Глава первая
Алена проснулась, услышав, как стукнула внизу дверь подъезда. Она сладко пошевелилась, зарываясь лицом в подушку, не желая просыпаться, но сквозь лень, разлившуюся по телу, в сознание пробилась мысль о чем-то неожиданном, радостном. Тело еще сопротивлялось, хотело спать, но мозг, устремленный навстречу радости, жаждал пробуждения.
Алена потянулась, выпростала руки и лежала на спине, не шевелясь, пытаясь понять — что же именно должно произойти. Ей казалось, вот сейчас она вспомнит…
Стук внизу повторился. Спеша по утрам на работу, жильцы не придерживали дверь. Алена лежала, слушала. Ожидая нового удара, она сжималась вся, замирала, и все-таки удар каждый раз был неожиданным. Становилось тревожно-сладко непонятно отчего.
Алена села, расправила рубашку на коленях. Ноги сами нашли тапочки. Алена прошлепала в ванную комнату. Увидела себя в зеркале, висящем над раковиной: рыжая, конопатая, ничего особенного. С такими никогда ничего не происходит. Но подумала так, потому что с ней, такой, должно было что-то произойти: сегодня или завтра, в любую минуту. Алена потянулась перед зеркалом, потрогала себя скользящим движением и опустила руки. У них в классе девчонки уже такие: фик-фок — на один бок… А она и на девчонку непохожа, никаких признаков. Алена лукавила, признаки были. Она стыдилась себя разглядывать, трогать и придумала себе такое беспокойство, что у нее не как у других, не как у самых красивых девочек в классе.
В коридоре послышались шаги. Алена быстро набросила крючок на дверь. И тотчас же легкие мамины шаги приблизились.
— Алешка!
Алена сложила крест-накрест руки, замерла.
— Алешка, — сказала мама и подергала дверь.
— Что?
— Ты что там… заснула?
— Я умываюсь…
— Завтракать, быстро!
Шаги удалились. Звякнула на кухне кастрюля, и этот звук пронзил Алену горячей радостью. От холодной чистой воды лицо приятно посвежело, Алена вышла из ванной, с удовольствием похлопывая себя влажными руками по прохладным щекам.
…Хлопнула дверь подъезда. Алена забыла ее придержать. В воздухе летали, медленно оседая, снежинки. На дорожках, в беседке, на самой беседке и вокруг нее лежал выпавший ночью снег. У входа в арку намело большой сугроб, только в самой глубине поблескивала скользкая сырая чернота.
Алена вышла из-под арки на улицу. На бульваре горели фонари — большие матовые шары. Но светло было не от них, а от снега, от белых деревьев, от белых тротуаров, от трамваев, которые везли на крышах шапки снега. На чугунных крестовинах, поддерживающих фонари, тоже лежал снег. В свете желтых матовых шаров он казался желтым.
Алена постояла, размахивая сумкой-пакетом «Мальборо», где у нее лежали тетради и учебники, толкнула сумку одной коленкой, другой и пошла направо, в строну «Электроники».
Фирменный салон-магазин «Электроника» занимал весь первый этаж самого высокого на этой улице двенадцатиэтажного здания. За сплошными стеклами были видны квадратные колонны, облицованные со всех сторон зеркалами. Алену удивляло, что в этих зеркалах не отражается улица. Приближаясь к очередной колонне, Алена видела, как начинали мелькать, отражаясь, кресла, столики, кадки с пальмами; а она, Алена Давыдова, проходила мимо, так и не отразившись.
На голове у Алены была серенькая мальчишеская треушка. Из-под нее торчала рыжая челочка, смотрели на прохожих вопрошающие карие глаза. Нитку, прикрепляющую третье ухо к шапке, Алена нарочно оборвала, и это ухо свешивалось вперед козырьком. Чтобы посмотреть из-под козырька вверх, Алене приходилось далеко запрокидывать голову.
Алена посмотрела вверх на пролетающие сквозь силуэт неонового самолета снежинки. От их мелькания кружилась голова. Алена зажмурилась, повернулась вокруг себя, усиливая кружение, пуская влет вокруг себя сумку с тетрадями и учебниками, как крыло. Она не шла в школу, а летела.
На бульваре вдруг погасли фонари, после чего снег на деревьях еще некоторое время казался желтым. На большом щите ГАИ у перекрестка сообщалось, сколько человек погибло за истекшие сутки на дорогах области. Два человека погибли, десять раненых. Отец у Алены работал шофером, и она не всегда останавливалась, чтобы прочитать сводку, старалась пробежать мимо. Тогда можно думать, что никто на дорогах не погиб и не ранен. Она и сейчас старалась не смотреть, но не рассчитала и остановилась, немного перекрутившись, прямо против щита. Прочитала сводку: двое убитых, десять раненых. «Не война, ничего, а люди погибают». Погибших было жалко, даже в сердце кольнуло. Не самих погибших, а вот, что существует такая глупая смерть. Что она вообще существует — смерть.
На той стороне на пешеходном светофоре загорелась фигурка зеленого человека, задвигала руками и ногами. Под фигуркой загорелись буквы: «Идите!» Люди заторопились на ту сторону. А фигурка зеленого человека все дергалась на экране светофора, двигая руками и ногами, пока не вспыхнули красным светом буквы: «Стойте!» и не возникла на экране красная неподвижная фигурка человека с опущенными руками. «Самый короткий фильм о жизни и смерти. Я увидела самый короткий фильм о жизни и смерти. Надо показать его девчонкам. Нет, сначала я напишу стихи. То, что я увидела, — готовые стихи. Белые… Свободные… О жизни и смерти…» Ей было немного совестно, что она даже в трагедии открыла для себя радость — стихи. Но сегодня она не могла иначе. «Я напишу стихи «Киносветофор».
Она пробежала несколько шагов вперед, увязая носками сапог в снегу. Что-то должно было случиться. Она это чувствовала. Что именно, Алена не определяла словами: какое-то изменение в ней самой, во всей жизни. Сережка Жуков, очкарик, как-то приволок в школу журнал «Природа». Один академик писал: «Тему научной работы надо менять каждые семь-восемь лет. За это время полностью меняются клетки тела и обновляется кровь. Ты уже другой человек». Если это правильно, если верить академикам, то пора подсчитать. Семь с половиной лет прожила, пошла в школу — один человек; еще семь с половиной лет заканчиваются — другой человек. Все очень просто. Она становится другим человеком. Может быть, уже стала… Сегодня… Отсюда и такое незнакомое непривычное томление, тревога, ожидание от самой себя каких-то новых поступков.
Около второго перекрестка, не такого оживленного, Алена свернула в переулок. Среди новых строений из белого кирпича выделялось красным цветом четырехэтажное здание школы, стоящее в глубине за оградой, за деревьями.
Со всех сторон к школе спешили мальчишки и девчонки. У ворот толчея, во дворе школы и на улице летают снежки. Алена радостно восприняла и эту толчею. Она пробежала, расталкивая ребят, уклоняясь от снежков, но у самых дверей, которые придержал ногой мальчишка из 8 «А», Женька Уваров, снежок попал Алене в плечо. Она оттолкнула Женьку, вбежала в вестибюль школы, гулкий, показавшийся пустым после улицы. Ее глаза возбужденно сверкали. Пока бежала через двор, азартно толкаясь, шубка расстегнулась, шапка съехала набок, щеки раскраснелись. Она не могла после этого тихо ходить, нормально разговаривать.
— Райк! — крикнула Алена. — Не раздевайся! Идем в снежки! Женьку Уварова искупать надо!
В раздевалке топталась высокая сутулая девушка. Она сняла свое прямое пальто с прямыми плечами и стряхивала с воротника снег. Алена пробралась к ней, стукнула сумкой-пакетом.
— Кто тебе залепил? Сумки оставим здесь.
— Что я, маленькая — в снежки играть?
— Ты чего такая?
— Жить надоело.
— Дома плохо?
— Хоть в трубу лезь.
С Раисой Русаковой Алена сидела на одной парте, они дружили. Оставить подругу одну в таком настроении она не могла, но и перестроиться, стать мрачной, тоже не могла. Смеясь, она рассказывала, как ее хотел схватить у ворот Крюков из 9 «Б» и как она его, придурка, толкнула. Раиса слушала молча.
Подруги поднялись на третий этаж. Раиса, войдя в класс, никому ничего не сказала, положила свой портфель в парту и села. Алена, прежде чем сесть, шмякнула сумкой-пакетом по крышке, что означало: «Общий привет!»
— Смирнов, сотри свое художество! — тут же звонко крикнула она лохматому, неряшливо одетому мальчишке, который рисовал на доске морду волка из мультфильма «Ну, погоди!».
Алена была сегодня дежурной. Но крикнула она просто так — попробовать голос, крикнула, как бросила снежок.
— Жуков? А где Жуков?
Ей хотелось и в Сережку Жукова бросить слово-снежок. Но его в классе не было. Алена спросила бы Сережку о чем-нибудь. Он все знает.
Сережка Жуков и Лялька Киселева сидели в крайнем ряду напротив среднего окна. Гляди на деревья, если слушать учителей неохота. Лучшие места, занятые лучшими людьми класса. Сережка Жуков и Лялька Киселева считались интеллектуальными лидерами 9 «В». Все, кто дружил с ними, были вхожи в дом к Сережке и Ляльке, составляли небольшой кружок. Алена тяготела к этому кружку, пользовалась всякой возможностью, чтобы занять место поближе к лучшим людям класса. Если кто опоздал или заболел, она была тут как тут. Иногда садилась третьей на парту к Машке Прониной и Юрке Лютикову.
— Хоть в трубу лезь, — сказала Алена и засмеялась.
— Ты чего? — удивленно спросила Раиса Русакова.
— Выражение интересное: «Хоть в трубу лезь». Откуда, интересно, произошло? Кому-то надо было лезть в трубу, а он не хотел? Какому-то прорабу, что ли?
Вошел Сережка Жуков, поднял руку, приветствуя всех небрежным жестом. На плече — холщовая сумка на длинных лямках. Белая горловина водолазки плотно охватывает тонкую шею. Рукава водолазки, обжимающие запястья, и горловина бьют праздничной белизной. Все, как положено, чтобы считаться «мальчиком в порядке»: небрежно надетая школьная форма, на плече потертая, вытянутая за уголки, холщовая сумка.
Сережка сел и сразу повернулся вполоборота к Ляльке Киселевой и Машке Прониной, которая сидела сзади. Очки с продолговатыми стеклами придавали лицу Сережки выражение очень серьезное. А мальчишеские вихры надо лбом делали эту серьезность взлохмаченной, симпатично дерзкой.
— Нет, правда, кому первому не захотелось лезть в трубу, что он придумал поговорку? — сказала Алена, удивляясь тому, что ей интересно думать про трубу.
— Никому не надо было лезть, — мрачно ответила Раиса Русакова. — Придумал кто-то дурацкое выражение, а мы теперь лезем.
— В трубу! — крикнула Алена и громко захохотала: — В трубу!
— Ты чего?
— В трубу лезу! Ну, в трубу же! Вызовет меня Велосипед, банан влепит, а я пойду, пойду в дверь. Она скажет: «Давыдова, ты куда?» А я ей: «Зой Пална, в трубу, потому что жизнь такая, хоть в трубу лезь».
Мрачно настроенная Раиса Русакова смотрела на подругу с возрастающим недоумением. Потом неожиданно гоготнула и пригнулась от смущения к парте. Это произвело такое же действие, как в кино, когда кто-нибудь из зрителей, забывшись, загогочет на весь зал. В классе засмеялись. В Алене все затрепетало. Смех — это была та атмосфера, в которой ее фантазия становилась неистощимой.
— Выйду на улицу, — продолжала она громко, срываясь на смех. — «Граждане, где труба?» Сумку в зубы и полезу. Толпа соберется, милиционер подойдет, скажет: «Граждане, разойдитесь, ничего особенного — человек в трубу полез».
Вкатился Валера Куманин, мальчишка с широким плоским лицом. Ему тоже захотелось посмеяться. Он остановился перед девчонками, сморщил свой маленький нос, заулыбался, загримасничал:
— Чегой-то вы женитесь, тетки?
— Уйди, не мешай. Не видишь, мы с Райкой в трубу лезем.
— А как? Я тоже хочу.
— Среднему уму непостижимо.
На последней парте в самом углу завозился крепкий широкоплечий парень, Толя Кузнецов. Его раздражал беспричинный смех.
— Идиотки, хоть бы труба обвалилась и придавила вас, — сказал он, не улыбнувшись.
— Спасибо, положите на комод, — отпарировала Алена.
Ну, кто еще? Она отвечала и сама же смеялась своим ответам. Она была на вершине смеха.
Прозвенел звонок, и почти одновременно со звонком вошла в класс Зоя Павловна. Это была худая, плоская женщина. Ходила она очень прямо, высоко поднимая ноги. За это и прозвали ее — Велосипед.
Англичанка, не глядя на поднявшихся ребят, прошла к столу, не глядя сказала:
— Садитесь! — И после небольшой паузы, таким же ровным голосом: — Давыдова!
— Что?
— Успокойся.
— Зоя Павловна, я спокойна, — сказала Алена, поднимаясь. — Я совершенно спокойна. Видите, спокойна как, как пульс покойника.
— Давыдова, не паясничай!
Алена села, начался урок английского языка. Этот урок был помехой. Алена не слушала объяснение Зои Павловны. Англичанка что-то писала на доске, отходила в сторону, чтобы всем было видно, и, когда оказывалась у окна, Алена воспринимала ее чисто зрительно — темный силуэт на фоне белого окна. Выпавший ночью снег распушил деревья. За ближними ветвями виднелись дальние ветви. «Сад снега», — подумала Алена.
На перемене Алена выгнала всех из класса. Надо было проветрить помещение. Она двинулась к Сережке Жукову, чтобы его тоже выставить в коридор. Он сидел против своего окна, читал книжку. Алена подошла и неожиданно для себя сказала:
— Ладно, сиди. Что читаешь?
Она схватила книжку, на раскрытой странице увидела фотографию каких-то микробов.
— Микробами любуешься, б-р-р! — Она оттолкнула книжку от себя и полезла на подоконник открывать форточку.
Сережка не успел ничего сказать. Он даже отвлечься не успел от того, что прочитал и увидел на фотографии. Он сосредоточенно смотрел на Алену, вернее, сквозь нее. То, что Алена называла «микробами б-р-р», было коацерватной каплей по Бунгеберг-де-Йонту. Отец у Сережи химик. Он жил с другой семьей, но Сережа у него часто бывал и в лаборатории и дома. И когда сыну предстояло проходить практику на межшкольном комбинате, отец устроил его в свою лабораторию, принадлежащую хлебозаводу и заводу фруктовых вод, где Сереже было гораздо интереснее.
Алена открыла форточку, взяла щепотку снега с рамы, бросила в Сережку.
— Давыдова, успокойся, — сказал он голосом учительницы.
Алена засмеялась, высунулась в форточку, показывая, что не боится простуды и вообще ничего не боится.
— «Хочу написать настоящий я стих, извергнуть уменье из знаний своих. Губы — не трубы, не бык моста, губы — грубо, лучше — уста. Лучше уста у мальчишек у ста, и чтоб целоваться умели до ста».
Прокричав деревьям свое нелепое стихотворение, Алена соскребла с рамы пригоршню снега и, прыгая с подоконника на соседнюю парту, уже убегая, бросила талым снегом в Сережку.
— Ну, Давыдова, сейчас получишь! — крикнул он, вскакивая.
Все в Алене встрепенулось до восторга, она помчалась по классу, по партам. Вот что ей надо было: чтобы Сережка за ней бежал, а она бы от него убежать не могла. Но Сережка стоял, отряхивался. За Аленой не побежал, играть в снежки не захотел.
Вечером после чая Алена осталась на кухне одна. Она сидела и думала: «День закончился, а ничего так и не произошло. Ну совершенно же ничего».
Вошла мама, сказала озабоченно:
— Алешка, ты не видела, куда я телефонную книжку положила? Не могу найти.
— Нет.
Мама посмотрела на дочь внимательно. Мама у Алены крепкая, высокая.
— Что, моя ненаглядная, что-нибудь случилось?
— Ничего, — ответила Алена. — Если бы случилось, я бы так не сидела.
— А как?
— Никак! Что ты пристала?
— Двойку получила?
— Ой, мам, ищи свою книжку.
Мама ушла в большую комнату, сердито хлопала дверцами секретера. Слышалось ее бормотание. Она вполголоса ругала себя:
— Никогда не положит на место, растрепа.
Потом раздалось:
— Умница, Верочка Семеновна. Вот же она. Главное, знать, где что искать.
На кухне звякнуло блюдце. Потом опять зазвенела посуда. «Молодец, — подумала Верочка Семеновна, — решила помыть чашки-блюдца». Потом опять что-то звякнуло и упало на пол.
— Алешка, что там у тебя падает?
