример. Я хочу быть такой, как Жанна д’Арк. Почему вам это не нравится?
— Иди в класс, Давыдова.
— На костер, да?
Марь Яна скрылась за дверями учительской. Алена постояла и пошла назад. Она поняла, что перед началом урока в классе произошел разговор о вчерашнем. Значит, придется отвечать. Пожалуйста, она готова на костер. Рыба — плохая училка. Об этом все знают. Валера Куманин сказал правду.
Конечно, было бы лучше, если бы эту правду сказал кто-нибудь другой, Жуков, например. Тогда было бы хорошо пострадать и за Сережку и за правду. А так — только за правду.
Алена думала вчера и сегодня. Почему так: в школе учат говорить правду, дома учат… Мама и папа без правды жить не могут. У мамы на работе главный инженер — дуб. Мама давно ждет, когда ему кто-нибудь об этом скажет. А сама не говорит. А у отца в гараже есть какой-то завскладом, даже не начальник, а так — Нечто. Этот Нечто сбывает на сторону запчасти, и никто ничего ему не говорит, все только улыбаются. Все почему-то ждут, чтобы кто-нибудь другой начал говорить правду, а сами молчат.
Алена не жалела, что так поступила. Пусть обсуждают, пусть судят, даже исключают из школы. Жанну д’Арк на костре сожгли. Зато она Францию спасла.
Стоя у окна в коридоре и глядя на заснеженный двор, Алена вообразила себя верхом на лошади, в тяжелых латах, с тяжелым мечом в руках. Вот она въезжает в гараж к отцу, золотые волосы рассыпаются по плечам. Алена скачет прямо к завскладом, товарищу Нечто. А у того уже руки трясутся: «Вам карбюратор? Вам масляную прокладку? Может, Жанна Дарковна, вам масляный насос нужен? Совсем новенький, в упаковочке». «Ты предатель интересов рабочего класса», — говорит ему Алена и заносит над его головой меч.
На перемене Алена вошла в класс. Ее окружили, стали рассказывать, что сказала Марь Яна. Одна Раиса Русакова держалась отчужденно. Она стояла около учительского стола и ждала, когда все успокоятся. Потом принялась стучать линейкой.
— Куманин, сядешь как следует?
По отношению к Валере она усвоила манеру учителей. Обычно это его забавляло, но сейчас он разозлился.
— Ну, чего тебе, Ру-са-ко-ва?
— Сядь как следует.
— А как?
— Молча!
— А зачем молча?
— За огурцами. — Она постучала еще раз линейкой. — Товарищи! Комсомольцы! Я считаю и Марь Яна считает… мы должны извиниться. Девятый класс — не время для психологических экспериментов.
— А можно я так буду сидеть, когда вы будете извиняться? — сказал Валера и повернулся спиной. — Как будто меня нету. Я ушел.
Кто-то гыгыкнул. Это прибавило Валере энтузиазма. Он мелко захихикал. Он никогда не смеялся, а именно хихикал. В начале учебного года группа социологов под условным названием «14–17» проводила анкетирование…
«Какую работу выполняешь по дому?»
Валера ответил:
«Хожу в магазин за водкой».
«Кем хочешь стать после окончания школы?»
«Хочу судить людей, которые воруют, а со мной не делятся. На юридический буду поступать. Хи-хи!»
Анкета безымянная, можно похихикать и спрятаться в толпе за другими анкетами. Он и сейчас старался сделать так, чтобы все смеялись и его смешок потонул бы в общей «ржачке».
— Да, Светка, — повернулся он к своей соседке по парте, — тебе жэ… нужна?
Тихая девочка испуганно вскинула ресницы. Многие в классе хотели иметь сумку-пакет с изображением во всю ширину пакета синего джинсового зада фирмы «Рэнглер». Валера кое-кому такие пакеты достал, не бесплатно, конечно. Он смотрел на Светку Пономареву серьезно, даже чуточку озабоченно. Она поморгала ресницами, сказала тихо:
— Нужна.
— Нету, — ответил Валера и захихикал.
— Дурак!
Возмутиться сразу не хватало уверенности в себе. И потом, что же возмущаться: на пакете, который она хотела иметь, действительно изображено то самое, о чем спросил Валера. Нежные щепетильные девочки вместе с вещичками покупали у него и барахольные слова. Им было стыдно их слушать, но они делали вид, что им не стыдно, и слушали. Но Валера-то знал, что им стыдно, поэтому и говорил, и наслаждался, наблюдая, как они краснеют.
Раиса Русакова ударила по столу кулаком.
— Куманин, ответишь на бюро за срыв собрания.
Валера театрально развел руками. Впереди него сидели две подружки, две Люды: Попова и Стрижева. Он называл их «По́пова и Стрижо́пова».
— Чего ты ко мне привязалась? Попова и Стрижопова разговаривают.
Люда Попова обернулась и трахнула Валеру книжкой по голове. Он воспринял это как награду, захихикал, обнажив все зубы. Это был его день, его час.
Раиса Русакова стояла, беспомощно опустив руки, ждала, когда придет кто-нибудь из учителей — Рыба или Марь Яна. Алена решила ей помочь. Она выбежала к доске и быстро написала, стуча мелом:
«Сидел у моря Гомер и сочинял стихи. Потом поме́р, а мы живем. Хи-хи!»
Но ее ироническая эпиграмма произвела противоположное действие. Ребята решили, что она тоже хихикает, и обычное в таких случаях бессмысленное веселье сделалось всеобщим. Топоча ногами и стуча руками, книжками по партам, мальчишки и девчонки поворачивались затылками к дверям. Прозвенел звонок. И Валера почувствовал, что наступил момент для грандиозного «хи-хи!».
— «Мы пук! Мы пук!» — запел он.
Песню подхватили. Это была настолько глупая детсадовская песенка, что петь ее можно было только так — повернувшись к глухой стене, не видя лиц Марь Яны и Анны Федоровны, которые должны были вот-вот войти в класс…
— «Мы пук, мы пук, мы пук цветов нарвали…»
Открылась дверь, и вошла Марь Яна. Ребята стыдливо замолчали.
— «Мы пук! Мы пук!» — начал Валера снова. Его не поддержали.
— Зря стараешься, пук, — сказала Марь Яна. — Зря стараетесь. Заболела Анна Федоровна. Не будет урока.
Она больше ничего не сказала, закрыла дверь, и в тишине коридора прозвучали ее удаляющиеся шаги.
— А нам чего? Сидеть или уходить? Во!
Валера подбежал к двери, выглянул, затем плотно притворил дверь, крикнул:
— Ну и что? Она нарочно заболела.
— Выгнала всех из класса и заболела, чтоб не отвечать, — сказала Маржалета и уверенно добавила: — Ей за это обязательно будет.
— А почему Марь Яна так? Собрание бы провела, все равно пусто-о-ой урок! — проговорила певучим голосом круглоликая девочка с косой Нинка Лагутина.
— А может, ее уже уволили? А-а-а? — спросил Мишка Зуев и обвел всех раскрытым ртом.
— Если написать в газету, уволят в два счета, — со знанием дела заметила Маржалета.
Отец ее был крупный строитель, мать — вечная председательница родительского комитета. Маржалета знала про школу все.
— В газету! Надо в газету!
— В «Алый парус»!
— Что мы, деточки? Князевой написать. Я читал Князеву. Кто читал Князеву? Она всегда против училок выступает.
Валера выдрал из своей тетради лист, положил перед Светкой Пономаревой.
— У тебя хороший почерк, пиши… Тиха-а-а! — крикнул он. — Письмо в газету! — И продиктовал первую фразу: — «Уважаемая редакция…» Смирнов, помогай сочинять.
— Не могу. У меня полный маразмей, то есть маразмай, маразмуй. — Смирнов засмеялся, вокруг захохотали. Светка Пономарева написала первую фразу и сидела, ждала…
Валера продиктовал:
— «Обращаются к тебе ученики 9 «В» класса, комсомольцы… Это письмо мы пишем, — с неожиданным вдохновением произнес он, — в Ленинской комнате!»
— Где Ленинская комната?
— Мы можем писать в Ленинской комнате. Так надо!
— Зачем?
— Валера, ты гений!
— Не надо! — крикнула Алена. — А если заболела?
— Какое-нибудь ОРЗ, подумаешь.
— Не надо! Лежачего, больного не бьют!
— В Ленинскую комнату! — крикнул Валера.
Алена вскочила на скамью своей парты, размахивая сумкой-пакетом, заявила:
— Я подписывать не буду!
— Во! Подписывать надо? — сказал Мишка Зуев. — Извините, я пошел.
Он сделал вид, что уходит. За ним двинулся шутовской походочкой его дружок Игорь Смирнов.
— Извините, у нас дела.
Алена спрыгнула на пол.
— Домой!
— А чего — уроков больше не будет? А чего мы тут? Делать, что ли, нечего? — сказал Толя Кузнецов и решительно зашагал за Аленой.
Алена, Раиса Русакова, Толя Кузнецов, Игорь Смирнов и Мишка Зуев, Люда Попова и Люда Стрижева высыпали в коридор. Письмо осталось недописанным. «Я точно Жанна д’Арк, полки вожу», — подумала Алена. Она оглянулась, ребята плотной толпой двигались по коридору. Сережка Жуков и Лялька Киселева шли последними. Они показались Алене очень взрослыми, снисходительно поглядывали на все происходящее издалека, будто знали про жизнь что-то такое, чего другие еще не знали. Неужели?..
И чтобы заглушить неожиданные мысли, Алена взмахнула сумкой-пакетом, побежала по коридору, затем по ступеням лестницы, выкрикивая фразу из школьного учебника:
— «Монета, падала, звеня и подпрыгивая!»
За ней затопали, подхватили на лестнице и в коридоре:
— «Монета падала, звеня и подпрыгивая!»
В коридоре начали открываться двери классов. Высунул свою лохматую голову, сверкнул очками вслед убегающим физик Михаил Дементьевич. Из соседней двери выглянула Зоя Павловна.
— Что такое? — спросила она у физика.
— Вы разве не слышите? «Монета падала, звеня и подпрыгивая…»
— Научили на свою голову.
Марь Яна распахнула дверь учительской, кинулась догонять свой класс.
— Смирнов! Зуев! — крикнула она в лестничный пролет. — Ах, молодцы! Ах, негодяи!
Пока она спускалась, торопливо переступая через две ступеньки, мальчишки и девчонки успели похватать свою одежду. Их крики раздавались уже на улице. В раздевалке осталось несколько человек. Раиса Русакова задержалась: кто-то пристегнул пуговицы на рукавах пальто к полам. Нинка Лагутина искала свое кашне. Сережка Жуков подавал Ляльке Киселевой дубленку. Девочка не спешила воспользоваться услугами кавалера, поправляла на голове красную вязаную шапочку, потом поправляла шарф. Сережка держал дубленку, смотрел без смущения умными, скучающими глазами.
— И Жуков! И Киселева! Не стыдно? — сказала Марь Яна.
— Стыдно, — ответила Лялька, скромно прикрыв глаза ресницами, тоном и неторопливостью подчеркивая, что ей стыдно не за себя.
— Что поделаешь, коллектив. Нельзя отрываться от жизни коллектива, — проговорил Сережа, скупо улыбаясь, помогая Ляльке надеть дубленку и поправляя вылезший из-под воротника шарф.
Через окно было видно, как мальчишки и девчонки бегут по двору, размахивая одеждой, без шапок.
— Ах, негодяи, — сказала Марь Яна, открывая дверь и, сбежав со ступенек на снег, чувствуя, как шею, голову охватывает морозом, а кофта и юбка становятся холодными, крикнула: — Простудитесь! Оденьтесь! Я прошу! Вот остолопы!
Оглянулась. Последнее слово она крикнула тоже достаточно громко, но его, слава богу, не услышали ни убегающие, ни те, что были за дверями.
Глава четвертая
Алена и Раиса Русакова быстро шагали между сугробов по переулку Девицкий выезд. В школу Алена обычно шла мимо «Электроники», а возвращалась переулками.
Снег здесь не убирали, только сгребали, расчищая дорожки во дворы и к водоразборной колонке. После оттепели ударили морозы, вода в колонке замерзла. Две женщины уложили вокруг нее дрова, облили керосином, подожгли и стояли с ведрами, ожидая, когда вода оттает.
Улицы и переулки старого города привлекали Алену причудливой кладкой домов, кариатидами, балконами, необычными окнами, литьем решеток. Даже в такую погоду она обращала внимание на посеребренные морозом и снегом решетки ворот и балконов.
Раиса Русакова на холоде становилась особенно нелепой. Она сильно сутулилась и шагала как-то боком, переваливаясь с ноги на ногу. У Алены мерзли колени.
В конце переулка в окружении сугробов пестрела буквами и лицами артистов афишная тумба. Напротив нее возвышался четырехэтажный кирпичный дом с башней. Его фасад и чугунные ворота с вензелем вверху выходили на соседнюю улицу. Выйдя на эту улицу, Алена остановилась.
— Я замерзла, — сказала она.
Раиса прошла по инерции несколько шагов, сутулясь и оглядываясь назад, и тоже остановилась.
— Ты что? Идем.
— Я замерзла. Давай погреемся в подъезде.
Стекла дома морозно поблескивали из глубоких, забитых снегом ниш. Не дожидаясь согласия подруги, Алена обогнула большой сугроб и по расчищенной дорожке вбежала в подъезд, громко хлопнув дверью. Раиса нехотя последовала за ней.
— Ты чего, Ален?
— Постоим здесь, — она помолчала, оглядывая подъезд. — Как ты думаешь, почему Рыба заболела?
— Не знаю.
Алена положила сумку с книгами на высокий подоконник. Батареи тоже были расположены высоко. Алена обняла теплые ребра обеими руками, прижалась к ним щекой.
— Ты чего, Ален? — еще раз спросила Раиса.
— Хорошая подушечка. А ты тоже грейся. Погреемся, потом пойдем.
Мозаичный пол в подъезде повыбили, затоптали, заляпали грязью. Ступени лестницы повыщербились, фигуры фантастических птиц, украшающие опорные столбы, сохранились только на третьем и четвертом этажах. Алена забегала иногда сюда по дороге из школы — потрогать птиц, прикоснуться к мраморным перилам.
«Вот бы обменяться на квартиру в этом доме, — подумала она. — Отбитые фигурки птиц заказать реставраторам. И мозаику восстановить. Всем домом собраться, вымыть грязь, сложить все осколочки». Алена наклонилась, подняла половинку голубой плиточки, выбитой чьим-то ботинком и отброшенной под батарею. «Станут складывать узор, половинки голубой плиточки не хватит, а я достану и скажу: «Вот!»
Алена сняла варежки, одну положила на батарею, другой принялась оттирать плиточку от грязи.
— Зачем это? — спросила Раиса.
— В классики играть, — соврала Алена.
Раиса тоже сняла варежки, положила на батарею. Потом перевернула их, чтобы согрелись с другой стороны, вздохнула.
— Пойдем. У меня руки согрелись. У тебя согрелись?
— Я не поэтому, — ответила Алена. — Ты знаешь, я нарочно сочиняю плохие стихи.
— Как нарочно? Зачем?
— Чтоб смешно было, — сказала Алена и положила подбородок на батарею. — Они же про любовь.
Она помолчала, вздохнула и на вздохе, обреченным голосом, прочитала куда-то вниз, за батарею, где была паутина и где жили пауки…
— «Хочу написать настоящий я стих, извергнуть уменье из знаний своих…» Нет, лучше другое, — сказала она. — Вот это… «Три Демона». «Он сидел на скале одиноко, взяв коленками уши в кольцо. И смотрел сам в себя он глубоко, чтобы видеть с изнанки лицо. Его взглядов очкастых обычность, когда смотрит, не видит меня. Если он — равнодушная личность, одиночка я — Демон тогда».
Алена прочитала и посмотрела на Раису. Та не выдержала пристального взгляда, моргнула:
— А почему «Три Демона»?
— Демон на скале Врубеля, картина такая, знаешь? Демон в очках, которому посвящается, — Сережка Жуков. И я — Демон.
— А Сережка Жуков — Демон? — удивленно спросила Раиса.
— Ничего ты не понимаешь, — сказала Алена, махнув рукой, и опять стала смотреть за батарею. «Все дело в том, что я сама виновата, — подумала Алена. — Не в ту тетрадку записывала свои стихи. Все дело в «Бом-бом-альбоме». Или в чем?»
Как и все девчонки, Алена в шестом классе завела толстую тетрадь для стихов и песен, куда наклеивала красавиц с оголенными шеями и красавцев, вырезанных из журналов. По вечерам и на уроках она переписывала из других таких же альбомов звонкие фразы: «Бом-бом, открывается альбом», эпиграфы: «Пока живется, надо жить — две жизни не бывает», «Жизнь — это сцена, а люди — актеры, кто лучше играет, тот лучше живет».
И в седьмом и в восьмом классе Алена часами просиживала над своим «Бом-бом-альбомом», наклеивала глянцевые картинки романтического содержания, разрисовывала заголовки цветными карандашами.
Сюда же Алена записывала свои первые стихи, разрисовывала их и давала переписывать девчонкам как чужие.
Потом на страницы этой тетради хлынула «наука страсти нежной». Таясь от матери и отца, Алена наклеила вырезанную из журнала «Экран» Марину Влади и над ней старательно вывела тушью заголовок: «Значение поцелуев». Затем начертила стрелочки, точно указывающие место и значение каждого поцелуя. Стрелочка, упирающаяся в лоб: «Уважение», в переносицу: «Люблю, ты презираешь», в нос: «Большая насмешка», в губы: «Мы с тобой наедине», в подбородок: «На все согласен». Стрелочки, кочуя из альбома в альбом, иногда получались длиннее или короче, соскальзывали. Презрение перекочевывало с переносицы в левый глаз, где раньше таилась «нежная любовь». Ужасные происходили ошибки. Фотография Марины Влади, исчерченная стрелочками, представляла собой ужасно ошибочное наглядное пособие для девчонок, которые еще не целовались.
И рядом со всем этим Алена записывала свои стихи, посвященные Сережке Жукову. Глупость все это! Надо было записывать в чистой тетради, в такой чистой, как у Беллы Ахмадулиной:
Какая она талантливая, Белла Ахмадулина, плакать хочется.
— Поняла? — спросила Алена.
— Чего?
— Ну что я тебе читала, поняла? У меня много таких стихов, которых ты не знаешь. Которых никто не знает. «Спят стату́и в лунном поцелуе, ночью спят и на исходе дня, стыд свой прикрывают от меня листьями опавшими…» Или вот эти, из того же цикла: «Если б я их живыми увидела, о ком думаю, рыжая я, никогда б я его не обидела при отказе в вопросе тогда».
— Кого живыми увидела? — спросила Раиса.
— Статуи. Я тебе читаю стихи из цикла «Статуи в парке». И в жизни есть люди каменные, как статуи. Полное собрание статуй, каменных стихов, булыжников.
Раиса выслушала, ничего не сказала.
— Поняла? — спросила Алена.
— Нет.
— Знаешь, сколько я билась над строчками «Никогда б я его не обидела при отказе в вопросе тогда». Ужасно глупо, правда? И ударение неправильное в рифму нарочно поставила. Надо «ста́туи», а я нарочно пишу: «Спят стату́и в лунном поцелуе». «Извергнуть уменье из знаний своих» и про «бык моста» — это я все нарочно. Это самое трудное — такие глупости придумывать в стиле изящного маразма.
— Да? — спросила Раиса. — А зачем?
— За огурцами.
— Тебя надо обсудить на бюро. Талант есть, значит, пиши как следует.
— Ну обсудите меня на бюро. Ну ты, вожак, обсуди меня на бюро! Вожак, веди меня!
Раиса посмотрела на Алену исподлобья, потопталась, толкнула плечом дверь.
— Вожак, ты куда?
Алена схватила варежки с батареи, догнала подругу на улице.
— Вожак, веди меня.
Они дошли до угла. Раиса, как обычно, махнула рукой и шагнула боком на проезжую часть.
— До завтра!
— Вожак, веди меня!
Раиса оглянулась, Алена плелась за ней.
— Вожак, веди меня! Вожак, веди меня! — монотонно повторяла она.
У ворот серого блочного дома Раиса остановилась. Алена тоже остановилась. Обе молча смотрели друг на друга. Раиса хмуро, Алена ясно, открыто.
— Я к тебе, ладно? Андрюшу Вознесенского вслух почитаем. Я не могу почему-то домой идти. Чего-то не так, а?
Раиса переложила портфель из руки в руку, посмотрела в сторону.
— Я не хотела говорить. Отец не просто пьяный пришел. Он маму ударил. Мы с ним не разговариваем.
— Ударил?
— Да, — кивнула Раиса. — Как ты считаешь, комсоргом может быть человек, если у него отец пьет и дерется?
— При чем здесь отец?
— Надо сказать, чтоб переизбрали. Стыдно только.
— Знаешь, — сказала Алена, — пойдем ко мне.
Раиса отрицательно мотнула головой.
— Мама с работы придет. Ее нельзя оставлять одну. Без меня она его простит.
— А ты теперь не простишь?
— Не знаю. Ну ладно, пока.
Алена осталась на месте. Раиса угрюмо шагала по тротуару. Поскрипывал под сапогами снег. В воротах она поскользнулась, наступив на раскатанную ледяную дорожку, чуть не упала, но не обернулась, не посмотрела назад. Вошла во двор, пересекла его и скрылась в дверях подъезда.
Глава пятая
Еще на лестнице Алена услышала запах ванили, запах пирога. Мама была дома, ушла пораньше с работы.
— Ой, как вкусненько пахнет, — сказала Алена и принялась с преувеличенным энтузиазмом совать нос в кастрюли и сковородки.
Это был единственный способ ничего не сказать маме о том, что произошло в школе, — смотреть в духовку, в холодильник, на картошку с синими ростками: «Ой, картошечка проросла», только бы не смотреть маме в глаза. Только бы не спросила мама: «Что случилось?»
— Ты совсем закоченела, Алешка. Сейчас же в ванну!
Алена не возражала. В ванне было тепло, много мыльной, пахнущей сосновыми иглами пены, и можно было оставаться еще какое-то время наедине с собой за закрытыми дверями в пару и мыльной пене, недоступной для внимательных глаз мамы. Алена захватила с собой половинку голубой плиточки, которую нашла под батареей в старом доме. Она пыталась положить ее на воду так осторожно, чтобы плиточка держалась на пузырьках мыльной пены и не тонула. Но у нее ничего не получилось, плиточка ныряла углом, испуская из-под воды мерцающий голубой свет.
Алена любила купаться, особенно зимой. Она нежилась, болтала ногами, взбивая пену, вытягиваясь так, что из воды и пены торчал один нос. Но начинала думать и незаметно садилась. По плечам стекала пена, лопались пузырьки, а Алена сидела, держась за края ванны, и думала. Она никак не могла забыть спину Марь Яны, которая через плечо сказала ей: «Не подходи!» — «Почему не подходить?! — Алена ударила рукой по воде. — Почему учителя должны защищать учителей? Даже такую, как Рыба? Она сама Рыба и всех превращает в Рыб. Я для нее «рыбынька», «макрорус». Алена стала вспоминать названия морских рыб. «Я для нее пристипома, лемонема, — бормотала она, — сквама, мерлуза, луфарь, бильдюга, свежемороженый капитан. Я для нее — свежемороженый капитан». Алена стала вспоминать, как она входит по-солдатски в класс — топ-топ, как говорит: «Встань! Выйди!» Сам собой родился стишок: «Анна Фэ, Анна Фэ ходит в школу в галифэ. В самом деле, в самом деле, она носит их в портфеле».
Алена попыталась произнести свой стишок в воде, получилось: «бу-бу-бу». Это и было «бу-бу-бу». Одновременно она попыталась, пока хватает воздуха, нащупать на дне ванны половинку голубой плиточки, чтобы вынырнуть с ней, как с талисманом. Но воздуху не хватило, она вынырнула и, уже сидя, нащупала свой талисман.
Происходило что-то такое непонятное. Любимая учительница Марь Яна запретила ей «водить полки». Алена не послушалась, промчалась по коридору, и все за ней промчались: «Монета падала, звеня и подпрыгивая». Зачем? На улице все разошлись, и они остались с Райкой вдвоем. А потом и Райка ушла. Алене теперь придется отвечать и за сорванный урок и за монету, которая падала, звеня и подпрыгивая. Алена думала, думала о Рыбе, о Марь Яне. Когда думать становилось трудно, когда она не могла объяснить свои собственные поступки, Алена ложилась в теплую воду и пену. И не замечала, как снова садилась в ванне. Худенькие веснушчатые плечи остывали на воздухе, холодок подбирался к груди.
Алена легла, чтобы согреться, но тут же выпрямилась, ударила по воде рукой. Что-то было не так. И она все делала не так. Алена еще и еще раз ударила по воде руками, как в детстве, когда капризничала.
— Осторожней, Алешка, — сказала мама, входя и заслоняясь от брызг. — Ты уже не маленькая. Это, с синей каемочкой, для ног. — Она повесила старое, с дырами полотенце на изогнутую трубу сушилки; улыбнулась дочери: — Кравцова тебе звонила.
— Маржалета? — удивилась Алена. — Что она сказала?
— Я ей сказала…
— Что ты ей сказала?
— Что ты купаешься.
— Что она сказала, мам?..
— Огорчилась, что ты не можешь идти к Ляле.
— Она идет к Ляльке? — Алена резко поднялась из воды. — А кто еще будет?
— Куда ты? Куда? — засмеялась мама. — Вся в мыле.
— Мамочка, она сказала, что идет к Ляльке? Это очень важно. Мне надо идти.
— Никуда ты не пойдешь с мокрой головой.
— Мамочка, это же из-за меня они собираются у Ляльки. Мы вчера с урока сбежали. И сегодня… Нам надо договориться. Мы даже письмо в газету хотели написать, но потом не стали.
— Как — сбежали с уроков? Почему сбежали?
— Рыба нас довела.
— Перестань учительницу называть Рыбой!
— Я тебе потом все объясню. Ей, знаешь, еще не то сделали. Ей в 9 «Б» кнопку на стул подложили.
Алена включила душ, торопливо смывала с себя мыльную пену.
Лялька залезла с ногами в большое кожаное кресло. По телевизору передавали журнал «Человек и закон». Лялька этот журнал называла «Человек из окон». Показывали каких-то хмырей, которые распивали водку около детской площадки. Устроившись поудобнее, Лялька посмотрела в зеркало, поправила волосы. Это было ее излюбленное место — и телевизор можно смотреть и на себя поглядывать. И телефон под рукой, в нише, между книгами. Лялька сняла трубку, набрала номер, ленивым голосом сказала:
— Это я. Ты еще дома? Юр, у твоего отца есть альбом Боттичелли? Витя говорит, что я похожа на «Примаверу». Захвати.
Лялька положила трубку, с минуту смотрела телевизор и в зеркало, затем снова сняла трубку, но поговорить не успела. Вошла мама, строго одетая, аккуратно причесанная женщина. Она собиралась в институт, у нее была лекция у вечерников.
— У тебя опять гости?
— А что в этом плохого?
— Надеюсь, они придут после того, как отец уйдет?
— Надейся.
— Что значит «надейся»?
— После! Ты же знаешь, что они приходят после.
Мама взяла несколько книг из шкафа и вышла.
Отец отдыхал перед спектаклем. Он появился в гостиной во фраке, посмотрел на себя в зеркало, взял носовые платки. Они лежали в ящике подзеркальника тремя стопками. Он брал на спектакль три-четыре платка — вытирать лоб. Лицо у него было сосредоточенным, он сегодня дирижировал «Пиковой дамой». Спектакль считался премьерным, он шел всего десятый раз. Но и на спектакли, которые давно идут, отец собирался с такой же тщательностью, ни с кем не разговаривал. Лялька видела, что телевизор отца раздражает, хотела выключить, но было лень вставать, и показывали как раз судебный процесс над парнем, который ударил прохожего ножом. Преступник был симпатичный, даже красивый. Лялька хотела узнать, почему он убил человека. Отец покосился на экран телевизора и, не оборачиваясь, глянул из зеркала на дочь.
— Все подряд передачи смотришь?
Лялька не ответила.
— Мне принесли интересную книгу. Возьми на тумбочке в спальне.
Отец вышел и через некоторое время вернулся с книгой.
— «Вокруг Пушкина». Это, по-моему, интереснее будет.
— Пушкин? Я думала, что-нибудь… Ну ладно.
— Послушай, Ляля, — негромко проговорил отец. — Как бы тебе объяснить… Пушкин… Самсон человеческой мысли и чувства. Я, к сожалению, много сейчас говорить не могу.
— Ладно, оставь.
— Как ты говоришь, Ляля! «Оставь…»
— Ну, я говорю, по-чи-та-ю.
— Нет, не почитаешь. Ни истории, ни культуры не почитаешь. Я не знаю, как это произошло, но ты выросла без почтения ко многому, что для меня и твоей мамы является святым.
— Неостроумно.
— Да, Ляля, неостроумно. Леночка, я пошел, — сказал он жене, выйдя в коридор, и прошагал по коридору к дверям почти неслышно.
Когда отец сердился на дочь или ссорился с женой, он говорил две-три фразы, которые ему самому неприятно было произносить, и уходил в другую комнату, или в коридор, не производя шума, на цыпочках, словно переставал существовать.
Передача «Человек и закон» закончилась. Лялька зевнула, потянулась. За этим занятием и застала ее мама.
— Ты что, не могла сказать просто: «Ладно, прочту»?
— Я же сказала, по-чи-та-ю.
— Вот именно, так ты и сказала.
— А как я должна говорить? Как?
Лялька сморщила свой хорошенький носик. Она была поздним ребенком. Елена Антоновна родила в тридцать лет, уже после защиты диссертации. Отец на четырнадцать лет старше матери. В прошлом году в декабре ему исполнилось пятьдесят девять лет. Гости хвалили его за осанку, за неувядаемый талант, но Лялька заметила, что с каждым годом лицо отца становится все более вялым, каким-то мучнисто-белым, как у стариков.
Книжку отец оставил на столе. Лялька дотянулась, взяла. Книжка оказалась действительно редкой — неизвестные письма Натали Гончаровой и ее сестер Александры и Екатерины.
Алена пришла одновременно с Юркой Лютиковым. Они встретились у подъезда.
— Не знаешь, Рыба чем больна? — спросила Алена.
— Рыба? — вопрос его удивил. — Не знаю.
Дверь открыла Маржалета. Лялька была занята: примеряла белые в рубчик джинсы.
— Сюда нельзя, нельзя, — сказала она, увидев Юрку Лютикова.
— Я альбом приволок. Персонального у отца нету. Вот вся эпоха Возрождения. Пять кило.
Лялька без смущения продолжала вертеться перед зеркалом, играя длинными широкими рукавами полупрозрачной батистовой блузки.
— Есть? Похожа? — спросила она, покосившись на альбом.
— Похожа… «Штатские»? — спросил Юрка Лютиков, имея в виду джинсы.
— Жапан, — ответила Маржалета.
— Нипон, дурочка, — сказала Лялька, и обе засмеялись.
Полунамеки, полупрозрачная блузка — все это волновало, создавало дружеский интим. Лялька улыбнулась Алене, приглашая ее к участию в этом интиме.
— Примерь, может, тебе подойдут.
— Тебе хорошо.
— Вот здесь, в бедрах, не очень. — Она похлопала себя по бедрам. — Ты здесь поуже.
Лялька расстегнула пуговицу, начала расстегивать молнию, увидев испуганное, округлившееся лицо Юрки Лютикова, притворно застыдилась, закрыла живот руками.
— Ты здесь еще? Я же сказала, сюда нельзя.
Юрка Лютиков смущенно отвернулся, вышел в коридор.
— Я не здесь, я — там, — сказал он изменившимся, сразу погрубевшим голосом.
— Юрочка, посиди на кухне, мы сейчас, — крикнула Лялька. — Поставь воду для кофе.
— Ладно, — донеслось из другого конца коридора.
Девчонки засмеялись. Алена засмеялась тоже, но ей пришлось сделать над собой усилие. Она пришла совсем с другим настроением. Она не хотела примерять джинсы, хотя о таких, белых, мечтала.
— Я не хочу сейчас. Не надо. Марь Яна, наверное, завтра спросит, куда мы так бежали?
— Чего ты? — сказала Маржалета, не услышав про Марь Яну. — Он сюда не войдет. Я постою в коридоре.
Алена взяла джинсы, торопливо натянула их.
— Как влитые, — сказала Маржалета.
— Чьи? — спросила Алена.
— Витя, студент, продает, — сказала Лялька. — Сегодня придет, познакомишься. Пойду посмотрю, как там дела у Юрочки.
Маржалета, присев на корточки и вертя Алену за бедра, как портниха, молча любовалась, восхищенно выгибая выщипанные черные ниточки бровей, восторженно округляя свои выпуклые глаза с иссиня-черными, кое-где склеенными и от того редкими ресницами.
— Сколько они стоят? — спросила Алена.
— Сто двадцать рэ.
— Ого!
Алена тут же сделала попытку снять джинсы, но Маржалета не дала.
