Анна Федоровна сидела за своим столом в учительской, проверяя две последние тетради (не успела дома), и с неудовольствием поглядывала на молодую учительницу химии, которая жаловалась на своего любимого ученика.

— Я ему так доверяла, так доверяла, а он реактивы украл.

Тоненький жалобный голосок учительницы химии мешал проверять тетради.

— Он мне, знаете, вот так в глаза заглядывал.

— Да, заглядывал, — сказала Анна Федоровна, тяжело поднимаясь и недовольно складывая тетради в стопку.

— Он предан был мне, моему предмету, — обрадовалась учительница химии, что ее слушают.

— Как тот ласковый щенок, да? — спросила Анна Федоровна. — В глаза преданно смотрит, хвостом виляет, шнурки лижет, а потом смотришь — туфли обмочил.

— Что вы такое говорите? — по-детски изумилась молодая учительница, и щеки у нее залились краской.

— А что, вы не слышали таких слов? Попросите своих учеников, они просветят.

Анна Федоровна взяла тетради и зашагала из учительской. Это была уже немолодая, огрузневшая женщина. Одевалась она очень просто: юбка, свитер. Встала, одернула и пошла. Волосы носила прямые, коротко подстриженные. Никогда их не завивала, не делала причесок. Проведет рукой по голове сверху вниз — и готова. Учительница химии раздражала ее и тем, что наряжалась в школу, как в театр, и еще больше тем, что приучала учеников к доверительным отношениям: «Я ему так доверяла, так доверяла». Учить надо, а не доверять, школить — от слова школа, порядок, знания. Тогда не будет никаких неприятностей ни для тебя лично, лапочка, ни для общества.

Анна Федоровна была груба с молодой учительницей (ей самой казалось — не груба, а сурова) от накопившегося в ней раздражения и непонимания. В последнее время она все чаще натыкалась на противодействие ребят. Она требовала дисциплины, но даже девочки не подчинялись ей.

Анна Федоровна все с большей резкостью ударяла по столу, заслышав малейший шум, становилась все более язвительной, ироничной по отношению к тем, кто не выучил урока, кто мямлил у доски. Но ирония ее почему-то не доходила, трудней стало овладевать классом. Она теряла контакт с теми, кого должна была научить чтению и пониманию прекрасного, и чувствовала, что вместе с этим теряет себя, становится равнодушной и к занятиям в школе и к самой литературе. Она была резкой всегда, но теперь за ее отрывистой речью и угловатыми движениями скрывалась растерянность немолодой учительницы, которой на прошлой неделе подложили на стул кнопку. Она боялась, что подложат еще раз, и демонстрировала уверенность. Садилась на стул, не глядя, не ощупывая сиденья, опускалась всей тяжестью и с пристуком опускала на стол журнал.

Анна Федоровна твердо и широко шагала по коридору. Звонка еще не было. Он настиг ее в пути. Мимо пробежал ушастый мальчишка из 8 «А», Женька Уваров. На спину ему кто-то прикрепил страницу из журнала с фотографией Лохнесского чудовища.

— Стой! — сказала Анна Федоровна.

— Здрасте! — ошалело ответил он.

— Куда летишь?

— А что, нельзя?

— Прочитать никто не успеет.

— Чего прочитать?

Анна Федоровна повернула его к себе спиной, содрала со спины бумажку.

— Держи, Лохнесское чудовище.

«Хорошо я это сказала», — подумала она и вошла в класс.

— Здравствуйте, рыбыньки! Дежурный? Кто дежурный?

Поднялся Мишка Зуев.

— Я дежурный.

— Сразу надо отвечать, чтобы я не спрашивала десять раз.

— Во! Я же сказал: «Я дежурный».

— Раздай тетради, дежурный, а что останется, возьми себе.

Это была шутка, но Мишка Зуев не засмеялся, и никто в классе не засмеялся. Ее шутки не вызывали смеха, может быть, потому, что говорила она их небрежно, не эффектно, между прочим. Она считала свою неэффектность достоинством. Ни ума, ни остроумия своего она никому не навязывала, как другие.

Алена получила четыре с минусом. Минус растянулся на полтетради. Алена огорчилась, лицо ее сделалось обиженным. «Почему минус такой длинный? — подумала она. — Тоже мне, размахалась минусами-плюнусами». Ошибка была одна: неправильно написала фамилию Бориса Друбецкого. Она написала через «Т» и сейчас быстро листала учебник, чтобы доказать Рыбе, что и надо через «Т». «Конечно, эти мечты не имели ничего общего с карьеристскими планами Друбецкого или Берга», — прочитала она, выхватив глазами фразу. Алена обиделась и на учебник.