Дочь не ответила. И снова что-то упало. Мама быстро поднялась с колен, заспешила на кухню. Алена сидела на табурете, вытянувшись и вытянув над головой руку. В руке она держала бутерброд с маслом. На мать посмотрела каким-то отрешенным взглядом.
— Ты что делаешь?
— Смотри, мам.
Она отпустила бутерброд. Он упал, чуть не опрокинув недопитую чашку с чаем.
— И что это значит?
— Кверху маслом… Я опровергла закон бутерброда. Для этого нужна булочка за три копейки. И резать надо строго пополам.
— Сколько тебе лет, Алешка?
— Сколько мне лет, мама?
— Что с тобой, Алешенька?
— Что со мной, мамочка?
— Да что с тобой, девочка моя?
— Девочка? Это что-то новенькое.
Алена опять подняла над головой бутерброд и бросила. Он упал между чашками и тарелками, ничего не задев. Упал кверху маслом.
— Перестань играть хлебом!
Алена встала из-за стола и ушла в свою комнату.
Глава вторая
Анна Федоровна сидела за своим столом в учительской, проверяя две последние тетради (не успела дома), и с неудовольствием поглядывала на молодую учительницу химии, которая жаловалась на своего любимого ученика.
— Я ему так доверяла, так доверяла, а он реактивы украл.
Тоненький жалобный голосок учительницы химии мешал проверять тетради.
— Он мне, знаете, вот так в глаза заглядывал.
— Да, заглядывал, — сказала Анна Федоровна, тяжело поднимаясь и недовольно складывая тетради в стопку.
— Он предан был мне, моему предмету, — обрадовалась учительница химии, что ее слушают.
— Как тот ласковый щенок, да? — спросила Анна Федоровна. — В глаза преданно смотрит, хвостом виляет, шнурки лижет, а потом смотришь — туфли обмочил.
— Что вы такое говорите? — по-детски изумилась молодая учительница, и щеки у нее залились краской.
— А что, вы не слышали таких слов? Попросите своих учеников, они просветят.
Анна Федоровна взяла тетради и зашагала из учительской. Это была уже немолодая, огрузневшая женщина. Одевалась она очень просто: юбка, свитер. Встала, одернула и пошла. Волосы носила прямые, коротко подстриженные. Никогда их не завивала, не делала причесок. Проведет рукой по голове сверху вниз — и готова. Учительница химии раздражала ее и тем, что наряжалась в школу, как в театр, и еще больше тем, что приучала учеников к доверительным отношениям: «Я ему так доверяла, так доверяла». Учить надо, а не доверять, школить — от слова школа, порядок, знания. Тогда не будет никаких неприятностей ни для тебя лично, лапочка, ни для общества.
Анна Федоровна была груба с молодой учительницей (ей самой казалось — не груба, а сурова) от накопившегося в ней раздражения и непонимания. В последнее время она все чаще натыкалась на противодействие ребят. Она требовала дисциплины, но даже девочки не подчинялись ей.
Анна Федоровна все с большей резкостью ударяла по столу, заслышав малейший шум, становилась все более язвительной, ироничной по отношению к тем, кто не выучил урока, кто мямлил у доски. Но ирония ее почему-то не доходила, трудней стало овладевать классом. Она теряла контакт с теми, кого должна была научить чтению и пониманию прекрасного, и чувствовала, что вместе с этим теряет себя, становится равнодушной и к занятиям в школе и к самой литературе. Она была резкой всегда, но теперь за ее отрывистой речью и угловатыми движениями скрывалась растерянность немолодой учительницы, которой на прошлой неделе подложили на стул кнопку. Она боялась, что подложат еще раз, и демонстрировала уверенность. Садилась на стул, не глядя, не ощупывая сиденья, опускалась всей тяжестью и с пристуком опускала на стол журнал.
Анна Федоровна твердо и широко шагала по коридору. Звонка еще не было. Он настиг ее в пути. Мимо пробежал ушастый мальчишка из 8 «А», Женька Уваров. На спину ему кто-то прикрепил страницу из журнала с фотографией Лохнесского чудовища.
— Стой! — сказала Анна Федоровна.
— Здрасте! — ошалело ответил он.
— Куда летишь?
— А что, нельзя?
— Прочитать никто не успеет.
— Чего прочитать?
Анна Федоровна повернула его к себе спиной, содрала со спины бумажку.
— Держи, Лохнесское чудовище.
«Хорошо я это сказала», — подумала она и вошла в класс.
— Здравствуйте, рыбыньки! Дежурный? Кто дежурный?
Поднялся Мишка Зуев.
— Я дежурный.
— Сразу надо отвечать, чтобы я не спрашивала десять раз.
— Во! Я же сказал: «Я дежурный».
— Раздай тетради, дежурный, а что останется, возьми себе.
Это была шутка, но Мишка Зуев не засмеялся, и никто в классе не засмеялся. Ее шутки не вызывали смеха, может быть, потому, что говорила она их небрежно, не эффектно, между прочим. Она считала свою неэффектность достоинством. Ни ума, ни остроумия своего она никому не навязывала, как другие.
Алена получила четыре с минусом. Минус растянулся на полтетради. Алена огорчилась, лицо ее сделалось обиженным. «Почему минус такой длинный? — подумала она. — Тоже мне, размахалась минусами-плюнусами». Ошибка была одна: неправильно написала фамилию Бориса Друбецкого. Она написала через «Т» и сейчас быстро листала учебник, чтобы доказать Рыбе, что и надо через «Т». «Конечно, эти мечты не имели ничего общего с карьеристскими планами Друбецкого или Берга», — прочитала она, выхватив глазами фразу. Алена обиделась и на учебник.
— Я помню же, у Толстого «Трубецкой», — сказала она шепотом Раисе. — Я точно помню.
— Трубецкой был у декабристов, — так же шепотом ответила Раиса.
— При чем здесь декабристы?
— Тихо! — сказала Анна Федоровна, глядя в окно. Она еще некоторое время не оборачивалась, потом вздохнула: — Плохо написали, рыбыньки. Киселева — более или менее, Жуков. Не вертись, Куманин! Что ты, Жукова никогда не видел? Где твоя тетрадка? Почему не сдал сочинение? Кошка съела?
— Какая кошка?
— Спроси у Давыдовой. У нее прошлый раз кошка съела сочинение.
— Я пошутила, — сказала Алена. — Скучно же так учиться, если пошутить нельзя, мяукнуть разочек… Мяу!
В классе заулыбались.
— Ну, помяукай, Давыдова, помяукай, — сказала насмешливо учительница. — Мы подождем.
— Мяу, — сказала обиженно Алена, не вложив в это ни своего умения мяукать, ни кошачьей страсти.
Класс тем не менее пришел в восторг. Анна Федоровна скупо улыбнулась, подождала, когда стихнет смех, сказала:
— Веселья у нас хватает. — Она подошла к Алене, взяла со стола тетрадь: — Тихо, Куманин, разошелся. Сам не написал, так послушай, как другие пишут (нашла нужное место): «Образ Пьера Безухова по цвету — квадратный, темно-синий с красным. Образ Бориса Трубецкого узкий, серый…»
В классе дико захохотали. Алена тоже засмеялась.
— Вот именно, Давыдова, самой смешно, — сказала Анна Федоровна. — Как это тебе удалось увидеть, что Пьер Безухов квадратный по цвету?
— Это не я увидела, это Лев Толстой увидел.
— Квадратный по форме, Давыдова, а не по цвету. А между «узкий» и «серый» — запятая. Это уже моя ошибка. Сама исправишь, или мне исправить?
— Все равно. Хотите, исправляйте.
— Если я исправлю, тройка будет.
— Пожалуйста… И какой русский не любит быстрой езды. Птица-тройка!..
Она не стала дальше продолжать. Анна Федоровна унесла тетрадь. Алена посмотрела ей в спину и отвернулась, чтобы не смотреть, чтобы не видеть эту некрасивую училку в свитере. «Такие всегда остаются без мужей», — мстительно подумала она.
Анна Федоровна исправила отметку, положила тетрадь на край стола.
— Возьми.
Алена смотрела в сторону, не могла пересилить в себе неприязни. Раиса Русакова поспешно встала, взяла тетрадку, положила перед подругой. Алена оттолкнула от себя тетрадку локтем.
— Ну, это мы сделали, — сказала учительница. — Перейдем к следующему. Кто у нас не написал? Куманин? Ну, иди к доске, Куманин, расскажешь своими словами.
— Что?
— Иди отвечать. Встань!
Валера Куманин поднялся.
— Чего отвечать?
— К доске иди. Здесь и поговорим.
Валера вышел к доске, всем своим видом, походочкой показывая, что он все равно ничего не знает и нечего его вызывать. Отвернувшись от учительницы, он смотрел в окно, гримасничал одной половиной лица, подмигивая классу.
— Ну, хватит, — сказала Анна Федоровна, — отвечай урок.
— Без магнитофона не могу.
При упоминании о магнитофоне учительница с досадливым любопытством посмотрела на мальчишку. Валера отвернулся, глупо засмеялся.
— Не надоело на истории играть?
— У нас не было сегодня истории, — крикнул Мишка Зуев. — Во!
— Так что, скучаете? Соскучились по научно-технической революции, Куманин?
— Я тоже соскучился, — крикнул Мишка Зуев. — Честно!
— Тихо! Какой у нас сегодня беспокойный дежурный. — Анна Федоровна приподнялась над столом и тут же опустилась снова на стул, посмотрела на Валеру Куманина: — Отвечать будешь?
— Напомните, что вы задавали.
— Ты зачем сюда ходишь, рыбынька? Куманин, Куманин… Ладно, садись.
— Банан будете ставить?
— Ничего я тебе ставить не буду. Напиши сам в дневнике: «Я плохо учусь» — и дай прочитать родителям.
Валера вернулся на свое место, сел, положил руки на парту и стал смотреть в сторону. Анна Федоровна ждала, никого не вызывала. Она уже понимала, что сделала ошибочный ход, но отступать не хотела.
— Написал?
— Не буду я писать. Что я, дурак — сам на себя писать. Что я — рыжий?
— Напишешь. Ты у нас не рыжий, ты у нас курносый. Только учиться не хочешь. Родители об этом должны знать.
Анна Федоровна поднялась, строго посмотрела на Валеру и мельком на ребят. Взгляды были враждебные, стена непонимания, неприязни. Почему? Он же плохой ученик, плохой товарищ. Она знала: многие не любят Валеру Куманина.
— Пиши! Не тяни время.
— У меня ручки нет.
— Дайте ему кто-нибудь ручку.
Никто не пошевелился. Учительница взяла со стола свою ручку, подошла к Валере.
— Вот тебе ручка. Пиши!
Валера озлобленно посмотрел на нее снизу вверх.
— А вы напишите, что плохо преподаете.
Сказав это, он отодвинулся на самый край, столкнув сидящую рядом с ним тихую девочку Свету Пономареву. Та чуть не упала, оперлась о стену, выпрямилась и стояла теперь у стены, не возмущаясь действиями Валеры, выжидая с молчаливым любопытством, что дальше будет. Анна Федоровна яростно смотрела некоторое время на Валеру. Щеки у нее подрагивали от неприязни к этому толстозадому злому мальчику.
— Встань! — крикнула она. Но это было не совсем то, чего она хотела. — Вон из класса!
Валера не осмелился выйти в проход, где стояла учительница. Светка посторонилась, и он полез вдоль стены, вытирая своим не по-мальчишески толстым задом штукатурку. Анна Федоровна шла по проходу параллельно с ним.
— Значит, не нравятся тебе мои уроки, рыбынька?
— Я правду сказал.
— Мы не «рыбыньки», — подала голос с «Камчатки» Маржалета, Маргарита Кравцова.
Анна Федоровна резко обернулась. Она хотела спросить у этой грудастой девицы: «А кто же вы?», но не спросила, ученики действительно не «рыбыньки». Называть их сейчас «рыбыньками», как она это привыкла делать, было бы глупо. Но что-то надо было ответить, а она не знала что. Она вздохнула и ничего не сказала. А Маржалета, видя растерянность учительницы, поднялась, одернула платье на груди и боках и, наклонив голову, проговорила, словно перед ней была мать или подруга:
— Давыдова Алена пишет стихи, а вы не знаете. Ну, скажите честно, знаете?
— Да, знаю, — ответила Анна Федоровна. — Читала в стенгазете.
— Ну, что скажете — плохие?
— Я скажу, Кравцова, сядь! А ты что стоишь, барышня? — набросилась она на Светку Пономареву. — Тебе тоже мои уроки не нравятся? Кого еще не устраивают мои уроки? Дверь открыта. Идите!
Алена рывком поднялась. С минуту она соображала, что же делать дальше и что сказать. Она хотела сказать, что дело не в стихах, она сама знает все про свои стихи, никто Маржалету не просил выступать.
— Что, Давыдова? Иди! Иди! — сказала Анна Федоровна.
— Зачем вы так с Пономаревой? И вообще?
— Магнитофон укрепляет знания. Чем плохо? Во!
— Сядь! — дернули Мишку Зуева сзади за пиджак. Он сел, но не сдался:
— Чего? Я за технический прогресс.
Учительница смотрела на Алену.
— Ну что, Давыдова? Ну что?
— И вообще! — повторила Алена.
— И вообще, Давыдова, встала — иди! Я не собираюсь перед тобой отчитываться.
Алена хлопнула крышкой парты и пошла к двери. Вслед за ней поднялась Раиса Русакова. Захлопали крышки парт. Пробежала мимо учительницы, вытирая слезы, всхлипывая, Светка Пономарева; за ней — Маржалета, Людмила Попова и Людмила Стрижева, другие…
Анна Федоровна стояла у своего стола, не решаясь никого остановить. Она даже не могла им ничего сказать, только открывала и закрывала рот. Щеки у нее обвисли, оскорбленно подрагивали. Она слышала топот по коридору, он отдавался у нее в висках. Потом увидела из окна ребят, выбегающих из школы. «Как же это можно? — подумала она. — Я же в классе. Это — вызов, прямое оскорбление. Не мне! Это оскорбление не мне! — Она ухватилась за спасительную мысль. — Это же они не от меня убегают. Это они от Великой Русской Литературы убегают. Катитесь, рыбыньки! Пушкин и Лев Толстой за вами не побегут».
Последними покинули класс Сережка Жуков и Лялька Киселева. Они неторопливо собрали свои тетради и даже попрощались. Сережка Жуков просто кивнул. Лялька Киселева сказала печальным голосом:
— До свиданья, Анна Федоровна!
Учительница им не ответила. Она оправила свитер и вышла из класса раньше, чем сочувствующие вроде бы ей мальчик и девочка достигли дверей.
Директор школы, Андрей Николаевич Казаков, был на уроке. Когда прозвенел звонок, Анна Федоровна и завуч Нина Алексеевна вышли в коридор, чтобы его встретить. Нина Алексеевна накурилась во время разговора в учительской (каждое ЧП она принимала близко к сердцу) и сейчас жевала воздух, собирая брезгливые морщины на лбу и вокруг рта.
В конце коридора из класса вышел высокий худой мужчина в темном костюме. За ним, слегка сгибаясь под тяжестью магнитофона «Комета», шагал почти такой же высокий парень из 9 «А» Юра Белкин. Еще двое мальчишек, отталкивая друг друга, быстро шли рядом с директором, что-то оживленно говоря ему, жестикулируя. «Так когда-то заканчивались уроки и у меня, — подумала Анна Федоровна, — хотя я и не пользовалась магнитофоном».
— Андрей Николаевич, вы к себе? — сказала завуч, преграждая дорогу всей компании.
Мальчишки, которые разговаривали с директором, сразу же убежали. Юра Белкин поставил магнитофон на пол, надеясь переждать. Но обе учительницы смотрели на директора и молчали. И Андрей Николаевич сказал:
— Иди, Юра! Спасибо! Дальше я сам.
У директора светлые волосы и светло-голубые глаза с коричневой крапинкой в левом зрачке, которая придавала ему несерьезный, несимметричный вид. Волосы при каждом движении головы рассыпались, нависали над впалыми щеками и острыми скулами. Некоторые пряди падали на глаза. Движением головы или руки он забрасывал их назад. Делать это приходилось часто, и оттого взгляд, устремленный поверх голов, придавал его фигуре горделивую и вместе с тем легкомысленную осанку.
— Андрей Николаевич, чепэ, — сказала завуч. — Девятый «Великолепный»… Сбежали с урока… во время урока… при живой учительнице.
— Не сбежали, просто ушли, заявили, что я не так преподаю…
— Девятый «Великолепный», вы говорите? А что же тут великолепного? — спросил директор, дружелюбно улыбаясь и глядя на Нину Алексеевну веселым с крапинкой зрачком.
— Мы так привыкли «Ашники», «Бэшники», девятый «В» — «Великолепный». Представляете, какая наглость?