— Ты что? Это задаром. Такие двести стоят.
— Мне родители таких денег на штаны не отвалят.
— Ты походи, привыкни. Как привыкнешь — выпросишь. Я всегда так делаю. Надену и хожу, а потом снимать не хочется, и все. Ты походи, походи, почувствуй.
Алена и сама видела: белые джинсы — это белый пароход. Она прошлась по комнате, небрежно оборачиваясь так, чтобы внезапно увидеть себя в зеркале и, может быть, там, в глубине, нафантазированное ею море и парус, который белеет одиноко. Чувство одиночества возникло от того, что она выскочила из ванны и прибежала сюда с одним, а здесь все заняты другим.
— А он зачем придет?
— Кто?
— Витя, студент.
Алена все еще надеялась, что соберутся свои, чтобы обсудить школьные дела.
— Ты что… не знаешь? Тебе мать не сказала? Мы сегодня рок-оперу слушаем «Иисус Христос — суперстар». Витя достал. Сейчас Сережка придет, Машка Пронина. Я тебе позвонила…
Алена покорилась обстоятельствам: Сережка придет и рок-опера… Сережка придет!
Лялька и Юрка Лютиков принесли кофе. Заявилась Машка Пронина. Алена надеялась остаться до прихода Сережки в белых джинсах, тянула время. Но Машка тоже захотела примерить. Сто двадцать рэ Машку Пронину не пугали, наоборот, она удивилась, что они стоят так дешево, и сразу посмотрела «лейбл».
— Джапан, — сказала она разочарованно.
Пришел студент Витя, молодой парень, рано полысевший со лба. С ним познакомился у комиссионки Валера Куманин. Они оба отирались там, покупая и перепродавая джинсы, пластинки, французские лифчики. Особый интерес для обоих представляли майки. Студент Витя говорил, что когда-нибудь соберет коллекцию и устроит выставку в музее изобразительных искусств. Попадались всякие: с нарисованными на груди помочами от подтяжек; с ликом Христа; с лохматой головой Демиса Русоса, греческого певца; с изображением челюстей акулы и надписью: «Сила вообще, сильные челюсти — и успех в жизни обеспечен». На некоторых майках: «Мальчики, целуйте меня скорее», «Покупайте только у Бартони», «Лучшая кукуруза в Алабаме», «Американские законы совсем не строгие». Ценился юмор надписей. «Мальчики», которые должны были «целовать скорее», шли на десятку дороже, чем «Кукуруза в Алабаме».
Студент Витя, как истинный коллекционер, приплачивал Валере за каждую новую интересную майку сигаретами, жевательной резинкой. Но одну майку, несмотря на ее редкость, отказался даже взять в руки и посоветовал от нее избавиться. Валера оставил майку себе, носил дома.
С Лялькой студент Витя познакомился, когда она попросила Валеру достать ей джинсовое платье «Тим Дресс». Валера привел своего знакомого, представил студентом, переводчиком, гидом интуриста. Платье французской фирмы студент Витя не достал, но в кружок внедрился, стал часто бывать у Ляльки. Ему нравилась Маржалета.
Алену познакомили с Витей, она сказала: «Очень приятно». Все пили кофе, все по очереди разглядывали пластинку, конверт с портретами певцов-актеров. Одновременно листали альбом, посвященный художникам эпохи Возрождения, говорили о проблеме НЛО, о джинсах, которые Вите надо было продать. Разговор велся, естественно, на джинсовом диалекте. Никто не употреблял слова «размер», все говорили «сайз»; вещи из США — «штатские вещи»; ярлык — «лейбл». Восхищение выражалось однозначно: «фирма». Словечки такого рода стирали свои иностранные грани и становились вульгарно-русскими.
Алена удивилась своим мыслям. Сердце неприятно екнуло. Под всем этим блеском, который ее завораживал и увлекал, все время оставалась тревога о завтрашнем дне, о школе. Алена пыталась заглушить тревогу громким смехом, шутками. Но тревога оставалась. И в разговоре за столом шуршало прямо какое-то тряпичное эсперанто: «Суперрайфл», «Левистраус», «Ликупер», «Ливайс». Вечеринки у Ляльки — «сейшн». Все, кому закрыт доступ на Лялькины «сессии», — «кантри», то есть «сельские». Словечко перекочевало с дисков с записями «кантри» — ковбойских песенок, исполняемых под банджо и гармошку.
Строго говоря, Алена тоже «кантри». У нее бабушка деревенская. И на каникулы Алена ездит не в Сочи, как почти все из кружка Ляльки, а к бабушке в деревню. И отец ее простой шофер, а не художник, как у Юрки Лютикова. И модных вещей, чтобы считаться «девочкой в порядке», у нее нету. И учится она не так блистательно, как Лялька и Сережка Жуков. Лялька приглашает ее на свои музыкальные, танцевальные балдежные «сессии», потому что она веселая, заводная, может быть, потому, что пишет стихи?..
Но она «кантри». Для Ляльки и Машки Прониной японские джинсы за сто двадцать рэ не фирма. Они носят только «класс коттон», только «штатские вещи».
— Ну, что… берем-берем? Порядок? — спросил Витя.
— Нет. У меня родители бедные.
— Я позвоню Нинке Лагутиной, — предложила Маржалета.
— Не надо, — поморщилась Лялька.
— Ну ладно, я ей завтра в школу отнесу. Она возьмет. У нее отец передовик производства.
И все почему-то развеселились, заулыбались. На Алену не смотрели, признаваться в бедности здесь было не принято.
Пришел, наконец, Сережка Жуков. Поздоровался со всеми, со студентом Витей за руку. У него спросили, почему опоздал. Он ответил, что заходил в библиотеку. Глаза у него были усталые, как у человека, который долго читал и никак не может освободиться от прочитанного. Он сел один, в свободном углу, глядя на всех отсутствующим взглядом, потер несколько раз ладонью надбровья. Затем снял очки, посмотрел на Алену, не видя ее.
Когда Сережка пришел в лабораторию, где работал его отец, он не думал, что там занимаются чем-нибудь еще, кроме хлеба и напитков. Но оказалось: лаборатория выполняет и другие заказы. А два человека, помимо своей основной работы, занимаются проблемой происхождения жизни на Земле. Как всякий образованный мальчик, выросший в культурной семье, Сережа с детских лет знал множество расхожих научных сведений: ну, например, что человек произошел от обезьяны. Но только в лаборатории он уяснил, что человек от обезьяны произошел потом, а сама тайна происхождения жизни до сих пор оставалась нераскрытой. Можно было только предполагать, что произошло это на первом этапе путем превращения неживой природы в живую, что в истоках жизни — химическая эволюция. Многие ученые во всем мире пытались смоделировать зарождение жизни с помощью коацерватных капель. Опыт по Бунгенберг-де-Йонгу был настолько прост, что можно было заниматься раскрытием Великой тайны дома, имея колбочки, растворы желатина и гуммиарабика. Сережка натаскал колбочек из лаборатории и сгоряча начал ставить опыты, загромождая в холодильнике все полки своими склянками. Потом понял, что многого не знает, принялся жадно читать все, что ему мог достать отец, все, что могли предложить в маминой научной библиотеке.
С приходом Сережки обстановка изменилась. Маржалета открыла крышку проигрывателя. Лялька выключила верхний свет и зажгла шары-плафоны, установленные на полу. Один шар оказался прямо под ногами у Сережки. Он посмотрел на него, отодвинулся вместе со стулом, взял с полки томик рассказов О’Генри. Привычка к чтению была так велика, что он не мог долго оставаться без книги. Если не было нужной, он читал все, что попадало под руку.
Что-то не заладилось с проигрывателем. Снова зажгли верхний свет, студент Витя проверял, выстукивал, выслушивал, как врач, стереофонические колонки.
— Счас-счас сделаем-заделаем, — сказал он.
Алена подошла к Сережке, заглянула через плечо.
— О’Генри?
Сережка не ответил.
— Ты разве не читал?
— Читал.
— А зачем же?
— А что еще делать?
Алена постояла за его спиной, наблюдая, как Сережка читает. Она поняла, что он не читает, а проглатывает. Это была его манера знакомиться с художественной литературой. Алена отошла от Сережки, усилием воли заставила себя отойти, но ее неудержимо тянуло к этому очкарику. Если бы он знал, до чего она докатилась. «Микробами любуешься, б-р-р!» — сказала она ему, а на другой день раздобыла точно такую же книгу о происхождении жизни и две недели, умирая от скуки, грызла химические формулы, мало что понимая в них, засыпая на каждой странице. Все же основную мысль Алена усвоила, точнее, запомнила, что «в основе зарождения жизни — прогрессивная эволюция все усложняющихся углеродистых соединений». А когда прочитала о возможности существования жизни, в основе которой лежит не углерод, а близкий ему по таблице Менделеева кремний, то прямо обрадовалась наступившей в ее сознании ясности. Она представила образно: кремень — камень. Человек — из камня. Менделеев — из камня. Пушкин — из камня. У всех пра-пра-прадедушка — Камень! Она чуть стихи на эту тему не написала: «Бушевал в мире пламень, с днем рождения, Камень!» Но дальше не пошло.
Алена покрутилась около колонок и снова приблизилась к Сережке. Она давно выбирала момент для разговора, к которому подготовилась. Сережка не участвовал в суете около проигрывателя. И Алена томилась. Это их объединяло.
— Сереж, как ты считаешь, — спросила она, — в основе жизни может быть кремний? Камень-прадедушка? — добавила она.
У Сережки над полукружьями очков брови взлетели, и вслед за этим он странно как-то, сначала удивленно, а затем насмешливо заулыбался.
— Ты что, Давыдова?
— Что? — смутилась Алена. — Следы на земле остались же? Крапива, папоротник… Колючки на крапиве — это же окислы кремния?
— Послушай, Давыдова… — Сережка рассмеялся: — Ой, Давыдова!..
— Что? — Алена почувствовала, что краснеет.
Заиграла музыка, все торопливо, торжественно расселись. Сережка отложил книгу. Алена отошла от него, села на стул у окна так, чтобы «академик» не мог видеть ее лица. Она не слышала музыку, чувствовала только, что продолжает краснеть. «Что я такого сказала? Может, я глупость сказала?» Она не была убеждена в твердости своих знаний. «Может, я что не так поняла?» Ее щеки пылали.
Глава шестая
Педсовет с родителями назначили на субботу, а в четверг приехала в школу журналистка. Алена об этом узнала на уроке от опоздавшей Раисы Русаковой. Она задержалась в комитете и уже успела поговорить с журналисткой.
— Модная, очки в пол-лица.
— Какая журналистка? — удивилась Алена.
— Лидия Князева. Читала «Девочка из горного аула»? Это она написала.
— А зачем она приехала?
— За огурцами.
— Серьезно, зачем она приехала?
— По письму.
— Мы же не послали. Я была против. Зачем вы послали?
— Тише, — сказала Раиса, глядя в парту.
— Вожак, зачем вы послали?
— Тише! Чего ты бесишься? Я сама не знала. Валера Куманин послал. Каждый человек имеет право послать письмо в газету.
— От себя послал?
— Не знаю. От себя, и там еще какие-то подписи.
— Давыдова! Русакова! Опоздала и еще разговариваешь, — сказала Марь Яна тем же ровным голосом, каким объясняла новую тему.
— Это не она, это я разговариваю, — сказала Алена. — Можно вопрос? Это я не понимаю. Русакова понимает, а я не понимаю.
— Все вопросы на классном часе.
— Я хочу сделать важное заявление. — Алена поднялась.
— Давыдова, выйди из класса. У нас школа, а не парламент.
— Пожалуйста, но я все равно скажу.
— Давыдова!
Марь Яна не дала ей сказать. Алена вышла из класса. Хорошо, ей затыкают рот, тогда она напишет. Алена оделась, выбежала на улицу, купила в киоске на углу конверт, стержень для шариковой ручки. Два квартала — от школы до кинотеатра «Мир» — шла, держа конверт в руке. Мысленно она сочиняла письмо-протест, которое собиралась вручить Марь Яне. На рекламном щите кинотеатра был изображен человек с пистолетом: «Свой среди чужих, чужой среди своих». В классе продавали билеты. «Она меня выгнала? Хорошо. Я пойду в кино, — решила Алена. — Письмо-протест потом напишу».
Полтора часа в кино пролетели незаметно. «Интересно, догадалась Раиса взять сумку с книжками?» — скучно подумала Алена, возвращаясь к будничным событиям. Конверт в кармане смялся. Она его мяла и комкала, забывшись, переживая судьбы героев. Конверт надо покупать новый. Нет, сначала она поговорит с Валерой Куманиным.
…Мать Валеры Куманина пришла с работы с головной болью. Валера смотрел телевизор, зарубежную эстраду.
— Сделай потише, — сказала усталая женщина.
— Ладно, отстань.
— Отец где?
— Не знаю, отстань.
— Валера, у меня болит голова. Сделай потише, я тебя очень прошу. Что ты такой бессердечный!
— У тебя она всегда болит. Что мне теперь… не смотреть телевизор?
— И сними эту майку, увидит отец, прибьет.
Валера убавил громкость. Он стоял у телевизора, держась за ручку громкости и заглядывая в экран, кривлялся в ритме зарубежной эстрады. Мать смотрела на его толстенький, обтянутый джинсами зад, на эту ужасную майку и не могла понять, куда же девался ее сын. Был Валерик, мальчик, сыночек, а теперь нету, одни джинсы и майка.
Ей трудно было понять, как в их рабочей семье вырос такой обалдуй. Отец своими руками домик на садовом участке построил, на заводе уважаемый человек, списанную «Волгу» ему выделили. Сама она с утра до вечера в больнице.
Лариса Викторовна работала сестрой-хозяйкой в детской инфекционной больнице. Каждый день, возвращаясь домой, она приносила с кухни то маслица, то творожку, из того, что оставалось. Время от времени обменивала в больнице свои старые, еще крепкие простыни, полотенца, наволочки на новые. Не злоупотребляла этим, не для продажи, никому не во вред.
Приносила и кое-что из детского белья. Если бы ей сказали, что она ворует у детей, она бы обиделась. Она считала себя честным человеком, хорошей сестрой-хозяйкой. Она была патриоткой больницы. Никакой работы, самой грязной, не боялась. Все делала на совесть, с душой. Главный врач говорил, что на них двоих (на нем и на Ларисе Викторовне) больница держится. А эти мелочи, еду и белье, она просто брала, как берут все, кто у родного дела находится. Она не считала нужным это скрывать от домашних и соседей. Когда соседка, баба Настя, заболела, она и ей приносила высококалорийный стерильный творожок, который они готовили детям. Валера сначала не понимал, какие каши он ест. Потом, когда подрос, боялся заразиться от больничных запеканок, простыней и подушек какой-нибудь желтухой или скарлатиной.
Его воспитывали, говорили слова о честности, о том, что он должен уважать людей. Но эти слова шуршали мимо. А вот другое он схватывал на лету. Привезли на садовый участок списанную «Волгу», отец сел за руль и показал на радостях сыну, как надо держать руки. «Учись, сынок! Делаешь две дули, сжимаешь баранку и едешь, по сторонам фиги показываешь. Вот так… Вот он я, возьмите». Потом Валера бегал за водкой, отец с главным механиком обмывали приобретение. А Валера сидел в машине и тренировался. Получалось великолепно. Как будто держишься за руль, а пальцы сами собой две дули показывают. И никто не видит. Едет человек по своим делам. Хи-хи!
Отца Валера уважал и побаивался, а мать презирал. Она приходила из больницы усталая, вся какая-то согнутая и приносила в дом заразное. Повзрослев, Валера стал брезговать больничной едой, отпихивал ее от себя. Однажды так отпихнул, что тарелка с творогом грохнулась на пол.
— Господи, что же ты делаешь, паразит? Это стерилизованный творог. Такого творога и кефира, как у нас, нигде больше не делают.
Но Валера все равно этот стерильно чистый творог и этот стерильно чистый кефир считал заразными. Приходилось его теперь обманывать, чтобы заставить есть больничные продукты.
За ритмами зарубежной эстрады Валера не услышал звонка. Алене открыла мать. Она кивнула девочке и, оставив ее одну в прихожей, пошла в комнату, где орал телевизор.
— К тебе пришли.
— Чего? Кто?
Валера поднялся из кресла, провел машинально руками по ремню, проверяя, хорошо ли заправлена майка.
Поворачивая к шестиэтажному панельному дому, Алена еще точно не знала, что скажет Валере. Она его спросит: «Ты учишь уроки? Не учишь, ну и сиди молчи! Сережка Жуков может посылать письма в газету про плохих училок, а ты не имеешь права. Для того, чтобы говорить правду другим, дистанция нужна, понял? Надо правду на себе сначала проверять, как врачи. Врачи сначала на себе болезнь проверяют, а потом лечат других».
Но войдя в прихожую и поздоровавшись с неприветливой усталой женщиной, матерью Валеры, Алена решила: все это глупо про дистанцию, он не поймет. Она ему скажет просто: «Рыба такой же человек, как твоя мать».
Появился вихляющей походочкой Валера, и Алену в его облике что-то так поразило, оттолкнуло, что она забыла все приготовленные слова. «Попрошу у него книжку, — лихорадочно подумала она, — учебник по геометрии, скажу, что свой в школе забыла».
— Привет! — растерянно проговорил Валера.
Он не ожидал увидеть Алену. В следующую секунду Валера поспешно сложил руки на груди, переплел их и крепко прижал к себе, как будто ему сделалось холодно, а на самом деле загораживая надпись на майке. Но Алена успела прочитать. Надпись ее ошеломила.
— Привет! — сказала Алена. — Ты разве здесь живешь?
— А где же?
— А Григорьевы где живут?
— Какие Григорьевы?
— Цветоводы.
Алена говорила первое, что ей приходило в голову, а сама неотрывно смотрела на руки Валеры, из-под которых торчали кончики букв, сдвинутые близко друг к другу вместе со складками майки. Она уже сомневалась: правильно ли прочитала?
— Какие цветоводы? — спросил Валера.
— Григорьевы. Кактусы разводят. Ну, если не знаешь, извини.
Она вышла и быстро захлопнула за собой дверь. На майке Валеры Куманина она прочла: «Вива, Пиночет». «Неужели я сама это придумала? Он же фашист — Пиночет. Как же можно? «Вива»… Алена досадовала на себя. Она прочла по памяти, после того, как Валера закрыл надпись руками, значит, могла ошибиться. Иногда в книжке написано одно, прочтешь слишком быстро — и получается совсем другое. По радио все время передают и в газете пишут о Чили. Неужели придумала? Но зачем он тогда закрыл надпись руками?
Марь Яна перехватила Алену на лестнице.
— Давыдова, ты что о себе думаешь? Если я тебя выгнала из класса, это не значит, что ты можешь уходить и с других уроков.
— Это — вам!
Алена достала из-за спины и протянула запечатанный конверт. Марь Яна взяла письмо, девчонка, громко топая и размахивая сумкой, побежала в класс.
Марь Яна распечатала письмо. На двойном листе, вырванном из тетрадки в клеточку, был нарисован кулак. У Марь Яны от неожиданности дрогнули пальцы. Она подумала, что Алена посылает этот кулак ей, но оказалось, что через нее — Куманину. Это было официальное уведомление о начале военных действий против Валеры Куманина.
Алена вспомнила существующую в этой школе в младших классах традицию. Ее начал искоренять еще старый директор, но так и не искоренил. Девчонки, второклашки и третьеклашки, выясняли между собой отношения своеобразно — на дуэлях.
Алена была заядлой дуэлянткой. Она долго оставалась маленькой, не росла. И ее дразнили «лилипуткой». Но всем, кто ее так называл, Алена посылала ультиматум: «Ты, презираемая Дылда, — писала она, — я рисую тебе кулак и вызываю на дуэль».
Дуэли происходили под лестницей. Обидчица и обиженная надевали рукавички на правые руки, затем по сигналу секундантов девчонки сходились и ударяли друг друга в лицо. Кто первый заплакал, тот проиграл. Часто такие дуэли заканчивались миром. Но Алена была непримирима, она дралась до своих или чужих слез.
— Какие они еще дети, — сказала Марь Яна, входя в учительскую.
Марь Яна решила: Алена, рисуя кулак, играет в детскую игру. Но и тогда, и теперь, рисуя кулак, Алена не играла. Конечно, кулак — язык игры. Но Алена и книжки не любила читать, в которых от всех сложностей жизни оставался один язык игры. Под лестницей тоже было не просто. Она шла туда, собрав все душевные силы, чтобы не отступить, не зажмуриться, не заплакать. И тогда и теперь она все делала всерьез.
На следующей перемене Марь Яна нашла Алену в коридоре у питьевого бачка.
— Давыдова, ты знаешь, где живет Анна Федоровна?
— Знаю. В сороковом доме.
— Квартира двадцать семь.
— Квартиру я не знаю.
— Я тебе говорю — двадцать семь. Вот ключи.
— Зачем? Вы письмо мое прочли? Я не буду с ним учиться в одной школе. Он не имел права посылать письмо. У него знаете что на груди написано? Только никто не видит. Он хунта!
— Что? Кто он?
— Никто, — Алена отвернулась.
— Ну, ладно, Давыдова, потом поговорим. Сейчас нужно выпустить кошку.
— Кошку? — спросила Алена и, не выдержав серьезного тона, заулыбалась.
— Не улыбайся, я тебя прошу о серьезном деле. Анну Федоровну увезли в больницу. Медсестра занесла ключи, а у меня урок. Кошка второй день под замком, поняла? Хорошо, если там есть мыши, а если мышей нету?
— У меня тоже урок — физика.
— Я скажу, что послала тебя.
— А встреча с журналисткой когда будет?
— Завтра… На завтра перенесли. Вместо литературы будет.
— Только выпустить кошку, да?
Марь Яна привлекла к себе Алену, обняв за плечо как-то по-мужски, неумело, и тут же отстранила, почти оттолкнула.
— Иди, белая ворона, на голове корона, зовут ее Алена.
Алене было приятно, что Марь Яна знает ее стихи.
В последние дни снег опять начал таять. Во дворе большого серого дома лежали большие слежавшиеся серые сугробы.
Подъезд был, как все подъезды, в которых собираются по вечерам мальчишки. Под лестницей все побеленное пространство над головой — в черных пятнах от сгоревших спичек, а в одном месте кто-то приклеил окурок. Алена оглянулась по сторонам, достала из волос шпильку и процарапала по закопченной штукатурке: «Придурки — не гасите в потолок окурки», после этого быстро взбежала на третий этаж. Тут немного отдышалась, довольная собой, достала ключи. Одно доброе дело сделано. Можно приступать ко второму.
Странно было открывать дверь чужой квартиры. Да еще квартиры нелюбимой училки. Алена решила не входить. Повернув два раза ключ в замке, она приоткрыла дверь и негромко позвала кошку:
— Кис! Кис!
В коридоре появилась кошка. Алена распахнула дверь пошире. Кошка осталась на месте. Она была, может быть, и не с лишаями, но Рыба на всякий случай смазала все подозрительные места зеленкой. К тому же кошка была одноглазая и рыжая. В коридоре в настороженной позе стояло фантастическое зелено-рыжее животное. Оно смотрела на Алену большим зеленым глазом, который неистово светился, сужаясь и расширяясь.
— Иди! — сказала Алена.
Кошка ей понравилась. Она была прекрасно драная. Алена решила войти. То, что у Рыбы жила одноглазая, такая симпатичная кошка, перевернуло в Алене привычное представление об учительнице.
— Кис! Кис! — сказала девочка, входя и наклоняясь, чтобы погладить.
Кошка, сверкнув зеленым огоньком, метнулась в комнату. Алена вошла за ней и в комнату. Рыба жила в небольшой однокомнатной квартире. Бросилась в глаза белизна неубранной постели, стул, на котором стояли пузырьки с лекарствами.
— Выходи, кис, кис… — сказала Алена, оглядываясь.
Кошка, видимо, была под тахтой. Алена чувствовала себя немного воровкой. Ей сказали — выпустить кошку, а она воспользовалась тем, что оказалась здесь, жадно оглядывала стены, стол, книжные шкафы, пытаясь представить по тем вещам, которые попадали в поле зрения, что за человек их училка.
За окном было видно дерево. Против форточки на выставленной наружу дощечке качалась на ниточке пластмассовая баночка из-под плавленого сыра «Янтарь». Синицы одна за другой слетали с дерева, садились на край баночки и улетали. Кормушка была пуста. «Они привыкли, — поняла Алена. — А Рыба заболела, и некому насыпать корм».
За стеклами на книжных полках несколько фотографий: Толстой, Чехов, Гагарин… И рядом — летчик с приникшей к нему девочкой. Летчик в унтах, в распахнутой куртке, а девочка в белом платьице и в шлеме. Алена не сразу узнала в тоненькой, восторженно глядящей девочке Рыбу. Только увидев еще одну фотографию, на которой Анна Федоровна в куртке и шлеме стояла на ступеньках пединститута (за спиной видна была вывеска), Алена поняла: «Да это Анна Федоровна в детстве и в молодости». С обеих фотографий смотрели веселые глаза, и в застывших движениях угадывалось что-то озорное, хорошее. «Как же она Рыбой стала?» — подумала Алена.
На книжных полках стояли толстые книги: словари, Шекспир, Шиллер, Данте, Гете. Все в красивых переплетах с золотым тиснением. Несколько книг лежало на полу под стулом. Две желтенькие книги на постели. Одна — на простыне, другая, раскрытая, была брошена страницами вниз на скомканное одеяло. «Книг много — вот что, — подумала Алена. — Даже спит с книгами».
Она взяла раскрытую книгу, под ней лежал карандаш, а в книге были отчеркнуты слова: «Между прочим, я в шутку требовал от детей, чтобы они, повторяя за мной то, что я говорил, пристально смотрели на большой палец. Просто не верится, как помогает достижению великих целей соблюдение подобных мелочей. Одичавшая девочка, привыкшая целыми часами держать голову и туловище прямо и не глазеть по сторонам, только благодаря этому делает успехи в своем нравственном развитии…»
Слова «одичавшая девочка» были подчеркнуты дважды. «Это она про меня, это я — одичавшая девочка», — подумала Алена, держа перед собой большой палец, пытаясь сосредоточить на нем все свое внимание. Но не сосредоточилась, а огорчилась, даже обиделась на Рыбу. Алена посмотрела, кто автор: какой-то Иоганн Генрих Песталоцци, из работ 1791–1798 гг. «Педагогический опыт в Станце». Два имени: Иоганн, Генрих, а какие-то глупости пишет — сосредоточить внимание на большом пальце. Она посмотрела, что он еще пишет. Ей попались отчеркнутые слова: «Дорогой друг, на детей мои пощечины не могли произвести дурного впечатления, потому что целые дни я проводил среди них, бескорыстно привязанный к ним, и жертвовал собой для них».
«Ничего себе, «дорогой друг» — пощечинами советует учить молодое поколение». О Рыбе с изумлением подумала: «Во как разозлилась на нас — про пощечины читает».
Алена положила книжку. Она решила больше не подглядывать, как живет Рыба. Расстегнув пальто, Алена опустилась на колени, заглянула под тахту. Неистовый зеленый глаз светился в темной глубине. Кошка зажмуривалась, надеясь, наверное, что если она не будет видеть Алену, то и Алена ее не увидит. И затем снова открывала глаз, смотрела на девочку в упор, неотрывно.
— Выходи, дура, — сказала Алена.
Кошка не выходила. Около тахты стояли меховые домашние туфли. Алена взяла одну туфлю, послала носком вперед под тахту. Кошка, вытянувшись, метнулась вдоль стены. Алена пустила вторую туфлю, на этот раз менее удачно. Ей стало жарко. Она сняла шапку. Заглядывая под тахту, Алена оказалась на четвереньках. «Хорошо бы сюда собаку, сразу бы выскочила».
— Гав! — сказала сердито Алена. — Гав! Гав! Гав!
Она отпрыгнула назад и принялась лаять, как умела, и трясти рыжей челочкой. При этом она подпрыгивала, изображая разъяренного пса.
Кошка отделилась от стены и подползла ближе. Ее заинтересовали прыжки Алены. Девочка устала лаять, села на пол. Кошка смотрела из-под тахты, словно бы ждала, что будет дальше. Алена протянула руку, кошка смотрела неотрывно и не делала попытки убежать. Алена схватила ее, но вытащить из-под тахты не смогла. Издав сердитое мяуканье, больше похожее на хриплое карканье, и оцарапав девочку, кошка вырвалась и опять забилась под тахту в дальний угол.
— Что же ты такая подлая? — обиженно сказала Алена, разглядывая царапины. — Ты думаешь, если ты кошка, тебе все можно? Не надейся. Мяукать хоть бы научилась. Где у вас зеленка?
Кошка, естественно, ответить не могла.
Через час после того, как Алена получила свое кошачье поручение, в учительской раздался звонок.
— Это очень важно, понимаете? Это по поводу Анны Федоровны.
Учитель черчения (он взял трубку) сходил за Марь Яной в класс. Она прибежала встревоженная, запыхавшаяся.
— Да!
— Марь Яна, она не уходит.
— Что? Кто это говорит?
— Кошка. Она не уходит. Я не знаю, что делать.
— Здравствуй, кошка, — сказала Марь Яна. — Ты откуда звонишь?
— Отсюда. Она не уходит, понимаете? Она не хочет уходить, я не могу ее достать. Я уже вся исцарапанная. Это знаете какая кошка? Это не кошка, а пантера какая-то бешеная.
— Ладно, кошка, закрой квартиру и приходи сюда.
— Ее нельзя закрывать. Ей есть нечего. В холодильнике ничего нет. В морозилке пельмени только. Можно я их сварю?
— Зачем?
— Ну, кошке же.
— Кошки едят пельмени сырыми. Разломи и дай.
— Они холодные. Вы не представляете, какие они холодные. Из морозилки же…
— Закрывай квартиру и приходи сюда. Я сама ее потом выпущу.
— Вы ее не выпустите, вы не знаете эту кошку. Ну Марь Яна, можно я сварю? Она голодная.
— Вари, — сказала учительница. Она повесила трубку, и, пока стояла у телефона, улыбка была на ее лице.
Алена принялась хозяйничать на кухне. Услышав запах пельменей, кошка вылезла из-под тахты и появилась в дверях кухни.
— Сейчас, — сказала Алена все еще сердитым голосом, — остынут.
Она вынимала пельмени из кастрюли и раскладывала в рядок на газете, разостланной на подоконнике. Когда выложила все, стояла, дула на пельмени, глядя искоса на кошку.
— Сейчас, хоть ты и подлая.
Неожиданно в дверь позвонили. Пришла Раиса Русакова.
— Привет! — сказала она, не глядя на Алену, а глядя на кошку, занявшую позицию в коридоре, как перед приходом Алены.
— Привет! Ты откуда взялась?
Но Раиса не могла отвести глаз от кошки.
— Это она? Ух ты, уродина! — с восхищением сказала она. Кошка вдруг двинулась к Раисе и, подойдя совсем близко, издала хриплый, скрипучий вопль.
— Чует! Я ей рыбу принесла. По дороге в кулинарии купила.
Она достала из портфеля сверток, положила на пол. Кошка метнулась к свертку, принялась жадно драть когтями бумагу.
— Как ты здесь оказалась? — опять спросила Алена.
— Марь Яна сказала. Сейчас Нинка Лагутина придет. Куманин сказал: «Записались в общество защиты животных».
Они стояли, смотрели. Кошка, по-уличному выпуская когти, рвала бумагу и ела рыбу.
— Во жрет, уродина! — опять с восхищением сказала Раиса. — Она за рыбой куда хочешь пойдет.
— Не надо, пусть дома ест. Я думаю, она не хотела уходить, потому что она сейчас не настоящего цвета. У животных знаешь какое значение имеет окрас? Давай лучше будем сюда ей рыбу приносить, пока… — Она хотела сказать: «Пока Рыба не выздоровеет». Но получалось глупо: «Рыбу приносить, пока Рыба…» И Алена сказала: — Пока Ан Федоровна не выздоровеет.
Позвонила и просунулась в дверь, с любопытством поводя глазами, Нинка Лагутина.
— Это я, тетки. — Она присела на корточки перед кошкой. — Голодная, да? Можно ее погладить?
— Хоть сто поцелуев, — сказала Алена.
В классе в этом году девчонкам нравилось называть друг друга тетками: «Привет, тетки!», «Как жизнь, тетки?» И бытовали две расхожие фразы: «Хоть сто поцелуев» и «Хоть в трубу лезь». Одна для хорошего настроения, другая для плохого. Сейчас у девчонок было хорошее настроение: «Хоть сто поцелуев».
Глава седьмая
На английском Алену вызвали, она получила четверку и села вполне удовлетворенная. Теперь можно заняться чем-нибудь более интересным. Алена достала сборничек стихов Беллы Ахмадулиной. Она взяла у Ляльки на несколько дней и хотела кое-что переписать. Прозвенел звонок, а она все сидела, переписывала. Ребята потянулись из класса в кабинет химии. Раиса Русакова сказала: «Пойдем, хватит». Алена ответила «сейчас» и продолжала переписывать. Ее поразили стихи о дружбе, посвященные Андрею Вознесенскому. Его стихи Алена любила, хорошо знала и называла поэта «Андрюша Вознесенский» или просто «Андрюша».