— Я помню же, у Толстого «Трубецкой», — сказала она шепотом Раисе. — Я точно помню.

— Трубецкой был у декабристов, — так же шепотом ответила Раиса.

— При чем здесь декабристы?

— Тихо! — сказала Анна Федоровна, глядя в окно. Она еще некоторое время не оборачивалась, потом вздохнула: — Плохо написали, рыбыньки. Киселева — более или менее, Жуков. Не вертись, Куманин! Что ты, Жукова никогда не видел? Где твоя тетрадка? Почему не сдал сочинение? Кошка съела?

— Какая кошка?

— Спроси у Давыдовой. У нее прошлый раз кошка съела сочинение.

— Я пошутила, — сказала Алена. — Скучно же так учиться, если пошутить нельзя, мяукнуть разочек… Мяу!

В классе заулыбались.

— Ну, помяукай, Давыдова, помяукай, — сказала насмешливо учительница. — Мы подождем.

— Мяу, — сказала обиженно Алена, не вложив в это ни своего умения мяукать, ни кошачьей страсти.

Класс тем не менее пришел в восторг. Анна Федоровна скупо улыбнулась, подождала, когда стихнет смех, сказала:

— Веселья у нас хватает. — Она подошла к Алене, взяла со стола тетрадь: — Тихо, Куманин, разошелся. Сам не написал, так послушай, как другие пишут (нашла нужное место): «Образ Пьера Безухова по цвету — квадратный, темно-синий с красным. Образ Бориса Трубецкого узкий, серый…»

В классе дико захохотали. Алена тоже засмеялась.

— Вот именно, Давыдова, самой смешно, — сказала Анна Федоровна. — Как это тебе удалось увидеть, что Пьер Безухов квадратный по цвету?

— Это не я увидела, это Лев Толстой увидел.

— Квадратный по форме, Давыдова, а не по цвету. А между «узкий» и «серый» — запятая. Это уже моя ошибка. Сама исправишь, или мне исправить?

— Все равно. Хотите, исправляйте.

— Если я исправлю, тройка будет.

— Пожалуйста… И какой русский не любит быстрой езды. Птица-тройка!..

Она не стала дальше продолжать. Анна Федоровна унесла тетрадь. Алена посмотрела ей в спину и отвернулась, чтобы не смотреть, чтобы не видеть эту некрасивую училку в свитере. «Такие всегда остаются без мужей», — мстительно подумала она.

Анна Федоровна исправила отметку, положила тетрадь на край стола.

— Возьми.

Алена смотрела в сторону, не могла пересилить в себе неприязни. Раиса Русакова поспешно встала, взяла тетрадку, положила перед подругой. Алена оттолкнула от себя тетрадку локтем.

— Ну, это мы сделали, — сказала учительница. — Перейдем к следующему. Кто у нас не написал? Куманин? Ну, иди к доске, Куманин, расскажешь своими словами.

— Что?

— Иди отвечать. Встань!

Валера Куманин поднялся.

— Чего отвечать?

— К доске иди. Здесь и поговорим.

Валера вышел к доске, всем своим видом, походочкой показывая, что он все равно ничего не знает и нечего его вызывать. Отвернувшись от учительницы, он смотрел в окно, гримасничал одной половиной лица, подмигивая классу.

— Ну, хватит, — сказала Анна Федоровна, — отвечай урок.

— Без магнитофона не могу.

При упоминании о магнитофоне учительница с досадливым любопытством посмотрела на мальчишку. Валера отвернулся, глупо засмеялся.

— Не надоело на истории играть?

— У нас не было сегодня истории, — крикнул Мишка Зуев. — Во!

— Так что, скучаете? Соскучились по научно-технической революции, Куманин?

— Я тоже соскучился, — крикнул Мишка Зуев. — Честно!

— Тихо! Какой у нас сегодня беспокойный дежурный. — Анна Федоровна приподнялась над столом и тут же опустилась снова на стул, посмотрела на Валеру Куманина: — Отвечать будешь?

— Напомните, что вы задавали.

— Ты зачем сюда ходишь, рыбынька? Куманин, Куманин… Ладно, садись.

— Банан будете ставить?