Андрей Николаевич был человек новый в школе, для многих непонятный. Защитив кандидатскую диссертацию, он неожиданно для всех перешел работать в школу. Решение его казалось легкомысленным, отвечающим общему впечатлению от его внешности и характера. Он, улыбаясь, говорил: «Новая работа ближе к дому, ближе к жизни». Иногда добавлял: «Где у нас сейчас идет перестройка, революция? В школе. А я историк». Если очень досаждали, становился совершенно серьезным, говорил о роли школы в обществе. Если спрашивали, собирается ли писать докторскую, снова отшучивался и, возвращаясь к мысли «революция — в школе», приводил слова Ленина, написавшего в конце неоконченной книги «Государство и революция»: «Приятнее и полезнее опыт революции проделывать, чем о нем писать».
— Мы должны принять какие-нибудь карательные меры? — спросил директор.
— Я думаю, педсовет с родителями, — ответила завуч. — Что это такое? Совсем распустились.
— Хорошо, — сказал Андрей Николаевич, наклоняясь, чтобы взять магнитофон. — Хорошо.
У Анны Федоровны в этот день были еще два урока в параллельных 9 «А» и 9 «Б». Она провела их собранно, поразив ребят в 9 «Б» вступительным словом о Великой Русской Литературе. Она говорила минут двадцать сначала с ноткой равнодушия, какой-то безнадежности, как бы для себя, а не для класса. А потом крикнула, обернувшись на шум, с болью:
— Ну, что же вы не слышите никого — ни Чехова, ни Толстого… Вы же наследники Великой Литературы. Вы всегда найдете в ней опору для своих сомнений и страданий… Если, конечно, будете способны сомневаться и страдать.
Надо было им сказать еще что-то. Она видела: не доходят ее слова. Только удивление в глазах: «Чего расстрадалась?» Но уже подступала головная боль и бессмысленными казались сквозь эту боль слова: «Великая Русская Литература! Великая Русская Литература!» Общие слова — великая или какая, если не прочитаны книги, если прочитан только учебник для того, чтобы, заикаясь и спотыкаясь, разобрать у доски образы. И получаются из образов образины. Как же объяснить? И можно ли объяснить?
Лев Толстой сказал, что искусство есть способность одного человека заражать своими чувствами другого. «Что же тут объяснять?» Она помнила слова Толстого неточно, но последняя фраза врезалась в сознание дословно: «Что же тут объяснять?» А она стоит и объясняет: великая, великая. «Великая дура!»
Снег летел в лицо мокрый, густой, подкрашенный красным светом светофора. Подойдя к перекрестку, Анна Федоровна загородилась от снега и красного светофора варежкой. Головная боль была совершенно невыносимой, и сквозь эту боль невыносимы были мысли о том, что она плохая учительница, которая не знает, как преподавать литературу, чтобы от этого была польза. Разве она не потеряла здоровье, разбиваясь перед ними в лепешку? Разве считалась со временем, особенно когда была помоложе? На экскурсию так на экскурсию. Сидеть летом в кабинете, консультировать тех, у кого переэкзаменовка, — пожалуйста. В колхоз ездила и за себя и за других. Старалась, воспитывала молодое поколение, способное чувствовать прекрасное. Великую Русскую Литературу. А воспитала сорную траву, васильки. Алена Давыдова — василек! Куманин — пырей, бузина, волчья ягода, а эта — василек. Голубеет, в вазу поставить хочется. А залюбуешься таким васильком и останешься без хлеба, без сочувствия в старости. «Ох, васильки, васильки, сколько вас выросло в поле? В школе?»
Подойдя к дому, Анна Федоровна совершенно точно знала, что ее столкновение с классом — это столкновение с поколением эгоистов, жестоких и умненьких, в лучшем случае — вежливых, которые в отличие от ее поколения, прошедшего в детстве через войну и голод, не чувствуют чужой боли.
В подъезде жалась к батарее тощая кошка. Анна Федоровна видела ее здесь и раньше. Но сейчас она подумала с обидой за все живое: «Такие не подберут, не приютят животное». Она присела у батареи, погладила кошку. «Такие мучают животных, отрезают у голубей лапки и выпускают в небо, чтобы летали, пока не умрут». Об этом случае недавно писали в газете.
Анна Федоровна взяла на руки осторожно ласкающуюся кошку, прижала к себе, сначала к пальто, а затем, расстегнув пальто, к свитеру. И после этого уже невозможно было опустить ее на холодный плиточный пол подъезда. Анна Федоровна поднялась к себе на третий этаж, не выпуская кошки, открыла дверь ключом и некоторое время стояла в прихожей, растроганная своей собственной нежностью ко всему живому на земле. Кошка слегка царапалась. Анна Федоровна просунула руку под пальто, погладила кошку уже как свою. «Если с лишаями, пусть. Зеленкой помажу». Кошка цеплялась когтями за свитер, быстро-быстро мурлыкала, торопясь насладиться человеческим теплом. Анна Федоровна стояла, боясь опустить ее на пол, чтобы кошка не подумала, что ее хотят выбросить.
Глава третья
У окна стоял однотумбовый письменный столик, над ним на стене висел матерчатый календарик, куколка на ниточке. Просыпаясь, Алена видела куколку, цветок на подоконнике, трещину на потолке. Все это были милые сердцу трещины, куколка, цветок. Хотелось закрыть глаза и умереть от счастья. Но сегодня Алена проснулась с тяжестью в сердце. Она плакала во сне. И во сне ей сделалось так тяжело, что не вздохнуть. От этого Алена и проснулась.
Она стала вспоминать, что ей приснилось, и вспомнила, что неприятное ей не приснилось, а было на самом деле. «Зачем Маржалета сказала про мои стихи? Получается — я из-за стихов? А стихи так, упражнения: розы-морозы-паровозы. Бывают же талантливые люди, как они пишут: «Я помню чудное мгновенье…» А я пишу какие-то хохмы: «Бом-бом, начинается альбом». Только я не из-за стихов. Стихи ни при чем. Точно ни при чем?» И чтобы ответить себе, стала перебирать в памяти случаи, связанные с Рыбой.
Один раз в овощном подвальчике тетрадки с сочинениями на вольную тему забыла. Капусту положила, а тетрадки оставила. Спасибо, продавщица попалась хорошая, принесла… А ходит, мамочки мои, в каком-то полупальто, полукуртке с драным воротником. И пыжиковой шапке, которая делает ее голову в два раза длиннее. Не голова, а кумпол… Из-за одной шапки и драного воротника нужно протестовать и убегать с уроков. «В человеке все должно быть прекрасно: и одежда, и душа, и мысли».
Алена повернулась со спины на живот и уткнулась головой в подушку. Вошла мама.
— Алешка, чего лежишь?
— Мам, можно я не пойду сегодня в школу?
— Да? И что ты будешь делать?
— Буду лежать и думать.
— Вставай быстро, мне некогда!
— Почему быстро? Что такое быстро? Ты знаешь, скажи!.. Имею я право хоть раз в жизни спокойно подумать?
— Да о чем думать, сокровище ты мое?
— О жизни. Что… нельзя?
— По дороге в школу будешь думать. Только под машину не попади. А сейчас вставай, убирай постель, — сказала мама, стаскивая Алену с кровати.
— Пусти! Ну пусти! Что ты! — возмутилась дочь. — Это ваше насилие тоже не очень прекрасное.
Алена стояла на коврике в длинной ночной рубашке, босиком. Убирать постель она не собиралась и в школу идти не собиралась. Минут пять Алена стояла на одном месте, обиженная, пока мама не загремела на кухне посудой.
За столом Алена не разговаривала с мамой, не отвечала на ее вопросы. Верочка Семеновна разрезала булочку за три копейки на две равные половинки, хотела сделать дочери бутерброд с маслом. Но Алена демонстративно взяла вторую половинку булочки, пододвинула к себе масленку, принялась намазывать сама. Мама сидела напротив. Она смотрела на дочь с улыбкой. Алена старалась все делать медленно, показывая, что никуда не торопится. Затем с преувеличенным изяществом взяла бутерброд двумя пальчиками, понесла ко рту, но зацепила локтем за угол стола, ткнула себя в щеку бутербродом и уронила его на пол. Щека оказалась в масле, и бутерброд упал маслом вниз.
— Ну, что, милая, довоображалась? — сказала мама.
— И ты, Брут и Брот, — проговорила Алена, поднимая булку, и вдруг прямо из ее улыбающихся глаз покатились крупные слезы.
— Ты что, Алешка?
— Почему ты во мне человека не видишь?
— Я не вижу? Да ты у меня самый главный человек.
Потягиваясь, появился отец. Обычно он уходил на работу раньше жены и дочери, в шесть часов уже выезжал из гаража. Но сегодня Юрий Степанович взял отгул и был по этому случаю настроен игриво. Он разводил руками, потягиваясь, улыбался.
— Что у вас тут происходит?
— Да вот барышня не хочет идти в школу.
— Правильно, чего там делать? — сказал отец. — Мы пойдем с ней сегодня в кино. — Он присел рядом с Аленой на свободный табурет и обнял дочь за плечи: — Хороший ты у меня парень, Алешка.
— Ну что в самом деле? — сказала Алена, вырываясь. — Я не парень.
Она выбежала из кухни. Юрий Степанович вопросительно посмотрел на жену.
— Соображай, — сказала она. — Взрослая уже. Приперся в майке, в трусах.
— А как? — растерянно развел руками муж.
— А так… Юрий Степаныч, снимай штаны на ночь, а как день, опять надень.
— Ну, ты даешь, — сказал муж с нотками смущения в голосе.
На первый урок Алена опоздала. Она бежала по коридору, торопливо придумывая, что сказать учителю черчения. Но дверь класса вдруг отворилась, и в коридор вышла учительница географии. Алена успела увидеть из-за спины ближнюю к двери часть доски, учителя черчения в темном пиджаке, испачканном мелом, и Юрку Лютикова с большим треугольником в руках.
Алена со всего бега остановилась, не переводя дыхания сказала:
— Здрасте, Марь Яна!
— Здравствуй, — очень отчетливо сказала учительница и прошла мимо.
В первое мгновение Алена подумала, что классная ее не узнала.
— Марь Яна!
— Иди в класс. На уроке литературы поговорим. Не подходи ко мне! Не подходи ближе!
— Почему нельзя ближе?
— Дистанцию будем держать. Я — учительница, ты — ученица, понятно?
Марь Яна двинулась по коридору животом вперед, обтянутым пушистой кофтой. Она была крепкая, толстая. За три года (Марь Яна работала в этой школе недавно) ребята сдружились с классной, особенно Алена. Она привязалась к простой, энергичной, справедливой учительнице, бегала на угол встречать ее, отбирала и сама несла портфель. И, не зная, как еще выразить свое отношение, говорила: «Марь Яна, вы знаете, кто вы для нас? Вы для нас… Вы для нас… — И, не находя нужного слова, заканчивала шуткой: — Вы для нас… Юрий Сенкевич!»
В первое время Марь Яну поражала и обезоруживала веселая беззащитность и открытость Алены. Отвечая у доски, она могла так обрадоваться звонку, что обо всем забывала — где она, что она…
«Что там добывается, Давыдова?»
«Там… добывается каменный уголь».
«Какой?»
«Бурый, кажется… Бурый, да?»
«Еще что?»
«Там добывают каменный уголь, бурый, железную руду… Лаб-даб-ду! Лабы-дабы-ду!»
Указка описывала веселую дугу, и ноги сами начинали пританцовывать.
«Давыдова, что за ответ?»
«Звонок, Марь Яна!»
«Звонок для учителя, а не для ученика. Ну что мне с тобой делать? Рассердиться, наконец, влепить двойку по поведению?»
«На Давыдову нельзя сердиться, она несерьезная. Честно!»
Нельзя и не хотелось, а надо было. Марь Яна слышала за собой шаги и знала, что Алена идет за ней и ждет, чтобы классная обернулась.
— Что ты за мной идешь?
— Вы считаете, правду говорить не надо?
— На уроке литературы поговорим. Там и объяснишь свое поведение. Ты школьница, а не Жанна д’Арк, чтобы водить за собой полки.
— Я Жанна д’Арк, — серьезно сказала Алена. — Я хочу водить за собой полки. Жанна д’Арк — положительный пример. Я хочу быть такой, как Жанна д’Арк. Почему вам это не нравится?
— Иди в класс, Давыдова.
— На костер, да?
Марь Яна скрылась за дверями учительской. Алена постояла и пошла назад. Она поняла, что перед началом урока в классе произошел разговор о вчерашнем. Значит, придется отвечать. Пожалуйста, она готова на костер. Рыба — плохая училка. Об этом все знают. Валера Куманин сказал правду.
Конечно, было бы лучше, если бы эту правду сказал кто-нибудь другой, Жуков, например. Тогда было бы хорошо пострадать и за Сережку и за правду. А так — только за правду.
Алена думала вчера и сегодня. Почему так: в школе учат говорить правду, дома учат… Мама и папа без правды жить не могут. У мамы на работе главный инженер — дуб. Мама давно ждет, когда ему кто-нибудь об этом скажет. А сама не говорит. А у отца в гараже есть какой-то завскладом, даже не начальник, а так — Нечто. Этот Нечто сбывает на сторону запчасти, и никто ничего ему не говорит, все только улыбаются. Все почему-то ждут, чтобы кто-нибудь другой начал говорить правду, а сами молчат.
Алена не жалела, что так поступила. Пусть обсуждают, пусть судят, даже исключают из школы. Жанну д’Арк на костре сожгли. Зато она Францию спасла.
Стоя у окна в коридоре и глядя на заснеженный двор, Алена вообразила себя верхом на лошади, в тяжелых латах, с тяжелым мечом в руках. Вот она въезжает в гараж к отцу, золотые волосы рассыпаются по плечам. Алена скачет прямо к завскладом, товарищу Нечто. А у того уже руки трясутся: «Вам карбюратор? Вам масляную прокладку? Может, Жанна Дарковна, вам масляный насос нужен? Совсем новенький, в упаковочке». «Ты предатель интересов рабочего класса», — говорит ему Алена и заносит над его головой меч.
На перемене Алена вошла в класс. Ее окружили, стали рассказывать, что сказала Марь Яна. Одна Раиса Русакова держалась отчужденно. Она стояла около учительского стола и ждала, когда все успокоятся. Потом принялась стучать линейкой.
— Куманин, сядешь как следует?
По отношению к Валере она усвоила манеру учителей. Обычно это его забавляло, но сейчас он разозлился.
— Ну, чего тебе, Ру-са-ко-ва?
— Сядь как следует.
— А как?
— Молча!
— А зачем молча?
— За огурцами. — Она постучала еще раз линейкой. — Товарищи! Комсомольцы! Я считаю и Марь Яна считает… мы должны извиниться. Девятый класс — не время для психологических экспериментов.
— А можно я так буду сидеть, когда вы будете извиняться? — сказал Валера и повернулся спиной. — Как будто меня нету. Я ушел.
Кто-то гыгыкнул. Это прибавило Валере энтузиазма. Он мелко захихикал. Он никогда не смеялся, а именно хихикал. В начале учебного года группа социологов под условным названием «14–17» проводила анкетирование…
«Какую работу выполняешь по дому?»
Валера ответил:
«Хожу в магазин за водкой».
«Кем хочешь стать после окончания школы?»
«Хочу судить людей, которые воруют, а со мной не делятся. На юридический буду поступать. Хи-хи!»
Анкета безымянная, можно похихикать и спрятаться в толпе за другими анкетами. Он и сейчас старался сделать так, чтобы все смеялись и его смешок потонул бы в общей «ржачке».
— Да, Светка, — повернулся он к своей соседке по парте, — тебе жэ… нужна?
Тихая девочка испуганно вскинула ресницы. Многие в классе хотели иметь сумку-пакет с изображением во всю ширину пакета синего джинсового зада фирмы «Рэнглер». Валера кое-кому такие пакеты достал, не бесплатно, конечно. Он смотрел на Светку Пономареву серьезно, даже чуточку озабоченно. Она поморгала ресницами, сказала тихо:
— Нужна.
— Нету, — ответил Валера и захихикал.
— Дурак!
Возмутиться сразу не хватало уверенности в себе. И потом, что же возмущаться: на пакете, который она хотела иметь, действительно изображено то самое, о чем спросил Валера. Нежные щепетильные девочки вместе с вещичками покупали у него и барахольные слова. Им было стыдно их слушать, но они делали вид, что им не стыдно, и слушали. Но Валера-то знал, что им стыдно, поэтому и говорил, и наслаждался, наблюдая, как они краснеют.
Раиса Русакова ударила по столу кулаком.
— Куманин, ответишь на бюро за срыв собрания.
Валера театрально развел руками. Впереди него сидели две подружки, две Люды: Попова и Стрижева. Он называл их «По́пова и Стрижо́пова».
— Чего ты ко мне привязалась? Попова и Стрижопова разговаривают.
Люда Попова обернулась и трахнула Валеру книжкой по голове. Он воспринял это как награду, захихикал, обнажив все зубы. Это был его день, его час.