«Все остальное ждет нас впереди. Да будем мы к своим друзьям пристрастны! Да будем думать, что они прекрасны! Терять их страшно, бог не приведи».
Девять лет учителя им говорили, что к друзьям нельзя относиться пристрастно, что надо быть принципиальными независимо от того, кто перед тобой, друг или недруг. И вдруг все это оказывается не так. Наверное, Беллу Ахмадулину тоже учили в школе такой принципиальности, и она потому и написала теперь: «Да будем мы к своим друзьям пристрастны! Да будем думать, что они прекрасны!». Алене нравились эти стихи так, будто она сама их написала. Смутно она догадывалась: речь идет о высшем смысле дружбы, которая не отрицает школьной принципиальности и требовательности. Но додумать эту мысль до конца она не успела, торопилась переписывать.
Вернулся зачем-то Валера Куманин. Скорей бы закончить школу, чтобы не видеть его противную сладкую рожу.
Валера закрыл дверь в класс и стоял, держась за ручку, смотрел на Алену, словно ждал, когда она закончит. Наверное, хочет поговорить о письме, в котором она ему кулак нарисовала. Очень нужно. Он для нее не существует. Нет его, и все. Не видит она его в упор.
С той стороны подергали, но Валера держал крепко, только после первого рывка дверь слегка приоткрылась, а потом не открывалась совсем.
— Чего надо? Уборка! — крикнул Валера. Затем взял стул, закрыл им дверь, подергал: крепко ли? Получилось крепко.
— Открой! Ты что? — сказала Алена.
— Кажется, здесь кто-то есть, а я и не заметил. Кактусы собираешь, да? Колючки? А они очень колются?
Он как-то странно засмеялся. Не захихикал, по своему обыкновению, а именно засмеялся, зло, вызывающе. Алена торопливо дописывала последние строчки. Валера подошел совсем близко, наклонился, заглядывая через плечо…
— Отойди, — сказала Алена, отпихивая его. — Открой дверь!
— Стишки про животных?
— Про таких, как ты.
— Люби меня, как я тебя? Ну, люби меня!
Валера расстегнул рывком ворот рубашки и начал кривляться перед девчонкой, почесывая голую грудь, как обезьяна.
— Ты что?
— Товарищ, давайте жениться!
— Ты что говоришь?
— Цитата из классики, дура! «Оптимистическая трагедия». Оптимистическая — это когда человеку хорошо.
Валера нахально смеялся ей в лицо. Он просто ржал. Таким Алена никогда его не видела.
— Цитата из классики, дура. Можешь проверить по телеку. Всеволод Вишневский, «Оптимистическая трагедия».
Он наслаждался своим хамством, поскольку чувствовал себя защищенным цитатой, именем Всеволода Вишневского.
Вообще Валера был уверен в своей защищенности со всех сторон. В газетах он любил читать сообщения о самолетах, потерпевших аварию. Он думал, был почти уверен, что, если когда-нибудь станет падать самолет, в котором он будет лететь, все разобьются, а он не разобьется. Он успеет занять место в хвосте самолета. Растолкает всех и первым запрется в уборной, в самом безопасном месте. Он знает, куда бежать при любой опасности. В мыслях своих, откровенно подловатых, Валера всегда был запертым в уборной. Сейчас он вырвался оттуда и кривлялся перед девчонкой.
— Концерт по телеку видела? Скажи, дает Доронина про березы? — Он пропел: — «Так и хочется к телу прижать обнаженные груди берез».
Кто-то опять начал дергать дверь.
— Уборка! — зло крикнул Валера.
Алена поднялась, чтобы идти. Он толкнул ее в грудь, она села. Алена тут же поднялась снова, на этот раз решительно. И тогда Валера с силой, в которой выразилось все зло, накопившееся против рыжей девчонки, схватил ее за грудь и сжал.
— Ой!
Алена ударила его тетрадкой в лицо.
— Ты что сделал?
На глазах у Алены выступили слезы.
— Что я сделал? Что я сделал?
— Схватил.
— За что я тебя схватил?
— Подлец!
— За что я тебя схватил?
— Узнаешь.
— Ну, скажи, за что я тебя схватил? Стесняешься, да?
Он издевался над ее чистотой и нежностью. Он был уверен, что она не скажет. На улице Валера проделывал это еще в шестом классе. Он прятался в арке старого дома и, когда проходили мимо девчонки, которых он не знал и которые его не знали, выскакивал и хватал какую-нибудь за грудь. Правда, иногда получал портфелем по голове, но ни одна не пожаловалась и не отвела его в детскую комнату милиции.
Валера больше не держал Алену. Он открыл дверь, но за дверью никого не было, и Валера, выйдя первым в коридор, глядя воровато по сторонам, сделал выпад назад и так же сильно и больно схватил Алену за другую грудь. Алена заплакала, побежала по коридору. В конце коридора была приоткрыта дверь в кладовку, где техничка держала ведра для уборки, тряпки, швабры. По коридору шли мальчишки и девчонки из 9 «А», Алена забежала в кладовку, чтобы не встретиться с ними, чтобы они не видели, как она плачет.
Прозвенел звонок. Алена осталась в кладовке. Здесь было пыльно» темно, лежала свернутая дорожка, висели грязные тряпки. Она тоже теперь грязная. Она уже никогда не будет такой чистой, как раньше. Валера ее опоганил. Надо было кусаться, бросать в него книжки, тетради, не подпускать близко. А она сидела, переписывала стихи и ждала, когда он заглянет к ней в тетрадку и ляжет прямо на плечо. И плечо теперь грязное. Алена ударила себя кулачком по плечу и не почувствовала боли. Боль была в сердце, и груди болели не самой болью, а памятью о боли. Пальцы Валеры прошли сквозь одежду. Хотелось скорее искупаться, смыть следы пальцев.
Алена пошарила в сумке, достала половинку голубой плиточки, швырнула ее, не глядя, в угол. Плиточка звякнула о ведро и упала неслышно на тряпки. Чистый голубой цвет — это больше не ее цвет. Она больше не имеет на него права. Теперь ей все равно.
После уроков Марь Яна увидела Алену, хотела подойти к ней, но девчонка убежала, толкнув Мишку Зуева так, что тот ударился в стену.
— Ты что? Во! — крикнул он и кинулся за ней.
— Зуев! — позвала учительница.
Он остановился, обернулся к Марь Яне.
— Ты куда бежишь?
— Никуда. Домой.
Высыпавшие из класса ребята заслонили Алену, которая убегала все дальше и была уже в конце коридора.
— Ну иди! До свидания, — сказала Марь Яна и с озабоченным видом зашагала в учительскую.
Мишка Зуев недоуменно поднял плечи к ушам и так остался стоять.
— До свиданья! Во!
В учительской Марь Яна задержалась, ожидая, когда освободится телефон. Потом, когда освободился, пыталась дозвониться в ателье, где шили ей платье. Набирала номер и, слушая короткие гудки, дольше чем нужно держала трубку около уха.
— Не дозвонилась? — спросила завуч Нина Алексеевна, дымящая, по обыкновению, за своим столом и разгоняющая дым рукой, чтобы лучше видеть Марь Яну.
— Да.
— Ты что?
— Давыдова моя… Что-то с ней происходит. Сейчас толкнула Зуева, убежала. Ну что с ней делать?
— Вызвать отца, чтобы всыпал ей ремня!
— Да я не об этом. Это самая моя любимая девчонка. Стихи пишет, все время пытается мне их читать. А что я понимаю в стихах. Говорит: «Вы любите Исикаву Токубоку?» Ты любишь Исикаву Токубоку?
— А кто это?
— Японский поэт. Анна Федоровна дала мне почитать этого Исикаву Токубоку. Интересный поэт, тонкий такой, знаешь, как папиросная бумага. Все у него прозрачно. Но к Анне Федоровне она не подходит, не спрашивает: «Вы любите Исикаву Токубоку?» А учительница литературы должна располагать…
Марь Яна замолчала, посмотрела на завуча. Нина Алексеевна перестала курить, держала папиросу внизу под столом в вытянутой руке, чтобы дым не ел глаза.
— Ну, знаешь ли, все эти тонкости: любите не любите…
— Надо кому-нибудь проведать ее в больнице, — сказала Марь Яна. — Завтра местком соберем, выделим денег на апельсины.
Она была заместителем председателя месткома. Нина Алексеевна затянулась, снова опустила руку под стол.
— Я схожу. Мы с ней вдвоем остались… Варенья банку отнесу. У меня есть.
Они заговорили об Анне Федоровне. Марь Яна недолюбливала учительницу за высокомерное отношение к тем, кто не следил за новинками литературы, за позу мученицы.
Дверь учительской заскрипела, тихонько приоткрылась, и Марь Яна увидела родные черные глаза и румяные щечки с ямочками. В дверях стояла ее младшая сестра Катька. В одной руке она держала белую пушистую шапку, другой смущенно открывала и закрывала «молнию» на куртке.
— Кто к нам пришел! — радостно сказала Марь Яна. — Ну заходи, заходи!
Но Катька поманила сестру в коридор. Она только в прошлом году закончила школу и, как и в школьные годы, робела заходить в учительскую.
— Что-нибудь случилось? — спросила Марь Яна в коридоре. — Ты почему не на работе?
— Я уволилась.
— Как уволилась?
Они шли по коридору: впереди стройная, с распущенными по плечам темными волосами девушка; за ней — приземистая, полная женщина. Катька заглядывала в открытые двери классов. Найдя пустой, зашла и сразу почувствовала себя уверенней.
— Что я, должна всю жизнь машинисткой работать? У меня спина искривляется.
— Но что-нибудь надо делать. Ты уже со второго места уходишь. И не посоветовалась. Катька, ну что это такое?
— Я с Игорем в Бакуриани еду… Поговори с отцом. Мать согласна.
— Как в Бакуриани? У тебя же соревнования?
— Я там тренироваться буду.
— С горнолыжниками?
— Да.
— Как с горнолыжниками? Ты же в гонке?
— Нэ пэрспэктива! У меня конституция не та, понятно? Что я, с такой конституцией могу догнать Галину Кулакову? А горные лыжи сами едут, аж ветер свистит. Смелость только нужна.
— Ну, смелости у тебя хватает. И ветер у тебя в голове свистит. Катька, когда ты поумнеешь?
— Ну Игорь зовет, понимаешь? И тренер согласен. У них одна девочка заболела. Поговори с отцом.
— Ни за что. Чтоб я родную сестру своими руками толкнула…
— Если ты мне родная сестра, то поговоришь с отцом, понятно? Это не мне нужно, а ему. Я все равно уеду.
— Не понятно, — сказала Марь Яна.
— Не понятно и не надо. Меня Игорь зовет, понятно?
Катька смотрела на Марь Яну строго, требовательно, щеки капризно округлились, ямочки на них пропали.
— Чего надулась, как мышь на крупу? Ну улыбнись, горнолыжница.
И едва Катька улыбнулась, Марь Яна поймала обе ямочки пальцами. Сестры до сих пор играли в детскую игру, придуманную отцом: «А на щеках ямочки — от пальчиков мамочки», — говорил он.
— А этот, твой Игорь, понимает, куда он тебя зовет?
— Он понимает. И я понимаю. Поговори, а?
— Работать кто будет? Не стала поступать в институт, так работать надо.
— Я буду. Я учебники с собой возьму. Буду готовиться в пед, как ты.
Марь Яна внимательно посмотрела в черные, улыбчивые глаза сестры, погрозила пальцем.
— Катька!
И обе рассмеялись.
— Ну правда, буду готовиться.
— Я тебе напишу план.
— Хорошо, — согласилась Катька. — А это чей класс? Это не твой класс?
— Нет, — Марь Яна оглянулась по сторонам. — Нет.
— Ну, я пошла? — Катька на мгновение прижалась к сестре. — Ты у меня замечательная сестренка. И хорошая училка. Все понимаешь. Правда, мне девчонки из твоего класса говорили.
— Что ты врешь, подхалимка?
— Ну, не говорили, я сама знаю. Я уверена.
— Вместе пойдем. Подожди меня внизу.
Марь Яна торопливым шагом зашла в учительскую и направилась сразу за шкафы, где висела одежда.
— Что-нибудь случилось? — с тревогой спросила Нина Алексеевна.
— Конечно, случилось. Катька — это вторая Давыдова. Если не первая! Бросила работу. Я с таким трудом устроила ее в эту чертову фирму. Прямо не успеваешь поворачиваться: в школе — Давыдова, дома — Катька. Не жизнь, а малина.
Но проговорила это Марь Яна не озабоченно, почти весело, а последние слова и вовсе с улыбкой. Она понимала, что «подлая» Катька называла ее «замечательной сестренкой и хорошей училкой», чтобы подольститься, но все равно было приятно. И приятно было думать, что она нужна Катьке и нужна Давыдовой, всей этой «нумидийской коннице», с которой только она одна и может справиться.
Глава восьмая
Вместе с директором и Марь Яной в класс вошла низенькая блондинка в больших очках. Она была в джинсах фирма, в замшевой безрукавке, полы которой свисали мелко нарезанной лапшой. В талии безрукавку перехватывал широкий ремень. Ребята изучали одежду журналистки, она смотрела сквозь свои большие очки на ребят.
Корреспондентку представил директор. Он говорил, косясь на нее и на ребят своим пестрым глазом. Журналистка некоторое время с удивлением поглядывала на директора, пока не разобралась, в чем дело.
Андрей Николаевич слегка раскачивался во время своего краткого слова, ставя точки, вопросительные и восклицательные знаки не только интонацией голоса, но и всей фигурой. Он то выпрямлялся, то слегка пригибался к столу, чтобы коснуться крышки стола. Он был очень высок.
Директор извинился, что не может присутствовать при дальнейшем разговоре — дела, попрощался, стрельнув в ребят и в учительницу озабоченной крапинкой своего зрачка, и ушел.
После директора несколько слов сказала Марь Яна. Она призывала ребят быть откровенными.
Лидия Князева стояла у стола и улыбалась ребятам. Всем своим видом, и особенно взглядом неправдоподобно увеличенных глаз, она давала понять, что заранее находится на их стороне. Слова Марь Яны она сопровождала вежливым, но в то же время нетерпеливым кивком головы, словно хотела сказать: «Да кончай ты, промокашка, без тебя разберемся». Голова Лидии Князевой при ее маленьком росте казалась непропорционально большой, видимо, из-за очков и прически. Волосы она носила крылом и все время поправляла их левой рукой. Нетерпение угадывалось в каждом жесте, и при последних словах Марь Яны журналистка уже смотрела не на ребят, а на учительницу, и в повороте ее головы было: «Да когда же ты уйдешь?»
Марь Яна кончила говорить и присела, потеснив Люду Попову и Люду Стрижеву. Лидия Князева долгим взглядом посмотрела на учительницу, виновато улыбнулась.
— Марина Яновна, извините, я хотела бы сначала поговорить с ребятами, так сказать, наедине. — И еще раз повторила: — Извините!
Учительница встала.
— Да, пожалуйста, я думала… — Неловкость была в каждом ее движении.
— Извините, — в третий раз повторила Лидия Князева, но в голосе было уже не извинение, а только нетерпение.
Марь Яна заторопилась, захлопнула за собой дверь. Получилось неловко, будто ее выставили из класса. А Лидия Князева ничего не почувствовала, вернее, эта неловкость входила в ее планы, надо было завоевать ребят, в очень короткое время приобрести авторитет. И она его завоевала очень просто, унизила их учительницу, и в ее лице всех учителей школы, дала сразу понять мальчишкам и девчонкам, что она не собирается считаться с мнением учителей.
Каждый взрослый человек, который приходит в школу, становится на день, на час учителем. Заняла место учителя на один урок и Лидия Князева. И сразу совершила грубую ошибку, впрочем, довольно распространенную и среди учителей. На подобном заигрывании легче всего стать хорошей. Если при учительнице можно обсуждать других учителей, то она «тетка, что надо», «своя в доску». Лидия Князева сходу решила стать «своей в доску». Она была еще достаточно молода, помнила свои школьные годы, «зануд-промокашек», как она говорила в редакции, и считала, что легко разговорит ребят.
— Вас уже проинструктировали, как мне отвечать?
— Да.
— Ну и как же?
— Молча.
В разных углах класса сдержанно засмеялись. Ответ был из школьного жаргона, из серии «Зачем?» — «За огурцами». «Молча» — означало не вызов, не неприязнь, а намек на то, что директор и учителя хотели бы, чтобы мальчишки и девчонки из 9-го «Великолепного» разговаривали с журналисткой «молча».
Она оценила юмор, посмеялась вместе с ребятами. Контакт установился. Лидия Князева задвинула учительский стул, села за парту на свободное место рядом с Юркой Лютиковым.
Ребята сгрудились около парты, теснились по три, четыре человека на одной скамье.
— Только тихо! — сказала Лидия Князева. — А то меня вместе с вами выгонят отсюда.
Шутка была не бог весть какая, но все опять засмеялись, всем нравилась «своя в доску» журналистка. Лидия Князева была довольна тем, как у нее развиваются отношения с ребятами. Она не подозревала, что действует по сценарию плохих педагогов, с которыми приехала бороться и которые действуют так же. «Вы хорошие ребята, я хорошая тетка. Будем понимать друг друга, все будет хорошо». Отпуская раньше времени свой класс, такая «тетка» говорит: «Только тихо!» Лидия Князева тоже не обошлась без этой фразы.
— Значит, договорились — тихо! Давайте по порядку. Мы получили ваше письмо в редакции и подумали, что ребятам надо помочь. Она что, действительно… такая зануда?
— Еще какая!
— «Пингвин, прячущий жирное тело в утесах — это интеллигенция», — передразнила Рыбу Лялька. Получилось смешно, и все возбужденно засмеялись.
— Как ее зовут по-настоящему? — спросила Лидия Князева.
— Как по-настоящему? Во!
— Ну, у каждой учительницы есть имя, которое она получает от рождения. В школе оно не имеет цены. В школе настоящим считается другое имя, которое дают учительнице ученики.
— А-а-а! — первым сориентировался Валера Куманин. — Рыба! Мы ее зовем Рыбой.
— Она сейчас в больнице, — сказала Алена.
— Да, я знаю. Я потом постараюсь побывать у нее. Но это дела не меняет. Рыба… Если бы вы написали, что ее зовут Рыбой, было бы сразу понятнее… Кличка многое объясняет. Кличка — это как знак качества на человеке.
— У нас есть еще Велосипед.
— И Сюра, — сказала Маржалета. — Серафима Юрьевна, историческая училка.
— А ты знаешь, — сказала Алена, глядя в лицо хмыкающей Маржалеты, — ты знаешь, что Анна Федоровна, Зоя Павловна и Серафима Юрьевна могут на тебя подать в суд и ты ответишь?
— За что?
— «Основы государства и права» учила? За унижение достоинства личности. Статья 127. И вообще я против письма. Мы сами виноваты.
— Да-вы-до-ва, стряхни пыль с ушей, баржа тонет, — сказал Валера уже не на школьном, а на уличном жаргоне. Он очень на нее разозлился.
— А ты! А ты! — Алена не знала, что ему сказать. — А ты — иди отсюда!
— Ой, Давыдова, ну ты в самом деле, — рассудительно проговорила Нинка Лагутина.
— А ты не знаешь, не лезь. Пусть он уйдет отсюда! Иди отсюда! — крикнула Алена нахально улыбающемуся Валере и швырнула ему в лицо тетрадку. Он отбил ее рукой, окрысился.
— Хочешь схлопотать?
— Хочу! — Она встала перед ним.
— Давыдова, сядь, — строго проговорила Раиса Русакова.
— А пусть он уйдет.
— С какой стати он должен уходить? — заступилась за Валеру Маржалета. — Тоже мне адвокат. Не знаю я такой статьи.
— Тогда я уйду.
— Давыдова, успокойся, — сказала Лялька Киселева.
— А ты знаешь, нужно мне успокоиться? Знаешь?
Алена схватила сумку с книгами и вышла. Тетрадка осталась лежать на полу. Раиса, помедлив, подняла ее, положила в свой портфель.
Ночью Алена внезапно проснулась. Ложась спать, она думала о том, что надо что-то сделать, отомстить Валере Куманину, надо изменить всю жизнь. Надо жить иначе. И это беспокойство ее разбудило. Тараща глаза в темноте, Алена пробралась к столу, зажгла настольную лампу, некоторое время сидела зажмурившись, привыкая к яркому свету, потом достала из стола чистую тетрадь, написала на обложке: «Дневник моей жизни». Посидела еще некоторое время и вывела на первом чистом листе: «Лирический дневник А. Давыдовой. В стихах». Последнее слово она поставила отдельно и дважды его подчеркнула. После этого Алена снова легла спать и до самого утра уже не просыпалась.
Утром Алена встала с трудом, в школу пришла невыспавшейся. Надо было надевать ботинки, брать лыжи и идти сдавать нормы ГТО. Учитель физкультуры стоял в дверях спортзала, поторапливал.
Алена надела ботинки, взяла лыжи и палки и спряталась в небольшой тесной комнате, где лежали маты и всякий спортинвентарь. Алена села на маты, обняла лыжи и прижалась к ним щекой. «Там и снегу-то почти не осталось. Весна уже, какие-то нормы, лыжи», — подумала она. Алюминиевые палки, к которым Алена прижималась щекой, холодили лицо. Ей уже не хотелось спать, а хотелось грустить. «Ох!» — вздохнула она.
Затих в коридоре грохот лыж и стук ботинок, которые всем девчонкам были велики. Алена выбралась из своего укрытия, прошлась по пустому залу. Гулко, размеренно звучали ее шаги. Гулкость шагов отозвалась в ней ритмом. Возникло настроение для стихов. Слова и образы подступали к горлу, оставалось их только выкрикнуть. Алене хотелось впервые в жизни написать что-нибудь откровеннее…
«Передо мной бумажный лист, где каждый суффикс, словно свист, ломает строй стихов… каких-то, строй стихов… веселых, строй стихов… неизвестно каких… Надо придумать…»
В первой строфе она со свистом всех суффиксов поломает строй стихов веселых и напишет что-нибудь грустное-грустное, тревожно-сладкое. Ей хотелось доказать Валере Куманину, что он не сможет ее больше оскорбить. Она защитится от него откровенными стихами. Ей хотелось жертвенного признания, чтобы все ахнули и испугались, какая она отчаянная, не боится, что над ней будут смеяться, при всех признается в любви. Интересно, как Сережка воспримет: испугается вместе со всеми или будет сидеть с открытым от удивления ртом.
На всех этажах шли уроки, ее одноклассники бегали по двору на лыжах, а Алена в спортзале сочиняла свои первые, по-настоящему откровенные стихи. Она подставляла себя под удары слов с такой же жаждой боли, как Ахмадулина: «Ударь в меня, как в бубен, не жалей…» Но и этого ей казалось мало. Она готова была, как Сергей Есенин, «рубцевать себя по нежной коже, кровью чувств ласкать чужие души». Сердцу было больно и сладко придумывать тоскливые, разрывающие душу слова. И повторять их было больно и еще более сладко. Она читала вслух готовые строчки и вдохновенно ловила открытым ртом возвращающиеся к ней из всех углов спортзала гулкие слова, ставшие эхом мысли и чувства.
На истории и на геометрии Алена продолжала сочинять свое новое, очень важное стихотворение. Доказывала у доски теорему и даже четверку получила, а в голове и во всем теле невидимый метроном отбивал размеренные доли чувства, заставляя жить в ритме стихотворения, заставляя подыскивать недостающие слова и рифмы. На перемене пришла последняя рифма, и Алена почувствовала, как во всем теле и в сознании наступила тишина.
На уроке географии Алена сидела обессиленная, как после трудной физической работы. Она отдыхала, почти не слушала, что говорила Марь Яна, но смотрела на нее преданными глазами.
Открылась дверь и заглянула мать Маржалеты. Эта полная женщина имела нормальное имя и отчество — Надежда Семеновна. Но она любила произносить имена с иностранным шиком, вместо Александры — «Александрин», вместо Нюры или Анны — «Аннэт». Дочь Маргариту звала Маржалетой. И ее соответственно все эти Александрины и Аннэты звали Надиной.
Надина Семеновна сначала заглянула в класс, потом поманила пальцем дочь и только после этого посмотрела на учительницу.
— Марина Яночка, извините!
Та хмуро покосилась на дверь, но ничего не сказала, только склонила голову к журналу, что могло означать и разрешение и отказ. Крупная, в мать, Маржалета вышла в коридор. На груди у этой рано оформившейся девицы болтался поверх школьной формы замочек на цепочке — такой же крик моды, как бритвочка. Бритвочка у нее тоже была. Маржалета как-то надела ее под платье с большим вырезом. Блестящая бритвочка так и легла в ложбинку.
Ребята пришли в жуткий восторг. «Маржалета, обрежешь», — кричали они. Пришлось снять.
Вернулась Маржалета. Замочек она держала в руке. Шла по проходу, сердито наматывала на палец цепочку. Близкая к школе родительница, узнав о приезде журналистки, приходила каждый день следом за дочерью в школу, ловила в коридоре, вызывала с уроков, чтобы привести в соответствующий школьный вид.
Надину Семеновну выбрали председателем родительского комитета еще при старом директоре и с тех пор выбирали каждый год. Она любила общественную школьную работу, отдавала ей много времени. Через мужа Надина Семеновна доставала, когда требовалось, автобусы для экскурсий, грузовые автомобили, стройматериалы для ремонта школы.
— Давыдова, что ты на меня смотришь? — спросила Марь Яна. — Хочешь отвечать? Иди!
— Нет! Я нечаянно.
В классе засмеялись.
— Иди, иди, Давыдова.
Алена вздохнула и пошла к доске. Рассказывать надо было об экономике ФРГ. Алена подошла к карте. Но в это время дверь снова открылась и показалась высокая прическа Надины Семеновны.
— Марина Яночка, еще на одну минуточку мою непокорную… Маржалета!
В голосе прозвучали наставительные нотки. Дочь ушла, видимо не дослушав наставления родительницы.
— Мама, я в школе, — сказала Маржалета.
— Я тоже в школе, — с достоинством ответила Надина Семеновна.
— Не пойду.
Массивная фигура Надины Семеновны поторчала некоторое время в проеме, и дверь захлопнулась.
— Продолжим, — сказала Марь Яна, поднимаясь со стула.
Она взяла свой стул, поднесла к двери и просунула в дверную ручку. В классе засмеялись.
— Не вижу ничего смешного. Рассказывай, Давыдова. Мы слушаем.
Алена опять вздохнула. Трудно было перестроиться на уроки. Сережка Жуков, как обычно, не слушал и даже не замечал того, что происходило в классе. Перед ним на столе лежала книга, он сидел, уткнувшись в нее.
— Сейчас бы прочитать хорошую книгу, — сказала Алена, имея в виду Сережку, но он не услышал ее.
— Что? — спросила учительница.
— Марь Яна, можно я прочитаю стихи?
— Об экономике ФРГ?
— Нет.
— Никаких стихов, Давыдова. У нас урок географии. Что с тобой? Не знаешь урока?
— Знаю, — сказала очень серьезно Алена, и было видно: знает.
В классе зашумели: «Пусть прочитает», «Читай, Давыдова!».
— Или лучше тогда отпустите меня с урока.
Она сказала это без вызова, без озорства, устало и печально.
Марь Яна внимательно посмотрела на девчонку. На какую-то долю секунды увидела на месте Алены Катьку и сразу поняла по интонации, что надо разрешить. Подумала с нежностью к своей младшей сестренке и к Алене: «Господи, с этими девчонками так легко наломать дров, так легко не услышать, что девчоночье сердечко бьется не в механическом, а в человеческом ритме».
— Ну, хорошо, Давыдова, читай, если иначе нельзя. Тиха-а! Тиха-а! В конце концов не каждый день нам предлагают стихи.
— «Признание в одиночестве».
Все притихли. Было что-то необычное в том, как озаглавила свои стихи Алена. Все ждали, что она прочтет.
— Жуков читает книжку, — сказала Алена.
— Жуков, убери книгу. Давыдова хочет прочитать свои стихи. Послушай и ты, пожалуйста.
— Да пусть читает, — сказал Сережа, нехотя пряча книгу в стол.
И наступила тишина. Сердце в груди Алены гулко билось, все громче, громче…
Хохот взорвал тишину недоумения, подбросил ребят над скамьями. Некоторые засучили ногами от удовольствия. Все были восхищены Аленой, тем, как она ловко сумела притвориться серьезной и взволнованной.
— Сентиментал! — восторженно всхлипывал Юрка Лютиков.
— Коровья тоска! Есть такая порода коров — сентиментальская. Честно!
— Симментальская, дурак!
— Лирика симментальской коровы, — сказал Валера. — Хи-хи!
— Га-га!
Алена и сама смеялась. Она не понимала, как это произошло. Зачем они смеются? Зачем она сама смеется? Она писала и прочла им серьезные стихи. Она высказала в них всю муку, которую невозможно нести в себе молча. Алене было смешно до слез. Она хохотала и вытирала слезы.
— Хватит, Давыдова, — сказала учительница. — Пойди погуляй.
— Я больше не буду.
Вместо признания получилась хулиганская выходка. Она сама предала свое признание и призвание — слишком долго ерничала, заигралась, зарифмовалась. Никто не заметил, что в этом стихотворении совсем почти не было нарочито уродливых поэтических фраз, а какие были, пришли в стихи сами. «Но ведь я чувствовала, чувствовала, — подумала Алена. — Мне же по-настоящему больно было и сладко от каждого слова. Почему же они не почувствовали?»
Лидия Князева пришла к концу уроков, чтобы встретиться с Аленой Давыдовой. Они вместе вышли на улицу. Пригревало солнышко, снег подтаивал, оседал. Огромные глыбы сбрасывали с крыш на тротуар. Они лежали вперемешку с кусками льда.
Алена любила это время, когда все начинало таять и с крыш сбрасывали снег. С их дома вчера весь вечер счищали глыбы снега и сбивали сосульки, скребли по железу. А утром дворник скреб под окнами, не давал спать. Но было приятно прислушиваться. Весна!
— Ты вела себя так вчера почему? — спросила журналистка.
— Так, — ответила Алена. Она не была расположена к разговору.
— Ты вчера довольно метко бросила тетрадкой в этого парня. Ты что… очень его не любишь?
Она засмеялась, приглашая Алену к откровенному разговору. Лидии Князевой было лет тридцать — тридцать пять, но голос у нее был какой-то старый, хриплый и смеялась она хрипло, вернее не смеялась, а мелко-мелко кашляла. И в конце, когда уже не хватало дыхания, гулко, болезненно откашливалась и набирала полную грудь воздуха для нового приступа смеха.
Алена прошла еще несколько шагов, не отвечая на вопрос, который считала необязательным, и остановилась.
— Спрашивайте, что вы хотели спросить?
— Идем. Я тебя провожу. По дороге и поговорим. Ты куда идешь?
— Я иду на крышу.
Лидия Князева не удивилась.
— И я с тобой пойду на крышу. День сегодня хороший, только по крышам и ходить.
Алена пожала плечами. Они долго шли молча.
— Я хочу попросить тебя почитать стихи, — сказала журналистка. — Ты ведь пишешь стихи?
— Да.
— Почитай.
— Я могу читать стихи только на крыше.
— Я думала: ты шутишь. Ну хорошо, пойдем на крышу.
Лидия Князева работала в отделе писем. Она считала этот отдел очень удобным в творческом смысле. Все письма проходили через ее руки, любое письмо она могла оставить себе и поехать по нему в командировку. Творческий метод ее был очень прост. Она встречалась с автором письма, записывала все, что узнавала от него и о нем, а затем садилась писать статью. Во первых строках пересказывала письмо, цитировала из него несколько строк или приводила полностью, а затем рассказывала о себе, как ездила, как встретил ее автор письма, как они просидели целую ночь, беседуя о жизни.
Заявление рыжей девочки, что она идет на крышу, сначала несколько удивило Лидию Князеву, а потом даже понравилось. Хороший журналистский ход предлагала сама жизнь…
Алена жила в шестиэтажном доме с аркой, с покатой зеленой крышей, огороженной по краю ржавой решеткой. В некоторых местах, особенно со стороны двора, от решетки остались только столбики. По весне, когда открывали чердачный люк, Алена забиралась на крышу и часами просиживала там, глядя сверху на город. Дом был построен до войны, в войну разрушен, после войны отремонтирован. Его и два других, примыкающих к «Электронике», собирались снести, чтобы построить на этом месте такое же высокое здание: «Дом книги».
Алена надеялась отвязаться от журналистки, думала, что та не полезет на крышу. Но Лидия Князева полезла. Она была в красных сапожках на высоких каблуках, сильно прибавлявших ей рост, делающих осанку. Но на крышу в таких сапогах лезть было неудобно. Перед чердачной лестницей Алена сказала, надеясь остановить журналистку:
— Вам, наверное, в таких сапогах скользко будет?
— Ничего! Полезли, старуха!
Она считала себя бесстрашной журналисткой: в кратер вулкана так в кратер вулкана, на крышу так на крышу, лишь бы не упустить интересный материал, «взять прямо со сковородки жареный факт».
На крыше, после того как снег счистили, осталась снеговая крошка. Она подтаивала, железо было мокрым. Приходилось карабкаться на четвереньках, чтобы не загудеть вниз. Крыша громыхала, скользила под ногами, но Лидия Князева упорно лезла за Аленой.
На самом верху, около телевизионных антенн, — ровная бетонированная площадка. Здесь Лидия Князева выпрямилась на подрагивающих от напряжения ногах, долго откашливалась, свистя и хрипя прокуренным, простуженным горлом, и затем ее душу охватил восторг восторгов. Она никогда не поднималась так высоко, не стояла на крыше дома.
Здесь же, около антенн, на кирпичах лежала доска. Видимо, рабочие, которые счищали с крыши снег, здесь отдыхали, как на лавочке. Ноги всё подрагивали, и Лидия Князева села на доску.
Алена, взобравшись на крышу, распахнула шубку, сняла шапку. Ветер играл фартуком, подбрасывая его и опуская, а затем вдруг стихал, и фартук повисал неподвижно. Солнечные лучи в короткие минуты затишья становились горячей, казалось, они прижимают фартук к платью и проникают сквозь платье к телу. И снова налетал ветер, щекотал шею, руки, лицо, тело под платьем. Алена запрокидывала голову, ловила веснушками и челочкой солнце и ветер.
Лидия Князева перестала подкашливать, сидела тихо, отдыхала. С крыши далеко в обе стороны был виден бульвар. В середине широкой улицы — деревья с грачиными гнездами. По ту сторону бульвара мчатся трамваи и машины, по эту — только машины.
За бульваром, насколько хватало глаз, поблескивали мокрые крыши, освещенные солнцем. За дальними домами виднелось серое прямоугольное здание телеграфа. За телеграфом, чуть в стороне, между крышами, торчали золотые купола Покровской церкви, золотились на солнце кресты.
Шум трамваев и автомобилей отсюда казался далеким, нереальным. Лидия Князева несколько раз глубоко вздохнула, кашлянув, напомнив о себе.
— Аудитория готова. Я говорю, аудитория готова.
— Что? — притворно спросила Алена, оборачиваясь, и ветер тотчас же сбил челочку набок. Алена дунула на нее, сказала: — Ладно, я вам почитаю. Только я пишу стихи в стиле Зеленого человека.
— Какого… зеленого человека?
— Этого… — Она показала на глухую стену «Электроники».
Там почти всю стену занимал плакат, на котором был изображен зеленый человек с лотерейным билетом в руке. Алена подождала, пока журналистка посмотрит…
— «А ты еще не приобрел лотерейного билета? Он может дать вам и ковер, и холодильник, и вот это».
— Что — вот это? — спросила Лидия Князева.
— Машину. Видите… нарисована на билете. А стихи внизу написаны, их отсюда не видно.
После неудавшегося жертвенного признания Алена много думала, подыскивая беспощадные примеры для своей поэзии… «Вот кто — Зеленый человек!» Счастливец с лотерейным билетом был нарисован так плохо, что один палец заходил за другой, и получалось, что он держит билет и кукиш показывает: «И вот это…» «Мне показывает», — решила Алена.
Лидия Князева посмеялась, опять закашлялась.
— Ну хорошо, почитай все-таки.
Алена долго молчала и неожиданно, не предупредив, начала читать стихи. Она выкрикивала слова, рифмы, голосом и манерой чтения давая понять, что сама относится к этой поэзии, как того и заслуживают всякие нелепости вроде: «Бык моста», «Извергнуть уменье из знаний своих», «Сентиментал».
Она читала, испытывая радостное чувство освобождения. Она расковывалась, она сбрасывала с себя чешую слов. Она знала теперь: не в словах дело. Дар поэта не придуриваться, а, как написал Есенин, «ласкать и корябать».
Лидия Князева прослушала все, что написала Алена за два года.
— Спасибо…
— Вам — спасибо!
— Мне за что? — удивилась журналистка.
— Есть такая сказка, знаете, «У короля ослиные уши»? Надо прошептать или прокричать, чтобы освободиться от тайны. Теперь другое буду писать.
Глава девятая
Анна Федоровна лежала в больнице на «9-м километре». Просторная, с большим окном палата. За окном — лес. Анна Федоровна дала санитарке денег, чтобы та купила семечек и устроила кормушку для птиц. И теперь за окном покачивалась коробочка из-под «Виолы». Анна Федоровна часами смотрела на эту коробочку, на заснеженные сосны. Соседки по палате с уважением относились к учительнице, спрашивали о школе. Приходилось отвечать. Но, отвечая, Анна Федоровна смотрела в окно и неожиданно замолкала, когда прилетали синицы и садились на коробочку.
Вот так же семь лет назад она стояла у окна на кухне в своей, вернее отцовской, трехкомнатной квартире. Она ждала с работы мужа, варила обед. И, пока суп кипел, смотрела на рябины, посаженные отцом. В ветках шныряли синицы. И вдруг прилетела, тяжело опустилась на ветку, стряхнув с нее снег, красногрудая большая птица. «Снегирь», — радостно подумала Анна Федоровна. Эта птица редко залетала к ним во двор.
Муж работал в ателье по ремонту телевизоров. Он ничего не добился к сорока годам, просто был хорошим родным человеком. Они поженились в тот год, когда умерла мать Анны Федоровны. Сначала была свадьба, а потом — похороны. Через два года отец женился на молодой женщине и переехал к ней жить, забрав кое-что из вещей. Библиотека и большинство вещей остались, но дом, в котором Анна Федоровна родилась, разрушился. Отец оставил ей свою куртку и шлем, которые она так любила надевать девчонкой и позднее, в институте.
Шлем она с тех пор не надевала ни разу. Как-то хотела надеть, а он ссохся, не налез на голову.
Анна Федоровна смотрела в широкое, чисто вымытое окно больницы — лес был виден далеко. А память ее возвращала к другому окну, из которого были видны кроны рябин. Когда человеку хорошо и спокойно, то и ждать мужа с работы — радость, и снегирь за окном — радость. Она собиралась сказать мужу: «Знаешь, снегирь сегодня прилетал». И в это время в дверь позвонили. Анна Федоровна торопливо и радостно шагала к двери, думая с улыбкой: «Не забыть сказать, что снегирь прилетал». Но пришел не муж. На площадке стояла девушка лет двадцати с миленьким маленьким личиком, обрамленным норковым мехом шапки и норковым воротником пальто. Через плечо на длинном ремне — белая сумка с большой блестящей застежкой.
«Можно войти? Я — Люся».
«Войдите, Люся».
«Борис Александрович вам обо мне говорил?»
«Нет».
«Я так и знала, что он сам не скажет. У меня будет ребенок… от него».
Девушка еще что-то говорила, но Анна Федоровна не слышала. Она смотрела в решительное взволнованное личико и думала, что, оказывается, есть на свете Люся. И эта Люся стоит перед ней.
От семейной жизни у Анны Федоровны осталась одна фотография, вернее, половинка фотографии. Они стоят с Борисом у ворот дома… Борис положил ей руку на плечо. Она отрезала его, осталась только рука на плече. Теперь Анна Федоровна жалела, что не сохранила целиком хотя бы одну фотографию. Она была такой одинокой, что вспоминала свою жизнь с Борисом как чью-то чужую жизнь. Семь лет изменили все: психику, внешность, походку. Она привыкла к своему одиночеству так же, как привыкла ходить в свитере и причесываться одним взмахом руки. К одному только не могла привыкнуть — к своей новой квартире. Окна выходили на север, батареи грели плохо. Ей всегда теперь было холодно и темно. Иногда вяло думала: «Надо было не соглашаться на размен. Борис пришел и должен был уйти, а квартира бы осталась».
Анна Федоровна пыталась объяснить свои неудачи в школе неудачами в личной жизни. Она уже не винила в происшедшем только ребят. Им неинтересно. Раньше было интересно, а теперь неинтересно. Потому что раньше она была счастлива — весь тот период до смерти матери и ухода отца и после — с Борисом… Какой она тогда приходила в школу… Выучивала наизусть огромные куски из «Войны и мира»: «Наташа Ростова на балу», «Наташа Ростова в Отрадном».
«Послушайте, — говорила она, — как гениально это написал Лев Николаевич Толстой. Наташа пела, а Николинька испортил песню. Он вбежал и крикнул: «Ряженые пришли!» Наташа упала на диван и крикнула: «Дурак, дурак!»
На первой парте сидел толстый ленивый мальчишка. Он вдруг зевнул, и Анна Федоровна крикнула ему прямо в открытый рот:
«Дурак, дурак!»
Класс ее понял, и мальчишка не обиделся. Ей тогда все можно было простить за Наташу Ростову.
«Вдохновение ушло», — подумала Анна Федоровна, глядя в окно на заснеженные сосны. Там, за ними, за чистыми снегами было что-то хорошее, что от нее ушло. Вдохновение ушло. Дважды уходило: когда умерла мать и ушел отец и теперь. «Это же со своим одиночеством я к ним прихожу».
В больнице Анна Федоровна с неприязнью думала о своей квартире. А вернувшись домой, обрадовалась уюту. Книжные шкафы, стеллажи, лампа с приятным зеленым абажуром, маленькая скамеечка, чтобы, сидя на ней, рыться на книжных полках.
Песталоцци так и лежал на постели, она только отодвинула его к стене и подумала, глядя на желтые корешки переплетов: могла бы она ударить ученика, как Песталоцци или Макаренко? И ответила себе словами же Песталоцци: «Чтобы иметь право ударить — надо любить». Своих нынешних учеников Анна Федоровна не любила.
Неожиданно что-то похожее на ответ Анна Федоровна вычитала в «Комсомольской правде». За время болезни накопилась кипа газет. Проглядывая эту кипу, она наткнулась на небольшую заметочку… Дети пошли с воспитательницей гулять в парк. Мальчик Вова потерял рукавичку. «Ребята, — сказала воспитательница, — Вова потерял рукавичку. Что будем делать? У него же замерзнет ручка». И ребята, а вероятнее всего воспитательница, предложили, чтобы каждый по очереди давал Вове на минуту свою рукавичку. Каждому не терпелось дать Вове свою рукавичку. И ни у кого не замерзли руки. Получилась прекрасная игра, импровизация, педагогический экспромт.
Анна Федоровна обрадовалась этой заметочке. Она поверила, что не все еще потеряно. Она не знала как, но надеялась изменить свою жизнь, завоевать уважение класса. В этот день у нее до самого вечера было хорошее настроение. Она встала с постели и несколько часов сидела за столом, читая Шукшина, делая выписки. Потом долго искала «Огонек», где было напечатано стихотворение Ольги Фокиной. Нашла, обрадовалась. Она собиралась провести урок по произведениям Шукшина и хотела начать со стихотворения, посвященного памяти писателя.
Стихотворение растрогало ее, как и первый раз, когда Анна Федоровна прочитала его несколько лет назад. Глаза увлажнились, но учительница не заплакала, сурово сжала рот; глаза высохли, и она уже без жалости, с упреком подумала: «Не уберегли». С этого она и начнет. Не уберегли такого писателя. Пусть они почувствуют потерю, как она ее чувствует. Шукшина нет в программе? Ничего, хороший учитель литературы не станет ждать, когда крупный писатель попадет в программу. Это и сделает урок неожиданным, захватывающе интересным. И фильмы потом можно будет посмотреть: «Печки-лавочки», «Калина красная». Она даже запела, фальшивя, но с чувством…
— «Калина красная, калина вызрела, я у залеточки секретик вызнала…»
Напевая, Анна Федоровна спустилась вниз к почтовому ящику, чтобы взять газеты. Статью Лидии Князевой она увидела сразу и первые строки прочла на лестнице. Потом вошла в квартиру, села на стул в прихожей и начала читать сначала, не понимая написанного и возвращаясь по нескольку раз к самым простым словам и мыслям. Апатия, в которой учительница пребывала в первые дни болезни, вернулась и захватила с новой силой. Не хотелось шевелиться, не хотелось ничего делать, даже думать. Жизнь не получилась — вот итог. Об этом написано в газете на всю страну. И добавить к этому нечего.
Все-таки хоть и вяло, но мысли какие-то мелькали, отягощали голову. «Надо отдать ей должное, она во всем разобралась, — думала учительница. — Ребята были правы, и она так и написала, что они правы». Отталкиваясь от этого случая, Лидия Князева еще раз поставила вопрос о том, что у нас в школах плохо преподают литературу, что учебники написаны серым, невыразительным языком. Но что дело даже не в учебниках, а в методах преподавания, в личности учителя. О ее личности она написала, что Анна Федоровна, сама того не сознавая, является «ревностным выразителем официальной скуки в преподавании литературы». Она ее не обвиняла, она ей как бы сочувствовала, сокрушалась по поводу того, что излишне добросовестным учителям приходится следовать «букве учебника, а не духу литературы».
После этого она перешла на крышу. Слог ее сделался поэтически возвышенным. Алену Давыдову она называла не иначе как «чистая девочка», «возвышенная душа», «нежное существо», «девочка с рыжей мальчишеской челкой». Все это перемежалось ее собственными впечатлениями от пребывания на крыше, от стихов Алены Давыдовой, «еще во многом несовершенных, но наполненных подлинным чувством». Она сожалела, что девочку в эту «святую минуту» не видела ее учительница литературы. Статья называлась «Ослиные уши Зеленого человека». Отвлекаясь от конкретного случая, от конкретной школы, Лидия Князева писала про другую девочку, имени которой не называла. Эта девочка не смогла на уроках литературы выработать хороший вкус и когда стала сочинять свои собственные стихи, стала сочинять их в стиле пошлости, в стиле кричащей альбомности. Ее учителем стал Зеленый человек с рекламного плаката. Она привела стихи: «И вот это…» и кое-какие еще, списанные с других рекламных плакатов. Когда девочка поняла, какое с ней приключилось несчастье, она пришла на пустырь и все свои стихи прошептала в землю, чтобы избавиться от них, как тот брадобрей, который шептал в землю: «У царя Мидаса ослиные уши! У царя Мидаса ослиные уши!»
Заканчивалась статья словами: «Если мы будем мириться со скукой учебников, если будем доносить до наших детей буквы учебника, а не дух литературы, то у наших детей частенько будут вырастать ослиные уши».
Лидия Князева поступила остроумно. Чтобы не обижать Алену Давыдову, девочку глубоко симпатичную ей, чем-то напоминающую ее в детстве, она взяла и из одной Алены Давыдовой сделала двух девочек. Про одну написала хорошее, другая понадобилась для отрицательного поучительного примера. И то и другое было правдой, но правдой анатомически разъятой на две мертвые части. Это был удивительный пример убийства живого для пользы дела, для удобства в рассуждениях.
Анна Федоровна не стала оспаривать ни одного положения статьи. Она поспорила только немного с тем, что Алена Давыдова «нежное существо». Хорошо корреспондентке: приехала, увидела, написала. А длительное общение с этими «нежными существами» опасно для жизни. В больнице ей попался журнал, где была помещена таблица шумов, измеренных в децибелах. Болевой порог находился на границе в 120 децибел. А школьники, оказывается, кричат в среднем с громкостью в 114 децибел. Рев реактивного двигателя на расстоянии 5 метров — 120 децибел. А одна испытуемая девочка, такая же, наверное, «нежная душа», как Алена Давыдова, крикнула в микрофон с силой в 122 децибела. Это находится за болевым порогом, близко к смертельному уровню. Такая забежит в учительскую, крикнет — и ни одного учителя в живых не останется, все попадают замертво, всех понесут ногами вперед под музыку в 110 децибел.
Анна Федоровна сама удивлялась своему равнодушию. Статья в газете не доставила ей никаких новых неприятных ощущений. Ну, придется уйти из школы. Она об этом думала и раньше, и в больнице. В той же таблице шумов приводились данные… Английские законы по охране труда ограничивают средний уровень шума в цехах 90 децибелами. А средний шум, который производят школьники, — 114 децибел. Куда бы она ни пошла работать после школы, хоть заряжать реактивные двигатели, полезнее будет для здоровья.
Ночью Анна Федоровна внезапно проснулась, зажгла свет, перечитала еще раз статью Лидии Князевой при ярком, слепящем глаза свете и уже до самого утра не смогла заснуть. Она снова стала снимать с полок книги по педагогике, складывала их стопкой на столе. Зачем? Все было давно прочитано…
Она взяла томик с педагогическими сочинениями Льва Толстого, открыла на случайной странице и поняла, что Толстого она может читать всегда и все, что он написал. И даже если ошибался, она не знала, в чем и как. Толстой писал об учителе: «Призвание учителя есть призвание высокое и благородное. Но не тот учитель, кто получает воспитание и образование учителя, а тот, у кого есть внутренняя потребность в том, что он есть, должен быть и не может быть иным. Эта уверенность встречается редко и может быть доказана только жертвами, которые человек приносит своему призванию». Эти слова Анна Федоровна читала впервые.
Последние семь лет книги были главными ее собеседниками. Она помнила слова Пушкина, сказавшего перед смертью книгам: «Прощайте, друзья». Для нее книги тоже были друзья, семья — всё! Встречая в своих книгах, читанных и перечитанных, какие-нибудь важные слова, она удивлялась, что их не знает, как если бы живой человек ей сказал, а она забыла. Учительница подчеркнула слова Толстого об учителе и почувствовала со всей силой, на какую только была способна ее страдающая душа, что до сих пор не приносила жертв своему призванию. Теперь готова принести! «Господи, как хорошо, что есть Толстой». Надо идти в школу, перенести достойно или жалко все унижения и выполнить свой долг. Эти жестокие мальчики и девочки уйдут, забудется ее унижение. А новые придут, и она будет их по-новому учить: с Шукшиным сверх программы, с Егором Исаевым, с Вознесенским, которого не любила, но который существует, занимает умы. Она организует литературный клуб, как в железнодорожной школе. Только бы пережить эти несколько трудных дней, может быть, месяцев, пока забудется газета.
Глава десятая
Перед началом занятий в учительской тесно. Анна Федоровна сидела за своим столом. Ей хотелось спрятаться за шкафами, за наглядными пособиями, но это было бы бегством. Она сидела у всех на виду и прямо смотрела на входящих учителей. У нее спрашивали о здоровье, о статье старались не говорить, а если говорили, то как-то так… неопределенно: «Это уже слишком», или: «Вы особенно не огорчайтесь». Из этого Анна Федоровна делала вывод, что многие считают статью правильной, с небольшим перехлестом. «Это уже слишком», а не слишком было бы в самый раз. Во всяком случае, никто не возмущался, и Анна Федоровна страдала от сочувствия своих коллег больше, чем если бы они ничего ей не говорили.
Вертелась перед глазами учительница химии в немыслимом туалете: голубом платье с узким, но достаточно открытым вырезом на груди. «Тоже, наверное, для кого-нибудь Люся, — думала Анна Федоровна. — В честь газетной статьи нарядилась, лапочка. Праздник у нее сегодня».
Появилась мать Маржалеты. Председательница родительского комитета была сильно возбуждена. Она принесла с собой несколько экземпляров газеты. Она хотела знать, какие возможны изменения в школе после выступления в прессе? Она не постеснялась об этом спросить у Анны Федоровны.
— Не знаю, мне все равно, — ответила учительница и отвернулась.
Анна Федоровна шла по коридору, думая о том, что надо поздороваться сухо, ни в коем случае не называть их больше «рыбыньками». Надо разговаривать с ними подчеркнуто вежливо.
Она вошла в открытую дверь. Все дружно поднялись, за исключением двух-трех человек. Жуков зазевался. Как обычно, читал на перемене книгу и не заметил, что начался урок. Куманин нарочито задержался. И Киселева поднялась со скамьи с томной ленцой.
— Здравствуйте, рыбыньки, — сказала Анна Федоровна.
Инерция жизни оказалась сильнее. Учительница положила журнал на стол. В руках осталась газета со статьей Лидии Князевой.
— Читали, рыбыньки?
Инерция продолжала нести ее помимо воли. В голосе, которому она хотела придать твердость, прозвучали упрек, обида. Ребята молчали. Особой радости на их лицах учительница не увидела. Разве сверкнули торжеством глаза Валеры Куманина, и он тотчас же их опустил, стал смотреть в стол.
— Если обращать внимание на все, что пишу-у-у-ут, — неопределенно сказала Нинка Лагутина.
— Разве здесь что-нибудь не так?
— Все не так! — крикнула Алена. — Ослиные уши не так! У нее самой выросли ослиные уши! У этой Лидии Князевой выросли ослиные уши!
Алена выкрикивала слова и стучала ладонями по разостланным на парте листам газеты, по заголовку «Ослиные уши Зеленого человека». Учительница не ожидала такого негодования от своей главной «оппонентки». Это был вопль человека, разрезанного газетным листом, как колесами трамвая, на две половинки — на хорошую и плохую девочку, на положительного и отрицательного героя.
Анна Федоровна прошлась перед столом туда и обратно, быстро, нервно; пригладила волосы на голове одной рукой, потом другой; одернула свитер. Она понимала, что делает много лишних движений, но не могла остановиться.
— Вы не обращайте внимания на статью, — сказала Раиса Русакова, поднимаясь. — Учите нас, как учили — по учебнику.
— По учебнику? Почему же?..
Она вынуждена была произносить слова быстро, губы ей плохо повиновались. Слова Раисы Русаковой сильно задели учительницу, кончики губ мелко-мелко подрагивали от острой неприязни. Обычно Раиса Русакова не вызывала у нее никаких чувств, но сейчас Анна Федоровна смотрела на девушку, которая советовала «учить по учебнику», с нарастающей во всем теле неприятной дрожью, с просьбой в глазах замолчать, не говорить глупостей. Но Раиса все заготовленные слова должна была высказать обязательно. Она выступала от имени класса. Отведя глаза в сторону, чтобы не встречаться с глазами учительницы, она продолжала:
— Девятый класс — не время для экспериментов. У нас половина класса будет поступать в гуманитарные. Им сдавать литературу.
Раиса Русакова стояла, слегка наклонившись над партой и сильно сутулясь. При последних словах она мельком посмотрела на учительницу, увидела морщинистые мешки под глазами, аскетически вытянутое лицо, обрамленное прилипшими к вискам прямыми волосами, еще ниже наклонилась над партой и, не дождавшись ответа учительницы, сползла локтями по крышке, села.
Анна Федоровна поняла. Теперь, когда и газета осудила официальную скуку на ее уроках, они ее прощают, позволяют преподавать литературу, как она умеет, как привыкла.
— Вы, значит, согласны, чтобы все оставалось по-прежнему, как было до этой статьи?.. А как вы это себе представляете, рыбыньки?
— Куманин! — окликнула Раиса Русакова и пояснила учительнице: — Сейчас Куманин напишет в дневнике, что вы ему велели…
— Че-е-е-о-о! — изумленно протянул Валера.
Света Пономарева положила перед Валерой свою ручку:
— Возьми! Ты, наверное, свою опять забыл дома.
— Че-е-е-о-о?!
— Пиши! — крикнула Алена. — Пиши!
— Чего писать? Вы чего, тетки?
— Он сейчас напишет, напишет, напишет, — успокоила учительницу Раиса Русакова и, выпростав ноги в проход, рывком поднялась, двинулась вперевалочку к Валере.
Повскакали со своих мест мальчишки, окружили парту, чтобы Валера не убежал. Света Пономарева уступила свое место Толе Кузнецову. Тот сел, положил, как другу, руку на плечо.
— Пиши!
— Ты чего, Кузнец, газету не читал? Прессу надо читать.
— Пиши, читатель!
— Нашли козла отпущения, да?
Он оглянулся, посмотрел по сторонам — никто ему не сочувствовал. Еще пять минут назад Валера сидел у окна, как у иллюминатора самолета, читал-почитывал газету со статьей Лидии Князевой. И самолет его летел спокойно, ровно. И вдруг начал стремительно падать. Валера понял: пора бежать в хвост самолета, запираться в уборной. Он мелко, мелко засмеялся, обнажив все зубы:
— Хи-хи! Чего писать?
Перо не скользило, корябало дневник. Валера нарочно нажимал со всей силой. Перо треснуло, брызнув на бумагу и на ребят, которые сидели рядом. Они отскочили в сторону, Валера вжал голову в плечи, но глаза его, наглые, и сморщенный носик смеялись.
— Стило сломалось, сенаторы! — Он развез пальцем по дневнику кляксу.
Раиса Русакова метнулась к своей парте и тотчас же положила перед Валерой свою шариковую ручку.
— Только сломай!
За Раисой стояла Алена, держа еще одну ручку, запасную, нацеленную Валере Куманину прямо в лицо.
— Вы что, сбесились, тетки?
— Пиши, хунта!
— За оскорбление ответишь.
— И допиши, — сказала Раиса: — «Не плачу членские взносы».
Валера дописал и «членские взносы».
— Пожалуйста, кушайте на здоровье.
Раиса Русакова выхватила у него дневник, понесла к учительнице.
— Вот, Анна Федоровна!..
Учительница, исхудавшая после болезни, в обвисшем свитере, переступила с ноги на ногу, протянутый ей дневник не взяла. Хотела сказать: «Зачем мне? Пусть несет родителям». Но не сказала, потому что пришла другая мысль, которую ей хотелось не сказать, а крикнуть: «Вы что… думаете, вам дано право казнить и миловать?»
Анна Федоровна провела рукой по волосам и резко опустила руку, взялась за складку юбки на боку. Пальцы подрагивали и губы не складывались в слова, кривились вразнобой. «Я же совсем собой не владею, — подумала она не очень ясно, как сквозь туман. — Я же сейчас действительно закричу на них или расплачусь». Она резко повернулась и вышла из класса.
Наступила мгновенная тишина, у кого-то с парты скатился карандаш на пол. Звук этот показался громким. И тут неожиданно заплакала Света Пономарева, тихо, горько, с какой-то безнадежностью уткнувшись в ладони.
— Ты что, Светк?.. Из-за ручки?
Она покачала головой:
— Он написал в моем дневнике.
Кто-то засмеялся, не обидно для Валеры, чуть ли не с восхищением. Несколько человек подошли, любопытствуя, тянули друг у друга дневник с записью и кляксой. Толя Кузнецов схватил Валеру за пиджак:
— Ты зачем это сделал, ловкач?
Валера не сопротивлялся. Учительница ушла, и вся остальная возня его просто забавляла.
— А где бы я писал, сенаторы! Войдите в мое положение. У меня нету дневника и никогда не было, вы же меня знаете. Вы хотели, чтобы я написал, я — написал.
Он отвечал, придуриваясь, делая искреннее лицо, но глаза его смеялись, нос хихикал. Самолет Валеры Куманина потерпел аварию, но Валера успел запереться в уборной.
Из кабинета директора доносились голоса ребят, иногда смех. Секретарша Ира, высокая девушка, гладко причесанная, время от времени переставала печатать, прислушивалась, улыбалась.
Между тем Андрей Николаевич был в кабинете один. Разговаривал голосами ребят магнитофон, который стоял на столе. Тут же лежала раскрытая тетрадь. Андрей Николаевич ходил от стола к двери, медленно, размеренно. Иногда возвращался с полпути, чтобы сделать запись в тетради. Иногда, если был далеко, у самой двери, быстро, чуть ли не бегом, преодолевал расстояние до стола, склонялся над тетрадью, быстро записывал, затем некоторое время слушал магнитофон, не отрывая локтей от стола. И снова принимался ходить.
Метод преподавания, который Андрей Николаевич хотел основательно проверить в школе, на первый взгляд был очень прост… Учитель записывал на магнитофон ответы ребят, а затем давал им себя прослушать. Отметку ставил только после коррекции учениками ответов. Андрей Николаевич спрашивал: «О чем ты забыл в этом месте сказать?», «А здесь можно лучше выразить твою мысль другими словами?». Он заставлял их не учить историю, а исторически мыслить. Он отрицал сам принцип, что речью учеников должны заниматься логопеды и словесники. Все врачи, все учителя в его школе должны были заниматься речью учеников и даже речью друг друга. Он уже обнаружил учительницу математики, которая вместо того, чтобы сказать «АВ=ВЦ по условию», говорила «АВ=ВЦ по дано…».
Только человек, ясно мыслящий и четко излагающий свои мысли, может стать полноценным, исторически мыслящим гражданином своей страны. Он подводил учеников к мысли, что они не школьники, а поколение, которое не должно ждать, когда на его плечи положат ответственность по случайному выбору, а должно искать эту ответственность и брать сознательно на свои плечи кому что по силам. Он с удовольствием слушал сейчас свои слова: «Вам поднимать двухтысячный год. Вы люди двухтысячного года. Если неправильно распределите обязанности, кого-то из вас может и придавить».
На уроках истории его метод давал хорошие результаты. Ребята слышали себя со стороны, исправляли тут же или через несколько уроков то, что им не нравилось в своих ответах или в своей речи. И главное, прослушивая себя или друг друга, они повторяли и закрепляли материал. Андрей Николаевич собирался в конце года склеить две-три пленки, составленные из ответов учеников, сделавших наибольшие успехи. Он собирался сделать так, чтобы в них вошли все ключевые темы. Это и будет подготовка к экзаменам.
Как только ученые высказали гипотезу о том, что амины в мозгу человека служат тем мостом, который соединяет эмоции с обучением и памятью, Андрей Николаевич начал изучать механизм эмоциональной памяти, и начал искать способы управления этим механизмом. Магнитофон оказался тем простейшим универсальным аппаратом, который годился для всего: и для классной и для внеклассной работы.
Некоторые пленки Андрей Николаевич посылал родителям с запиской: «Послушайте, как отвечает ваш сын». И родители с удивлением и большим интересом прослушивали пленку и говорили сыну, дочери, которые, конечно, тоже присутствовали: «Значит, ты только дома у нас такой красноречивый, а на уроке двух слов связать не можешь? Ты же у нас без языка, ты же совсем говорить не умеешь».
Для эффективного усвоения материала годились все эмоции: и раздражение родителей, и смущение ученика, недовольного своим ответом. Или гордость, когда приятно послушать, какой ты умный и как хорошо умеешь построить свою речь. Андрей Николаевич боялся только одного… Не делает ли он чего-нибудь лишнего? Не загружает ли ребят и родителей своим предметом так, что не остается места для других предметов. И главное — не подменяет ли он техникой общение учителя и ученика. Ему уже говорили о механичности, даже бездуховности его методики. Он не соглашался, но не думать об этом не мог.
Хлопнула дверь в соседней комнате, где сидела секретарша, пробубнили голоса, и в кабинет с преувеличенно развязными движениями вошла Анна Федоровна. Ничего не сказав, не спросив разрешения, не узнав, свободен ли директор, она вошла и принялась ходить по кабинету от стены к стене. Андрей Николаевич выключил магнитофон.
— Я слушаю вас, Анна Федоровна.
— Я ушла из класса.
Она села, наконец, на сдвинутые у стены стулья. Но опустилась с такой силой, что сиденья под ней разъехались и она едва удержалась за спинки стульев, чтобы не упасть.
— Что случилось?
— Ничего особенного. Меня помиловали! Знаете: «Казнить, нельзя помиловать»? Передвинули запятую!
— Вы не волнуйтесь, Анна Федоровна. Сейчас я сам с ними поговорю. Накажем виновных. Посидите здесь.
— Нет, не надо! Я сама ушла.
— Как?
— Очевидно, совсем… из школы.
— Класс на месте? Или опять убежали?
— Не знаю. Меня это больше не интересует. Я подвела черту! — И она сделала резкий жест перед собой, проводя яростную невидимую черту.
Андрей Николаевич вышел из-за стола, приблизился к двери и, глядя одновременно на учительницу и на секретаршу, сказал:
— Ира, скажите Нине Алексеевне, что в 9 «В» пустой урок. Анна Федоровна неважно себя чувствует.
Девушка молча кивнула, директор прикрыл дверь. Анна Федоровна стукнула себя рукой по колену.
— Все! Хватит! Я в магнитофонную эру не гожусь.
Директор закрыл крышкой магнитофон, снял его со стола, смахнул пылинки.
— Поговорим без магнитофона.
— Дело не в этом. Это я так, к слову. Я не понимаю их. Раньше понимала, что они хотят, когда сбегают с уроков, когда не учат уроков, когда любят, когда не любят, а теперь не понимаю. Вы, надеюсь, читали газету?
— Да, читал. Но что газета! Живой человек дороже газеты. Мы вас знаем лучше.
— Так вот, они меня простили. Наказали с помощью газеты, а теперь простили. Злые мальчики и девочки решили, что учительницу можно простить. Ее не переделаешь, не сдашь в макулатуру, в металлолом. Я действительно утратила радость от школы, я порой их даже боюсь. Они это почувствовали и встретили меня сегодня, как добрые мальчики и девочки. Они решили на мне испытать свою доброту.
— Что же тут плохого? Мы их учим доброте.