Раиса Русакова стояла, беспомощно опустив руки, ждала, когда придет кто-нибудь из учителей — Рыба или Марь Яна. Алена решила ей помочь. Она выбежала к доске и быстро написала, стуча мелом:
«Сидел у моря Гомер и сочинял стихи. Потом поме́р, а мы живем. Хи-хи!»
Но ее ироническая эпиграмма произвела противоположное действие. Ребята решили, что она тоже хихикает, и обычное в таких случаях бессмысленное веселье сделалось всеобщим. Топоча ногами и стуча руками, книжками по партам, мальчишки и девчонки поворачивались затылками к дверям. Прозвенел звонок. И Валера почувствовал, что наступил момент для грандиозного «хи-хи!».
— «Мы пук! Мы пук!» — запел он.
Песню подхватили. Это была настолько глупая детсадовская песенка, что петь ее можно было только так — повернувшись к глухой стене, не видя лиц Марь Яны и Анны Федоровны, которые должны были вот-вот войти в класс…
— «Мы пук, мы пук, мы пук цветов нарвали…»
Открылась дверь, и вошла Марь Яна. Ребята стыдливо замолчали.
— «Мы пук! Мы пук!» — начал Валера снова. Его не поддержали.
— Зря стараешься, пук, — сказала Марь Яна. — Зря стараетесь. Заболела Анна Федоровна. Не будет урока.
Она больше ничего не сказала, закрыла дверь, и в тишине коридора прозвучали ее удаляющиеся шаги.
— А нам чего? Сидеть или уходить? Во!
Валера подбежал к двери, выглянул, затем плотно притворил дверь, крикнул:
— Ну и что? Она нарочно заболела.
— Выгнала всех из класса и заболела, чтоб не отвечать, — сказала Маржалета и уверенно добавила: — Ей за это обязательно будет.
— А почему Марь Яна так? Собрание бы провела, все равно пусто-о-ой урок! — проговорила певучим голосом круглоликая девочка с косой Нинка Лагутина.
— А может, ее уже уволили? А-а-а? — спросил Мишка Зуев и обвел всех раскрытым ртом.
— Если написать в газету, уволят в два счета, — со знанием дела заметила Маржалета.
Отец ее был крупный строитель, мать — вечная председательница родительского комитета. Маржалета знала про школу все.
— В газету! Надо в газету!
— В «Алый парус»!
— Что мы, деточки? Князевой написать. Я читал Князеву. Кто читал Князеву? Она всегда против училок выступает.
Валера выдрал из своей тетради лист, положил перед Светкой Пономаревой.
— У тебя хороший почерк, пиши… Тиха-а-а! — крикнул он. — Письмо в газету! — И продиктовал первую фразу: — «Уважаемая редакция…» Смирнов, помогай сочинять.
— Не могу. У меня полный маразмей, то есть маразмай, маразмуй. — Смирнов засмеялся, вокруг захохотали. Светка Пономарева написала первую фразу и сидела, ждала…
Валера продиктовал:
— «Обращаются к тебе ученики 9 «В» класса, комсомольцы… Это письмо мы пишем, — с неожиданным вдохновением произнес он, — в Ленинской комнате!»
— Где Ленинская комната?
— Мы можем писать в Ленинской комнате. Так надо!
— Зачем?
— Валера, ты гений!
— Не надо! — крикнула Алена. — А если заболела?
— Какое-нибудь ОРЗ, подумаешь.
— Не надо! Лежачего, больного не бьют!
— В Ленинскую комнату! — крикнул Валера.
Алена вскочила на скамью своей парты, размахивая сумкой-пакетом, заявила:
— Я подписывать не буду!
— Во! Подписывать надо? — сказал Мишка Зуев. — Извините, я пошел.
Он сделал вид, что уходит. За ним двинулся шутовской походочкой его дружок Игорь Смирнов.
— Извините, у нас дела.
Алена спрыгнула на пол.
— Домой!
— А чего — уроков больше не будет? А чего мы тут? Делать, что ли, нечего? — сказал Толя Кузнецов и решительно зашагал за Аленой.
Алена, Раиса Русакова, Толя Кузнецов, Игорь Смирнов и Мишка Зуев, Люда Попова и Люда Стрижева высыпали в коридор. Письмо осталось недописанным. «Я точно Жанна д’Арк, полки вожу», — подумала Алена. Она оглянулась, ребята плотной толпой двигались по коридору. Сережка Жуков и Лялька Киселева шли последними. Они показались Алене очень взрослыми, снисходительно поглядывали на все происходящее издалека, будто знали про жизнь что-то такое, чего другие еще не знали. Неужели?..
И чтобы заглушить неожиданные мысли, Алена взмахнула сумкой-пакетом, побежала по коридору, затем по ступеням лестницы, выкрикивая фразу из школьного учебника:
— «Монета, падала, звеня и подпрыгивая!»
За ней затопали, подхватили на лестнице и в коридоре:
— «Монета падала, звеня и подпрыгивая!»
В коридоре начали открываться двери классов. Высунул свою лохматую голову, сверкнул очками вслед убегающим физик Михаил Дементьевич. Из соседней двери выглянула Зоя Павловна.
— Что такое? — спросила она у физика.
— Вы разве не слышите? «Монета падала, звеня и подпрыгивая…»
— Научили на свою голову.
Марь Яна распахнула дверь учительской, кинулась догонять свой класс.
— Смирнов! Зуев! — крикнула она в лестничный пролет. — Ах, молодцы! Ах, негодяи!
Пока она спускалась, торопливо переступая через две ступеньки, мальчишки и девчонки успели похватать свою одежду. Их крики раздавались уже на улице. В раздевалке осталось несколько человек. Раиса Русакова задержалась: кто-то пристегнул пуговицы на рукавах пальто к полам. Нинка Лагутина искала свое кашне. Сережка Жуков подавал Ляльке Киселевой дубленку. Девочка не спешила воспользоваться услугами кавалера, поправляла на голове красную вязаную шапочку, потом поправляла шарф. Сережка держал дубленку, смотрел без смущения умными, скучающими глазами.
— И Жуков! И Киселева! Не стыдно? — сказала Марь Яна.
— Стыдно, — ответила Лялька, скромно прикрыв глаза ресницами, тоном и неторопливостью подчеркивая, что ей стыдно не за себя.
— Что поделаешь, коллектив. Нельзя отрываться от жизни коллектива, — проговорил Сережа, скупо улыбаясь, помогая Ляльке надеть дубленку и поправляя вылезший из-под воротника шарф.
Через окно было видно, как мальчишки и девчонки бегут по двору, размахивая одеждой, без шапок.
— Ах, негодяи, — сказала Марь Яна, открывая дверь и, сбежав со ступенек на снег, чувствуя, как шею, голову охватывает морозом, а кофта и юбка становятся холодными, крикнула: — Простудитесь! Оденьтесь! Я прошу! Вот остолопы!
Оглянулась. Последнее слово она крикнула тоже достаточно громко, но его, слава богу, не услышали ни убегающие, ни те, что были за дверями.
Глава четвертая
Алена и Раиса Русакова быстро шагали между сугробов по переулку Девицкий выезд. В школу Алена обычно шла мимо «Электроники», а возвращалась переулками.
Снег здесь не убирали, только сгребали, расчищая дорожки во дворы и к водоразборной колонке. После оттепели ударили морозы, вода в колонке замерзла. Две женщины уложили вокруг нее дрова, облили керосином, подожгли и стояли с ведрами, ожидая, когда вода оттает.
Улицы и переулки старого города привлекали Алену причудливой кладкой домов, кариатидами, балконами, необычными окнами, литьем решеток. Даже в такую погоду она обращала внимание на посеребренные морозом и снегом решетки ворот и балконов.
Раиса Русакова на холоде становилась особенно нелепой. Она сильно сутулилась и шагала как-то боком, переваливаясь с ноги на ногу. У Алены мерзли колени.
В конце переулка в окружении сугробов пестрела буквами и лицами артистов афишная тумба. Напротив нее возвышался четырехэтажный кирпичный дом с башней. Его фасад и чугунные ворота с вензелем вверху выходили на соседнюю улицу. Выйдя на эту улицу, Алена остановилась.
— Я замерзла, — сказала она.
Раиса прошла по инерции несколько шагов, сутулясь и оглядываясь назад, и тоже остановилась.
— Ты что? Идем.
— Я замерзла. Давай погреемся в подъезде.
Стекла дома морозно поблескивали из глубоких, забитых снегом ниш. Не дожидаясь согласия подруги, Алена обогнула большой сугроб и по расчищенной дорожке вбежала в подъезд, громко хлопнув дверью. Раиса нехотя последовала за ней.
— Ты чего, Ален?
— Постоим здесь, — она помолчала, оглядывая подъезд. — Как ты думаешь, почему Рыба заболела?
— Не знаю.
Алена положила сумку с книгами на высокий подоконник. Батареи тоже были расположены высоко. Алена обняла теплые ребра обеими руками, прижалась к ним щекой.
— Ты чего, Ален? — еще раз спросила Раиса.
— Хорошая подушечка. А ты тоже грейся. Погреемся, потом пойдем.
Мозаичный пол в подъезде повыбили, затоптали, заляпали грязью. Ступени лестницы повыщербились, фигуры фантастических птиц, украшающие опорные столбы, сохранились только на третьем и четвертом этажах. Алена забегала иногда сюда по дороге из школы — потрогать птиц, прикоснуться к мраморным перилам.
«Вот бы обменяться на квартиру в этом доме, — подумала она. — Отбитые фигурки птиц заказать реставраторам. И мозаику восстановить. Всем домом собраться, вымыть грязь, сложить все осколочки». Алена наклонилась, подняла половинку голубой плиточки, выбитой чьим-то ботинком и отброшенной под батарею. «Станут складывать узор, половинки голубой плиточки не хватит, а я достану и скажу: «Вот!»
Алена сняла варежки, одну положила на батарею, другой принялась оттирать плиточку от грязи.
— Зачем это? — спросила Раиса.
— В классики играть, — соврала Алена.
Раиса тоже сняла варежки, положила на батарею. Потом перевернула их, чтобы согрелись с другой стороны, вздохнула.
— Пойдем. У меня руки согрелись. У тебя согрелись?
— Я не поэтому, — ответила Алена. — Ты знаешь, я нарочно сочиняю плохие стихи.
— Как нарочно? Зачем?
— Чтоб смешно было, — сказала Алена и положила подбородок на батарею. — Они же про любовь.
Она помолчала, вздохнула и на вздохе, обреченным голосом, прочитала куда-то вниз, за батарею, где была паутина и где жили пауки…
— «Хочу написать настоящий я стих, извергнуть уменье из знаний своих…» Нет, лучше другое, — сказала она. — Вот это… «Три Демона». «Он сидел на скале одиноко, взяв коленками уши в кольцо. И смотрел сам в себя он глубоко, чтобы видеть с изнанки лицо. Его взглядов очкастых обычность, когда смотрит, не видит меня. Если он — равнодушная личность, одиночка я — Демон тогда».
Алена прочитала и посмотрела на Раису. Та не выдержала пристального взгляда, моргнула:
— А почему «Три Демона»?
— Демон на скале Врубеля, картина такая, знаешь? Демон в очках, которому посвящается, — Сережка Жуков. И я — Демон.
— А Сережка Жуков — Демон? — удивленно спросила Раиса.
— Ничего ты не понимаешь, — сказала Алена, махнув рукой, и опять стала смотреть за батарею. «Все дело в том, что я сама виновата, — подумала Алена. — Не в ту тетрадку записывала свои стихи. Все дело в «Бом-бом-альбоме». Или в чем?»
Как и все девчонки, Алена в шестом классе завела толстую тетрадь для стихов и песен, куда наклеивала красавиц с оголенными шеями и красавцев, вырезанных из журналов. По вечерам и на уроках она переписывала из других таких же альбомов звонкие фразы: «Бом-бом, открывается альбом», эпиграфы: «Пока живется, надо жить — две жизни не бывает», «Жизнь — это сцена, а люди — актеры, кто лучше играет, тот лучше живет».
И в седьмом и в восьмом классе Алена часами просиживала над своим «Бом-бом-альбомом», наклеивала глянцевые картинки романтического содержания, разрисовывала заголовки цветными карандашами.
Сюда же Алена записывала свои первые стихи, разрисовывала их и давала переписывать девчонкам как чужие.
Потом на страницы этой тетради хлынула «наука страсти нежной». Таясь от матери и отца, Алена наклеила вырезанную из журнала «Экран» Марину Влади и над ней старательно вывела тушью заголовок: «Значение поцелуев». Затем начертила стрелочки, точно указывающие место и значение каждого поцелуя. Стрелочка, упирающаяся в лоб: «Уважение», в переносицу: «Люблю, ты презираешь», в нос: «Большая насмешка», в губы: «Мы с тобой наедине», в подбородок: «На все согласен». Стрелочки, кочуя из альбома в альбом, иногда получались длиннее или короче, соскальзывали. Презрение перекочевывало с переносицы в левый глаз, где раньше таилась «нежная любовь». Ужасные происходили ошибки. Фотография Марины Влади, исчерченная стрелочками, представляла собой ужасно ошибочное наглядное пособие для девчонок, которые еще не целовались.
И рядом со всем этим Алена записывала свои стихи, посвященные Сережке Жукову. Глупость все это! Надо было записывать в чистой тетради, в такой чистой, как у Беллы Ахмадулиной:
Какая она талантливая, Белла Ахмадулина, плакать хочется.
— Поняла? — спросила Алена.
— Чего?
— Ну что я тебе читала, поняла? У меня много таких стихов, которых ты не знаешь. Которых никто не знает. «Спят стату́и в лунном поцелуе, ночью спят и на исходе дня, стыд свой прикрывают от меня листьями опавшими…» Или вот эти, из того же цикла: «Если б я их живыми увидела, о ком думаю, рыжая я, никогда б я его не обидела при отказе в вопросе тогда».
— Кого живыми увидела? — спросила Раиса.
— Статуи. Я тебе читаю стихи из цикла «Статуи в парке». И в жизни есть люди каменные, как статуи. Полное собрание статуй, каменных стихов, булыжников.
Раиса выслушала, ничего не сказала.
— Поняла? — спросила Алена.
— Нет.
— Знаешь, сколько я билась над строчками «Никогда б я его не обидела при отказе в вопросе тогда». Ужасно глупо, правда? И ударение неправильное в рифму нарочно поставила. Надо «ста́туи», а я нарочно пишу: «Спят стату́и в лунном поцелуе». «Извергнуть уменье из знаний своих» и про «бык моста» — это я все нарочно. Это самое трудное — такие глупости придумывать в стиле изящного маразма.
— Да? — спросила Раиса. — А зачем?
— За огурцами.
— Тебя надо обсудить на бюро. Талант есть, значит, пиши как следует.
— Ну обсудите меня на бюро. Ну ты, вожак, обсуди меня на бюро! Вожак, веди меня!
Раиса посмотрела на Алену исподлобья, потопталась, толкнула плечом дверь.
— Вожак, ты куда?
Алена схватила варежки с батареи, догнала подругу на улице.
— Вожак, веди меня.
Они дошли до угла. Раиса, как обычно, махнула рукой и шагнула боком на проезжую часть.
— До завтра!
— Вожак, веди меня!
Раиса оглянулась, Алена плелась за ней.
— Вожак, веди меня! Вожак, веди меня! — монотонно повторяла она.
У ворот серого блочного дома Раиса остановилась. Алена тоже остановилась. Обе молча смотрели друг на друга. Раиса хмуро, Алена ясно, открыто.
— Я к тебе, ладно? Андрюшу Вознесенского вслух почитаем. Я не могу почему-то домой идти. Чего-то не так, а?
Раиса переложила портфель из руки в руку, посмотрела в сторону.
— Я не хотела говорить. Отец не просто пьяный пришел. Он маму ударил. Мы с ним не разговариваем.
— Ударил?
— Да, — кивнула Раиса. — Как ты считаешь, комсоргом может быть человек, если у него отец пьет и дерется?
— При чем здесь отец?
— Надо сказать, чтоб переизбрали. Стыдно только.
— Знаешь, — сказала Алена, — пойдем ко мне.
Раиса отрицательно мотнула головой.
— Мама с работы придет. Ее нельзя оставлять одну. Без меня она его простит.
— А ты теперь не простишь?
— Не знаю. Ну ладно, пока.
Алена осталась на месте. Раиса угрюмо шагала по тротуару. Поскрипывал под сапогами снег. В воротах она поскользнулась, наступив на раскатанную ледяную дорожку, чуть не упала, но не обернулась, не посмотрела назад. Вошла во двор, пересекла его и скрылась в дверях подъезда.
Глава пятая
Еще на лестнице Алена услышала запах ванили, запах пирога. Мама была дома, ушла пораньше с работы.
— Ой, как вкусненько пахнет, — сказала Алена и принялась с преувеличенным энтузиазмом совать нос в кастрюли и сковородки.
Это был единственный способ ничего не сказать маме о том, что произошло в школе, — смотреть в духовку, в холодильник, на картошку с синими ростками: «Ой, картошечка проросла», только бы не смотреть маме в глаза. Только бы не спросила мама: «Что случилось?»