— Быть добрыми в иных случаях — это быть жестокими.
— Вы устали, Анна Федоровна. Вам надо отдохнуть.
— Да, мне надо отдохнуть. Я сейчас напишу. У вас найдется лист бумаги?.. Не дадите бумаги?..
— Заявление писать? Нет, не дам.
— Я вам пришлю по почте.
Она поднялась и, пока шла к двери, несколько раз одернула на боках свитер.
Зазвонил телефон. Звонил чей-то папа. Голос у него был сердитый. Андрей Николаевич никак не мог понять, чего сердитый папа хочет. Он думал об ушедшей учительнице.
— Как, вы сказали, ваша фамилия?
— Прибылов с вами говорит из горпроекта. Мне сказали, что калькулятор передали вам.
— Какой калькулятор?
— ЭВМ, счетная машинка в виде блокнота.
— Да, — сказал Андрей Николаевич, — да, передавали.
Он вспомнил: Коровина Светлана Викторовна принесла ему вчера этот «блокнотик».
— Фамилия вашей дочери…
— Такая же, как у меня, — Прибылова Оля!
— Вам надо зайти в школу, забрать калькулятор. И пожалуйста, проследите, чтобы ваша дочь не приносила в школу никакой счетной техники. Алло, вы меня слышите?..
— Эта вещь принадлежит дочери. И прошу вас вернуть калькулятор ей, — жестко, с нажимом на последних словах проговорил сердитый папа.
Андрей Николаевич считал, что все уже объяснил и отвлекся от разговора, стал думать об Анне Федоровне. Вернее, он никак не мог сосредоточиться на разговоре.
— Фамилия вашей дочери Прибылова?
— Разве я говорю, что у нее другая фамилия? Прибылова Ольга. Я ее папа.
— Не Ольга, Оленька, — сказал директор. — Она учится в третьем классе. — Он вынул «блокнотик» из ящика стола и прочитал на бумажке, приложенной к калькулятору: — В 3 «А» классе. Ваша дочь не знает таблицы умножения.
— Учите ее думать, а считает пусть машина.
— К тому же это, вероятно, дорогая вещь для третьеклассницы?
— Дорогая? Не знаю, — сказал сердитый папа. — Двести рублей, это дорого? Всего двести рублей, чтобы облегчить ребенку, человеку, всему человечеству примитивный процесс вычисления. Прошу вас вернуть калькулятор дочери.
— Но мы не можем позволить. У нас в старших классах никто не пользуется…
— Не позволяйте, но не отбирайте у моей дочери того, что является прогрессом. Для нее этот «блокнотик» — образ жизни, подарок ко дню рождения. Извините!
— Послушайте! — рассердился Андрей Николаевич. — Нельзя же так разговаривать с педагогами вашей дочери даже с позиции нового образа жизни. Если вы действительно хотите, чтобы она не только считала, но и думала, чувствовала.
— Извините! — повторил папа с раздражением и повесил трубку.
Андрей Николаевич тоже с раздражением бросил трубку на рычаги: «Робот какой-то, а не папа. «Учите ее думать…» Научишь такого думать».
«Блокнотик» так и остался у Андрея Николаевича в руках. Успокаиваясь, он нажимал на клавиши с удобными вмятинами для пальцев. На экране, в верхней части калькулятора, загорались и гасли ярко-зеленые, очень приятные для глаз группы цифр. Поставив локти на стол, директор разглядывал калькулятор, держа его перед глазами, проделывал простейшие операции: к двум прибавлял три, получалось пять. И все это — нажатием кнопок, включением зеленых огоньков. «Действительно, образ жизни, — думал он, — но почему же этот образ жизни вызывает такое раздражение против школы?»
Вернулась Ира и, зайдя в кабинет, чтобы доложить, помедлила, не решаясь оторвать директора от его занятия. Глаза его сосредоточенно смотрели на калькулятор, не видели девушку. Брови хмурились.
— Что Ира? — спросил директор.
— Девятый класс… Девятый «В»… Нина Алексеевна там… Они сидели тихо.
— Анна Федоровна где?
— Не знаю.
— Хорошо, Ира.
«Блокнотик» придется вернуть девочке, — думал Андрей Николаевич, — а для старшеклассников на следующий год купить хотя бы несколько штук таких калькуляторов. А почему бы и нет? Не отнимаем же мы у старшеклассников логарифмическую линейку? Век электроники не заметили, как и наступил. Как бы, действительно, за всеми этими магнитофонами, карманными ЭВМ не потерять человека».
Глава одиннадцатая
По утрам еще было морозно, а в середине дня, когда заканчивала занятия первая смена, по школьному двору и по улице бежали, серебрясь на солнце, ручьи. С крыш свисали сверкающие сосульки. Мама по утрам не забывала предупредить Алену: «Близко около домов не ходи. А то сосулька сорвется на голову». Алена вспомнила об этих советах, только увидев под ногами сосульки. Она обходила стороной осколки льда и совсем по-взрослому думала: «Мамочка хочет все предусмотреть».
Вода ручейков и солнце истачивали грязный зимний лед. Он становился тонким, прозрачным. Наступишь, переходя улицу, на краешек, он хруп — и подломился.
Птицы плескались в лужах, пили воду из ручейков. Алена помнила примету бабушки Тани: «Птица напилась водички — весна пришла».
В школе солнце, бьющее в окна, делало всех сонными, медлительными. Вместо Рыбы несколько уроков провела учительница из математической школы. Она всем говорила «вы», как чужая. Да она и была чужой. Потом появилась студентка-практикантка Наташа. Она была невысокой девушкой, носила короткие сапоги, короткую юбку, вишневые колготки. И была гладко, без морщин затянута этими колготками, сапогами, белой вязаной кофточкой. Мальчишек Наташа усмиряла открытым насмешливым взглядом. Посмотрит внимательно-внимательно, да еще иронически сложит пухлые губы и так улыбнется, что даже Куманин тушевался, опускал глаза и если хихикал, то видно было: хихикает не из озорства, а по глупости.
Как учила Наташа — по учебнику, не по учебнику, — никого не интересовало. На улице — весна. И уроки проходили в игре, которую вели мальчишки со студенткой-практиканткой. Они не хамили Наташе и ничего ей не подстраивали, как Рыбе. Они смущались, не хотели идти отвечать урок. Некоторых Наташе приходилось вытаскивать к доске за руку. И тогда такой счастливец радостно краснел и старался как можно лучше ответить урок, если знал. А если не знал, смущался и молчал.
Не изменился только Сережка Жуков. Он читал на уроках и на переменах свои книжки и после уроков не бежал два квартала за студентками-практикантками, а провожал домой Ляльку Киселеву. Маржалете Лялька сказала по секрету, что они с Сережкой после школы поженятся.
Солнце пригревало все сильнее. Мама заглядывала Алене в глаза, все чаще спрашивала: «Не мелькают серые мушки перед глазами?» — и, хотя мушки не мелькали, пичкала Алену витаминами. Весна с ее теплым ветром, авитаминозом, любовным томлением, ленью и скукой накатывалась на Алену, делая ярче и крупнее веснушки. Отец, не замечавший весь год веснушек на лице дочери, вдруг сказал в воскресенье за завтраком:
— Мать, погляди на Алешку. Скоро ударит веснушкой об веснушку и скажет — замуж пора! Невеста у нас дочь-то!
Алена поднялась из-за стола и убежала в свою комнату. Слова отца показались грубыми, и отец показался грубым, чужим со своими неумными намеками на ее переживания. Алена не плакала. Она просто лежала, уткнувшись лицом в подушку, и чувствовала, как ей трудно дышать, не от того, что уткнулась, а от того, что трудно жить. Мама сидела рядом, поглаживала дочь по плечу, а отец топал под дверью, не понимая, что происходит, и не решаясь больше ничего сказать.
В юности многое быстро забывается. Одно событие сменяется другим.
В газете «Молодой коммунар» напечатали решение облисполкома, запрещающее рвать подснежники. Алена с удивлением узнала, что эти цветы находятся на грани исчезновения и занесены в «Красную книгу».
«Подснежники? — не поверила она. — Их же так много. Во дает человечество! И подснежников уже нету…»
Алена схватила газету, прыгнула на тахту к телефону.
— Райк, это я. Подснежники исчезают. Читала?
— Нет.
— В газете напечатали, в «Молкоме». Райк, какие же мы люди после этого? Все рвем и рвем, рвачи какие-то. Все подснежники уничтожили, как коровы, представляешь?
— Какие коровы? Коровы подснежников не едят.
— Да это я так сказала — коровы. Знаешь, как говорят: на наш век хватит. Рябчиков уже не хватило. Ты ела рябчиков?
— Нет.
— Рябчиков не хватило. Подснежников не хватило. Пойдем в лес сегодня?
— Нет, я не могу. Я полы мою.
— А когда вымоешь?
— Нет, я не скоро. Я только начала.
— Ну ладно, — сказала Алена, — я буду… думать.
Она положила трубку и стала думать, кому бы еще позвонить: «Ведь подснежники исчезают. Как же Райка не поняла? Полы… Подумаешь, полы! А в лесу люди, может быть, последний синенький цветок выковыривают».
Она решила позвонить Сережке. Случай такой, что любой человек любому человеку должен звонить. Алена набрала номер. Долго никто не подходил. Дед ушел в магазин за хлебом. Мама принимала утренний душ. Сережа надеялся, что она услышит, набросит халат и прибежит разговаривать по телефону. Но мама не слышала. А Сереже нельзя было отойти от плиты. Он нагревал над газовой горелкой длинную стеклянную трубочку. Он уже согнул ее в двух местах, как ему было нужно, и теперь, раскалив докрасна конец трубочки, пытался выдуть на конце слегка вытянутую сферу. В лаборатории Сережу научили при подготовке к опытам производить самому необходимые стеклодувные работы.
Сережа с досадой выключил горелку, положил осторожно трубочку на плиту.
— Да, я слушаю, — сказал он нетерпеливо.
— Жуков, привет! Представляешь, подснежники нельзя рвать.
— А я и не собирался.
— В газете написано. Постановление облисполкома.
— Все? — спросил Сережка. — Извини, у меня стекло остывает.
— Все, — ответила Алена. — Какое стекло?
Но Сережа положил трубку. Алена обиделась: «У него стекло остывает. С ума сошли. Не понимают, что им говорят. Когда бизоны исчезают, вот когда страшно. Это хуже, чем стихийное бедствие, дураки, не понимают».
В полупустом трамвае Алена мчалась к лесу через пустынные поля. Лес был виден вдалеке, он тянулся вдоль поля у дальней кромки. Снег местами сильно потемнел, местами сошел, и там, где его не было, сверкала густая зелень озимой пшеницы. Это были опытные поля сельскохозяйственного института. «Красиво как!» — подумала Алена.
Трамвай сбавил скорость и, дернувшись несколько раз, въехал в густые голые заросли кустов и деревьев. По окнам и по вагону заскребли ветки. Здесь, прямо у трамвайной линии, в затененных местах росли подснежники, но сейчас по обе стороны лежал снег, ни бугорка оттаявшей земли. В этом месте всегда было сумрачно, росла дикая малина, и летом, когда трепетала на ветру густая листва, трамвай не наезжал, а как бы подкрадывался к людям, собирающим малину, и вдруг из листвы, из кустов — его морда с огромной глазастой фарой и красные бока. Многие пугались его, как зверя. Впрочем, звери сюда забредали тоже. Близко находились заповедные угодья.
Трамвай выехал из зарослей на узенькую асфальтированную улицу и остановился напротив желтого каменного павильончика. Вагоновожатая, пожилая женщина в теплом платке, в подпоясанном пальто, закрутила до отказа колесо тормоза, взяла ключ и, спустившись тяжело со ступеньки вагона на землю, заковыляла, разминаясь, к павильончику, скрылась за дверью диспетчерской. Алена, проходя мимо, заглянула в окошко. В диспетчерской несколько женщин пили чай из кружек. На подоконнике в бутылке из-под кефира стояла веточка березы с распустившимися листьями. От этих листьев, от трамвайной жизни павильончика веяло уютом, и Алене захотелось оказаться среди женщин, с кружкой чая в руках. «Может, и чай они заваривают вишневыми веточками, как бабушка Таня», — подумала Алена. Бабушка Таня жила в деревне. Алена каждое лето ездила к ней, а потом вспоминала всю зиму.
Алена пошла наискосок через парковую часть леса к поселку. В этом поселке еще сохранилась керосиновая лавочка, деревянный одноэтажный клуб. На размокшей афише Алена прочитала название фильма: «Ворота Тамерлана».
Алена вышла из поселка на широкую дорогу. Вдоль дороги, по правой стороне, возвышались кирпичные коробки новых домов. Она знала: если идти, следуя за всеми поворотами дороги, придешь к Дому престарелых и за домом к очень красивым местам около реки, где всегда было столько подснежников. Но там гуляют, медленно передвигаясь, старики и старушки, перед которыми Алена чувствовала себя виноватой. Они старые, больные, а она молодая, красивая и живет дома. При виде этих стариков и старушек или когда вспоминала о них, Алена с горячей нежностью думала о бабушке Тане и говорила себе: «Никогда! Никогда!» Она не уточняла, что «никогда». Бабушка Таня — веселая, крепкая, и нехорошо думать о том, чего «никогда» не будет.
За Домом престарелых дорога круто поднималась на обрывистый берег, где на самом верху находились игровые площадки, карусели и низенькие одноэтажные строения дома отдыха имени Горького.
Алена шла по дороге, выбирая места потверже. У ворот Дома престарелых на двух лавочках сидели старички. И под навесом на автобусной остановке тоже сидели старички. Маленький грязный автобус, идущий из дома отдыха, спустился с горы, остановился. Но никто из старичков не сел в него. Те, что на лавочках, — грелись на солнышке. А другие сидели под навесом, потому что негде было сидеть. А может быть, вспоминали, как они раньше, когда были молодыми, ездили на автобусах, на трамваях, на поездах. Автобус снова заурчал, полез в гору навстречу Алене. Она свернула с дороги, пошла по снегу между деревьями, говоря себе, что уступает дорогу автобусу, да и дорога там, где он едет, грязная. На самом деле, карабкаясь по скользкому склону, она обходила не грязную дорогу, а Дом престарелых.
Наверху южные склоны холмов кое-где обнажились до рыжей травы и мхов. А в низинах, где еще лежал снег, Алена вдруг увидела под деревьями зеленые стрелочки подснежников. Они торчали острыми упругими кончиками из осевшего, ноздреватого снега. Листья, образующие стрелочку, были тесно прижаты друг к другу, они сберегали до тепла синий цветок. Алена впервые видела не сами подснежники, а только зеленые стрелочки на снегу. Она присела, решила помочь освободиться от зимы хотя бы нескольким стрелочкам. Начала разгребать рыхлый, местами слежавшийся в комья снег, а под снегом — лед. Подснежники стояли во льду, и зеленое было видно в глубине сквозь мутную толщу льда. Алена вспомнила, какие это на самом деле слабые цветы. Когда стрелочки листьев отходят далеко в разные стороны, синий цветок даже стоять ровно не может на своем бледном тонком стебле, склоняется до земли. «Как же они в снегу растут? Пробивают лед и снег и растут?» Она сидела над стрелочками, искала льдистые зеленые слова, чтобы сочинить стихи о подснежниках. Но слова не приходили, вернее, их было слишком много, а те, которые были нужны, с холодком и нежностью, не приходили.
Лес на холмах смешанный: ольха, сосны. А потом потянулись березы. Белые стволы убегали один за другим к светло-голубому небу, к застывшим белым облакам. И там, в самой дали, становились уже не деревьями, а березовым светом. Оттаявшие прогалины рыжей земли испарялись, и в этом испарении свет берез казался осязаемым. Алена шла, любовалась деревьями, обходила зеленые стрелочки подснежников. Их было немного, но Алена вдруг подумала, что и там, где она идет, наверное, пробиваются к солнцу подснежники, а она наступает на них, придавливает. Она остановилась и тут увидела, сначала мельком за деревьями, а затем взойдя по оттаявшему склону на бугорок, очень ясно, какую-то старушку. Она стояла спиной к Алене, прислонившись плечом и щекой к березе. «Устала, — подумала Алена, — отдыхает. Как же она сюда забралась? Зачем лезла на такую гору по скользкому склону?» Что-то показалось знакомым в фигуре старушки, и вовсе, может быть, не старушки. Ей показалось, что это стоит и прижимается щекой к березе Рыба. Алена метнулась в сторону, и женщина тотчас же обернулась и тоже увидела девчонку. Расстояние между ними было большое, и они обе, так и не разглядев как следует друг друга, быстро пошли в противоположные стороны. «Нет! — подумала Алена. — Что ей здесь делать?»
Вскоре она забыла об этой встрече, но потом березы опять напомнили. Алена стала думать: «Зачем женщина прижималась щекой к дереву? Действительно устала? Грустно ей?»
Вблизи белые стволы были не такими белыми, вернее, неодинаково белыми. Березы издавали какой-то странный шум, который вдруг становился похожим на звук, который издают быстро взлетающие птицы. Алена остановилась и не сразу поняла, в чем дело. Ветер трепал отстающую слоями тонкую кору и шуршал ею, как папиросной бумагой, тихо дребезжа при ровном ветре и часто-часто, когда ветер налетал резкими порывами. Деревья, на которых отслоилось много прошлогодней сероватой коры, стояли наполовину белые. Некоторые оставались совсем еще серыми. А те, с которых прошлогодняя кора отслоилась и улетела, стояли по-весеннему обновленными, чистыми. От них и исходил тот живой цвет, который был уже не цвет, а свет.
Алена подошла к березке, потрогала ее рукой, а потом, как та женщина, прислонилась лицом. Кора была теплая, бархатистая на ощупь. Сердце так и замерло от нежности и тепла. Светило солнце, вокруг ни души. Промелькнула тень птицы на освещенном солнцем массиве леса, и наступила минута тишины и того редкого покоя, который вбирает в себя вечность, бесконечность и мгновенное счастье на земле.
Алена отстранилась от березы и увидела, что рука, которой она прикасалась к дереву, стала белой, вымелилась. «Может, пыль», — подумала Алена. Но это была не пыль, а пыльца новой коры. Она обладала каким-то вяжущим свойством. Алена потерла ствол, чтобы побольше осталось на ладони белой пыльцы, попудрила и вторую щеку. «Наверное, не кора белая, а весенняя пыльца так светится. А потом березы не будут такими белыми, как сегодня». Алена шла, поглаживала деревья и похлопывала себя по щекам, пудрилась березовой пыльцой.
Выйдя из березняка неподалеку от дома отдыха, Алена оглянулась назад. Тонкие, тесно переплетающиеся веточки берез, без листьев, с еще нераспустившимися почками, рисовались на фоне светло-голубого неба и белых облаков розоватыми. А когда солнце заходило за облака, казались сиреневыми.
На обратном пути Алена набрела на березу, к которой была привязана банка, до половины наполненная березовым соком. И Алена не написала стихов о подснежниках, а написала стихи о березе.
Стихи сложились раньше, чем Алена вышла из леса к автобусной остановке дома отдыха. И то, что получилось, ей очень понравилось. Возбужденная, усталая Алена радостно подумала: «Каждое воскресенье буду ездить в лес, а иногда и в будние дни после школы. Напишу про подснежники, чтобы не рвали, про грачиные гнезда, про веточку березы в бутылке из-под кефира… про все, про все!»
Глава двенадцатая
Алена не ошиблась. Она видела в лесу Анну Федоровну. Учительница, как и обещала, послала по почте заявление об уходе. Директор позвонил ей и сказал:
— Анна Федоровна, ну что за игрушки? Не вышли на работу. Что я должен думать? Как поступать?
— Как хотите! Увольняйте по КЗОТу или через две недели, или как хотите. Не могу я! Поймите, не могу! В класс войти не могу. Страшно мне. Я вот читала: когда дрессировщик теряет уверенность и ему страшно войти в клетку, он считается профессионально непригодным. Видимо, я тоже профессионально непригодна.
— Но ребята у нас все-таки не звери.
— А я не укротительница львов, тигров, рогатых оленей и куропаток…
Андрей Николаевич не дал ей закончить.
— Анна Федоровна! Послушайте меня, Анна Федоровна! Я понял вас. Через две недели подпишу. А пока будем считать, что вы отдыхаете. У вас путевка.
— У меня нет путевки. И мне не нужна никакая путевка.
— С завтрашнего дня, горящая, бесплатная. Ехать можно сегодня, если соберете все справки.
— Куда ехать? Не хочу я никуда ехать.
— На трамвае… В дом отдыха имени Горького. Путевку вам сейчас подвезут. Может быть, уже подвезли, пока мы с вами разговариваем. Марина Яновна, она сама вызвалась.
— О господи! — сказала Анна Федоровна. — Не хочу я никого видеть.
— Это неправильно, Анна Федоровна!
— Все равно я уйду! Уйду!
— Ну, уйдете так уйдете. Тогда и подпишу… тогда и будем искать нового словесника. А пока — путевка! Местком постановил. Уйдете не уйдете! Все!
— Это невозможно! Я не понимаю!
Она положила трубку. Что они, сговорились, что ли, — жалеть ее? Анна Федоровна походила по комнате, немного успокоившись, подумала: «Столько лет работала, никакими путевками не пользовалась. С паршивой собаки хоть шерсти клок. То есть, не с собаки, с овцы. Ну, так с овцы!»
Деревянные одноэтажные корпуса, выкрашенные в зеленый цвет, стояли на самом краю обрывистого берега. Анне Федоровне дали ключ, привязанный к большой деревянной груше. Учительница вошла в пахнущую сухим деревом комнатку. Она подошла к окну, чтобы открыть форточку, и у нее захватило дух. Земля, кое-где обнажившаяся, уходила отвесно из-под ног, из-под домика метров на сорок вниз и там пологим заснеженным спуском еще дальше, сливаясь с кромкой льда, с огромным, уходящим до самого горизонта льдистым полем. На горизонте виднелись деревья, и за ними — железнодорожный мост, дорога на Москву. Сгорбленные фигурки рыбаков на льду, который местами уже стал темным от выступившей воды, были отсюда такими же маленькими, какими их видела Анна Федоровна с другого, городского, моста, когда ехала в дом отдыха на такси.
Из этой комнатки, из своего неожиданного окна Анна Федоровна ощутила восторгом души, что город, в котором она родилась и в котором живет и работает, стоит на горе, на берегу древней реки. В обычные дни она ходила по ровным улицам из дома в магазин, из школы — домой, и жизнь была какой-то плоской, замкнутой в себе. И незаметно умирал дух человека, который живет на горе, которому далеко должно быть видно во все стороны. «Древний город был построен на южных границах на высоком берегу, на семи холмах, как крепость для защиты от ногайцев», — вспомнила Анна Федоровна и подумала: «Город наш построен на семи холмах, как Рим». Эта мысль взволновала ее, и она еще раз подумала: «На семи холмах, как Рим».
Она мысленно увидела город с нескольких точек от реки из давних молодых лет, когда любила «вылазки» на маленьком пароходике, когда любила купаться, загорать, играть в волейбол. Она часами сидела на песке и любовалась городом. Девичий монастырь, и на каждом холме — церковь. Некоторые церкви и Девичий монастырь в войну разрушили немцы, но и развалины были красивы.
Любовалась Анна Федоровна и высотным зданием Юго-Восточной железной дороги, построенным после войны около вокзала. С реки между домами, поднимающимися террасами, видны были высокие арки этого здания и башня со шпилем. Просматривалось и родное здание пединститута. Оно угадывалось за деревьями и домами по блеску зеленой крыши и по цвету желтых громоздких колонн, торчащих в просветах.
Как давно она не видела город таким, каким он сейчас вспомнился ей, хотя никуда не уезжала, а жила все эти годы в своем родном городе на семи холмах.
Прогромыхал, втянулся в ажурные переплеты моста поезд. Звук его донесся не сразу. Анна Федоровна тихонько затосковала по скрывшемуся за деревьями поезду. Такие же деревья, которые сейчас еле видны были на горизонте, росли когда-то по берегам неширокой в этом месте реки. Но потом, когда приняли решение построить плотину и эти места попали под затопление, деревья стали вырубать на много километров вокруг. Последний раз Анна Федоровна видела пойму реки из окна вагона, когда ехала в Москву с Борисом. Ей тогда радостно было жить, и все же она и тогда немного погрустила, увидев срубленные, выкорчеванные, поверженные на много километров вокруг черные, с голыми ветвями, деревья. По земле ползали тракторы, бульдозеры, корчуя остатки леса, заглаживая дно будущего моря. Теперь на этом месте море, сидят рыбаки с удочками. И Анна Федоровна не нашла в душе печали по срубленным деревьям.
Светило солнце, делая розовыми белые облака, освещая дальний берег моря, вершины деревьев на горизонте. Окно, выходящее в простор, превращало маленькую комнату в огромное помещение для жизни на семи холмах, для гордого человеческого духа. Анна Федоровна вспомнила слова былины: «На небе солнце — в тереме солнце, на небе месяц — в тереме месяц, на небе звезды — в тереме звезды…» «Наверное, здесь так и будет: и месяц в комнате, и звезды, — подумала она и поняла, что делится своей радостью с друзьями-книгами. — А может, не надо ничего этого: читать, помнить прочитанное, учить других?.. Может, надо просто жить, детей рожать, сливаться с природой? Не разврат ли это для ума: вот так все время вспоминать цитаты?» Она и раньше задавала себе этот вопрос. Но ответа и тогда и теперь не было. «Я же не просто так, я же учительница литературы. Это же моя профессия».
Анна Федоровна походила по комнате, потрогала все, погладила, как бы привыкая к вещам. И все смотрела в окно, села за стол и долго ни о чем не думала, просто смотрела.
Батареи, рассчитанные на суровую зиму, на ветер со стороны моря, давали много тепла. Ночью было жарко. Анна Федоровна спала с открытой форточкой и проснулась от странного стука в комнате. С вечера она высыпала в большое блюдо печенье и конфеты, которые привезла с собой, и сейчас кто-то громко стучал по стеклянному блюду. Анна Федоровна открыла глаза и увидела белоголовую синицу. Сидя на краю блюда, она крошила клювом печенье и, подняв голову, оглядывала черным глазом комнату. Анна Федоровна лежала не шевелясь, но синица почувствовала, что хозяйка комнаты проснулась, и вспорхнула на форточку, перескочила с зимней рамы на летнюю, оглянулась, ветерок взъерошил на ее шее перышки. Синица цвинькнула и улетела. Учительница тихонько засмеялась. «В небе синица — в тереме синица, в руках синица», — продолжила она былину.
В столовой Анна Федоровна узнала, что синицы здесь почти домашние, хозяйничают в комнатах, поэтому все надо прятать. Но Анна Федоровна оставила все как было. Она ждала синиц и радовалась, когда они прилетали.
Дни тянулись медленно. Анна Федоровна читала газеты, гуляла, смотрела кино. Привезли «Калину красную» Шукшина. Анна Федоровна пошла второй раз. На другое утро много было разговоров в столовой, обсуждали фильм. Пожилые супруги говорили, что картина хорошая, даже замечательная, но зря Шукшин так с березками… пересластил. И третьему человеку, симпатичному молодому инженеру показалось, что с березками — слишком, фальшиво как-то Шукшин их обнимает и говорит: «Ишь ты какая! Невеста какая!»
Симпатичные соседи по столу после этого разговора перестали быть симпатичными. Анна Федоровна верила Шукшину, каждому его слову и жесту. Она так и сказала за столом:
— Я верю Шукшину… Василию Макарычу.
В этот день после обеда она ушла далеко от дома отдыха, к березкам. И, вспоминая фильм, прижалась щекой к стволу березы, подумала с горечью и обидой на всех людей, которые не понимают: «Не уберегли!» Глаза повлажнели, но тут ее спугнули, и Анна Федоровна быстро пошла в сторону, а завидев и там людей, сворачивала туда, где никого не было, чтобы не видели, как она, старая дурочка, ходит по лесу и плачет о том, чего не теряла, что никогда не принадлежало ей одной. Люди, которых она видела вдалеке, от которых убегала, расплывались вместе с деревьями, с солнцем и облаками, радужно дробились, и приходилось часто-часто моргать и держать некоторое время глаза широко открытыми, чтобы вернуть себе мир таким, каким он был на самом деле. «Не уберегли!» — старалась она думать сурово.
Заканчивались странные каникулы. Анна Федоровна мучительно думала: что делать? Если уйти из школы, надо начинать новую жизнь. Какую? Она ничего так хорошо не понимала и ничего так сильно не чувствовала, как литературу, родной язык. В газетах много писали о школах. Почти в каждом номере что-нибудь было. Анна Федоровна раньше, до статьи Лидии Князевой, так внимательно не читала газеты. Одна учительница сшила к уроку русский сарафан и предстала перед своими учениками мастерицей народного промысла. Об этом писала «Социалистическая индустрия». В «Литературной газете» Анна Федоровна прочитала о сельском учителе литературы, который играет на уроке «Старуху Изергиль» на скрипке. Этим учителем восхищался известный писатель Феликс Кривин. Он так прямо и писал с восхищением: «По-настоящему понятно не то, что доходит до ума, а то, что доходит до сердца. А музыка знает самые короткие пути к сердцу».
Анна Федоровна не была готова к тому, чтобы сшить себе сарафан, играть на скрипке, ходить колесом перед учениками, одним словом, развлекать, удивлять. Она считала, что учеба — это труд и нельзя его превращать в сплошное удовольствие. Труд — это когда трудно. А молодые люди очень легко усваивают предмет, если им не трудно, если им интересно, как в театре, где каждый суффикс старается нарядиться так, чтобы его не узнали. И они очень скоро начинают потреблять интересное, требовать еще более интересного и в результате теряют способность преодолевать трудности, которые все равно остаются в любом предмете. Она думала, думала, сидя над газетами и лежа на кровати в своей комнате, просторной от близкого неба… Можно превратить каждый урок в спектакль, но тогда ученики будут не ученики, а зрители, иждивенцы. Впрочем, эти мысли ее не были категоричными. Анна Федоровна думала и так и эдак. Она попробовала бы сыграть им на скрипке Наташу Ростову, если бы умела. Но она не умела, и шить она не умела. Надо было найти свой путь. Одно она понимала: общество требует от школы, чтобы она выпускала не тех, кто запомнил и заучил, а кто умеет думать, принимать решения. И поэтому все ищут, и все газеты предоставляют свои страницы для поисков, может быть, для ошибок, чтобы и ошибки помогли поискам.
Одну статью из «Комсомольской правды» Анна Федоровна переписала. Статья показалась ей очень важной, хотелось над ней подумать… Молодая учительница, комсомолка Татьяна Макарова, выступая перед ребятами своего выпускного класса, сказала им в прошлом году о необходимости поработать на стройке. «Вы комсомольцы и должны поступать по-комсомольски». И услышала в ответ: «А вы, Татьяна Михайловна? Вы тоже комсомолка?» — «И — я!» — сказала она и пошла со своим классом на стройку, стала бригадиром каменщиков и осталась для своих ребят учительницей.
Анна Федоровна вглядывалась в фотографию девушки. Симпатичная, решительная, в рабочей брезентовой куртке. Она ушла не навсегда на стройку, корреспондент писал, что она вернется в школу. И школа, директор ее ждут. И может быть, это не самый лучший способ завоевывать авторитет, преподавать сверх программы своим ученикам еще и кирпичную кладку, строить вместе с ними дом. Но когда надо было ответить ребятам, она ответила не словами, а своей жизнью. «Могла бы я так? — спросила у себя Анна Федоровна. — Пожалуй, когда носила летную куртку и шлем, могла бы. А теперь — нет, нет!» Но такая школа ей нравилась, школа правды, школа, в которой учитель отвечает за каждое свое слово жизнью.
После этой статьи у Анны Федоровны была бессонная ночь. Она лежала и думала: «Куда же деваются девушки в шлемах, в брезентовых куртках? Как же потом, когда тебе подкладывают на стул кнопку, не потерять свою школу. И какую — свою? Есть школа радости Сухомлинского, когда детей незаметно, через лес и поле вводят в учебный процесс, в школу познания. Есть школа, где не ставят двоек. Шаталовский метод. Есть школа из кинофильма «Ключ без права передачи», где учительница литературы чуть ли не подружка. А есть школа Татьяны Макаровой — школа правды. Надо искать свой путь. Надо искать. Школа Татьяны Макаровой плюс еще что-то, что должно противостоять развлекательности, литературным клубам с самоваром и чаепитием, танцевальным вечерам с притушенными огнями, праздничным вечерам, посвященным женскому дню Восьмое марта, на которых учителя превращаются в официанток. Противостоять? Быть!..
Глава тринадцатая
Анна Федоровна позвонила директору и сказала, что выходит на работу. Она сказала это сухо, коротко, отрывисто и ждала, что директор обрадуется, вспомнит предыдущий разговор. А он буркнул что-то вроде: «Хорошо, да, да!» Анна Федоровна даже всех слов не разобрала. Она почувствовала разочарование. Сколько передумала за эти дни, какую внутреннюю борьбу выдержала. Новый костюм надела, а он «да, да — балда!».
Костюм она купила еще в прошлом году, но надевать в школу не решалась. Слишком он был для нее модным и немного не по фигуре. Она весь вечер его ушивала, гладила, вертелась перед зеркалом, как какая-нибудь лапочка. Костюм состоял из кофточки салатного цвета с погончиками и такой же юбки с разрезом и пуговицами на боку. Разрез она ушила, чтобы можно было только ходить, а пуговицы оставила. Для украшения.
Следующий ее решительный день с утра начался неудачно. В проходном дворе — она всегда здесь ходила, сокращая дорогу, — встретила Бориса. Он вынырнул из арки с чемоданчиком. Они миновали друг друга и так бы и разминулись, но Борис все-таки остановился, и ей пришлось остановиться. Говорить им было не о чем. «Здравствуй!» — «Здравствуй!» — «Ну, как живешь?» — «Ничего». — «Ты в этот дом?» — «В этот». — «А я — в школу». Вот и все. «Прошла любовь, завяли помидоры».
Анне Федоровне было неприятно чувствовать, что она плохо выглядит в своем полупальто-полукуртке и в старой шапке. Она сожалела, что бывший супруг не может увидеть ее в новом костюме. Он тоже выглядел неважно: старое, потертое, помятое пальто, облезлый чемоданчик с инструментами. Двое облезлых встретились.
До самой школы не могла избавиться от неприятного ощущения и пришла в учительскую, растеряв ту уверенность, которую накопила в доме отдыха. И когда она, здороваясь, отвечая на вопросы, на какое-то мгновение забывала о том, что такая встреча была, оставалось само ощущение неприятного, чего-то такого неловкого, что мешало ей нормально улыбаться и двигаться. Она тратила усилия, чтобы вспомнить, и тут же вспоминала: «Ах да, встреча с бывшим мужем».
Подошла Марина Яновна, спросила:
— Как отдохнули? — И, потрогав погончик на плече, сказала: — С погончиками. Вам идет.
И тут же двинулась из учительской. Что-то в лице Марь Яны было темное, какая-то тень усталости. «И эту ломовую лошадь 9-й «Великолепный» ухайдакал!» — подумала Анна Федоровна.
Потом она долго разговаривала с практиканткой Наташей. Спасительная беседа. Должна же учительница, которая некоторое время отсутствовала, выяснить, какие темы прошли, какие нет. Анна Федоровна исподволь оглядывалась на учителей, пытаясь угадать, как они на самом деле относятся к ее возвращению. Но никто особенного интереса и злорадства не проявлял. У всех свои заботы… Разговаривали об обычном: о вчерашней передаче по телевидению «А ну-ка, девушки!», о гастролях греческого ансамбля «Бузуки», о какой-то тесьме… по рублю восемьдесят за моток. Прошла мимо, дымя сигаретой, стряхивая на ходу пепел в коробочку из-под кнопок, Нина Алексеевна, сказала, морщась от дыма:
— В четверг ты дежуришь по школе.
Анна Федоровна кивнула, вздохнула с облегчением и стала внимательней слушать, что говорила Наташа.
— Анна Федоровна, дорогая моя! — раздалось грудное воркованье. Наташа сразу замолчала и отошла в сторону. Ее оттеснила вошедшая в учительскую председательница родительского комитета: — Как ваше здоровье? Главное, как вы себя чувствуете? Отдохнули? Мы так волновались.
Очень хотелось ответить: «А вам какое дело?» — чтобы у этой раскормленной дамочки глаза на лоб полезли. Но Анна Федоровна ответила сдержанно:
— Не понимаю, чего вы волновались.
— Погода все эти дни стояла чудесная. Мы так радовались за вас, за погоду.
— Да, я тоже за себя радовалась.
— Вы не пробовали сыроедение? Сырую крупу жевать?
— Зачем?
— У вас же сердечно-сосудистое?
— Извините, — сказала учительница, отходя от Надины Семеновны и кивком головы прекращая разговор.
Идти ей, собственно, было некуда. Она двинулась в ту сторону, где стена. Но к счастью, на стене висело расписание дежурств, и Анна Федоровна принялась его изучать. Свою фамилию она сразу увидела. Она была написана от руки поверх фамилии Марины Яновны Зеленовой. «Почему же вместо кого-то? — подумала Анна Федоровна и, вспомнив темное, усталое лицо учительницы географии, решила: — Видимо, больна…»
Прозвенел звонок и почти одновременно вбежала учительница химии, лапочка. Шапку сдернула, пальто с одной руки, с одного плеча сбросила и, сбрасывая со второго, поволокла концом по полу. Шапка, волосы, пальто — все поблескивало, было мокрым.
— Там, что… дождь? — удивилась Зоя Павловна и посмотрела в окно.
— Нет, снег, — возбужденно ответила лапочка из-за шкафов.
С утра белесое низкое небо давило на плечи. Солнце за ним едва угадывалось. Оттаявшие ручьи не журчали, как при солнце, а медленно текли, поблескивая темной водой. И вот — пошел снег.
Анну Федоровну ребята увидели на перемене. Вбежал Мишка Зуев, вытаращив глаза, сказал:
— Рыба в школе! Во!
Ему не поверили, но следующий урок — литература, и пришла Рыба. В новом костюме она показалась незнакомой, даже немного чужой. И поздоровалась не как обычно, сказала просто:
— Здравствуйте! Садитесь! Наталья Анатольевна обещала вам дать рекомендательный список литературы по киноведению. Я вам прочту его. Запишите.
Ребята зашуршали в столах и сумках, вынимая тетради. Анна Федоровна опустилась на стул, ноги у нее слегка дрожали. Первые минуты прошли хорошо. Голос твердый, достаточно отчужденный, официальный. Пусть не думают, что она их прощает или смирилась с положением отвергнутой и прощенной учительницы. Теперь можно немного расслабиться, оглядеться. Анна Федоровна положила перед собой бумажку, которую ей дала практикантка Наташа, продиктовала:
— «Кинословарь, том I и том II, издательство «Советская энциклопедия», 1970 год».
Ребята, не задав ни одного вопроса, склонились над тетрадями. «Пишут, — подумала Анна Федоровна, — стараются. Тихо-то как… Как на контрольной».
Факультативный курс по истории кино ввели в школе в этом году впервые. Состоялась встреча с актрисой областного театра драмы Натальей Дроздовой, которая снялась в новом мюзикле в роли Беатриче, юной девушки в белом платье. Она так хорошо пела доверчивые девчоночьи песенки… Потом, когда приезжал в город и выступал в центральном лектории Вячеслав Тихонов, хотели и его пригласить. Но встреча не состоялась, и все последующие тоже. Заболела историчка Серафима Юрьевна, которая отвечала за факультатив.
Вновь оживила работу кинолектория Наташа. Она прочитала две лекции «Литература в кино» и «Многоликий экран». Третью лекцию, названную очень сложно: «Кино как средство общения с классиками литературы», должен был прочитать на следующей неделе искусствовед и критик В. Г. Дресвянников. Получалось так, что, диктуя список, Анна Федоровна берет на себя заботы по проведению занятий факультатива.
Каждое название она читала дважды, чтобы ребята успели записать, и при повторном механическом чтении проглядывала список, даже успевала его перевернуть и посмотреть, что на обороте. Здесь были книги Бергмана, Феллини, книга Виктора Шкловского «За 40 лет» и даже Андре Базена «Что такое кино?». «Ну зачем Базен?» — подумала Анна Федоровна. Наташа, видимо, вписала в свой список все, что знала, все книги по кино, какие нашлись в библиотеке.
— Андре Базен, — продиктовала Анна Федоровна.
За окном летел снег, но не вниз, а параллельно над землей и вверх. Он завораживал, начинало казаться, что так уже было, что в этом повторении и заключены вечность и бесконечность.
Анна Федоровна начинала привыкать к тому, что она за своим столом, в своем классе. Ребята молча записывают, она диктует и поглядывает, как обычно, в окно. Она и дома выбирала какой-нибудь объект (занавеску на окне, корешки книг), на который смотрела, сосредоточиваясь, и думала, «держа» глазами объект внимания. В школе этим объектом было окно, точнее, деревья за окном, а сейчас — снег.
«Я же много знаю, — думала учительница. — И Базена я читала. Как же так получилось, что я покорно читаю им список практикантки, составленный из случайных книг, вряд ли ею самой прочитанных».
Алена записывала названия книг и тоже поглядывала в окно. Снег заметно усиливался, тяжелел. Более крупные снежинки медленно скользили по стеклу, прочерчивая быстро тающие линии. Стекло с той стороны сделалось мокрым, поползли вниз капельки, как после дождя. Мальчишки и девчонки все чаще и чаще отрывались от своих записей и застывали на мгновение с открытыми ртами, глядя в окно. И наступил момент, когда ребята и учительница — все остановились на полуслове. Снег повалил крупными хлопьями. «Опять зима!» Алена вспомнила зеленые стрелочки подснежников, которые видела в лесу. Она подумала: «Нежные, зеленые, теперь их снова завалит снегом. Так и Рыба. Думали, что она ушла, растаяла с мартовским снегом. А она вдруг снова явилась в школу».
Глава четырнадцатая
Установились снова по-зимнему холодные дни, с ветром, с морозным солнцем. Но весна не отменялась, она чувствовалась во всем. Ребята с удовольствием отдавались посторонним занятиям, перебрасывались записочками, играли в морской бой.
Алена чертила на промокашках рожицы, получались все красавцы с усами. Иногда записывала стихи…
Весенняя лень чувствовалась во всем: в мыслях, в движениях. «Что вы как сонные мухи», — говорили учителя. Мухи тоже проснулись, а именно две мухи, которых, по примеру космонавтов, проводивших в космосе эксперименты с двумя мухами, ребята назвали «Нюрка-1» и «Нюрка-2». Мухи летали, путались, невозможно было запомнить, где какая, и это всех веселило.
К новой Анне Федоровне привыкли. Нового и было-то в ней — костюм. «Она думает, что одета в стиле «милитэр», — иронизировала Лялька Киселева. Девчонки соглашались, иронически кривили губы.
Все смирились со скукой на уроках литературы. Анна Федоровна смирилась со своей участью. Она ходила в школу, потому что должна была где-то работать. Этот учебный год она хотела завершить, а дальше… Дальше будет видно.
Странные происходили вещи. Дома она готовилась, читала редкие книги, выписывала интересные факты. Но приходила в школу, открывала дверь в класс, видела скучающие, даже тоскливые физиономии, и все шло, как обычно. Она что-то говорила, они слушали вполуха, занимаясь чем-нибудь посторонним, со второй половины урока начинали томиться, ждать звонка. И если в этой атмосфере она и успевала сказать что-то интересное, ее просто не слышали.
Встреча с В. Г. Дресвянниковым состоялась после пяти уроков. Девчонки, как водится в таких случаях, в те полчаса, пока в актовом зале расставляли стулья, застилали куском синей материи стол, наливали воду в графин, бегали мимо учительской, заглядывали в приоткрытую дверь: какой он, этот искусствовед и критик? Это был и повод побегать, размяться (все-таки пять уроков высидели), и желание покрасоваться, показать себя незнакомому человеку, вероятно очень умному. И тайная надежда, что заметит, обратит внимание. Ах, так приятно и страшно чувствовать на себе внимание взрослого человека!
За десять минут до начала ребята уже сидели в зале. От их разговоров стоял сплошной гул, который доносился и в коридор. Несколько девчонок продолжали бегать мимо учительской. Другие прогуливались медленно, оживленно разговаривая, как будто им нет никакого дела до критика.
Лялька Киселева и Маржалета, попеременно беря друг друга под руку и тихонько посмеиваясь над своими девчоночьими секретами, прошли перед самым носом В. Г. Дресвянникова, когда он появился из учительской, и убежали на четвертый этаж, чтобы промчаться, громко топая, по четвертому этажу и спуститься снова на третий в другом конце коридора, раньше, чем критик приблизится к дверям актового зала. Запыхавшись, громко смеясь, они ринулись к своим местам.
— Идет! — крикнула восторженно Маржалета.
Гость появился в сопровождении Анны Федоровны и завуча Нины Алексеевны. Он вошел в дверь зала, которая была ближе к сцене, и, пока двигался по проходу между сценой и первым рядом, девчонки хлопали ему, задние привстали, чтобы лучше видеть. После пяти уроков трудно просто так сидеть, а хлопать, вертеться, привставать — это действие, живая жизнь. Так энергично, радостно и громко приветствовали в школе всех гостей: и артистов, и поэтов, и ветеранов войны, и лекторов.
В первом ряду были оставлены свободные места. Нина Алексеевна села, а Анна Федоровна осталась стоять. В. Г. Дресвянников зашел за стол, застланный синим куском материи, постоял секундочку и опустился на стул. Это был мужчина средних лет. Лицо усталое, но без морщин. Стриженый затылок и мальчишеский светлый чубчик. Сразу и не поймешь — и старый и молодой, и мужчина и мальчик.
— Сегодня у нас в гостях известный критик и искусствовед, — сказала Анна Федоровна. — Он часто выступает по вопросам современного киноискусства и сегодня любезно согласился прийти к нам и поговорить о Пушкине и произведениях нашего великого поэта, ставших фильмами. Сейчас Виктор Григорьевич сам представится, скажет, как его зовут, и скажет, какая у него к вам личная просьба.
Школьная аудитория не упустит случай посмеяться. Услышав, что Виктор Григорьевич скажет, как его зовут, зал заулыбался.
В. Г. Дресвянников при словах «известный критик…» забарабанил по столу пальцами. Известным критиком и искусствоведом он не был. В столичных журналах его печатали редко, оригинальные мысли его не ценили. Он относился к этому болезненно и, слыша по радио или читая в газетах слова «известный критик…», вздрагивал: опять не о нем.
Анна Федоровна села в первом ряду рядом с Ниной Алексеевной. В. Г. Дресвянников вышел из-за стола.
— Как вы уже слышали, зовут меня Виктор Григорьевич. Фамилия Дресвянников. Фамилия моя геологическая, от слова «дресва» — крупный песок, гравий…
Он на всякий случай всегда объяснял, от какого слова произошла его фамилия. Иногда при этом добавлял, что «дресва» в золотопромышленности — крупный песок с содержанием золота. Так что фамилия его, можно сказать, золотая. Но здесь он этого не сказал.
— Я пришел к вам в школу, — говорил он, медленно прохаживаясь перед первым рядом, — имея в виду… помимо основной задачи… — два шага к дверям, — помимо возложенной на меня обязанности клубом любителей кино, — еще два шага к дверям, — помимо обязанности, которую я сам на себя возложил… — два шага назад от дверей. — Любя Пушкина, — еще шаг, — любя все его творчество, — еще шаг, — в том числе «Капитанскую дочку», о которой сегодня пойдет речь, — два шага, поворот у окна, — имея в виду, помимо всего этого, и небольшую прикладную задачу. Поясню!..
При слове «поясню» голова его особенно низко склонилась. Он шагал, глядя вниз на ноги, словно следил за тем, чтобы правой ногой не наступить на левую, а левой — на правую. Паузы между словами были большие. А после слова «поясню» он дошел молча до дверей и так же сосредоточенно, молча двинулся назад и, только оказавшись на середине, напротив стола, пояснил:
— Я коллекционер… Собираю «альбомы нежных дев». — Пауза. — Выражение Пушкина, помните, вероятно, да?.. В «Евгении Онегине»: «Бывало писывала кровью она в альбомы нежных дев…» — Пауза. — Мать Татьяны Лариной писывала, ну, естественно, и Ольги, которая тоже, как вам известно, Ларина. Фамилия Лариных, вероятно, от «лары» — домашние боги древних римлян, боги очага. Так, значит… «альбомы нежных дев», выражение Пушкина… — повторил он. — Вы понимаете, о чем я говорю? В разных школах они называются по-разному: «Песенники», «Бим-бом-альбом» или «Бом-бом-альбом», «Гаданья», «Сердечные тетради». Иногда просто: «Дневник моей жизни». Их заводят девочки в шестом, седьмом классах и бросают, как правило, в девятом. Бросают в прямом смысле — выбрасывают. Если кто-то из девочек пожелает передать мне свой альбом на хранение, передайте, пожалуйста, для меня… Вот Анне Федоровне. Я буду… Я заранее…
— Но у нас, кажется… в нашей школе девочки не ведут такие альбомы? — проговорила, напряженно улыбаясь, Нина Алексеевна и пошутила: — У нас нет нежных дев. В нашей школе девочкам некогда сентиментальные стишки переписывать. Они у нас все спортсменки, разрядницы.
— Ну, может быть, несколько альбомов найдутся? Я их заберу, и тогда не будет, — сказал В. Г. Дресвянников.
Зал дружно, хотя и не очень громко засмеялся.
— Найдутся! Во все времена во всех школах были, и у нас найдутся, — сказала Анна Федоровна и подумала: «Вот пришел человек за девчоночьими альбомами. А она, учительница литературы, и не поинтересовалась ни разу этим видом творчества. А ведь в самом деле интересно, что переписывают, как переписывают. Что бытует? Только ли одна пошлость? Литературу переписывают, только не ту. А какую?»
В. Г. Дресвянников размеренно ходил перед первыми рядами, туда, обратно, смотрел не на аудиторию, а в сторону дверей.
— У нас утвердилась официальная точка зрения на школьные альбомы девочек, с которой я не согласен.
— А зачем они вам? — выкрикнули из задних рядов.
— А вы «Анкеты» собираете? — спросила Светка Пономарева, и, когда критик встрепенулся и стал разыскивать взглядом, кто его спросил, она поднялась: — Знаете, у нас есть такие тетради с вопросами… с пожеланиями…
— А зачем они вам? — опять спросил тот же напористый девчоночий голос из задних рядов и раздался смех: — Нам говорят — сжечь их, и больше ничего.
— Поясню! Вероятно, я должен пояснить? — спросил он у Анны Федоровны и Нины Алексеевны. Обе учительницы молчали, и критик еще раз спросил: — Если можно, маленький эксперимент с вопросами и ответами?..
— Да, да, пожалуйста, — сказала Нина Алексеевна, сделав жест рукой назад, в сторону зала, и глядя мимо В. Г. Дресвянникова.
— Кто вспомнит?.. Чьи стихи?.. «Я не люблю альбомов модных, их ослепительная смесь Аспазий наших благородных провозглашает только спесь. Вы, украшенные проворно Толстого кистью чудотворной иль Баратынского пером, пускай сожжет вас божий гром!»
Он еще не дочитал, как послышались выкрики: «Пушкин!», «Евгений Онегин!». Поднялась Лялька Киселева, огладив платье на себе, сказала уверенно:
— Пушкин, конечно. Из «Евгения Онегина».
— Нет!..
— Пушкин! — покраснев, нахмурив лоб, повторила Лялька. — Я могу дальше прочитать: «Когда блистательная дама мне свой in-quarto подает…» И так далее.
— Нет, не точно. Поясню…
И прежде чем пояснить, В. Г. Дресвянников с минуту молчал, загадочно улыбался, глядя в зал.
Многие сразу угадывали в строчках, которые он читал, пушкинскую руку, но никто ему ни разу не сказал, откуда они взяты: «Я не люблю альбомов модных, их ослепительная смесь Аспазий наших благородных провозглашает только спесь».
— Следующие четыре строки действительно взяты из романа «Евгений Онегин», а эти, первые, — из альбома!.. Из альбома Сленина… Из альбомной лирики! Конечно, не трудно догадаться, что писались они для романа… Размер «онегинской строфы», продолжение мысли… А записал Пушкин эти строчки почему-то в альбом, а не в роман. И тот, кто захочет понять природу четвертой главы, кто захочет вникнуть в сравнительную характеристику альбомов уездной барышни и блистательной дамы, тот должен будет обратиться и к альбому Сленина, к альбомной лирике.
— Но Пушкин, как и мы, учителя, не любил этих «альбомов модных». Пускай разобьет их гром! — попыталась процитировать только что прозвучавшие строки Нина Алексеевна.
Она проговорила это с победной улыбкой, игнорируя все тонкости, о которых толковал критик. Сам Пушкин на ее стороне. Пушкин не любил этих альбомов — и весь разговор. «Тоже мне, кино деятель! — подумала она. — Собиратель «альбомов нежных дев». О чем они там думают, присылают в школу коллекционеров?»
Открылась дверь, и вошла Марь Яна. Она присела на свободный стул в последнем ряду. У Марь Яны тяжело заболела сестра Катька. Простудилась уже после возвращения из Бакуриани, где-то на вечеринке. Классная 9-го «Великолепного» теперь спешила сразу после уроков в больницу. Она перестала проводить классный час. Сегодня совсем не была. Вместо географии был английский. И вот — пришла, когда уроки закончились. Марь Яна села тихонько и приготовилась слушать, но на нее стали обращать внимание. Раиса Русакова даже попыталась выбраться из своего ряда, чтобы подойти, но ее не пустили. Марь Яна поднялась и вышла. «Зачем приходила?» — подумала с тревогой Алена. Что-то было в фигуре классной потерянное: видимо, сестре хуже. А в школу все-таки пришла. Догнать бы, спросить… Но Алена сидела в самой середине, и критик интересные вещи рассказывал. Она решила: потом, после кино, они с Райкой найдут классную, если она еще здесь будет, и проводят домой. Надо ее проводить, обязательно, обязательно.
— Пушкин не любил именно модных альбомов. А записывал свои стихи куда? — спросил В. Г. Дресвянников.
Он хотел, чтобы и учителя и школьники поняли, что Пушкин охотно записывал стихи в такие же девчоночьи альбомы, которые он, Дресвянников, собирает. Для доказательства этой мысли у него были две пушкинские строчки из «Евгения Онегина»: «В такой альбом, мои друзья, признаться, рад писать и я». Всего две строчки, но умело повторенные несколько раз, они умножались, производили впечатление…
Он виртуозно умел цитировать, присоединяя нужные ему строки последовательно к одному, другому, третьему четверостишию…
И еще раз… Он создавал из Пушкина свою, цитатную, поэму…
Он старался повторением ключевых строк обратить внимание на приметы, присущие альбомам современных девушек. Переписывают же они по сей день друг у друга слова: «Кто любит более тебя, пусть пишет далее меня».
Анна Федоровна оглянулась назад и поразилась, с каким вниманием девчонки следят за выражением лица этого человека. Говорил он не очень хорошо, ходил и бубнил себе под нос:
— Пушкин в 1832 году подарил Смирновой-Россет такой альбом. Пушкин сам написал название и записал в альбом свои стихи: «В тревоге пестрой и бесплодной…» Теперь по этому пушкинскому альбому мы можем воссоздать атмосферу салона Карамзиных. Альбомная лирика двадцатых — сороковых годов… прошлого столетия… оказывала влияние даже на пушкинскую лирическую поэзию. Поэт Языков в послепушкинские пятидесятые годы жаловался на исчезновение альбомов в прозаическое и пошлое время. Не альбомы пошлые, даже если в них встречаются кое-какие вольности. Время пошлое, в которое исчезают альбомы. Поясню! Для этого мне надо вернуться немного назад, в допушкинское время. Наиболее ранние альбомы в собрании Рукописного отдела Пушкинского дома относятся ко второй половине XVIII века. Это так называемые штамбухи, распространившиеся…
Нина Алексеевна решительно поднялась.
— Виктор Григорьевич, извините. Мы пригласили киномеханика на определенные часы. Я боюсь, мы просто не успеем…
— Хорошо, давайте сначала посмотрим кино, — сказал он и сел в первом ряду на свободное место, положив ногу на ногу, начал покачивать носком ботинка.
Но когда погас свет и застрекотал узкопленочный аппарат, В. Г. Дресвянникова вызвали в коридор. Там уже стояли Нина Алексеевна и Анна Федоровна.
— Я немного отвлекся, — сказал он, улыбаясь, — извините, страсть коллекционера.
Нина Алексеевна закурила и, заговорив, стала пускать дым в сторону и смотрела в сторону:
— Это ничего. Интересно. Но немного, как бы это сказать… не по теме.
— Всю жизнь так живу… Не по теме, — он посмотрел на Анну Федоровну.
Она потопталась, опустив голову, сказала:
— Да, интересно. Лично мне интересно… Добавление к «Евгению Онегину» — это интересно. Вы считаете, тут нет подмены школьных альбомов пушкинскими альбомами?
— Может быть, отчасти… Совсем немного… Не во всех случаях можно легко отделить альбом от альбома, историко-литературные интересы требуют заострения мысли.
— Нет, не могу я, Виктор Григорьевич, согласиться, хоть режьте, что альбомы наших дев представляют историко-литературный интерес, — сказала Нина Алексеевна.
— Да, да, — соглашался В. Г. Дресвянников. — Это все проблематично.
— Я вам скажу честно, — Нина Алексеевна стряхнула пепел в бумажку, свернутую коробочкой, — я против этих альбомов. Была и буду! Они записывают туда всякую чепуху. А иногда, извините за выражение, и похабщину.
— Да, да, я знаю, — сказал В. Г. Дресвянников.
— Но тогда непонятно, зачем вы так говорили. Мы боремся с этими альбомчиками, анкетами.
— Может быть, зря боремся? — мрачно возразила Анна Федоровна. — Вернее, не так боремся, не знаем, с чем боремся. Альбомов этих нам читать не дают.
— Читала я, — сказала Нина Алексеевна, — читала, отбирала, за мою практику можно было бы уже такую коллекцию составить. Не понимаю я, Виктор Григорьевич, зачем вам, кинокритику, эти альбомчики?
— Живу не по теме, думаю не по теме. Но после фильма даю обещание держаться темы, честное слово.
Нина Алексеевна с сомнением посмотрела на него:
— Только вы, пожалуйста, не очень долго держите их после фильма. Им уроки надо готовить. И родители будут волноваться.
— Хорошо, хорошо, я понял.
Глава пятнадцатая
После фильма В. Г. Дресвянников говорил только об экранизации пушкинских произведений «Капитанская дочка», «Дубровский». Потом девчонки задавали вопросы, он отвечал. Он любил отвечать на вопросы. Тут можно говорить не по теме. О чем спросили, о том и говорить. Но, воспользовавшись паузой, Нина Алексеевна поднялась, поблагодарила его от имени школы, пожала руку. Все захлопали. В. Г. Дресвянников под аплодисменты вместе с учительницами вышел в коридор. И уже в коридоре почувствовал, что Нина Алексеевна потеряла к нему всякий интерес, а учительница литературы идет и, судя по всему, думает о том, что он сказал, вместо того, чтобы безоговорочно согласиться с умным эрудированным человеком, которые не часто приходят к ним в школу.
С его оригинальными мыслями всегда было так. Он поражал воображение слушателей, пока они не замечали подмены. Некоторые считали, что его мысли и оригинальными-то были за счет подмены. Они не понимали, что он подменял одно другим для доходчивости. Его мышление требовало оригинальной формы, парадоксов, только и всего. Ему казалось сейчас, после вопроса Анны Федоровны, что он сознательно подменил в своих рассуждениях школьные альбомчики с песенками «Мой дедушка разбойник» и «Чап-чап-чары» альбомом Смирновой-Россет, куда записывали свои стихи Пушкин, Плетнев, Вяземский, Лермонтов. В. Г. Дресвянников не хотел себе признаться в том, что учительница попала в слабое место в его рассуждениях, которого он сам не замечал, а теперь заметил, но не хотел соглашаться с какой-то там школьной учительницей. Что они понимают! Но настроение у него испортилось. Он шел по улице и поглядывал на прохожих исподлобья, с обидой и враждебностью.
Около перехода он остановился, пережидая идущий транспорт.
— Виктор Григорьевич, извините, пожалуйста.
Он обернулся. Перед ним стояла девушка. Красный беретик, румяные от быстрого бега щеки, нежная бледность лица и большие светло-зеленые глаза — Лялька Киселева. Она считалась слабенькой девочкой, не ходила на лыжах, не бегала, пропускала уроки физкультуры. Но тут пришлось бежать, потому что никто из девчонок не решался догнать В. Г. Дресвянникова, хотя всем хотелось с ним поговорить, спросить его о том, о чем они не решались спрашивать в школе при учителях.
— Понимаете… Мы лучше сами… Не надо через учителей… альбомы…
Подбежали другие девчонки.
— Вы знаете, какие они, — сказала Маржалета про учителей и махнула рукой.
— «Анкеты» вы собираете? — опять спросила Светка Пономарева.
Ее голосок заглушили более громкие, более напористые голоса.
— Учителям отдашь, они потом начнут…
— Прорабатывать будут, нотации читать. Охота была!
— Виктор Григорьевич, а правда, что Высоцкий женился на Марине Влади?
Девчонки его окружили, задавали вопросы наперебой. Он успевал выслушивать их, но не успевал отвечать. Он улыбался, вертел головой, потом сказал:
— Пойдемте, а то мы мешаем.
В. Г. Дресвянников двинулся вдоль улицы, окруженный девчонками. Алена тоже была здесь. Ей хотелось поговорить с критиком и искусствоведом о стихах. Она решила отдать ему свой «Бом-бом-альбом» и свои стихи, чтобы он сказал: стоит ей писать или нет. Конечно, она знала сама — стоит. Писать она будет! Но хотелось, чтобы это же самое сказал ей критик. Алена заходила и с левой и с правой стороны, но перевести разговор на литературу ей не удавалось. Маржалета и Лялька Киселева завладели вниманием критика, и еще мешали своими глупыми вопросами две девчонки из 8 «А» — Петрушина и Маташкова.
— Виктор Григорьевич, а на ком женат Тихонов?
— Виктор Григорьевич, а что сейчас делает Соломин?
В. Г. Дресвянников знал личную жизнь актеров отчасти тоже так, по слухам, но по слухам более достоверным, поскольку был все-таки связан с областным клубом любителей кино.
— Виктор Григорьевич, вы куда сейчас идете? Вы где живете? Мы вам принесем альбомы домой.
— Я живу в противоположном конце. Я не знаю, куда вы меня ведете.
— Мы никуда… Мы здесь живем, — сказала Светка Пономарева. — Хотите, я сейчас вам принесу? Вы «Анкеты» собираете? — Ее, наконец, услышали, она торопливо принялась объяснять: — Там такие вопросы на каждой странице: «Твое хобби», «Что ты больше всего ценишь в девушке?», «Что бы ты сделал, если бы нашел миллион?»
— Да, да, — сказал Дресвянников. — И «Анкеты» тоже. Все разновидности альбомов, какие есть.
Светка Пономарева жила в доме, где был магазин «Электроника». Она убежала за тетрадкой, радуясь тому, что может оказать услугу такому интересному человеку. Найдя тетрадку, она выглянула в окно. Внизу остались только Лялька Киселева и В. Г. Дресвянников. Они прогуливались вдоль стеклянной стены магазина.
В. Г. Дресвянников и Лялька ходили по плитам тротуара, поглядывая на проносящиеся по улице автомобили. В щелях между плитами налип бугорками снег, образовав кое-где наледи. Когда они подходили к таким скользким местам, В. Г. Дресвянников брал Ляльку под руку, осторожно вел, потом отпускал. Лялька нисколько не смущалась.
— Вы не можете представить, — говорила она, — какие в девятом классе есть еще дети. Фантики собирают.
— Фантики? — спросил В. Г. Дресвянников.
— Да… Нас только несколько человек, которые, можно сказать, переросли школу. Остальные все, понимаете… кантри.
— Кантри?
— Да, сельские. Им бы только побегать по зеленой травке. Некоторые, знаете, совсем дети. Особенно мальчишки. Они такие маленькие. И вообще, кантри, в смысле интересов. И альбомчики у нас ведут кантри. Вы там не найдете ничего интересного. Переписывают друг у друга «люби меня, как я тебя» и вообще всякие песенки. Я никогда не переписывала.
— А ваш альбом? — спросил В. Г. Дресвянников. — Вы мне его покажете? — Он невольно перешел с Лялькой Киселевой на «вы», потому что она держалась по-взрослому и разговор вела с ним взрослый.
— У меня нету. А почему я вас догнала, да? Они все стеснялись. Пришлось мне вас догонять, хотя я бегать не люблю. — Они дошли до угла и повернули назад. — Вы читали новую повесть Юрия Трифонова?
— Да, — сказал В. Г. Дресвянников. — Городские повести Юрия Трифонова я все читал. Сильная литература.
— А у нас есть такие, которые не читают. У нас, не хочется говорить, но если честно, почти все такие. Их интересуют только детективы, научная фантастика. А «Вокруг Пушкина» вы читали?
— Нет, я слышал, что есть такая книга, но не читал. Даже не видел.
— Я читала и, естественно, видела. — Она засмеялась. — Хорошо издали, с супером. Мы бы, конечно, сами не достали, с книжками стало так трудно. Мой папа дирижер. Он работает в нашей опере. Ему принесли…
— Дирижер? — уважительно удивился В. Г. Дресвянников.
— Да, — небрежно ответила Лялька, — ни одного вечера дома, все за пультом и за пультом… Там, в этой книжке… изложен новый взгляд…
Прибежала Светка Пономарева. В. Г. Дресвянников взял тетрадку, начал ее разглядывать, и, поскольку Лялька молчала, пришлось Светке поддерживать разговор.