— Ты совсем закоченела, Алешка. Сейчас же в ванну!
Алена не возражала. В ванне было тепло, много мыльной, пахнущей сосновыми иглами пены, и можно было оставаться еще какое-то время наедине с собой за закрытыми дверями в пару и мыльной пене, недоступной для внимательных глаз мамы. Алена захватила с собой половинку голубой плиточки, которую нашла под батареей в старом доме. Она пыталась положить ее на воду так осторожно, чтобы плиточка держалась на пузырьках мыльной пены и не тонула. Но у нее ничего не получилось, плиточка ныряла углом, испуская из-под воды мерцающий голубой свет.
Алена любила купаться, особенно зимой. Она нежилась, болтала ногами, взбивая пену, вытягиваясь так, что из воды и пены торчал один нос. Но начинала думать и незаметно садилась. По плечам стекала пена, лопались пузырьки, а Алена сидела, держась за края ванны, и думала. Она никак не могла забыть спину Марь Яны, которая через плечо сказала ей: «Не подходи!» — «Почему не подходить?! — Алена ударила рукой по воде. — Почему учителя должны защищать учителей? Даже такую, как Рыба? Она сама Рыба и всех превращает в Рыб. Я для нее «рыбынька», «макрорус». Алена стала вспоминать названия морских рыб. «Я для нее пристипома, лемонема, — бормотала она, — сквама, мерлуза, луфарь, бильдюга, свежемороженый капитан. Я для нее — свежемороженый капитан». Алена стала вспоминать, как она входит по-солдатски в класс — топ-топ, как говорит: «Встань! Выйди!» Сам собой родился стишок: «Анна Фэ, Анна Фэ ходит в школу в галифэ. В самом деле, в самом деле, она носит их в портфеле».
Алена попыталась произнести свой стишок в воде, получилось: «бу-бу-бу». Это и было «бу-бу-бу». Одновременно она попыталась, пока хватает воздуха, нащупать на дне ванны половинку голубой плиточки, чтобы вынырнуть с ней, как с талисманом. Но воздуху не хватило, она вынырнула и, уже сидя, нащупала свой талисман.
Происходило что-то такое непонятное. Любимая учительница Марь Яна запретила ей «водить полки». Алена не послушалась, промчалась по коридору, и все за ней промчались: «Монета падала, звеня и подпрыгивая». Зачем? На улице все разошлись, и они остались с Райкой вдвоем. А потом и Райка ушла. Алене теперь придется отвечать и за сорванный урок и за монету, которая падала, звеня и подпрыгивая. Алена думала, думала о Рыбе, о Марь Яне. Когда думать становилось трудно, когда она не могла объяснить свои собственные поступки, Алена ложилась в теплую воду и пену. И не замечала, как снова садилась в ванне. Худенькие веснушчатые плечи остывали на воздухе, холодок подбирался к груди.
Алена легла, чтобы согреться, но тут же выпрямилась, ударила по воде рукой. Что-то было не так. И она все делала не так. Алена еще и еще раз ударила по воде руками, как в детстве, когда капризничала.
— Осторожней, Алешка, — сказала мама, входя и заслоняясь от брызг. — Ты уже не маленькая. Это, с синей каемочкой, для ног. — Она повесила старое, с дырами полотенце на изогнутую трубу сушилки; улыбнулась дочери: — Кравцова тебе звонила.
— Маржалета? — удивилась Алена. — Что она сказала?
— Я ей сказала…
— Что ты ей сказала?
— Что ты купаешься.
— Что она сказала, мам?..
— Огорчилась, что ты не можешь идти к Ляле.
— Она идет к Ляльке? — Алена резко поднялась из воды. — А кто еще будет?
— Куда ты? Куда? — засмеялась мама. — Вся в мыле.
— Мамочка, она сказала, что идет к Ляльке? Это очень важно. Мне надо идти.
— Никуда ты не пойдешь с мокрой головой.
— Мамочка, это же из-за меня они собираются у Ляльки. Мы вчера с урока сбежали. И сегодня… Нам надо договориться. Мы даже письмо в газету хотели написать, но потом не стали.
— Как — сбежали с уроков? Почему сбежали?
— Рыба нас довела.
— Перестань учительницу называть Рыбой!
— Я тебе потом все объясню. Ей, знаешь, еще не то сделали. Ей в 9 «Б» кнопку на стул подложили.
Алена включила душ, торопливо смывала с себя мыльную пену.
Лялька залезла с ногами в большое кожаное кресло. По телевизору передавали журнал «Человек и закон». Лялька этот журнал называла «Человек из окон». Показывали каких-то хмырей, которые распивали водку около детской площадки. Устроившись поудобнее, Лялька посмотрела в зеркало, поправила волосы. Это было ее излюбленное место — и телевизор можно смотреть и на себя поглядывать. И телефон под рукой, в нише, между книгами. Лялька сняла трубку, набрала номер, ленивым голосом сказала:
— Это я. Ты еще дома? Юр, у твоего отца есть альбом Боттичелли? Витя говорит, что я похожа на «Примаверу». Захвати.
Лялька положила трубку, с минуту смотрела телевизор и в зеркало, затем снова сняла трубку, но поговорить не успела. Вошла мама, строго одетая, аккуратно причесанная женщина. Она собиралась в институт, у нее была лекция у вечерников.
— У тебя опять гости?
— А что в этом плохого?
— Надеюсь, они придут после того, как отец уйдет?
— Надейся.
— Что значит «надейся»?
— После! Ты же знаешь, что они приходят после.
Мама взяла несколько книг из шкафа и вышла.
Отец отдыхал перед спектаклем. Он появился в гостиной во фраке, посмотрел на себя в зеркало, взял носовые платки. Они лежали в ящике подзеркальника тремя стопками. Он брал на спектакль три-четыре платка — вытирать лоб. Лицо у него было сосредоточенным, он сегодня дирижировал «Пиковой дамой». Спектакль считался премьерным, он шел всего десятый раз. Но и на спектакли, которые давно идут, отец собирался с такой же тщательностью, ни с кем не разговаривал. Лялька видела, что телевизор отца раздражает, хотела выключить, но было лень вставать, и показывали как раз судебный процесс над парнем, который ударил прохожего ножом. Преступник был симпатичный, даже красивый. Лялька хотела узнать, почему он убил человека. Отец покосился на экран телевизора и, не оборачиваясь, глянул из зеркала на дочь.
— Все подряд передачи смотришь?
Лялька не ответила.
— Мне принесли интересную книгу. Возьми на тумбочке в спальне.
Отец вышел и через некоторое время вернулся с книгой.
— «Вокруг Пушкина». Это, по-моему, интереснее будет.
— Пушкин? Я думала, что-нибудь… Ну ладно.
— Послушай, Ляля, — негромко проговорил отец. — Как бы тебе объяснить… Пушкин… Самсон человеческой мысли и чувства. Я, к сожалению, много сейчас говорить не могу.
— Ладно, оставь.
— Как ты говоришь, Ляля! «Оставь…»
— Ну, я говорю, по-чи-та-ю.
— Нет, не почитаешь. Ни истории, ни культуры не почитаешь. Я не знаю, как это произошло, но ты выросла без почтения ко многому, что для меня и твоей мамы является святым.
— Неостроумно.
— Да, Ляля, неостроумно. Леночка, я пошел, — сказал он жене, выйдя в коридор, и прошагал по коридору к дверям почти неслышно.
Когда отец сердился на дочь или ссорился с женой, он говорил две-три фразы, которые ему самому неприятно было произносить, и уходил в другую комнату, или в коридор, не производя шума, на цыпочках, словно переставал существовать.
Передача «Человек и закон» закончилась. Лялька зевнула, потянулась. За этим занятием и застала ее мама.
— Ты что, не могла сказать просто: «Ладно, прочту»?
— Я же сказала, по-чи-та-ю.
— Вот именно, так ты и сказала.
— А как я должна говорить? Как?
Лялька сморщила свой хорошенький носик. Она была поздним ребенком. Елена Антоновна родила в тридцать лет, уже после защиты диссертации. Отец на четырнадцать лет старше матери. В прошлом году в декабре ему исполнилось пятьдесят девять лет. Гости хвалили его за осанку, за неувядаемый талант, но Лялька заметила, что с каждым годом лицо отца становится все более вялым, каким-то мучнисто-белым, как у стариков.
Книжку отец оставил на столе. Лялька дотянулась, взяла. Книжка оказалась действительно редкой — неизвестные письма Натали Гончаровой и ее сестер Александры и Екатерины.
Алена пришла одновременно с Юркой Лютиковым. Они встретились у подъезда.
— Не знаешь, Рыба чем больна? — спросила Алена.
— Рыба? — вопрос его удивил. — Не знаю.
Дверь открыла Маржалета. Лялька была занята: примеряла белые в рубчик джинсы.
— Сюда нельзя, нельзя, — сказала она, увидев Юрку Лютикова.
— Я альбом приволок. Персонального у отца нету. Вот вся эпоха Возрождения. Пять кило.
Лялька без смущения продолжала вертеться перед зеркалом, играя длинными широкими рукавами полупрозрачной батистовой блузки.
— Есть? Похожа? — спросила она, покосившись на альбом.
— Похожа… «Штатские»? — спросил Юрка Лютиков, имея в виду джинсы.
— Жапан, — ответила Маржалета.
— Нипон, дурочка, — сказала Лялька, и обе засмеялись.
Полунамеки, полупрозрачная блузка — все это волновало, создавало дружеский интим. Лялька улыбнулась Алене, приглашая ее к участию в этом интиме.
— Примерь, может, тебе подойдут.
— Тебе хорошо.
— Вот здесь, в бедрах, не очень. — Она похлопала себя по бедрам. — Ты здесь поуже.
Лялька расстегнула пуговицу, начала расстегивать молнию, увидев испуганное, округлившееся лицо Юрки Лютикова, притворно застыдилась, закрыла живот руками.
— Ты здесь еще? Я же сказала, сюда нельзя.
Юрка Лютиков смущенно отвернулся, вышел в коридор.
— Я не здесь, я — там, — сказал он изменившимся, сразу погрубевшим голосом.
— Юрочка, посиди на кухне, мы сейчас, — крикнула Лялька. — Поставь воду для кофе.
— Ладно, — донеслось из другого конца коридора.
Девчонки засмеялись. Алена засмеялась тоже, но ей пришлось сделать над собой усилие. Она пришла совсем с другим настроением. Она не хотела примерять джинсы, хотя о таких, белых, мечтала.
— Я не хочу сейчас. Не надо. Марь Яна, наверное, завтра спросит, куда мы так бежали?
— Чего ты? — сказала Маржалета, не услышав про Марь Яну. — Он сюда не войдет. Я постою в коридоре.
Алена взяла джинсы, торопливо натянула их.
— Как влитые, — сказала Маржалета.
— Чьи? — спросила Алена.
— Витя, студент, продает, — сказала Лялька. — Сегодня придет, познакомишься. Пойду посмотрю, как там дела у Юрочки.
Маржалета, присев на корточки и вертя Алену за бедра, как портниха, молча любовалась, восхищенно выгибая выщипанные черные ниточки бровей, восторженно округляя свои выпуклые глаза с иссиня-черными, кое-где склеенными и от того редкими ресницами.
— Сколько они стоят? — спросила Алена.
— Сто двадцать рэ.
— Ого!
Алена тут же сделала попытку снять джинсы, но Маржалета не дала.
— Ты что? Это задаром. Такие двести стоят.
— Мне родители таких денег на штаны не отвалят.
— Ты походи, привыкни. Как привыкнешь — выпросишь. Я всегда так делаю. Надену и хожу, а потом снимать не хочется, и все. Ты походи, походи, почувствуй.
Алена и сама видела: белые джинсы — это белый пароход. Она прошлась по комнате, небрежно оборачиваясь так, чтобы внезапно увидеть себя в зеркале и, может быть, там, в глубине, нафантазированное ею море и парус, который белеет одиноко. Чувство одиночества возникло от того, что она выскочила из ванны и прибежала сюда с одним, а здесь все заняты другим.
— А он зачем придет?
— Кто?
— Витя, студент.
Алена все еще надеялась, что соберутся свои, чтобы обсудить школьные дела.
— Ты что… не знаешь? Тебе мать не сказала? Мы сегодня рок-оперу слушаем «Иисус Христос — суперстар». Витя достал. Сейчас Сережка придет, Машка Пронина. Я тебе позвонила…
Алена покорилась обстоятельствам: Сережка придет и рок-опера… Сережка придет!
Лялька и Юрка Лютиков принесли кофе. Заявилась Машка Пронина. Алена надеялась остаться до прихода Сережки в белых джинсах, тянула время. Но Машка тоже захотела примерить. Сто двадцать рэ Машку Пронину не пугали, наоборот, она удивилась, что они стоят так дешево, и сразу посмотрела «лейбл».
— Джапан, — сказала она разочарованно.
Пришел студент Витя, молодой парень, рано полысевший со лба. С ним познакомился у комиссионки Валера Куманин. Они оба отирались там, покупая и перепродавая джинсы, пластинки, французские лифчики. Особый интерес для обоих представляли майки. Студент Витя говорил, что когда-нибудь соберет коллекцию и устроит выставку в музее изобразительных искусств. Попадались всякие: с нарисованными на груди помочами от подтяжек; с ликом Христа; с лохматой головой Демиса Русоса, греческого певца; с изображением челюстей акулы и надписью: «Сила вообще, сильные челюсти — и успех в жизни обеспечен». На некоторых майках: «Мальчики, целуйте меня скорее», «Покупайте только у Бартони», «Лучшая кукуруза в Алабаме», «Американские законы совсем не строгие». Ценился юмор надписей. «Мальчики», которые должны были «целовать скорее», шли на десятку дороже, чем «Кукуруза в Алабаме».
Студент Витя, как истинный коллекционер, приплачивал Валере за каждую новую интересную майку сигаретами, жевательной резинкой. Но одну майку, несмотря на ее редкость, отказался даже взять в руки и посоветовал от нее избавиться. Валера оставил майку себе, носил дома.
С Лялькой студент Витя познакомился, когда она попросила Валеру достать ей джинсовое платье «Тим Дресс». Валера привел своего знакомого, представил студентом, переводчиком, гидом интуриста. Платье французской фирмы студент Витя не достал, но в кружок внедрился, стал часто бывать у Ляльки. Ему нравилась Маржалета.
Алену познакомили с Витей, она сказала: «Очень приятно». Все пили кофе, все по очереди разглядывали пластинку, конверт с портретами певцов-актеров. Одновременно листали альбом, посвященный художникам эпохи Возрождения, говорили о проблеме НЛО, о джинсах, которые Вите надо было продать. Разговор велся, естественно, на джинсовом диалекте. Никто не употреблял слова «размер», все говорили «сайз»; вещи из США — «штатские вещи»; ярлык — «лейбл». Восхищение выражалось однозначно: «фирма». Словечки такого рода стирали свои иностранные грани и становились вульгарно-русскими.
Алена удивилась своим мыслям. Сердце неприятно екнуло. Под всем этим блеском, который ее завораживал и увлекал, все время оставалась тревога о завтрашнем дне, о школе. Алена пыталась заглушить тревогу громким смехом, шутками. Но тревога оставалась. И в разговоре за столом шуршало прямо какое-то тряпичное эсперанто: «Суперрайфл», «Левистраус», «Ликупер», «Ливайс». Вечеринки у Ляльки — «сейшн». Все, кому закрыт доступ на Лялькины «сессии», — «кантри», то есть «сельские». Словечко перекочевало с дисков с записями «кантри» — ковбойских песенок, исполняемых под банджо и гармошку.
Строго говоря, Алена тоже «кантри». У нее бабушка деревенская. И на каникулы Алена ездит не в Сочи, как почти все из кружка Ляльки, а к бабушке в деревню. И отец ее простой шофер, а не художник, как у Юрки Лютикова. И модных вещей, чтобы считаться «девочкой в порядке», у нее нету. И учится она не так блистательно, как Лялька и Сережка Жуков. Лялька приглашает ее на свои музыкальные, танцевальные балдежные «сессии», потому что она веселая, заводная, может быть, потому, что пишет стихи?..
Но она «кантри». Для Ляльки и Машки Прониной японские джинсы за сто двадцать рэ не фирма. Они носят только «класс коттон», только «штатские вещи».
— Ну, что… берем-берем? Порядок? — спросил Витя.
— Нет. У меня родители бедные.
— Я позвоню Нинке Лагутиной, — предложила Маржалета.
— Не надо, — поморщилась Лялька.
— Ну ладно, я ей завтра в школу отнесу. Она возьмет. У нее отец передовик производства.
И все почему-то развеселились, заулыбались. На Алену не смотрели, признаваться в бедности здесь было не принято.