— А вот здесь — пожелание, — сказала она. — Там вопросы и ответы, а здесь пожелание хозяйке тетради. Мишка Зуев, комик, написал… «Что пожелать тебе, не знаю, ты только начинаешь жить. От всей души тебе желаю с хорошим мальчиком дружить».
Лялька посмотрела на В. Г. Дресвянникова. В ее взгляде было: «Я вам говорила, ничего, кроме глупостей, вы тут не найдете».
После Светки Пономаревой ближе всех к «Электронике» жила Алена. Она достала из нижнего ящика «Бом-бом-альбом», не раздеваясь присела к столу, переписала на отдельный листок стихотворение «Береза». Переписывая, думала: «Вот бы напечатать. Он связан с газетами, отнесет — и напечатают. Очень просто. Вот было бы… Утром мать Сережки развернет газету, увидит стихи, увидит портрет знакомой девочки, скажет: «Сережа, это не вашей девочки стихи?» Алена размечталась, потом спохватилась: «Ой, скорей, а то уйдет».
Пробегая под аркой, Алена остановилась: «Ой, Марь Яну забыла разыскать!» На душе стало смутно. Но тут Алена увидела процарапанные на темной стене арки слова: «Алена хорошая» — и забыла про Марь Яну. Какой-то дурак в подъезде пишет и здесь нацарапал. Но все-таки приятно.
Алена подошла к девчонкам, к В. Г. Дресвянникову, протянув тетрадь, сказала:
— Вот!
А листочек со стихотворением оставила в руке и тут же скомкала, спрятала в карман пальто. Она не собиралась этого делать, а когда сделала, поняла: наказала себя за невнимательность к Марь Яне, за то, что поддалась общей суете… Алена с досадой пнула льдистый бугорок, нахмурилась.
Принесли свои тетради Маржалета, Нинка Лагутина. А девочки из 8 «А», Петрушина и Маташкова, не вернулись.
— К сожалению, я больше ждать не могу, — сказал В. Г. Дресвянников. Он забрал альбомы и ушел.
Девчонки постояли, посмотрели ему вслед. Они испытывали легкое разочарование. Произошло что-то странное. Прятали альбомы от родителей, от учителей. Выбирали тайные минуты для того, чтобы полистать, записать новую песню, стишок про любовь. Пришел чужой человек, мужчина, попросил, и они отдали. И еще бежали за ним, чтобы взял.
— Посмотрим, что в магазине? — предложила Нинка Лагутина.
Зашли в магазин. Нинка Лагутина надолго задержалась у прилавка, где продавались термосы. Ляльку Киселеву и Маржалету интересовала посуда: хрусталь, фарфор. Алена остановилась перед витриной с телевизорами. Она думала: «Телевизоры, телевизоры, телезрители, дневники отдать не хотите ли? Хотим, — отвечала она себе, — отдали и так далее…»
Постепенно все собрались около витрины с телевизорами.
— Хорошие чайные сервизы есть, на шесть персон, — сказала Лялька Киселева.
— Тетки, а у меня там склеенные страницы, — сказала Маржалета.
— Какие? — удивилась Светка Пономарева.
— Дневник… Расклеит, прочтет! — Она приложила ладонь к щеке и зажмурилась.
— Зачем склеенные?
— Бэби! — Маржалета даже отвернулась.
Таких девчонок, как Светка Пономарева, которые еще не влюблялись, не целовались и не знают, что существуют специальные страницы для записи сердечных тайн, она называла высокомерно «бэби».
В «Бом-бом-альбоме», в «Песеннике» или даже в «Дневнике моей жизни» в двух-трех местах выбирались парные страницы, заполнялись самыми жуткими охами и вздохами и склеивались. Прочесть секрет можно было, только разорвав эти страницы в определенном месте, где был нарисован цветочек.
— Ну и что? У меня там написана и заклеена неприличная загадка, — сказала Нинка Лагутина. — Не догадается. А догадается — пусть. Угадайка, угадайка — интересная игра.
На улице они еще больше развеселились, представив, что будет, если критик расклеит страницы. Алена смеялась до самого дома. Но едва закрылась за ней дверь подъезда, сразу стало грустно. Отдала чужому человеку то, что отдавать не следовало. Это было ясно.
Глава шестнадцатая
Анна Федоровна осторожно шла по скользкому, покрытому прозрачным льдом тротуару. Какой-то парень в распахнутой шубе, в лохматой шапке, съехавшей на затылок, и с огромным портфелем в руке пробежал мимо, прокатился по льду. Пока катился, успел обернуться и, проехав несколько метров, остановился перед учительницей. От неожиданности она тоже остановилась.
— Здравствуйте, Анна Федоровна, — радостно сказал парень. — Я вас из автобуса увидел.
Учительницу ослепила желтая меховая подкладка его богатой, широко распахнутой шубы. Из-под пушистого свисающего свободно шарфа выглядывал черный узкий галстук, заправленный под пуловер. Круглые румяные щеки пылали здоровьем, и Анна Федоровна не сразу признала в этом самодовольном, радостно улыбающемся человеке своего бывшего ученика.
— Здравствуйте, — повторил он, — не узнали?
— Смирнов? Нет, почему же, узнала, — ответила Анна Федоровна, действительно узнав в этой шапке, шубе и портфеле своего ученика. — Ну, как ты живешь? — Встреча была ей неприятна.
— Хорошо, — охотно ответил Смирнов. — Вот вы в меня не верили… Помните, как вы меня… — Он засмущался и, не договорив, опустил портфель на лед и склонился над ним. — Хочу подарить вам свою книжечку, — с подчеркнутой скромностью, не поднимая головы, объяснил он, возясь с замками портфеля.
— Ты в какой же области… специалист?
Желто-голубые тоненькие брошюрки лежали в портфеле в несколько рядов. Смирнов выхватил одну, выпрямился, достал из кармана толстую многоцветную шариковую ручку и красной пастой сделал дарственную надпись, а зеленой подписался. Получился разноцветный размашистый автограф.
— Спасибо, — сказала учительница, принимая книжку. Она машинально раскрыла ее на середине, увидела ровные строчки стихов, виньетки на полях, посмотрела на обложку — действительно: «Юрий Смирнов, стихи».
Ее бывший ученик наслаждался впечатлением. Он даже забыл поднять с земли портфель, стоял и смотрел в лицо учительнице. Книжка называлась «Главная улица».
— Вот как… «Главная улица»? — сказала Анна Федоровна.
— А вы мне по сочинению ни разу больше тройки не поставили, — тоном великодушного победителя сказал он.
— Ты, значит, стихи пишешь? Поэт? Зашел бы как-нибудь в школу, мы бы вечер устроили.
Он, наконец, поднял с земли портфель, поставив на колено, застегнул замки.
— Зайду обязательно. Сейчас я, буквально на этих днях, уезжаю с бригадой московских поэтов и композиторов на БАМ. Вы все в той же школе? Ну, я имею в виду, в нашей, тридцать восьмой?
— Да.
— Ну, я побежал.
Учительница кивнула, показывая, что благодарит за книжку и прощается. Юрий Смирнов убежал. Держа книжку в руке, Анна Федоровна медленно шла, смотрела ему вслед, пока он не скрылся в толпе. Мальчишкой Юрий Смирнов был толстым, ленивым. Сидел, правда, на первой парте, но, когда ему было скучно, зевал ей прямо в лицо. Это ему она сказала «дурак!». «Как же из таких толстых мальчиков получаются поэты? — подумала она. — Как же я не заметила, что он поэт? Я же учительница литературы».
Юрий Смирнов и сейчас был толстый, но убежал резво — на БАМ с группой московских поэтов и композиторов. Анна Федоровна вспомнила, что видела в местных газетах стихи какого-то Юрия Смирнова, но ей и в голову не пришло, что это тот самый, зевающий на уроках литературы мальчик.
Анна Федоровна несла книжку в руке. Собиралась положить в сумку, но за невеселыми мыслями забыла. Так и шла — в одной руке сумка, в другой книжка.
Раздеваясь в учительской, Анна Федоровна поставила сумку на стул, а брошюрку перекладывала из руки в руку, словно боялась положить, потерять.
— Что это у тебя? — поинтересовалась Зоя Павловна.
— Не знаю.
— Я спрашиваю про книжку, которую ты держишь в руке.
— Не знаю. Я не знаю.
— Как не знаешь? Вот я держу письмо. Мой корреспондент наклеивает только королевские марки. Голубые королевы, желтые, зеленые.
Она показала конверт. Анна Федоровна посмотрела, сказала:
— Да… Извини, мне сейчас не до королев.
— Да я и не собираюсь навязываться со своим письмом.
Но она именно потому и завела разговор о книжке, что хотела поговорить о письме, полученном из Англии. Она показывала в учительской каждое письмо, зачитывала отрывки, в которых английский корреспондент благодарил ее за присланные книги и за помощь в его переводческой деятельности. Майкл Эльберт переводил поэмы Есенина «Анна Снегина» и «Черный человек».
Зоя Павловна пожала плечами, поискала глазами кого-нибудь, с кем можно поделиться удивлением. Но все были заняты, озабоченно отбирали наглядные пособия, переговаривались сухими короткими фразами по делу.
Анна Федоровна вошла в класс, кивнула, не повышая голоса, поздоровалась. Жизнь снова вошла в свою привычную колею. Учительница раскрыла журнал, пробежала взглядом по пустым местам, отметила, кого нет. Не поднимая от журнала головы, глядя на фамилию Юрия Лютикова, сказала:
— Юрий… — И замолчала.
В классе было три Юрия, и все они насторожились, ожидая, кого она вызовет к доске.
— Только не меня! Только не меня! — шутовским шепотом говорил Юрка Лютиков.
— Юрий Смирнов, — сказала Анна Федоровна.
Класс недоуменно замер.
— Меня, что ли? Только я не Юрий. Я Игорь Смирнов.
— Нет, не тебя.
Она подвинула на середину стола желто-голубую книжку.
— Анна Федоровна, вы, наверное, спутали с 9 «Б», — сказала Раиса Русакова. — У бэшников есть Юрий Смирнов. У нас нету.
— Знаю, Русакова. Садись. — Она подняла «Главную улицу». — Эту книжечку стихов мне только что подарил мой бывший ученик. Юрий Смирнов. Если хотите, почитаем ее вместе. Я сама еще не читала.
Класс радостно загалдел.
— Это мы завсегда пожалуйста. Честно! Я люблю стихи. Во!
— Давыдова, иди почитай нам.
— Я? Почему я?
— Ты у нас тоже пишешь стихи. Давай, давай, Давыдова. Мы ждем.
Учительница поторопила девчонку кивком головы и положила книжку на стол. Алена упиралась, но мальчишки и девчонки, жаждущие развлечений, вытолкнули ее из-за парты. Когда Алена шла по проходу, Анна Федоровна подвинула книжку на край стола и словно бы отстранилась от нее.
Алена взяла сборничек.
— Тут предисловие… Читать?
— Все читай.
Алена поправила рукой челочку и начала читать краткую издательскую аннотацию. Анна Федоровна и слушала и не слушала, что читала Алена. Никак не могла сосредоточиться, думала о своей жизни. Вчера вечером в очереди за сыром обругали. А сегодня утром выяснилось, что ученики, которые не получали у нее больше тройки, становятся поэтами.
После аннотации Алена сделала паузу и перешла к стихам.
Анна Федоровна сделала над собой усилие, чтобы не думать о постороннем, стала слушать.
Первые строки насторожили Анну Федоровну, а девчонка, подхваченная танцующим ритмом, с вдохновением продолжала читать, с удовольствием произнося на конце строк точные рифмы.
Стихотворение было длинным. В какое-то мгновение Анна Федоровна поймала себя на том, что почти не улавливает смысла, убаюканная бодреньким ритмом. Она снова сделала над собой усилие, дослушала стихотворение до конца…
Второе стихотворение было о Красном знамени. И в нем тоже рифмы сыпались решительно и энергично. Слова не задевали Анну Федоровну.
— Подожди, Давыдова, не торопись, — попросила она. — Читай помедленнее.
Алена читала правильно. Она следовала за ритмом, за грохотом сшибающихся слов. «Так при помощи листа железа в театре имитируют гром», — подумала учительница. Она уже хотела остановить Алену, все было ясно. Но вдруг обнаружила, что ее ученики ловят падающие слова раскрытыми ртами, слушают. Она тоже стала слушать. И когда Алена закрыла последнюю страницу и положила бережно книжку на стол, Анна Федоровна неприятно была удивлена тем, что мальчишки и девчонки довольно долго и уважительно молчали.
— Он учился в нашей школе? — восхищенно спросила Светка Пономарева.
— Да, — ответила Анна Федоровна, — учился.
И подумала: «Помнит и «Железный поток» и «Как закалялась сталь». Ишь, как уместил всю школьную литературу в одной строчке».
— Можно посмотреть?
Анна Федоровна передала книжку. Желто-голубая брошюрка пошла гулять по классу. Интерес к стихам Юрия Смирнова неприятно озадачил учительницу. «Да что же они, совсем не умеют отличать настоящее от подделки? Они же Пушкина в школе проходят, Лермонтова, Маяковского. Да как же это получилось, что они совсем не защищены от подобной поэзии. Мы, значит, по литературе ничего им не даем, только отнимаем время».
— Так, — сказала Анна Федоровна, нервно поднимаясь. — Давайте разберем. Кто хочет сказать, чего в книжке нет?
Ребята молчали. Желто-голубую брошюрку передавали из рук в руки. Она оказалась у Маржалеты. Полистав ее, Маржалета сказала:
— Портрета.
— Что — портрета?
— Портрета автора. В других книжках вот здесь, — Маржалета показала, где именно должен быть портрет.
— Ну хорошо — портрета. Еще чего нет?
Класс молчал.
— Вас! — сказала Люда Стрижева.
— Что? Объясни, Стрижева.
— Все поэты пишут про свою учительницу. А у него нет.
— Так, понятно, Стрижева. — Она помолчала. — А еще чего, самого главного нет? В стихах?.. Кто может сказать? Давыдова?
— Не знаю.
— Жуков?
Сережа поднялся. Он не слушал, читал свою книгу.
— Садись, Жуков.
— Можно, я скажу! — поднял руку Мишка Зуев.
— Скажи, Зуев!
— Стихов о Чили нет. Сейчас все поэты пишут о Чили.
Анна Федоровна стояла, молча смотрела на Мишку Зуева, на других ребят, которые не могли понять, чего она добивается. Потом она не могла вспомнить, как это получилось, только она вдруг сказала, даже не сказала, а крикнула:
— Самовара нет! Барабан есть: «Давайте! Давайте! Поможем нашим кочегарам!» А самовара нет!
— Какого самовара? Во!
«Самовар» выскочил нечаянно. Она позволила в минуту досады стать тем человеком, которым всегда была наедине с собой. Юрий Смирнов зарифмовал «Железный поток», и Анна Федоровна сразу вспомнила самовар бабы Гарпины. Эта простая женщина бросила самую дорогую вещь, какая у нее была, — самовар. И когда она ратовала за Советскую власть, ей верили. Она не просто так говорила, она самовар ради этой власти бросила. Вот этого-то «самовара» и не было в стихах Юрия Смирнова, а были слова, слова, не обеспеченные душевным волнением.
— Самовара бабы Гарпины. Пономарева, сбегай в библиотеку, принеси Серафимовича, скажи, что я прошу на несколько минут. Вы же писали сочинение по «Железному потоку», рыбыньки!
Она легко произнесла слово «рыбыньки», на которое сама же наложила табу.
В эту минуту она была той прежней, какой нравилась себе, — в шлеме и летной куртке. Она говорила, не выбирая слов, подчиняясь порыву. Вряд ли они могли понять половину тех слов и понятий, без которых она сейчас не могла обойтись, чтобы объяснить, как гладкое и пустое подделывается под настоящую поэзию. И вдруг почувствовала: слушают, понимают.
Светка Пономарева принесла книжку. Анна Федоровна сразу не могла найти нужную страницу. Она листала, ожидая, что сейчас начнется шум, разговоры. Но в классе установилась необычная внимательная тишина. И когда Анна Федоровна нашла то, что искала, она смогла прочесть сходу, не предупреждая, что читает и зачем…
— «Ратуйте, добри людэ, ратуйте! Самовар у дома вкинули. Як мени замуж выходить, мамо в приданое дала тай каже: Береги ёго, як свет очей, а мы вкинули. Та цур ему, нэхай пропадав! Нэхай живе наша власть, наша ридна, бо мы усю жисть горбы гнули та радости не знали».
Анна Федоровна подняла голову от книжки. Никто не сидел уткнувшись, перешептываясь. Глаза мальчишек и девчонок были устремлены на нее, ждали, что скажет еще? Даже Сережа Жуков слушал, заложив, правда, палец в книжку, чтобы не потерять страницу. И Анна Федоровна сказала, рубанув рукой воздух:
— В стихи бабы Гарпины я верю. А в стихи, за которыми не угадываются поступки, не верю! И хотела бы вас научить — не верить!
— А разве Гарпина говорит стихами? — спросила удивленно Светка Пономарева.
Учительница быстро посмотрела на девчонку. Светка не разыгрывала ее, спрашивала искренне. Анна Федоровна засмеялась, и после небольшой паузы засмеялся класс. Это был смех добрый, смех радостный. Мальчишки и девчонки, покоренные убежденностью учительницы, готовы были и слушать ее, и смеяться вслед за ней. Это был неожиданный урок-импровизация, о котором она давно мечтала. Что же произошло? И сказала-то одно слово, одну метафору: «Самовара нет!» А вышло здорово. Как много можно сказать метафорой! Нет, дело не в метафоре, а в убежденности. Они услышали ее убежденность.
Прозвенел звонок. Анна Федоровна сунула небрежным жестом журнал под мышку и вышла из класса легкой, подпрыгивающей походкой. Учительница литературы редко улыбалась, все привыкли видеть ее мрачной. Сейчас она шла и улыбалась. Нина Алексеевна даже остановилась. Анна Федоровна прошагала мимо. Она никого не видела. Вкус улыбки на губах был приятен.
В коридоре, прямо напротив дверей, ребята окружили Маржалету, которая что-то энергично рассказывала. Алена поняла: какая-то интересная новость. Ей тоже хотелось узнать. Но сначала она должна была дописать стихи. Она торопилась это сделать до звонка. Решила немедленно узнать, есть ли в ее стихах самовар.
Вернулась Раиса Русакова.
— Что там? — спросила Алена, продолжая писать. — Собери мои книжки, я смываюсь. Что там, Райк?
Подруга не ответила. Села, подперла свою квадратную голову кулаками.
— Райк, ну слышишь, я смываюсь. — Алена топнула ногой. Руки у нее были заняты.
— Марь Яна уходит из школы, — сказала Раиса.
— Нет, — сказала Алена. — Откуда ты знаешь?
— Маржалета… Ее мать знает. Мы ей сестру напоминаем. Не может на нас смотреть спокойно. Особенно на тебя.
— При чем тут я?
— Похожа.
— Нет! — Алена перестала писать.
— Мы все похожи. Ей было девятнадцать лет.
— Нет, — сказала Алена, — я видела ее один раз с Марь Яной. Совсем непохожа. Она пониже меня ростом, щеки — во! Как же она так?.. От воспаления легких?..
— Скрытое было. На рентгене не видно.
— Да, я знаю. Как же ее не просветили? Есть же техника!
Алена стукнула кулачком по парте. Перевернула лист, дописала заключительные строки стихотворения, поставила дату, вывела закорючку подписи.
— Пойдешь со мной? Я Рыбе стихи хочу показать. А потом шалдыжничать пойду по улицам. Или в кино.
— Я пошла бы, мне надо сегодня пораньше домой, — мрачно проговорила Раиса. — Контрольная будет по алгебре.
— Контрольная! — Алена махнула рукой. — Я не могу, понимаешь? Я должна отдать, я уже написала. А она ничего, Рыба, да? Как она сегодня? Класс!
— Марь Яна уходит, — повторила Раиса, вслушиваясь. — Марь Яна… Я тоже уйду.
— Куда?
— С контрольной.
— Пойдем, — обрадовалась Алена.
Раиса заглянула в учительскую. Алена, встав на цыпочки, смотрела из-за плеча.
— Что вам, девочки? — спросила улыбчивая нарядная химичка.
— Анну Федоровну.
— Ее нет. Она ушла.
— Пойдем! — сказала Алена. — Скорей!
— Что мы, догонять ее будем?
— Я знаю, где она живет.
— Я тоже знаю, — буркнула Раиса. — Там же, где кошка.
— Скорей, ну, Райк!
Рыбу они увидели сразу, как только подбежали к переходу. Она шла уже по тротуару на той стороне. А девчонкам преградил дорогу красный свет. Алена нетерпеливо переминалась с ноги на ногу. Она должна была отдать сегодня свои стихи Рыбе, потому что завтра она могла передумать.
Загорелся зеленый «киносветофор». Девчонки, обгоняя прохожих, перебежали улицу. Алена на бегу достала из сумки лист со стихами. Раиса топала за Аленой, чуть отстав. А когда до учительницы оставалось два десятка метров, и совсем остановилась. Алена, ловко лавируя между прохожими, размахивая листом со стихами, быстро приближалась к учительнице. Но вдруг словно споткнулась, бег ее замедлился, и она, ухватившись за дерево, остановилась…
Анна Федоровна шагала широко, победно. Прохожие мешали ей, и она ступила на проезжую часть. Ей нравилось идти одной по широкой, свободной впереди улице. Сорок пять минут счастливого урока все изменили. Она снова, как в молодые годы, жила на горе, на семи холмах.
Алена стояла, прячась за деревом.
— Ну, ты что? — спросила Раиса, подойдя.
— Ты видела? Это она из-за меня?
— Что?
— Кинулась под транспорт?
— Никуда она не кинулась. Видишь?..
Анна Федоровна обошла плотный поток прохожих по шоссе и вернулась на тротуар. Девчонки короткими перебежками стали снова приближаться к ней. Мелькнула вывеска овощного подвальчика, цветочный киоск.
Анна Федоровна двигалась энергично, раскованно. Ей сделалось жарко. Она посмотрела в небо, по сторонам. Светило солнце, в киоске продавали первые тюльпаны. «Весна! Весна пришла!» А она и не заметила. «Весна, черт возьми!» Она сдернула с головы шапку, тряхнула волосами, взъерошила их.
Девчонки были совсем близко. Они переглянулись, сбились с быстрого шага, стали отставать.
— Видела? — спросила Алена. — Шапку сняла.
— Может, в другой раз? — спросила Раиса. — Мне надо в овощной зайти.
— Подожди. До ее дома еще далеко. Давай на трамвай сядем, две остановки проедем и пойдем навстречу. Она увидит, удивится: откуда мы идем?
— Не могу. Там отец сидит, обеда ждет. Мне надо морковку купить, луку.
— Он разве не на работе?
— По бюллетеню. Подралась я с ним опять. Он на маму замахнулся, я сняла туфлю и по руке… Палец я ему, наверное, сломала. Неудачная я какая-то…
Говорить ей об этом не хотелось. Рассказывая, Раиса смотрела вниз и переминалась с ноги на ногу. Отец Раисы, маляр, временами сильно запивал, придирался к матери. Раиса в последнее время все чаще и чаще вступалась за мать. Она была сильная. Отец каждый раз изумлялся, садился на кровать и с пьяной тоской в глазах смотрел на Раису, плечистую, нелепо сильную. «Дочка, почему ты такая некрасивая?» — говорил он жалостливо и начинал икать.
— Совсем сломала? — недоверчиво спросила Алена.
— Совсем не совсем, какая разница. Распух, бюллетень дали.
Алена покачала головой, засмеялась.
— Действительно, Райк, какая-то ты бамбула.
— Почему бамбула?
— Силач бамбула поднимает два стула. Правильно твой отец говорит. Сильная ты, как лошадь. Копытом раз — и нету. Туфля с ноги, значит, копыто. И-го-го!
— С тобой как с человеком!
Раиса неловко повернулась и боком пошла прочь. Алена сразу перестала смеяться, но за Раисой не побежала.
Спина Анны Федоровны мелькала за спинами прохожих. Алена шла, не теряя из виду учительницу и не решаясь приблизиться. Раиса испортила настроение, и решимость пропала. Так они дошли до самого дома. Анна Федоровна свернула во двор. Ее можно было еще перехватить. Алена побежала, но успела увидеть только, как захлопнулась дверь подъезда.
Алена даже топнула от досады. Уйти просто так она не могла. Надо было на что-то решиться. Или торчать перед окнами, пока Рыба заметит. Или взбежать одним духом по лестнице и позвонить. Алена двинулась вдоль дома, остановившись, посмотрела сквозь тонкие голые ветви деревьев, отыскивая на третьем этаже окно с кормушкой. Лист со стихами спрятала в сумку. «Куда его девать?» Вспомнила недавно прочитанное у Евтушенко: «Стихотворенье надел я на ветку».
В следующее мгновение Алена уже насаживала свой лист со стихами на ветку напротив окна с кормушкой. Отбежав к воротам, оглянулась. «Я подражаю Евтушенко. Только я подражаю не стихам, а поступкам». Ветер трепал лист со стихами, Алена постояла, убедилась, что не улетит, осталась довольна своим поступком, деревом. Подумала: «Хорошо Евтушенко написал». Она сама так написала бы: «Люди идут, глядят с удивленьем, дерево машет стихотвореньем».
Глава семнадцатая
Дома никого не было. Алена позвонила, подождала. Пришлось доставать свои ключи, открывать самой. Она вошла в комнату, не раздеваясь. Бросила сумку с книгами на пол, сама села на тахту. Подумала: «Ой!» Так было тяжело… Алена еще раз вздохнула: «Ой!» Легла лицом вниз на тахту, лежа расстегнула пуговицы пальто. Прошло минут десять, она все лежала с одной мыслью: «Когда же мама придет?» Потом встала, сняла пальто, пожевала на кухне корочку хлеба, посмотрела в газете программу сегодняшних телепередач. Но ничего интересного не выбрала.
Вспомнила глаза Раисы Русаковой: «С тобой как с человеком». Сама папашу звезданула по пальчику, а потом смотрит: «С тобой как с человеком». Надо ей позвонить, сказать что-нибудь смешное, и все. Нет, Райка долго обижаться не будет. Рыба? А что Рыба?.. Алена пыталась понять: почему ей так тяжело. Она стала думать о Рыбе. Если забыть, что она училка, то она кто? Рыба вполне на маму похожа… На тетю Клаву… Только тетя Клава обыкновенный человек, которому приятно сказать мимоходом: «Привет, теть Клав!» А Рыба — необыкновенная, что ли? Она необыкновенная тем, что ей в девятом «Б» кнопку на стул подложили. Девчонки рассказывали, как она подскочила: «Ой!» Сейчас это «ой!» не доставило Алене никакой радости. Она мысленно расчленила «подложили» на два слова, и получился совсем другой неожиданный смысл: «Подло жили!», «Очень подло жили!».
Заскрежетал ключ в двери — мама! Алена так ждала ее, но что-то помешало побежать в прихожую, схватить, как обычно, сумку с продуктами, отломить от батона корочку, хрупнуть солененьким огурчиком. Мама, не сняв пальто, заглянула в комнату.
— Ты дома? Что случилось, Алешка?
— Мама, Марь Яна уходит из школы.
— Почему?
— Из-за меня.
— Что ты еще натворила?
— Наоборот.
Алена наконец поняла: вот что!.. Марь Яна уходит из школы. Человек умер, девчонка. Алена только один раз видела эту незнакомую ей девчонку, сестру Марь Яны… В кинотеатре «Мир». Алена пришла с отцом, а Марь Яна со своей Катькой. Здоровая девчонка с веселыми глазами, в джинсовом костюме.
— Что значит — «наоборот»? — спросила мама, возвращаясь в прихожую.
Алена не ответила, медленно прошла в свою комнату, села за стол. Она сама думала, что значит — наоборот?
— Что ты сказала? Что значит — «наоборот»? — опять спросила мама.
— Наоборот — значит, ничего не натворила.
— Ты сказала: учительница уходит… Из-за тебя?
— Любит! Она меня любит! Я ей любимую сестру напоминаю. А я ее предала. Да, мамочка, предала! Я даже на похороны не ходила. Девочки ходили, а я не ходила. Двухсерийное кино смотрела по телеку. Ты, мамочка, сказала: интересное кино, нечего ходить. Ты ее не знала. Я ее не знала, да?
— Успокойся, девочка.
Мама погладила ее по плечу. Алена убрала плечо. Мама осторожно вышла из комнаты. Алена подумала: «Райка со мной как с человеком. Марь Яна со мной как с человеком. Рыба тоже с нами как с человеками. А мы Валеру Куманина кинулись защищать. Надо ему сказать! Надо всем сказать… Никогда! Никогда!» Она давала себе слово никогда больше не предавать близких людей. Никогда больше не верить, что человек, которого она видела один раз, — чужой человек.
Алена двинулась следом за мамой на кухню.
— Знаешь, мамочка… Знаешь, что?.. Мне надо идти. Ты только меня не останавливай.
— Куда идти?
— На улицу. Я потом объясню.
— Никуда ты не пойдешь. Поешь, тогда пойдешь.
— К людям мне надо, понимаешь? Открыть им глаза.
Мама невольно улыбнулась, сказала:
— Сейчас будет твой любимый суп с клецками.
— Суп, да? Улыбаешься, да? Хорошо, мамочка. Очень хорошо, прекрасно.
— Я не улыбаюсь.
— Нет, улыбаешься, я вижу. Тогда скажи, как поживает твой этот… дурак?
— Какой дурак?
— Твой начальник. Дуб!
— Ты что говоришь?
— Я повторяю твои слова. Ты говорила, что он дуб?
— Послушай, Алешка, мало ли что я могу сказать дома с досады.
— Так он что… не дуб?
— Алешка, ты уже не маленькая.
— Нет, ты скажи… он не дуб? Зачем тогда говорила?
— Я говорила. Что я говорила?.. Что ты в самом деле меня допрашиваешь? У меня с ним были плохие отношения. Я несколько раз уходила пораньше с работы, когда ты болела. Ему это не нравилось. Игорь Андреевич человек трудный, но работать с ним легко.
— Он, оказывается, человек, а не дуб?
— Да, человек. И не повторяй всякие глупости, которые услышишь дома.
— Это глупости, да? Это же не глупости, мамочка! С вами невозможно разговаривать. Вы всегда так. Сами говорите, а потом… Может, и никакого нахала нет в гараже? Может, это все одни ваши глупости? А я из-за них чуть на аутодафе не пошла.
— Куда не пошла?
— На костер — вот куда! Вы зря говорите, а меня могли бы сжечь. Ты это понимаешь?
— Я ничего не понимаю.
Алена вообразила, что под ней не гладкий пол кухни, а сухой хворост, который осталось только поджечь, и осуждающе посмотрела на маму с высоты этого хвороста.
— Алешка, — мама растерялась, — при чем тут мой начальник и ты? Какой костер?
— Не понимаешь, тогда мне тем более надо идти, потому что я понимаю и хочу, чтобы все понимали.
— Кто — все?
— Люди, человеки.
— Положи пальто. Ты можешь мне ответить, какой костер?
— Дай, я сначала оденусь.
— Не дам.
— Нет, дай!
Мама выпустила из рук пальто. Алена натянула его, схватила кашне, стала запихивать под воротник. «Первым делом к Раисе Русаковой, извиниться за «и-го-го!», потом к Сережке Жукову, рассказать ему про Марь Яну, посоветоваться, что делать. А завтра написать письмо Игорю Андреевичу, тоже извиниться». Она думала, что он «дуб», а он, оказывается, хороший главный инженер и просто не любит, когда раньше времени уходят с работы.
— Завтра отнесешь письмо Игорю Андреевичу, — сказала Алена. — Я ему напишу. Ты не думай, я напишу.
— Ладно, ладно, напишешь, только объясни мне, куда ты собралась, голодная?
— Пусть я лучше останусь голодная, чем так жить. Пусть я лучше умру, чем так!
— Как, Алешка? — Мама и хмурилась, и улыбалась и уже не знала, как себя держать с дочерью, как не отступить перед таким напором: — Куда тебе надо идти?
— И дырочек в сыре не было?
— Каких дырочек?
— Ты говорила, что дураков у нас много, одна Нюрка умная. Сейчас скажешь, какая Нюрка?
— Какая Нюрка, Алешка?
— Продавщица. Ты говорила, что она недовешивает по такому кусочку сыра, две дырочки не уместятся, а получаются из этих дырочек ковры и хрусталь.
Мама помогла Алене заправить шарф.
— Нет, ты скажи, из дырочек ковры получаются?
— Не знаю, Алешка.
— Не знаешь, а как же ты говорила? Не знаешь, а говоришь.
— Не знала я, что ты это слышишь и об этом думаешь. Какие странные мысли в твоей голове.
Алена не дала маме поправить вязаную шапочку, сдернула ее с головы, выбежала на лестничную площадку и там надела, как получилось.
Трезвым отец Раисы Русаковой любил играть в шашки. Он сидел в майке за столом, думал над очередным ходом. Кисть правой руки и указательный палец забинтованы. Наконец, он сделал ход, двинул забинтованным указательным пальцем шашку и громко крикнул в коридор:
— Ходи!
Никто не появился. Он крикнул еще раз:
— Балда Иванна!
Вошла мать Раисы, женщина с усталым лицом, жиденькими волосами, собранными на затылке в узел, поставила на стол пирог и сахарницу.
— Ходи! — нетерпеливо сказал муж.
Жена вытерла руки о фартук, тоскливо посмотрела на доску.
— Варенье какое поставить? Вишневое или черноплодную?
— Ты ходи сначала.
Она вздохнула, не присаживаясь на стул, склонилась над доской, двинула шашку.
— Балда Иванна ты и есть. Раз, два, три. Одним махом трех убивахом.
— Ну, и слава богу, — сказала жена с облегчением и хотела уйти, но муж не пустил.
— Садись на мое место. А я возьму твою позицию и выиграю.
Он обнял жену за плечи и повел к своему стулу.
— Да не хочу я, не умею! — вырвалась жена. — Что ты пристал со своими сашками? Мало мне этих сашек-пышек на кухне?
По радио передавали марш.
Русаков включил радио на полную громкость, поймал жену за одну руку, потом за другую, попытался закружить под марш.
— «Вальс устарел, говорит кое-кто сейчас…»
Жена сначала сопротивлялась, потом смирилась, обмякла, сказала ласково:
— Дурень ты дурень.
— Победила дружба, мать. В спорте всегда побеждает дружба.
В дверь позвонили.
— Это ко мне, — сказала Раиса, быстро выходя из своей комнаты. Она ждала Алену, и Алена пришла. В коридоре Раиса замедлила шаги, чтобы показать, что она никого не ждет и потому не торопится. — Кто там?
Обычно она не спрашивала, но сейчас решила спросить: а вдруг кто-нибудь, кого не надо пускать.
— Я букашка, — послышалось из-за двери.
Недавно подруги видели на почте женщину. У нее не принимали бандероль во Францию. «Я — букашка, — убеждала женщина приемщицу. — Это профессор посылает, а я только принесла. Я — букашка, понимаете? Я — букашка!»
Девчонок поразило, с какой настойчивостью женщина называла себя букашкой. Они обе запомнили самоуничижение женщины и часто играли в эту игру. Раиса открыла дверь.
— Я букашка, — еще раз сказала Алена, виновато заглядывая в глаза подруге.
— Нет, я букашка, — нехотя проговорила Раиса, отводя взгляд в сторону.
— Нет, ты ничего не знаешь, это я букашка, — сказала Алена, радостно стукнув себя в грудь, и подружки засмеялись. — Слушай, Райк, хочешь, я тебе скажу?.. Жить надо так, чтобы — никогда! Поняла?
Вышел в коридор отец Раисы.
— Вот мы с кем сразимся, — сказал он.
— Ой, папа, подожди, — отмахнулась от него дочь.
Алена кивком головы поздоровалась с отцом Раисы. Вышла в коридор и мама. Алена поздоровалась и с ней.
— Чай пить с нами, — сказала мама. — Раздевайся.
— Ой, мама, да подождите вы!
— Чтобы никогда никто не уходил! Поняла? — спросила Алена.
— Нет. Они не дают понять. Но все равно здорово.
— Что здорово?
— Ты!
— Что я?
— Ты какая-то, как на коне.
— Ага, — сказала Алена. — Я поняла, что надо делать, чтобы — никогда! Я к Сережке, потом к тебе. Ты тоже будешь! Ты поймешь.
— А зачем к Сережке?
— К Сережке?.. Ну, я… к Сережке… — Она сама вдруг подумала: «А зачем к Сережке?»
Раиса внимательно смотрела на Алену.
— Я к Сережке… ну, посоветоваться. Марь Яна не должна уходить. Я ему только скажу.
— Скажи! Надо всем сказать.
— Ага, надо всем! Сначала я Сережке скажу. — Алена выскользнула на лестничную площадку, крикнула снизу: — Я за тебя всегда голосовать буду. Ты красивый человек, Райка! Ты красивый человек!
Раиса шагнула на лестничную площадку, перегнулась через перила, надеясь услышать еще раз странные слова, что она — красивый человек. Хлопнула дверь подъезда. «Красивый, — подумала она, — нелепый». В прошлом году ее избрали комсоргом. Она очень удивилась. «За что?» Авторитетом особенным не пользовалась, училась не лучше других, увлечь за собой никого не умела. «Но если Алена говорит, я буду! На БАМ всех сагитирую ехать. В кожаной комиссарской куртке буду ходить. — Алена заразила ее своей решительностью, своими мыслями и чувствами. — Я буду! Буду!» — думала Раиса.
…Мать Сережи Жукова, молодая интеллигентная женщина, преподавала высшую математику в институте, вела двух дипломников, заканчивала вечерний университет марксизма-ленинизма, готовила обеды, завтраки и ужины, по воскресеньям стирала, отвозила одежду в химчистку и при этом была всегда веселая и красивая.
Она открыла дверь своим ключом, и тут же раздался телефонный звонок. Дел и обязанностей у нее много. Можно не сомневаться: звонят ей. Аппарат стоял в коридоре на полдороге между входной дверью и кабинетом профессора Жукова, Сережиного дедушки. У аппарата они и встретились.
— Это я, папа, — сказала деловая женщина и больше ничего сказать не успела, взяла трубку, стала разговаривать.
Одета она модно: дубленка, сшитая в талию, на ногах высокие сапоги вишневого цвета. Дубленку она носила всегда нараспашку. Выходила из дома, садилась в машину: «Я без машины, как без рук». А подъехав к институту, выходила из машины — и в проходную, некогда застегиваться, расстегиваться. Длинный шарф, завязанный на шее узлом, болтался мохрами у колен, выбиваясь наружу при каждом шаге, подчеркивая стройную фигуру, стремительность движений и придавая всему облику жизнерадостную встрепанность.
Отвечая веселыми короткими фразами о своем житье-бытье, деловая женщина разматывала с шеи шарф, стряхивала с плеча рукав дубленки и, стряхнув, перехватила трубку другой рукой, принялась таким же манером стряхивать с себя второй рукав, саму дубленку.
Профессор ходил по коридору туда-сюда, стараясь не слишком топать, чтобы не мешать дочери разговаривать. Когда он проходил мимо, дочь, не прерывая разговора, легонько погладила его по руке, вернее, прикоснулась, чтобы передать отцу свое чувство нежности, жизнерадостности. Носатый старик неопределенно хмыкнул. Седые волосы на его голове всклокочены, встрепаны, и он их еще взъерошивал машинальным жестом, «помешивал мысли». Старику явно не терпелось что-то сообщить дочери, и, когда она кончила говорить, он, не дойдя до конца коридора, торопливо обернулся и сказал:
— Сережа убрал кухню.
Дед обожал внука, и все, что делал Сережа, ему казалось важным, значительным, в последние годы — важнее, чем работа, которую доктор исторических наук не прекращал ни на один день.
— Где же он, наш Сережа, который убрал кухню? — Деловая женщина говорила громко, надеясь, что сын услышит и выйдет из своей комнаты.
— Его нет, нет, — торопливо сказал старик. — Он ушел к товарищу. У них что-то случилось в школе.
— Что такое?
— Я его не расспрашивал. Он не любит, когда я его расспрашиваю. Может, тебе расскажет, когда придет.
Деловая женщина встала со стула, оставив на нем дубленку и шарф. Кухня действительно подметена, стол блестит. Всю грязную посуду Сережа сложил горой в мойку, и она там лежала невымытая. Мама улыбнулась: сын любил порядок, но не любил мыть посуду и выносить ведро с мусором.
Раздался звонок.
— А вот и Сережа, который убрал кухню.
Но это был не Сережа. В дверях стояла Алена. Она редко приходила к Сереже. Мама знала, как ее зовут, потому что симпатизировала этой рыжей девочке.
— Здравствуйте, позовите Сережу.
— Здравствуй, Аленушка, Сережи нет.
— Нет?
Все было сказано, и мама Сережи так хорошо назвала ее «Аленушкой», можно уходить. Но они обе, мама и девочка, не двигались с места, смотрели друг на друга. Маме, как всякой маме, была интересна девочка, которая пришла к сыну. Алена с жадным любопытством смотрела на самого близкого Сереже человека — маму. Такая молодая, красивая, доброжелательная.
В коридоре появился седой лохматый старик. Он шел, тяжело ступая на всю ступню, широкоплечий, громоздкий, занимая собой всю ширину коридора, тесно заставленного книжными полками и шкафами.
— Здравствуйте, — сказала ему Алена из-за спины мамы.
— Кто это? — Старик плохо видел.
— К Сереже, — сказала мама.
Старик заторопился, он шагал теперь, слегка пригибаясь, чтобы лучше видеть девочку.
— Здравствуйте, — еще раз повторила Алена, когда он приблизился, потому что не была уверена, что старик услышал ее.
— Сережа ушел к товарищу Ляле Киселевой. Кто, сказать, приходил?
Он неуверенно нащупал в полумраке передней на столике толстый блокнот и карандаш. Карандаш он тут же уронил, но оказалось, что он привязан к блокноту суровой ниткой. Старик поймал болтающийся на нитке карандаш, нацелился в блокнот записывать.
— Не надо записывать, зачем? — испугалась Алена. — Я позвоню ему. До свиданья.
Она быстро сбежала по лестнице. Алена и раньше знала, что Сережка главный в своем доме, но сейчас ее неприятно поразила готовность деда, профессора, выполнять при внуке секретарские обязанности. «Дед — секретарь, внук — профессор», — с досадой подумала она и, выбегая со двора, вслух, негромко, повторила:
— Никогда! Никогда!
Лялька сидела в своем любимом кресле, читала книгу о буддизме и смотрела телевизор. Передавали фигурное катание. Вышла кататься «одиночка», шведка. У нее была высокая прическа. Лялька подняла свои волосы, посмотрела в зеркало: как ей такая прическа? В школе она носила строгую форму, беленькие кружевные воротнички, беленькие кружевные рукавчики, фартук. Никаких лишних украшений, все аккуратно, скромно, по фигуре. Дома Лялька одевалась в просторные, не стесняющие движений одежды. Сейчас на ней были коричневые брюки-клеш с достающей до подъема стопы бахромой, шлепающей при каждом шаге по тапочкам, и белая батистовая кофточка с широкими рукавами, из которых она не сразу могла выпростать руки, чтобы перевернуть страницу.
Лялька подняла вверх правую руку и, дочитывая страницу, слегка шевелила кистью, чтобы просторный рукав сполз на локоть и можно было послюнявить высвободившийся палец, а затем и перевернуть страницу. Лялька послюнявила палец, но в это время вошла мама, и дочь сказала:
— Мам, подай мне это… — Она лениво протянула руку по направлению к матери, и послюнявленный пальчик безвольно повис в воздухе.
— Что, Ляля? — спросила мама.
— Ну, это…
Пальчик ее продолжал висеть в воздухе, она делала им едва заметное движение, надеясь, что мама, кандидат экономических наук, человек сообразительный, и так поймет. Мама догадывалась, что нужно дочери, но ее оскорблял и раздражал этот безвольно опущенный вниз пальчик.
— Что, Ляля? Что тебе подать?
— Яблоко, — наконец вспомнила Лялька.
— Пойди возьми сама.
— Ну, мам, ты видишь, я занята.
Мама постояла с минуту около дочери, читающей книгу, и пошло принесла яблоко. Лялька, не глядя, взяла его, громко надкусила, с полным ртом поблагодарила:
— Хахибо!
Книжка была скучная, Лялька не все понимала, но ей хотелось думать, что она понимает, разбирается в индийской философии» Пришли Маржалета и студент Витя. Лялька небрежным жестом отложила книгу, так, чтобы они видели заголовок, сказала, утомленно вздохнув:
— Восток такой загадочный.
Пришла запыхавшаяся раскрасневшаяся Алена. Лялька, махнув ей рукой, сказала:
— Садись!
По экрану скользила английская пара под музыку из «Лав стори» и все, замерев, следили за ними и слушали музыку. Алена села на стул рядом с Маржалетой, тоже уставилась в телевизор. Но боковым зрением смотрела не фигурное катание, а искала Сережку.
После «Лав стори» зазвучала «Калинка». Это было не так интересно. Все заговорили. Мама принесла вазу с яблоками. Все занялись яблоками. Сегодня Лялька никого специально не приглашала. Поэтому просто разговаривали, смотрели телевизор. Маржалета рылась в старых пластинках. Нашла Эллу Фицджеральд.
— Фиговое досмотрим, — сказала она, — и поставим Эллу, да, Ляльк?
В доме Маржалеты фигурное катание называлось шикарно и двусмысленно «фиговым катанием». Привыкли к этому выражению и здесь. Маржалета своим именем, переделанным на иностранный лад, и «фиговым катанием» внесла свой вклад в тряпичное эсперанто.
«Сережка-то где же? — подумала Алена. — Бежала, бежала, чтобы сидеть перед телевизором? Если Сережка не придет, не останусь. Интересно, почему его нет? Дед сказал, что он пошел к товарищу Ляле Киселевой. Тоже мне товарищ с голой шеей. Чего она так оголяется? И кофта просвечивает — живот видать».
Еще одна пара танцевала под музыку из «Вестсайдской истории». Все просто балдели от этой музыки, а Алена томилась. «Да что же это такое? — подумала она с тоской, сжимающей сердце. — Почему его нет? Ой, мамочки, да что же это такое? Я же его видела сегодня в школе. Зачем он мне нужен?»
Раздался мелодичный звон в прихожей. У Ляльки был звонок-ящичек «Мелодия». Алена заволновалась, чуть не побежала открывать дверь. Лялька только повернула голову, прислушиваясь, и сразу успокоилась, услышав торопливые шаги мамы по коридору.
В прихожей раздался ломающийся высокий голос Сережки Жукова, приглушенный расстоянием коридора. «Я сошла с ума, так нельзя, — испуганно подумала Алена. — Я должна что-то сделать, чтобы не выдать себя». Она торопливо взяла из рук Маржалеты пластинку, склонилась над ней, не видя картинки и букв.
Сережка принес тюльпаны. Лялька выпрыгнула из кресла, пошлепала наливать воду в вазочку. Было уже сумеречно, зажгли верхнюю люстру. Сережка прошелся по комнате, взял книгу о буддизме, сел в углу, на стул, на свое обычное место. И при свете люстры Алена увидела, что перед ней и везде, где прошел Сережка, плавают серебристые голубоватые ворсинки от его пушистого свитера. И воздух от них окрасился в голубоватый цвет. Ворсинки были такие маленькие, что ими можно было дышать. Алена шагнула в этот окрашенный голубоватыми ворсинками воздух и стала ими дышать. «Что я делаю? — укоряла она себя. — Зачем дышать этим воздухом? Ведь это всего-навсего серая, пусть серебристая, пыль».
— Давыдова, ты что? — спросила Лялька, ставя вазу с цветами на стол.
И все увидели: Алена стоит и как-то странно дышит. И Алена увидела их глазами себя со стороны. Ее застигли врасплох. Она уже не собиралась им говорить то, что для нее стало важным в этот неожиданный вечер. Но тут надо было немедленно что-то говорить, и Алена сказала:
— Мальчишки, девчонки! Я знаете что поняла? — И руки к груди прижала, чтобы сразу поверили.
— Что ты поняла?
— Про Рыбу, особенно про Марь Яну. Они — люди!
Пауза была недолгой. А потом все разом грохнули.
— Нет, не в этом смысле, я сейчас объясню.
По экрану телевизора бежал стройный, изящный Хофман. Алена показала на него рукой, собираясь попросить, чтобы выключили телевизор, и тогда она объяснит. И в это время Хофман, выполняющий дорожку, споткнулся и упал.
— Даже Хофман не выдержал, — сказала Лялька.
Новый взрыв хохота был таким дружным, что мать Ляльки не выдержала, заглянула к ребятам в комнату. Она тоже улыбалась.
— Что тут у вас?
— Хофман упал, — сказал студент Витя.
По телевизору показывали повтор падения Хофмана, и ребята, глядя на фигуриста и Алену, опять засмеялись. С лица матери сбежала улыбка. В повторе Хофман медленно поднимался со льда.
Мать была ошеломлена. Она не могла понять, каким образом падение на лед может вызвать у молодых людей, в том числе и у ее дочери, такой хохот.
— Что же тут смешного? — спросила она.
— Мам, ты меня удивляешь.
— Только и всего — удивляю?
— А что еще?
— Я не понимаю, почему вам смешно, что упал человек? Вы что никогда не падали? Не знаете, что это больно?
Всем сделалось неловко. Смеялись не над Хофманом, а над Аленой. Сережа снял очки, начал протирать их и надел только после того, как мама Ляльки повернулась и вышла из комнаты.
Глава восемнадцатая
Светило солнце, сияло во всех окнах, поблескивало на белых никелированных частях автомобилей. Этот блеск мчался вместе с автомобилями по улицам, пуская в прохожих солнечные зайчики.
Алена радовалась теплу и солнцу. Она ждала девчонок у телеграфа и с удовольствием прохаживалась по сухому асфальту. Отсюда было недалеко до Красноармейской улицы, где жил В. Г. Дресвянников.
Первой появилась Нинка Лагутина и привела своих соседок, восьмиклашек, Петрушину и Маташкову. Они не отдали свои дневники критику, но хотели отдать и теперь переживали, что чуть не совершили глупость.
Подошли Светка Пономарева и Маржалета. В последний момент притопала Раиса Русакова.
— Тетки, комсомольская организация! — сказала Маржалета.
— Я от себя лично.
Девушки улыбались, шутили. Они, конечно, шли, чтобы выручить альбомы, но не только за этим. С уроков сбежали, встречу назначили на телеграфе, день солнечный — само приключение им нравилось.
— Ну, па-а-ашли, старухи, — проговорила медленно, певуче Нинка Лагутина.
Двинулись по переулку вдоль серой стены телеграфа, оживленно разговаривая, делясь новостями.
— Марь Яна точно уходит, — сообщила Маржалета. — Мама ее на улице встретила. Говорит, такая худая стала, жуть.
— А куда уходит? В другую школу?
— Девочки, девочки, я видела вчера одну тетку на проспекте. У нее туфли с медными наконечниками. Носки туфель медные. И пряжки. Блеск!
Тема туфель всех интересовала. Стали обсуждать, кто какие туфли видел. Алена видела в комиссионке туфли из змеиной кожи. Ей не поверили, заспорили. Алена сказала, что видела, и все. И подумала о Марь Яне: «Как же так, уходит? Как же так! Как же так!» Алена переживала уход учительницы сильнее других, потому что похожа на Катьку. «Зачем похожа? Никогда! Никогда!» Что «никогда», она не знала, только чувствовала: «никогда!» Это было заклинание, строчка из стихотворения о чем-то таком, чего не должно быть — «никогда!».
Покровская гора и Покровский спуск назывались так по имени церкви, которая венчала один из семи холмов. Церковь стояла чистенькая, тихая.
За площадью вниз вела длинная крутая лестница с каменными ступенями и железными поручнями, сваренными из тонких труб. Там, где лестница кончалась, в самом низу, возвышалась колокольня еще одной церкви, и за ней, за маленькими домиками на берегу — солнечное, слепящее глаза марево над рекой и над противоположным пологим берегом.
От церкви веяло сыростью камня, из открытых ворот тянуло холодком, сумраком. По двору бродили старушки. Они оборачивались на стук каблучков по брусчатке, смотрели на проходящих мимо девчонок из-под низко повязанных платочков. Сквозь выложенные крестом узоры в каменной ограде были видны распахнутые двери боковых приделов. Казалось, что из этих дверей выходит на улицу таинственная густая темнота и старушки возникли из этой темноты. Хотелось скорее пройти мимо них, мимо этой сверкающей вверху золотом и пахнущей внизу сыростью тишины.
Алена почувствовала неловкость и какую-то свою вину перед церковью и старушками, как тогда в лесу перед Домом престарелых. Было неудобно за девчонок, которые шли, громко переговариваясь, нарушая устоявшуюся, прогретую солнцем тишину.
Узенькая улочка около церкви, тесно застроенная одноэтажными домами, упиралась в тупике в несколько многоэтажных домов довоенной постройки. В одном из них, сером, с массивными балконами, жил В. Г. Дресвянников. Этот дом отличался от других двумя лифтами, которые двигались снаружи в застекленных шахтах.
Пока девчонки стояли на улице, совещаясь, кто пойдет, лифт несколько раз поднялся и опустился, но из ворот дома выходили незнакомые люди. Тот, кто им был нужен, не вышел.
Посчитались: «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана…» Выпало идти Светке Пономаревой. Но она посмотрела такими умоляющими глазами, что Алена не выдержала, сказала:
— Ладно, я пойду! — и решительно шагнула к воротам.
Поднимаясь в лифте, Алена пыталась сквозь ячейки окон шахт-эркеров увидеть улицу, девчонок. Но сквозь маленькие запыленные стекла едва пробивался мутный свет, и мешала сетка.
Двадцать третья квартира находилась на шестом этаже. Рядом со звонком-вертушкой медная табличка: «Г. А. Дресвянников». Алена постояла перед дверью, соображая: «Почему «Г. А.»? Виктор Григорьевич — В. Г. «Г. А.», видимо, его отец?»
Алена покрутила вертушку. Звякнуло не очень сильно, так, еле-еле задребезжало. Послышались шаги, открылась дверь, и Алена увидела человека низенького роста в домашней куртке голубого цвета, отороченной по бортам на воротнике витым шелковым шнуром. Белый чубчик встрепан, глаза излучают голубое удивление. Алена узнала критика, но некоторое время продолжала разглядывать его молча: так он был непохож на того, который приходил в школу. Там он был в туфлях на высоком каблуке, на улице его увеличивала высокая шапка-пирожок. А перед ней стоял маленький, низенький, в тапочках на босу ногу человек.
— Виктор Григорьевич, я из тридцать восьмой школы, — сказала Алена. — Вы были у нас, помните? Девчонки просят вернуть альбомы.
— Альбомы? Хорошо, — сказал он, вроде бы даже не удивившись. — Заходи! Заходи!
Алена не собиралась заходить, но он так быстро согласился, что она зашла. И получилось так, что она не захлопнула за собой дверь, а прикрыла. И он потянувшись, чтобы захлопнуть, приблизился к Алене голой шеей — прямо к лицу. Но тут же отстранился, показал рукой в комнату.
— Проходи, давай твое пальто.
Алена посмотрела, куда он показывал, думая, что идти ей туда не надо, что ей только бы взять альбомы. Но критик так ловко помог ей снять пальто, что она не успела опомниться.
Комната была красивая, с камином. В другом углу, у окна, стоял рояль, видимо старинный. Из этой комнаты вела дверь в соседнюю. В небольшую щель были видны книжные полки и какая-то картина: церковь и лес. Алена все время оглядывалась назад, прислушивалась к тому, что делается в коридоре. А он вдруг появился из соседней комнаты уже одетый в обычный костюм.
— Я кофе сварил. Ты кофе пьешь?
— Ой, нет, — сказала Алена, — вы нас извините. Мы не подумали, когда отдавали, что это нельзя, чтобы кто-нибудь читал. Девчонки очень переживают, понимаете?
— Да, — сказал В. Г. Дресвянников, взял девчонку за плечи и, не слушая возражений, подвел к креслу. — Франсуа де Ларош Фуко говорил: «Мы редко знаем, чего мы действительно хотим».
Алена не хотела садиться в кресло, но критик ее все-таки усадил. Прямо перед собой на столике Алена увидела книги о художниках и на них небольшую бочку из бамбуковых планок, из которых торчали голова и голые плечи негра.
— Эту игрушку я купил на Филиппинах во время круиза… в прошлом году, — сказал В. Г. Дресвянников и, уже уходя, объяснил: — Бочка снимается.
Но едва он вышел, Алена тотчас же поднялась и вышла за ним в коридор, сняла свое пальто с вешалки. Из прихожей через маленький коридорчик видна была кухня: стол, полочка на стене. В. Г. Дресвянников, стоя вполоборота к Алене, наливал из кофеварки в маленькие чашечки кофе. Увидев, что Алена оделась, он поставил кофеварку, вытер полотенцем руки.
— Виктор Григорьевич, меня девчонки на улице ждут.
Он медленно вышел из кухни, спросил:
— Девчонки?
— Да. Они просят вернуть альбомы. Извините нас, пожалуйста.
— Я, конечно, верну альбомы. Когда ты сможешь зайти ко мне?
— А сейчас вы не можете отдать альбомы?
— Могу и сейчас, — не сразу ответил В. Г. Дресвянников, постоял, глядя ей в лицо, и медленно пошел в комнату.
Ему жалко было расставаться с «альбомами нежных дев». Помимо литературоведческого интереса, В. Г. Дресвянников испытывал живое любопытство, листая страницы тайных дневников или, как он говорил «самоучителей нежности».
— Жалко отдавать, — сказал он, вернувшись, держа тетради близко к себе, потом протянул их девчонке.
— До свидания, — быстро попрощалась Алена. — Извините… У нашей учительницы сестра умерла.
— Да? — спросил он.
— Да, от воспаления легких.
Два лестничных пролета Алена пробежала вниз пешком, потом вызвала лифт. Зайдя в кабину и нажав кнопку, прислонилась к стене лифта, закрыла глаза. С закрытыми глазами на мгновение увидела большое зеркало над камином, себя в этом зеркале без пальто, растерянную. «Зачем, дурочка, сказала про учительницу?» И еще подумала: «Как глупо все получилось. Отдали альбомы, а потом заявились, чтобы забрать назад. Только время отняли у серьезного занятого человека и себя выставили дурами».
Дернулся остановившийся лифт. Алена открыла глаза, вздохнула.
Девчонки ждали ее во дворе около беседки. Выбежав из подъезда, она подняла над головой тетради. В ответ раздалось дружное «ура».
В сквере девчонки обменялись тетрадями и сидели на лавочке, хмыкая, зачитывая друг другу смешное.
В. Г. Дресвянников расклеил страницы в тетради Маржалеты.
— Тетки! — сказала Нинка Лагутина. — Что пишет Маржалета… Внимание! «Меня пошел провожать Леонард, но мне нравится Коля…»
— Дай сюда, — попросила Маржалета.
— «Но Колю я начала ревновать, как и Юру, к Эмке…»
— Дай сюда! — потребовала Маржалета.
— «Поэтому я переметнулась и заставила себя влюбиться в Леонарда. — Нинка вскочила с лавочки. — И конечно, глупо ошиблась. Со стороны Коли и Юры у меня девяносто девять процентов взаимности».
Маржалета догнала Нинку, отняла тетрадь.
— Но я люблю Сашу. У него есть складной велосипед, — сказала Нинка Лагутина, делая вид, что цитирует по памяти.
— Где тут велосипед? Ну где? — обиделась Маржалета.
Она попыталась разорвать свой дневник пополам, но тетрадка была толстая.
— Подожди, не рви, — сказала Алена. — Все равно кто-нибудь подберет кусочки, прочтет. Надо сжечь.
На трамвае доехали до остановки «Городской парк». Маташкова и Петрушина забежали домой, взяли свои тетради. Им тоже захотелось сжечь, очиститься немедленно, повзрослеть. Звонко перекликаясь, легко ориентируясь в шуме и грохоте городских улиц, перешли трамвайную линию, по которой приехали, перебежали со смехом вторую трамвайную линию, по которой мчался, быстро приближаясь, посверкивая синими стеклами, чешский трамвай, и, преследуемые звонком вагоновожатой, кинулись, повизгивая, на шоссе. Риск, которому они подвергались, перебегая дорогу, вызывал восторг в душе. Ветер ударял в лицо, за этим ветром открывался простор, синее небо с плывущими по нему белыми облаками.
Алена перебежала и, отстав от девчонок, остановилась на автобусной остановке напротив стеклянного двухэтажного гимнастического зала общества «Динамо». Вспомнила В. Г. Дресвянникова, его руки, протянутые к ней с тетрадями, и свои нелепые ненужные слова. Зачем ему знать, что у Марь Яны умерла сестра? Зачем, дурочка конопатая, сказала постороннему человеку?
Сквозь наружную стеклянную стену гимнастического зала просматривались оба этажа. На втором — ребята в масках (двое в одном углу, двое в другом) отрабатывали один и тот же фехтовальный прием. На первом этаже две девушки в тренировочных костюмах медленно расхаживали, разминаясь. Время от времени они останавливались у снарядов, что-то поправляли, подкручивали.
Девчонки ушли далеко вперед. Раиса Русакова отделилась от них, вернулась, издалека крикнула:
— Ален, чего ты? Художественной гимнастики не видела?
— Сердце болит.
— Как болит?
— Ну, бежала, запыхалась — вот и болит. Или еще почему, не знаю. Я не знаю, поняла? У тебя от чего болит?
— У меня не болит.
— Тогда я ничего не могу тебе объяснить.
Алена двинулась вдоль стеклянной стены гимнастического зала. Кончилась стеклянная стена, кончилась бетонная ограда стадиона, и потянулась чугунная решетка, за которой убегали вверх по склону деревья. Над деревьями возвышалось гигантское «чертово колесо». Сейчас был еще не сезон, кабины высоко вверху висели неподвижно, были пустые.
Промчалась, прогрохотав, электричка, проехал, позванивая, трамвай, шуршали беспрерывно на шоссе автомобили.
На центральной аллее рабочие красили фонарные столбы и лавочки в один голубой цвет. Девчонки прошли через всю культурную часть парка, мимо озера, мимо узенького ручья, через который были переброшены горбатые мостики, мимо павильонов и теремов сельскохозяйственной выставки. Терема и павильоны тоже подновляли, готовили к открытию.
За павильонами выставки потянулись холмы, дикая природа: непрореженные кустарники, неподстриженные деревья. Отсюда было недалеко до того места, где Алена гуляла одна. По холмам вниз и вверх носились с ревом мотоциклы с мотоциклистами в белых, заляпанных грязью шлемах. Здесь тренировались гонщики спортобщества «Динамо».
На холме, названном Лысой горой, девчонки побросали сумки, пальто, шапочки.
— День костра! — сказала Алена, доставая из сумки свой «Бом-бом-альбом». — Надо веток собрать.
— Всем собирать дрова! — крикнула Раиса Русакова. — Всем комсомольское поручение — собирать дрова. День костра!
Девчонки побросали на землю альбомы и отправились собирать дрова. Оленька Петрушина, прежде чем бросить свои три песенника «Том I», «Том II» и «Том III», подержала их, прижимая к себе, а потом просто разжала руки, и альбомы упали к ногам. И побежала к девчонкам, которые уже собирали сушняк для костра. Ветер налетал порывами, яростно листал тетради, шелестя страницами. Девчонки уходили в разные стороны все дальше, дальше, а на вершине холма, над песчаной лысиной, где ничего не росло, кружился ветер. Ветер, только ветер!..
Бумага и толстые обложки тлели, не хотели гореть. Вспыхнули сначала травинки, затрещали, и потом уже занялась бумага. Девчонки стояли вокруг костра, следили за тем, как огонь распространяется, охватывает черный коленкор обложек, скручивает его, открывая на мгновение картинки, строки песен, как чернеют слова и рисунки и затем вспыхивают, рвутся на черные клочки пепла…
Раиса Русакова отошла, разбежалась и с каким-то странным воплем прыгнула через костер, взвихрив за собой искры и дым. Но больше никто прыгать не стал. Пылали страницы, над которыми девчонки коротали вечера, украшая их и разрисовывая. Дымок стлался по ветру над Лысой горой и таял в небе раньше, чем касался верхушек деревьев над соседним холмом. Трещали где-то рядом мотоциклы, самих мотоциклистов не было видно за деревьями.
— Горим! Горим ярким пламенем! — закричала Маржалета, стараясь привлечь внимание мелькающих между деревьями белых шлемов. Но и Маржалету никто не поддержал, и она смущенно замолчала.
Алена сидела на корточках, смотрела в огонь, ворошила палкой страницы своих и чужих тетрадей. Горел стишок: «Кто любит более тебя, пусть пишет далее меня», горели два сердца, факел и цветки, горел кинжал, пронзивший сердце свекольной величины и свекольного цвета. Скукоживались, превращаясь в пепел, строчки советов: «Не догоняй мальчишку и трамвай, будет следующий». Вырывались с языком пламени и улетали с легким пеплом в небо сентенции типа: «Девушка — цветок жизни, сорвешь — завянет».
Занимались потихоньку и толстые сырые сучья, они взрывались с треском, подбрасывая в небо пепел тетрадей. Ветер уносил сгоревшие листы, кроша их на мелкие кусочки, — черные птицы черных мыслей. А высоко над ними и вокруг — высокое чистое небо, солнце.
Боль в сердце от быстрого бега или от чего… не проходила. И все вокруг: небо, ветер, дым костра и ощущение чего-то такого, что «никогда!», — росло из этой боли. На сердце давила тяжесть. Хотелось выкрикнуть: «Никогда! Никогда!»
Алена поднялась с корточек.