Пришел, наконец, Сережка Жуков. Поздоровался со всеми, со студентом Витей за руку. У него спросили, почему опоздал. Он ответил, что заходил в библиотеку. Глаза у него были усталые, как у человека, который долго читал и никак не может освободиться от прочитанного. Он сел один, в свободном углу, глядя на всех отсутствующим взглядом, потер несколько раз ладонью надбровья. Затем снял очки, посмотрел на Алену, не видя ее.
Когда Сережка пришел в лабораторию, где работал его отец, он не думал, что там занимаются чем-нибудь еще, кроме хлеба и напитков. Но оказалось: лаборатория выполняет и другие заказы. А два человека, помимо своей основной работы, занимаются проблемой происхождения жизни на Земле. Как всякий образованный мальчик, выросший в культурной семье, Сережа с детских лет знал множество расхожих научных сведений: ну, например, что человек произошел от обезьяны. Но только в лаборатории он уяснил, что человек от обезьяны произошел потом, а сама тайна происхождения жизни до сих пор оставалась нераскрытой. Можно было только предполагать, что произошло это на первом этапе путем превращения неживой природы в живую, что в истоках жизни — химическая эволюция. Многие ученые во всем мире пытались смоделировать зарождение жизни с помощью коацерватных капель. Опыт по Бунгенберг-де-Йонгу был настолько прост, что можно было заниматься раскрытием Великой тайны дома, имея колбочки, растворы желатина и гуммиарабика. Сережка натаскал колбочек из лаборатории и сгоряча начал ставить опыты, загромождая в холодильнике все полки своими склянками. Потом понял, что многого не знает, принялся жадно читать все, что ему мог достать отец, все, что могли предложить в маминой научной библиотеке.
С приходом Сережки обстановка изменилась. Маржалета открыла крышку проигрывателя. Лялька выключила верхний свет и зажгла шары-плафоны, установленные на полу. Один шар оказался прямо под ногами у Сережки. Он посмотрел на него, отодвинулся вместе со стулом, взял с полки томик рассказов О’Генри. Привычка к чтению была так велика, что он не мог долго оставаться без книги. Если не было нужной, он читал все, что попадало под руку.
Что-то не заладилось с проигрывателем. Снова зажгли верхний свет, студент Витя проверял, выстукивал, выслушивал, как врач, стереофонические колонки.
— Счас-счас сделаем-заделаем, — сказал он.
Алена подошла к Сережке, заглянула через плечо.
— О’Генри?
Сережка не ответил.
— Ты разве не читал?
— Читал.
— А зачем же?
— А что еще делать?
Алена постояла за его спиной, наблюдая, как Сережка читает. Она поняла, что он не читает, а проглатывает. Это была его манера знакомиться с художественной литературой. Алена отошла от Сережки, усилием воли заставила себя отойти, но ее неудержимо тянуло к этому очкарику. Если бы он знал, до чего она докатилась. «Микробами любуешься, б-р-р!» — сказала она ему, а на другой день раздобыла точно такую же книгу о происхождении жизни и две недели, умирая от скуки, грызла химические формулы, мало что понимая в них, засыпая на каждой странице. Все же основную мысль Алена усвоила, точнее, запомнила, что «в основе зарождения жизни — прогрессивная эволюция все усложняющихся углеродистых соединений». А когда прочитала о возможности существования жизни, в основе которой лежит не углерод, а близкий ему по таблице Менделеева кремний, то прямо обрадовалась наступившей в ее сознании ясности. Она представила образно: кремень — камень. Человек — из камня. Менделеев — из камня. Пушкин — из камня. У всех пра-пра-прадедушка — Камень! Она чуть стихи на эту тему не написала: «Бушевал в мире пламень, с днем рождения, Камень!» Но дальше не пошло.
Алена покрутилась около колонок и снова приблизилась к Сережке. Она давно выбирала момент для разговора, к которому подготовилась. Сережка не участвовал в суете около проигрывателя. И Алена томилась. Это их объединяло.
— Сереж, как ты считаешь, — спросила она, — в основе жизни может быть кремний? Камень-прадедушка? — добавила она.
У Сережки над полукружьями очков брови взлетели, и вслед за этим он странно как-то, сначала удивленно, а затем насмешливо заулыбался.
— Ты что, Давыдова?
— Что? — смутилась Алена. — Следы на земле остались же? Крапива, папоротник… Колючки на крапиве — это же окислы кремния?
— Послушай, Давыдова… — Сережка рассмеялся: — Ой, Давыдова!..
— Что? — Алена почувствовала, что краснеет.
Заиграла музыка, все торопливо, торжественно расселись. Сережка отложил книгу. Алена отошла от него, села на стул у окна так, чтобы «академик» не мог видеть ее лица. Она не слышала музыку, чувствовала только, что продолжает краснеть. «Что я такого сказала? Может, я глупость сказала?» Она не была убеждена в твердости своих знаний. «Может, я что не так поняла?» Ее щеки пылали.
Глава шестая
Педсовет с родителями назначили на субботу, а в четверг приехала в школу журналистка. Алена об этом узнала на уроке от опоздавшей Раисы Русаковой. Она задержалась в комитете и уже успела поговорить с журналисткой.
— Модная, очки в пол-лица.
— Какая журналистка? — удивилась Алена.
— Лидия Князева. Читала «Девочка из горного аула»? Это она написала.
— А зачем она приехала?
— За огурцами.
— Серьезно, зачем она приехала?
— По письму.
— Мы же не послали. Я была против. Зачем вы послали?
— Тише, — сказала Раиса, глядя в парту.
— Вожак, зачем вы послали?
— Тише! Чего ты бесишься? Я сама не знала. Валера Куманин послал. Каждый человек имеет право послать письмо в газету.
— От себя послал?
— Не знаю. От себя, и там еще какие-то подписи.
— Давыдова! Русакова! Опоздала и еще разговариваешь, — сказала Марь Яна тем же ровным голосом, каким объясняла новую тему.
— Это не она, это я разговариваю, — сказала Алена. — Можно вопрос? Это я не понимаю. Русакова понимает, а я не понимаю.
— Все вопросы на классном часе.
— Я хочу сделать важное заявление. — Алена поднялась.
— Давыдова, выйди из класса. У нас школа, а не парламент.
— Пожалуйста, но я все равно скажу.
— Давыдова!
Марь Яна не дала ей сказать. Алена вышла из класса. Хорошо, ей затыкают рот, тогда она напишет. Алена оделась, выбежала на улицу, купила в киоске на углу конверт, стержень для шариковой ручки. Два квартала — от школы до кинотеатра «Мир» — шла, держа конверт в руке. Мысленно она сочиняла письмо-протест, которое собиралась вручить Марь Яне. На рекламном щите кинотеатра был изображен человек с пистолетом: «Свой среди чужих, чужой среди своих». В классе продавали билеты. «Она меня выгнала? Хорошо. Я пойду в кино, — решила Алена. — Письмо-протест потом напишу».
Полтора часа в кино пролетели незаметно. «Интересно, догадалась Раиса взять сумку с книжками?» — скучно подумала Алена, возвращаясь к будничным событиям. Конверт в кармане смялся. Она его мяла и комкала, забывшись, переживая судьбы героев. Конверт надо покупать новый. Нет, сначала она поговорит с Валерой Куманиным.
…Мать Валеры Куманина пришла с работы с головной болью. Валера смотрел телевизор, зарубежную эстраду.
— Сделай потише, — сказала усталая женщина.
— Ладно, отстань.
— Отец где?
— Не знаю, отстань.
— Валера, у меня болит голова. Сделай потише, я тебя очень прошу. Что ты такой бессердечный!
— У тебя она всегда болит. Что мне теперь… не смотреть телевизор?
— И сними эту майку, увидит отец, прибьет.
Валера убавил громкость. Он стоял у телевизора, держась за ручку громкости и заглядывая в экран, кривлялся в ритме зарубежной эстрады. Мать смотрела на его толстенький, обтянутый джинсами зад, на эту ужасную майку и не могла понять, куда же девался ее сын. Был Валерик, мальчик, сыночек, а теперь нету, одни джинсы и майка.
Ей трудно было понять, как в их рабочей семье вырос такой обалдуй. Отец своими руками домик на садовом участке построил, на заводе уважаемый человек, списанную «Волгу» ему выделили. Сама она с утра до вечера в больнице.
Лариса Викторовна работала сестрой-хозяйкой в детской инфекционной больнице. Каждый день, возвращаясь домой, она приносила с кухни то маслица, то творожку, из того, что оставалось. Время от времени обменивала в больнице свои старые, еще крепкие простыни, полотенца, наволочки на новые. Не злоупотребляла этим, не для продажи, никому не во вред.
Приносила и кое-что из детского белья. Если бы ей сказали, что она ворует у детей, она бы обиделась. Она считала себя честным человеком, хорошей сестрой-хозяйкой. Она была патриоткой больницы. Никакой работы, самой грязной, не боялась. Все делала на совесть, с душой. Главный врач говорил, что на них двоих (на нем и на Ларисе Викторовне) больница держится. А эти мелочи, еду и белье, она просто брала, как берут все, кто у родного дела находится. Она не считала нужным это скрывать от домашних и соседей. Когда соседка, баба Настя, заболела, она и ей приносила высококалорийный стерильный творожок, который они готовили детям. Валера сначала не понимал, какие каши он ест. Потом, когда подрос, боялся заразиться от больничных запеканок, простыней и подушек какой-нибудь желтухой или скарлатиной.
Его воспитывали, говорили слова о честности, о том, что он должен уважать людей. Но эти слова шуршали мимо. А вот другое он схватывал на лету. Привезли на садовый участок списанную «Волгу», отец сел за руль и показал на радостях сыну, как надо держать руки. «Учись, сынок! Делаешь две дули, сжимаешь баранку и едешь, по сторонам фиги показываешь. Вот так… Вот он я, возьмите». Потом Валера бегал за водкой, отец с главным механиком обмывали приобретение. А Валера сидел в машине и тренировался. Получалось великолепно. Как будто держишься за руль, а пальцы сами собой две дули показывают. И никто не видит. Едет человек по своим делам. Хи-хи!
Отца Валера уважал и побаивался, а мать презирал. Она приходила из больницы усталая, вся какая-то согнутая и приносила в дом заразное. Повзрослев, Валера стал брезговать больничной едой, отпихивал ее от себя. Однажды так отпихнул, что тарелка с творогом грохнулась на пол.
— Господи, что же ты делаешь, паразит? Это стерилизованный творог. Такого творога и кефира, как у нас, нигде больше не делают.
Но Валера все равно этот стерильно чистый творог и этот стерильно чистый кефир считал заразными. Приходилось его теперь обманывать, чтобы заставить есть больничные продукты.
За ритмами зарубежной эстрады Валера не услышал звонка. Алене открыла мать. Она кивнула девочке и, оставив ее одну в прихожей, пошла в комнату, где орал телевизор.
— К тебе пришли.
— Чего? Кто?
Валера поднялся из кресла, провел машинально руками по ремню, проверяя, хорошо ли заправлена майка.
Поворачивая к шестиэтажному панельному дому, Алена еще точно не знала, что скажет Валере. Она его спросит: «Ты учишь уроки? Не учишь, ну и сиди молчи! Сережка Жуков может посылать письма в газету про плохих училок, а ты не имеешь права. Для того, чтобы говорить правду другим, дистанция нужна, понял? Надо правду на себе сначала проверять, как врачи. Врачи сначала на себе болезнь проверяют, а потом лечат других».
Но войдя в прихожую и поздоровавшись с неприветливой усталой женщиной, матерью Валеры, Алена решила: все это глупо про дистанцию, он не поймет. Она ему скажет просто: «Рыба такой же человек, как твоя мать».
Появился вихляющей походочкой Валера, и Алену в его облике что-то так поразило, оттолкнуло, что она забыла все приготовленные слова. «Попрошу у него книжку, — лихорадочно подумала она, — учебник по геометрии, скажу, что свой в школе забыла».
— Привет! — растерянно проговорил Валера.
Он не ожидал увидеть Алену. В следующую секунду Валера поспешно сложил руки на груди, переплел их и крепко прижал к себе, как будто ему сделалось холодно, а на самом деле загораживая надпись на майке. Но Алена успела прочитать. Надпись ее ошеломила.
— Привет! — сказала Алена. — Ты разве здесь живешь?
— А где же?
— А Григорьевы где живут?
— Какие Григорьевы?
— Цветоводы.
Алена говорила первое, что ей приходило в голову, а сама неотрывно смотрела на руки Валеры, из-под которых торчали кончики букв, сдвинутые близко друг к другу вместе со складками майки. Она уже сомневалась: правильно ли прочитала?
— Какие цветоводы? — спросил Валера.
— Григорьевы. Кактусы разводят. Ну, если не знаешь, извини.
Она вышла и быстро захлопнула за собой дверь. На майке Валеры Куманина она прочла: «Вива, Пиночет». «Неужели я сама это придумала? Он же фашист — Пиночет. Как же можно? «Вива»… Алена досадовала на себя. Она прочла по памяти, после того, как Валера закрыл надпись руками, значит, могла ошибиться. Иногда в книжке написано одно, прочтешь слишком быстро — и получается совсем другое. По радио все время передают и в газете пишут о Чили. Неужели придумала? Но зачем он тогда закрыл надпись руками?
Марь Яна перехватила Алену на лестнице.
— Давыдова, ты что о себе думаешь? Если я тебя выгнала из класса, это не значит, что ты можешь уходить и с других уроков.
— Это — вам!
Алена достала из-за спины и протянула запечатанный конверт. Марь Яна взяла письмо, девчонка, громко топая и размахивая сумкой, побежала в класс.
Марь Яна распечатала письмо. На двойном листе, вырванном из тетрадки в клеточку, был нарисован кулак. У Марь Яны от неожиданности дрогнули пальцы. Она подумала, что Алена посылает этот кулак ей, но оказалось, что через нее — Куманину. Это было официальное уведомление о начале военных действий против Валеры Куманина.
Алена вспомнила существующую в этой школе в младших классах традицию. Ее начал искоренять еще старый директор, но так и не искоренил. Девчонки, второклашки и третьеклашки, выясняли между собой отношения своеобразно — на дуэлях.
Алена была заядлой дуэлянткой. Она долго оставалась маленькой, не росла. И ее дразнили «лилипуткой». Но всем, кто ее так называл, Алена посылала ультиматум: «Ты, презираемая Дылда, — писала она, — я рисую тебе кулак и вызываю на дуэль».
Дуэли происходили под лестницей. Обидчица и обиженная надевали рукавички на правые руки, затем по сигналу секундантов девчонки сходились и ударяли друг друга в лицо. Кто первый заплакал, тот проиграл. Часто такие дуэли заканчивались миром. Но Алена была непримирима, она дралась до своих или чужих слез.
— Какие они еще дети, — сказала Марь Яна, входя в учительскую.
Марь Яна решила: Алена, рисуя кулак, играет в детскую игру. Но и тогда, и теперь, рисуя кулак, Алена не играла. Конечно, кулак — язык игры. Но Алена и книжки не любила читать, в которых от всех сложностей жизни оставался один язык игры. Под лестницей тоже было не просто. Она шла туда, собрав все душевные силы, чтобы не отступить, не зажмуриться, не заплакать. И тогда и теперь она все делала всерьез.
На следующей перемене Марь Яна нашла Алену в коридоре у питьевого бачка.
— Давыдова, ты знаешь, где живет Анна Федоровна?
— Знаю. В сороковом доме.
— Квартира двадцать семь.
— Квартиру я не знаю.
— Я тебе говорю — двадцать семь. Вот ключи.
— Зачем? Вы письмо мое прочли? Я не буду с ним учиться в одной школе. Он не имел права посылать письмо. У него знаете что на груди написано? Только никто не видит. Он хунта!
— Что? Кто он?
— Никто, — Алена отвернулась.
— Ну, ладно, Давыдова, потом поговорим. Сейчас нужно выпустить кошку.
— Кошку? — спросила Алена и, не выдержав серьезного тона, заулыбалась.
— Не улыбайся, я тебя прошу о серьезном деле. Анну Федоровну увезли в больницу. Медсестра занесла ключи, а у меня урок. Кошка второй день под замком, поняла? Хорошо, если там есть мыши, а если мышей нету?
— У меня тоже урок — физика.
— Я скажу, что послала тебя.
— А встреча с журналисткой когда будет?
— Завтра… На завтра перенесли. Вместо литературы будет.
— Только выпустить кошку, да?
Марь Яна привлекла к себе Алену, обняв за плечо как-то по-мужски, неумело, и тут же отстранила, почти оттолкнула.
— Иди, белая ворона, на голове корона, зовут ее Алена.
Алене было приятно, что Марь Яна знает ее стихи.
В последние дни снег опять начал таять. Во дворе большого серого дома лежали большие слежавшиеся серые сугробы.
Подъезд был, как все подъезды, в которых собираются по вечерам мальчишки. Под лестницей все побеленное пространство над головой — в черных пятнах от сгоревших спичек, а в одном месте кто-то приклеил окурок. Алена оглянулась по сторонам, достала из волос шпильку и процарапала по закопченной штукатурке: «Придурки — не гасите в потолок окурки», после этого быстро взбежала на третий этаж. Тут немного отдышалась, довольная собой, достала ключи. Одно доброе дело сделано. Можно приступать ко второму.
Странно было открывать дверь чужой квартиры. Да еще квартиры нелюбимой училки. Алена решила не входить. Повернув два раза ключ в замке, она приоткрыла дверь и негромко позвала кошку:
— Кис! Кис!
В коридоре появилась кошка. Алена распахнула дверь пошире. Кошка осталась на месте. Она была, может быть, и не с лишаями, но Рыба на всякий случай смазала все подозрительные места зеленкой. К тому же кошка была одноглазая и рыжая. В коридоре в настороженной позе стояло фантастическое зелено-рыжее животное. Оно смотрела на Алену большим зеленым глазом, который неистово светился, сужаясь и расширяясь.
— Иди! — сказала Алена.
Кошка ей понравилась. Она была прекрасно драная. Алена решила войти. То, что у Рыбы жила одноглазая, такая симпатичная кошка, перевернуло в Алене привычное представление об учительнице.
— Кис! Кис! — сказала девочка, входя и наклоняясь, чтобы погладить.
Кошка, сверкнув зеленым огоньком, метнулась в комнату. Алена вошла за ней и в комнату. Рыба жила в небольшой однокомнатной квартире. Бросилась в глаза белизна неубранной постели, стул, на котором стояли пузырьки с лекарствами.
— Выходи, кис, кис… — сказала Алена, оглядываясь.
Кошка, видимо, была под тахтой. Алена чувствовала себя немного воровкой. Ей сказали — выпустить кошку, а она воспользовалась тем, что оказалась здесь, жадно оглядывала стены, стол, книжные шкафы, пытаясь представить по тем вещам, которые попадали в поле зрения, что за человек их училка.
За окном было видно дерево. Против форточки на выставленной наружу дощечке качалась на ниточке пластмассовая баночка из-под плавленого сыра «Янтарь». Синицы одна за другой слетали с дерева, садились на край баночки и улетали. Кормушка была пуста. «Они привыкли, — поняла Алена. — А Рыба заболела, и некому насыпать корм».
За стеклами на книжных полках несколько фотографий: Толстой, Чехов, Гагарин… И рядом — летчик с приникшей к нему девочкой. Летчик в унтах, в распахнутой куртке, а девочка в белом платьице и в шлеме. Алена не сразу узнала в тоненькой, восторженно глядящей девочке Рыбу. Только увидев еще одну фотографию, на которой Анна Федоровна в куртке и шлеме стояла на ступеньках пединститута (за спиной видна была вывеска), Алена поняла: «Да это Анна Федоровна в детстве и в молодости». С обеих фотографий смотрели веселые глаза, и в застывших движениях угадывалось что-то озорное, хорошее. «Как же она Рыбой стала?» — подумала Алена.
На книжных полках стояли толстые книги: словари, Шекспир, Шиллер, Данте, Гете. Все в красивых переплетах с золотым тиснением. Несколько книг лежало на полу под стулом. Две желтенькие книги на постели. Одна — на простыне, другая, раскрытая, была брошена страницами вниз на скомканное одеяло. «Книг много — вот что, — подумала Алена. — Даже спит с книгами».
Она взяла раскрытую книгу, под ней лежал карандаш, а в книге были отчеркнуты слова: «Между прочим, я в шутку требовал от детей, чтобы они, повторяя за мной то, что я говорил, пристально смотрели на большой палец. Просто не верится, как помогает достижению великих целей соблюдение подобных мелочей. Одичавшая девочка, привыкшая целыми часами держать голову и туловище прямо и не глазеть по сторонам, только благодаря этому делает успехи в своем нравственном развитии…»
Слова «одичавшая девочка» были подчеркнуты дважды. «Это она про меня, это я — одичавшая девочка», — подумала Алена, держа перед собой большой палец, пытаясь сосредоточить на нем все свое внимание. Но не сосредоточилась, а огорчилась, даже обиделась на Рыбу. Алена посмотрела, кто автор: какой-то Иоганн Генрих Песталоцци, из работ 1791–1798 гг. «Педагогический опыт в Станце». Два имени: Иоганн, Генрих, а какие-то глупости пишет — сосредоточить внимание на большом пальце. Она посмотрела, что он еще пишет. Ей попались отчеркнутые слова: «Дорогой друг, на детей мои пощечины не могли произвести дурного впечатления, потому что целые дни я проводил среди них, бескорыстно привязанный к ним, и жертвовал собой для них».
«Ничего себе, «дорогой друг» — пощечинами советует учить молодое поколение». О Рыбе с изумлением подумала: «Во как разозлилась на нас — про пощечины читает».
Алена положила книжку. Она решила больше не подглядывать, как живет Рыба. Расстегнув пальто, Алена опустилась на колени, заглянула под тахту. Неистовый зеленый глаз светился в темной глубине. Кошка зажмуривалась, надеясь, наверное, что если она не будет видеть Алену, то и Алена ее не увидит. И затем снова открывала глаз, смотрела на девочку в упор, неотрывно.
— Выходи, дура, — сказала Алена.
Кошка не выходила. Около тахты стояли меховые домашние туфли. Алена взяла одну туфлю, послала носком вперед под тахту. Кошка, вытянувшись, метнулась вдоль стены. Алена пустила вторую туфлю, на этот раз менее удачно. Ей стало жарко. Она сняла шапку. Заглядывая под тахту, Алена оказалась на четвереньках. «Хорошо бы сюда собаку, сразу бы выскочила».
— Гав! — сказала сердито Алена. — Гав! Гав! Гав!
Она отпрыгнула назад и принялась лаять, как умела, и трясти рыжей челочкой. При этом она подпрыгивала, изображая разъяренного пса.
Кошка отделилась от стены и подползла ближе. Ее заинтересовали прыжки Алены. Девочка устала лаять, села на пол. Кошка смотрела из-под тахты, словно бы ждала, что будет дальше. Алена протянула руку, кошка смотрела неотрывно и не делала попытки убежать. Алена схватила ее, но вытащить из-под тахты не смогла. Издав сердитое мяуканье, больше похожее на хриплое карканье, и оцарапав девочку, кошка вырвалась и опять забилась под тахту в дальний угол.
— Что же ты такая подлая? — обиженно сказала Алена, разглядывая царапины. — Ты думаешь, если ты кошка, тебе все можно? Не надейся. Мяукать хоть бы научилась. Где у вас зеленка?
Кошка, естественно, ответить не могла.
Через час после того, как Алена получила свое кошачье поручение, в учительской раздался звонок.
— Это очень важно, понимаете? Это по поводу Анны Федоровны.
Учитель черчения (он взял трубку) сходил за Марь Яной в класс. Она прибежала встревоженная, запыхавшаяся.
— Да!
— Марь Яна, она не уходит.
— Что? Кто это говорит?
— Кошка. Она не уходит. Я не знаю, что делать.
— Здравствуй, кошка, — сказала Марь Яна. — Ты откуда звонишь?
— Отсюда. Она не уходит, понимаете? Она не хочет уходить, я не могу ее достать. Я уже вся исцарапанная. Это знаете какая кошка? Это не кошка, а пантера какая-то бешеная.
— Ладно, кошка, закрой квартиру и приходи сюда.
— Ее нельзя закрывать. Ей есть нечего. В холодильнике ничего нет. В морозилке пельмени только. Можно я их сварю?
— Зачем?
— Ну, кошке же.
— Кошки едят пельмени сырыми. Разломи и дай.
— Они холодные. Вы не представляете, какие они холодные. Из морозилки же…
— Закрывай квартиру и приходи сюда. Я сама ее потом выпущу.
— Вы ее не выпустите, вы не знаете эту кошку. Ну Марь Яна, можно я сварю? Она голодная.
— Вари, — сказала учительница. Она повесила трубку, и, пока стояла у телефона, улыбка была на ее лице.
Алена принялась хозяйничать на кухне. Услышав запах пельменей, кошка вылезла из-под тахты и появилась в дверях кухни.
— Сейчас, — сказала Алена все еще сердитым голосом, — остынут.
Она вынимала пельмени из кастрюли и раскладывала в рядок на газете, разостланной на подоконнике. Когда выложила все, стояла, дула на пельмени, глядя искоса на кошку.
— Сейчас, хоть ты и подлая.
Неожиданно в дверь позвонили. Пришла Раиса Русакова.
— Привет! — сказала она, не глядя на Алену, а глядя на кошку, занявшую позицию в коридоре, как перед приходом Алены.
— Привет! Ты откуда взялась?
Но Раиса не могла отвести глаз от кошки.
— Это она? Ух ты, уродина! — с восхищением сказала она. Кошка вдруг двинулась к Раисе и, подойдя совсем близко, издала хриплый, скрипучий вопль.
— Чует! Я ей рыбу принесла. По дороге в кулинарии купила.
Она достала из портфеля сверток, положила на пол. Кошка метнулась к свертку, принялась жадно драть когтями бумагу.
— Как ты здесь оказалась? — опять спросила Алена.
— Марь Яна сказала. Сейчас Нинка Лагутина придет. Куманин сказал: «Записались в общество защиты животных».
Они стояли, смотрели. Кошка, по-уличному выпуская когти, рвала бумагу и ела рыбу.
— Во жрет, уродина! — опять с восхищением сказала Раиса. — Она за рыбой куда хочешь пойдет.
— Не надо, пусть дома ест. Я думаю, она не хотела уходить, потому что она сейчас не настоящего цвета. У животных знаешь какое значение имеет окрас? Давай лучше будем сюда ей рыбу приносить, пока… — Она хотела сказать: «Пока Рыба не выздоровеет». Но получалось глупо: «Рыбу приносить, пока Рыба…» И Алена сказала: — Пока Ан Федоровна не выздоровеет.
Позвонила и просунулась в дверь, с любопытством поводя глазами, Нинка Лагутина.
— Это я, тетки. — Она присела на корточки перед кошкой. — Голодная, да? Можно ее погладить?
— Хоть сто поцелуев, — сказала Алена.
В классе в этом году девчонкам нравилось называть друг друга тетками: «Привет, тетки!», «Как жизнь, тетки?» И бытовали две расхожие фразы: «Хоть сто поцелуев» и «Хоть в трубу лезь». Одна для хорошего настроения, другая для плохого. Сейчас у девчонок было хорошее настроение: «Хоть сто поцелуев».
Глава седьмая
На английском Алену вызвали, она получила четверку и села вполне удовлетворенная. Теперь можно заняться чем-нибудь более интересным. Алена достала сборничек стихов Беллы Ахмадулиной. Она взяла у Ляльки на несколько дней и хотела кое-что переписать. Прозвенел звонок, а она все сидела, переписывала. Ребята потянулись из класса в кабинет химии. Раиса Русакова сказала: «Пойдем, хватит». Алена ответила «сейчас» и продолжала переписывать. Ее поразили стихи о дружбе, посвященные Андрею Вознесенскому. Его стихи Алена любила, хорошо знала и называла поэта «Андрюша Вознесенский» или просто «Андрюша».
«Все остальное ждет нас впереди. Да будем мы к своим друзьям пристрастны! Да будем думать, что они прекрасны! Терять их страшно, бог не приведи».
Девять лет учителя им говорили, что к друзьям нельзя относиться пристрастно, что надо быть принципиальными независимо от того, кто перед тобой, друг или недруг. И вдруг все это оказывается не так. Наверное, Беллу Ахмадулину тоже учили в школе такой принципиальности, и она потому и написала теперь: «Да будем мы к своим друзьям пристрастны! Да будем думать, что они прекрасны!». Алене нравились эти стихи так, будто она сама их написала. Смутно она догадывалась: речь идет о высшем смысле дружбы, которая не отрицает школьной принципиальности и требовательности. Но додумать эту мысль до конца она не успела, торопилась переписывать.
Вернулся зачем-то Валера Куманин. Скорей бы закончить школу, чтобы не видеть его противную сладкую рожу.
Валера закрыл дверь в класс и стоял, держась за ручку, смотрел на Алену, словно ждал, когда она закончит. Наверное, хочет поговорить о письме, в котором она ему кулак нарисовала. Очень нужно. Он для нее не существует. Нет его, и все. Не видит она его в упор.
С той стороны подергали, но Валера держал крепко, только после первого рывка дверь слегка приоткрылась, а потом не открывалась совсем.
— Чего надо? Уборка! — крикнул Валера. Затем взял стул, закрыл им дверь, подергал: крепко ли? Получилось крепко.
— Открой! Ты что? — сказала Алена.
— Кажется, здесь кто-то есть, а я и не заметил. Кактусы собираешь, да? Колючки? А они очень колются?
Он как-то странно засмеялся. Не захихикал, по своему обыкновению, а именно засмеялся, зло, вызывающе. Алена торопливо дописывала последние строчки. Валера подошел совсем близко, наклонился, заглядывая через плечо…
— Отойди, — сказала Алена, отпихивая его. — Открой дверь!
— Стишки про животных?
— Про таких, как ты.
— Люби меня, как я тебя? Ну, люби меня!
Валера расстегнул рывком ворот рубашки и начал кривляться перед девчонкой, почесывая голую грудь, как обезьяна.
— Ты что?
— Товарищ, давайте жениться!
— Ты что говоришь?
— Цитата из классики, дура! «Оптимистическая трагедия». Оптимистическая — это когда человеку хорошо.
Валера нахально смеялся ей в лицо. Он просто ржал. Таким Алена никогда его не видела.
— Цитата из классики, дура. Можешь проверить по телеку. Всеволод Вишневский, «Оптимистическая трагедия».
Он наслаждался своим хамством, поскольку чувствовал себя защищенным цитатой, именем Всеволода Вишневского.
Вообще Валера был уверен в своей защищенности со всех сторон. В газетах он любил читать сообщения о самолетах, потерпевших аварию. Он думал, был почти уверен, что, если когда-нибудь станет падать самолет, в котором он будет лететь, все разобьются, а он не разобьется. Он успеет занять место в хвосте самолета. Растолкает всех и первым запрется в уборной, в самом безопасном месте. Он знает, куда бежать при любой опасности. В мыслях своих, откровенно подловатых, Валера всегда был запертым в уборной. Сейчас он вырвался оттуда и кривлялся перед девчонкой.
— Концерт по телеку видела? Скажи, дает Доронина про березы? — Он пропел: — «Так и хочется к телу прижать обнаженные груди берез».
Кто-то опять начал дергать дверь.
— Уборка! — зло крикнул Валера.
Алена поднялась, чтобы идти. Он толкнул ее в грудь, она села. Алена тут же поднялась снова, на этот раз решительно. И тогда Валера с силой, в которой выразилось все зло, накопившееся против рыжей девчонки, схватил ее за грудь и сжал.
— Ой!
Алена ударила его тетрадкой в лицо.
— Ты что сделал?
На глазах у Алены выступили слезы.
— Что я сделал? Что я сделал?
— Схватил.
— За что я тебя схватил?
— Подлец!
— За что я тебя схватил?
— Узнаешь.
— Ну, скажи, за что я тебя схватил? Стесняешься, да?
Он издевался над ее чистотой и нежностью. Он был уверен, что она не скажет. На улице Валера проделывал это еще в шестом классе. Он прятался в арке старого дома и, когда проходили мимо девчонки, которых он не знал и которые его не знали, выскакивал и хватал какую-нибудь за грудь. Правда, иногда получал портфелем по голове, но ни одна не пожаловалась и не отвела его в детскую комнату милиции.
Валера больше не держал Алену. Он открыл дверь, но за дверью никого не было, и Валера, выйдя первым в коридор, глядя воровато по сторонам, сделал выпад назад и так же сильно и больно схватил Алену за другую грудь. Алена заплакала, побежала по коридору. В конце коридора была приоткрыта дверь в кладовку, где техничка держала ведра для уборки, тряпки, швабры. По коридору шли мальчишки и девчонки из 9 «А», Алена забежала в кладовку, чтобы не встретиться с ними, чтобы они не видели, как она плачет.
Прозвенел звонок. Алена осталась в кладовке. Здесь было пыльно» темно, лежала свернутая дорожка, висели грязные тряпки. Она тоже теперь грязная. Она уже никогда не будет такой чистой, как раньше. Валера ее опоганил. Надо было кусаться, бросать в него книжки, тетради, не подпускать близко. А она сидела, переписывала стихи и ждала, когда он заглянет к ней в тетрадку и ляжет прямо на плечо. И плечо теперь грязное. Алена ударила себя кулачком по плечу и не почувствовала боли. Боль была в сердце, и груди болели не самой болью, а памятью о боли. Пальцы Валеры прошли сквозь одежду. Хотелось скорее искупаться, смыть следы пальцев.
Алена пошарила в сумке, достала половинку голубой плиточки, швырнула ее, не глядя, в угол. Плиточка звякнула о ведро и упала неслышно на тряпки. Чистый голубой цвет — это больше не ее цвет. Она больше не имеет на него права. Теперь ей все равно.
После уроков Марь Яна увидела Алену, хотела подойти к ней, но девчонка убежала, толкнув Мишку Зуева так, что тот ударился в стену.
— Ты что? Во! — крикнул он и кинулся за ней.
— Зуев! — позвала учительница.
Он остановился, обернулся к Марь Яне.
— Ты куда бежишь?
— Никуда. Домой.
Высыпавшие из класса ребята заслонили Алену, которая убегала все дальше и была уже в конце коридора.
— Ну иди! До свидания, — сказала Марь Яна и с озабоченным видом зашагала в учительскую.
Мишка Зуев недоуменно поднял плечи к ушам и так остался стоять.
— До свиданья! Во!
В учительской Марь Яна задержалась, ожидая, когда освободится телефон. Потом, когда освободился, пыталась дозвониться в ателье, где шили ей платье. Набирала номер и, слушая короткие гудки, дольше чем нужно держала трубку около уха.
— Не дозвонилась? — спросила завуч Нина Алексеевна, дымящая, по обыкновению, за своим столом и разгоняющая дым рукой, чтобы лучше видеть Марь Яну.
— Да.
— Ты что?
— Давыдова моя… Что-то с ней происходит. Сейчас толкнула Зуева, убежала. Ну что с ней делать?
— Вызвать отца, чтобы всыпал ей ремня!
— Да я не об этом. Это самая моя любимая девчонка. Стихи пишет, все время пытается мне их читать. А что я понимаю в стихах. Говорит: «Вы любите Исикаву Токубоку?» Ты любишь Исикаву Токубоку?
— А кто это?
— Японский поэт. Анна Федоровна дала мне почитать этого Исикаву Токубоку. Интересный поэт, тонкий такой, знаешь, как папиросная бумага. Все у него прозрачно. Но к Анне Федоровне она не подходит, не спрашивает: «Вы любите Исикаву Токубоку?» А учительница литературы должна располагать…
Марь Яна замолчала, посмотрела на завуча. Нина Алексеевна перестала курить, держала папиросу внизу под столом в вытянутой руке, чтобы дым не ел глаза.
— Ну, знаешь ли, все эти тонкости: любите не любите…
— Надо кому-нибудь проведать ее в больнице, — сказала Марь Яна. — Завтра местком соберем, выделим денег на апельсины.
Она была заместителем председателя месткома. Нина Алексеевна затянулась, снова опустила руку под стол.
— Я схожу. Мы с ней вдвоем остались… Варенья банку отнесу. У меня есть.
Они заговорили об Анне Федоровне. Марь Яна недолюбливала учительницу за высокомерное отношение к тем, кто не следил за новинками литературы, за позу мученицы.
Дверь учительской заскрипела, тихонько приоткрылась, и Марь Яна увидела родные черные глаза и румяные щечки с ямочками. В дверях стояла ее младшая сестра Катька. В одной руке она держала белую пушистую шапку, другой смущенно открывала и закрывала «молнию» на куртке.
— Кто к нам пришел! — радостно сказала Марь Яна. — Ну заходи, заходи!
Но Катька поманила сестру в коридор. Она только в прошлом году закончила школу и, как и в школьные годы, робела заходить в учительскую.
— Что-нибудь случилось? — спросила Марь Яна в коридоре. — Ты почему не на работе?
— Я уволилась.
— Как уволилась?
Они шли по коридору: впереди стройная, с распущенными по плечам темными волосами девушка; за ней — приземистая, полная женщина. Катька заглядывала в открытые двери классов. Найдя пустой, зашла и сразу почувствовала себя уверенней.
— Что я, должна всю жизнь машинисткой работать? У меня спина искривляется.
— Но что-нибудь надо делать. Ты уже со второго места уходишь. И не посоветовалась. Катька, ну что это такое?
— Я с Игорем в Бакуриани еду… Поговори с отцом. Мать согласна.
— Как в Бакуриани? У тебя же соревнования?
— Я там тренироваться буду.
— С горнолыжниками?
— Да.
— Как с горнолыжниками? Ты же в гонке?
— Нэ пэрспэктива! У меня конституция не та, понятно? Что я, с такой конституцией могу догнать Галину Кулакову? А горные лыжи сами едут, аж ветер свистит. Смелость только нужна.
— Ну, смелости у тебя хватает. И ветер у тебя в голове свистит. Катька, когда ты поумнеешь?
— Ну Игорь зовет, понимаешь? И тренер согласен. У них одна девочка заболела. Поговори с отцом.
— Ни за что. Чтоб я родную сестру своими руками толкнула…
— Если ты мне родная сестра, то поговоришь с отцом, понятно? Это не мне нужно, а ему. Я все равно уеду.
— Не понятно, — сказала Марь Яна.
— Не понятно и не надо. Меня Игорь зовет, понятно?
Катька смотрела на Марь Яну строго, требовательно, щеки капризно округлились, ямочки на них пропали.
— Чего надулась, как мышь на крупу? Ну улыбнись, горнолыжница.
И едва Катька улыбнулась, Марь Яна поймала обе ямочки пальцами. Сестры до сих пор играли в детскую игру, придуманную отцом: «А на щеках ямочки — от пальчиков мамочки», — говорил он.
— А этот, твой Игорь, понимает, куда он тебя зовет?
— Он понимает. И я понимаю. Поговори, а?
— Работать кто будет? Не стала поступать в институт, так работать надо.
— Я буду. Я учебники с собой возьму. Буду готовиться в пед, как ты.
Марь Яна внимательно посмотрела в черные, улыбчивые глаза сестры, погрозила пальцем.
— Катька!
И обе рассмеялись.
— Ну правда, буду готовиться.
— Я тебе напишу план.
— Хорошо, — согласилась Катька. — А это чей класс? Это не твой класс?
— Нет, — Марь Яна оглянулась по сторонам. — Нет.
— Ну, я пошла? — Катька на мгновение прижалась к сестре. — Ты у меня замечательная сестренка. И хорошая училка. Все понимаешь. Правда, мне девчонки из твоего класса говорили.
— Что ты врешь, подхалимка?
— Ну, не говорили, я сама знаю. Я уверена.
— Вместе пойдем. Подожди меня внизу.
Марь Яна торопливым шагом зашла в учительскую и направилась сразу за шкафы, где висела одежда.
— Что-нибудь случилось? — с тревогой спросила Нина Алексеевна.
— Конечно, случилось. Катька — это вторая Давыдова. Если не первая! Бросила работу. Я с таким трудом устроила ее в эту чертову фирму. Прямо не успеваешь поворачиваться: в школе — Давыдова, дома — Катька. Не жизнь, а малина.
Но проговорила это Марь Яна не озабоченно, почти весело, а последние слова и вовсе с улыбкой. Она понимала, что «подлая» Катька называла ее «замечательной сестренкой и хорошей училкой», чтобы подольститься, но все равно было приятно. И приятно было думать, что она нужна Катьке и нужна Давыдовой, всей этой «нумидийской коннице», с которой только она одна и может справиться.
Глава восьмая
Вместе с директором и Марь Яной в класс вошла низенькая блондинка в больших очках. Она была в джинсах фирма, в замшевой безрукавке, полы которой свисали мелко нарезанной лапшой. В талии безрукавку перехватывал широкий ремень. Ребята изучали одежду журналистки, она смотрела сквозь свои большие очки на ребят.
Корреспондентку представил директор. Он говорил, косясь на нее и на ребят своим пестрым глазом. Журналистка некоторое время с удивлением поглядывала на директора, пока не разобралась, в чем дело.
Андрей Николаевич слегка раскачивался во время своего краткого слова, ставя точки, вопросительные и восклицательные знаки не только интонацией голоса, но и всей фигурой. Он то выпрямлялся, то слегка пригибался к столу, чтобы коснуться крышки стола. Он был очень высок.
Директор извинился, что не может присутствовать при дальнейшем разговоре — дела, попрощался, стрельнув в ребят и в учительницу озабоченной крапинкой своего зрачка, и ушел.
После директора несколько слов сказала Марь Яна. Она призывала ребят быть откровенными.
Лидия Князева стояла у стола и улыбалась ребятам. Всем своим видом, и особенно взглядом неправдоподобно увеличенных глаз, она давала понять, что заранее находится на их стороне. Слова Марь Яны она сопровождала вежливым, но в то же время нетерпеливым кивком головы, словно хотела сказать: «Да кончай ты, промокашка, без тебя разберемся». Голова Лидии Князевой при ее маленьком росте казалась непропорционально большой, видимо, из-за очков и прически. Волосы она носила крылом и все время поправляла их левой рукой. Нетерпение угадывалось в каждом жесте, и при последних словах Марь Яны журналистка уже смотрела не на ребят, а на учительницу, и в повороте ее головы было: «Да когда же ты уйдешь?»
Марь Яна кончила говорить и присела, потеснив Люду Попову и Люду Стрижеву. Лидия Князева долгим взглядом посмотрела на учительницу, виновато улыбнулась.
— Марина Яновна, извините, я хотела бы сначала поговорить с ребятами, так сказать, наедине. — И еще раз повторила: — Извините!
Учительница встала.
— Да, пожалуйста, я думала… — Неловкость была в каждом ее движении.
— Извините, — в третий раз повторила Лидия Князева, но в голосе было уже не извинение, а только нетерпение.
Марь Яна заторопилась, захлопнула за собой дверь. Получилось неловко, будто ее выставили из класса. А Лидия Князева ничего не почувствовала, вернее, эта неловкость входила в ее планы, надо было завоевать ребят, в очень короткое время приобрести авторитет. И она его завоевала очень просто, унизила их учительницу, и в ее лице всех учителей школы, дала сразу понять мальчишкам и девчонкам, что она не собирается считаться с мнением учителей.
Каждый взрослый человек, который приходит в школу, становится на день, на час учителем. Заняла место учителя на один урок и Лидия Князева. И сразу совершила грубую ошибку, впрочем, довольно распространенную и среди учителей. На подобном заигрывании легче всего стать хорошей. Если при учительнице можно обсуждать других учителей, то она «тетка, что надо», «своя в доску». Лидия Князева сходу решила стать «своей в доску». Она была еще достаточно молода, помнила свои школьные годы, «зануд-промокашек», как она говорила в редакции, и считала, что легко разговорит ребят.
— Вас уже проинструктировали, как мне отвечать?
— Да.
— Ну и как же?
— Молча.
В разных углах класса сдержанно засмеялись. Ответ был из школьного жаргона, из серии «Зачем?» — «За огурцами». «Молча» — означало не вызов, не неприязнь, а намек на то, что директор и учителя хотели бы, чтобы мальчишки и девчонки из 9-го «Великолепного» разговаривали с журналисткой «молча».
Она оценила юмор, посмеялась вместе с ребятами. Контакт установился. Лидия Князева задвинула учительский стул, села за парту на свободное место рядом с Юркой Лютиковым.
Ребята сгрудились около парты, теснились по три, четыре человека на одной скамье.
— Только тихо! — сказала Лидия Князева. — А то меня вместе с вами выгонят отсюда.
Шутка была не бог весть какая, но все опять засмеялись, всем нравилась «своя в доску» журналистка. Лидия Князева была довольна тем, как у нее развиваются отношения с ребятами. Она не подозревала, что действует по сценарию плохих педагогов, с которыми приехала бороться и которые действуют так же. «Вы хорошие ребята, я хорошая тетка. Будем понимать друг друга, все будет хорошо». Отпуская раньше времени свой класс, такая «тетка» говорит: «Только тихо!» Лидия Князева тоже не обошлась без этой фразы.
— Значит, договорились — тихо! Давайте по порядку. Мы получили ваше письмо в редакции и подумали, что ребятам надо помочь. Она что, действительно… такая зануда?
— Еще какая!
— «Пингвин, прячущий жирное тело в утесах — это интеллигенция», — передразнила Рыбу Лялька. Получилось смешно, и все возбужденно засмеялись.
— Как ее зовут по-настоящему? — спросила Лидия Князева.
— Как по-настоящему? Во!
— Ну, у каждой учительницы есть имя, которое она получает от рождения. В школе оно не имеет цены. В школе настоящим считается другое имя, которое дают учительнице ученики.
— А-а-а! — первым сориентировался Валера Куманин. — Рыба! Мы ее зовем Рыбой.
— Она сейчас в больнице, — сказала Алена.
— Да, я знаю. Я потом постараюсь побывать у нее. Но это дела не меняет. Рыба… Если бы вы написали, что ее зовут Рыбой, было бы сразу понятнее… Кличка многое объясняет. Кличка — это как знак качества на человеке.
— У нас есть еще Велосипед.
— И Сюра, — сказала Маржалета. — Серафима Юрьевна, историческая училка.
— А ты знаешь, — сказала Алена, глядя в лицо хмыкающей Маржалеты, — ты знаешь, что Анна Федоровна, Зоя Павловна и Серафима Юрьевна могут на тебя подать в суд и ты ответишь?
— За что?
— «Основы государства и права» учила? За унижение достоинства личности. Статья 127. И вообще я против письма. Мы сами виноваты.
— Да-вы-до-ва, стряхни пыль с ушей, баржа тонет, — сказал Валера уже не на школьном, а на уличном жаргоне. Он очень на нее разозлился.
— А ты! А ты! — Алена не знала, что ему сказать. — А ты — иди отсюда!
— Ой, Давыдова, ну ты в самом деле, — рассудительно проговорила Нинка Лагутина.
— А ты не знаешь, не лезь. Пусть он уйдет отсюда! Иди отсюда! — крикнула Алена нахально улыбающемуся Валере и швырнула ему в лицо тетрадку. Он отбил ее рукой, окрысился.
— Хочешь схлопотать?
— Хочу! — Она встала перед ним.
— Давыдова, сядь, — строго проговорила Раиса Русакова.
— А пусть он уйдет.
— С какой стати он должен уходить? — заступилась за Валеру Маржалета. — Тоже мне адвокат. Не знаю я такой статьи.
— Тогда я уйду.
— Давыдова, успокойся, — сказала Лялька Киселева.
— А ты знаешь, нужно мне успокоиться? Знаешь?
Алена схватила сумку с книгами и вышла. Тетрадка осталась лежать на полу. Раиса, помедлив, подняла ее, положила в свой портфель.
Ночью Алена внезапно проснулась. Ложась спать, она думала о том, что надо что-то сделать, отомстить Валере Куманину, надо изменить всю жизнь. Надо жить иначе. И это беспокойство ее разбудило. Тараща глаза в темноте, Алена пробралась к столу, зажгла настольную лампу, некоторое время сидела зажмурившись, привыкая к яркому свету, потом достала из стола чистую тетрадь, написала на обложке: «Дневник моей жизни». Посидела еще некоторое время и вывела на первом чистом листе: «Лирический дневник А. Давыдовой. В стихах». Последнее слово она поставила отдельно и дважды его подчеркнула. После этого Алена снова легла спать и до самого утра уже не просыпалась.
Утром Алена встала с трудом, в школу пришла невыспавшейся. Надо было надевать ботинки, брать лыжи и идти сдавать нормы ГТО. Учитель физкультуры стоял в дверях спортзала, поторапливал.
Алена надела ботинки, взяла лыжи и палки и спряталась в небольшой тесной комнате, где лежали маты и всякий спортинвентарь. Алена села на маты, обняла лыжи и прижалась к ним щекой. «Там и снегу-то почти не осталось. Весна уже, какие-то нормы, лыжи», — подумала она. Алюминиевые палки, к которым Алена прижималась щекой, холодили лицо. Ей уже не хотелось спать, а хотелось грустить. «Ох!» — вздохнула она.
Затих в коридоре грохот лыж и стук ботинок, которые всем девчонкам были велики. Алена выбралась из своего укрытия, прошлась по пустому залу. Гулко, размеренно звучали ее шаги. Гулкость шагов отозвалась в ней ритмом. Возникло настроение для стихов. Слова и образы подступали к горлу, оставалось их только выкрикнуть. Алене хотелось впервые в жизни написать что-нибудь откровеннее…
«Передо мной бумажный лист, где каждый суффикс, словно свист, ломает строй стихов… каких-то, строй стихов… веселых, строй стихов… неизвестно каких… Надо придумать…»
В первой строфе она со свистом всех суффиксов поломает строй стихов веселых и напишет что-нибудь грустное-грустное, тревожно-сладкое. Ей хотелось доказать Валере Куманину, что он не сможет ее больше оскорбить. Она защитится от него откровенными стихами. Ей хотелось жертвенного признания, чтобы все ахнули и испугались, какая она отчаянная, не боится, что над ней будут смеяться, при всех признается в любви. Интересно, как Сережка воспримет: испугается вместе со всеми или будет сидеть с открытым от удивления ртом.
На всех этажах шли уроки, ее одноклассники бегали по двору на лыжах, а Алена в спортзале сочиняла свои первые, по-настоящему откровенные стихи. Она подставляла себя под удары слов с такой же жаждой боли, как Ахмадулина: «Ударь в меня, как в бубен, не жалей…» Но и этого ей казалось мало. Она готова была, как