— Ничего я тебе ставить не буду. Напиши сам в дневнике: «Я плохо учусь» — и дай прочитать родителям.

Валера вернулся на свое место, сел, положил руки на парту и стал смотреть в сторону. Анна Федоровна ждала, никого не вызывала. Она уже понимала, что сделала ошибочный ход, но отступать не хотела.

— Написал?

— Не буду я писать. Что я, дурак — сам на себя писать. Что я — рыжий?

— Напишешь. Ты у нас не рыжий, ты у нас курносый. Только учиться не хочешь. Родители об этом должны знать.

Анна Федоровна поднялась, строго посмотрела на Валеру и мельком на ребят. Взгляды были враждебные, стена непонимания, неприязни. Почему? Он же плохой ученик, плохой товарищ. Она знала: многие не любят Валеру Куманина.

— Пиши! Не тяни время.

— У меня ручки нет.

— Дайте ему кто-нибудь ручку.

Никто не пошевелился. Учительница взяла со стола свою ручку, подошла к Валере.

— Вот тебе ручка. Пиши!

Валера озлобленно посмотрел на нее снизу вверх.

— А вы напишите, что плохо преподаете.

Сказав это, он отодвинулся на самый край, столкнув сидящую рядом с ним тихую девочку Свету Пономареву. Та чуть не упала, оперлась о стену, выпрямилась и стояла теперь у стены, не возмущаясь действиями Валеры, выжидая с молчаливым любопытством, что дальше будет. Анна Федоровна яростно смотрела некоторое время на Валеру. Щеки у нее подрагивали от неприязни к этому толстозадому злому мальчику.

— Встань! — крикнула она. Но это было не совсем то, чего она хотела. — Вон из класса!

Валера не осмелился выйти в проход, где стояла учительница. Светка посторонилась, и он полез вдоль стены, вытирая своим не по-мальчишески толстым задом штукатурку. Анна Федоровна шла по проходу параллельно с ним.

— Значит, не нравятся тебе мои уроки, рыбынька?

— Я правду сказал.

— Мы не «рыбыньки», — подала голос с «Камчатки» Маржалета, Маргарита Кравцова.

Анна Федоровна резко обернулась. Она хотела спросить у этой грудастой девицы: «А кто же вы?», но не спросила, ученики действительно не «рыбыньки». Называть их сейчас «рыбыньками», как она это привыкла делать, было бы глупо. Но что-то надо было ответить, а она не знала что. Она вздохнула и ничего не сказала. А Маржалета, видя растерянность учительницы, поднялась, одернула платье на груди и боках и, наклонив голову, проговорила, словно перед ней была мать или подруга:

— Давыдова Алена пишет стихи, а вы не знаете. Ну, скажите честно, знаете?

— Да, знаю, — ответила Анна Федоровна. — Читала в стенгазете.

— Ну, что скажете — плохие?

— Я скажу, Кравцова, сядь! А ты что стоишь, барышня? — набросилась она на Светку Пономареву. — Тебе тоже мои уроки не нравятся? Кого еще не устраивают мои уроки? Дверь открыта. Идите!

Алена рывком поднялась. С минуту она соображала, что же делать дальше и что сказать. Она хотела сказать, что дело не в стихах, она сама знает все про свои стихи, никто Маржалету не просил выступать.

— Что, Давыдова? Иди! Иди! — сказала Анна Федоровна.

— Зачем вы так с Пономаревой? И вообще?

— Магнитофон укрепляет знания. Чем плохо? Во!

— Сядь! — дернули Мишку Зуева сзади за пиджак. Он сел, но не сдался:

— Чего? Я за технический прогресс.

Учительница смотрела на Алену.

— Ну что, Давыдова? Ну что?

— И вообще! — повторила Алена.

— И вообще, Давыдова, встала — иди! Я не собираюсь перед тобой отчитываться.

Алена хлопнула крышкой парты и пошла к двери. Вслед за ней поднялась Раиса Русакова. Захлопали крышки парт. Пробежала мимо учительницы, вытирая слезы, всхлипывая, Светка Пономарева; за ней — Маржалета, Людмила Попова и Людмила Стрижева, другие…

Анна Федоровна стояла у своего стола, не решаясь никого остановить. Она даже не могла им ничего сказать, только открывала и закрывала рот. Щеки у нее обвисли, оскорбленно подрагивали. Она слышала топот по коридору, он отдавался у нее в висках. Потом увидела из окна ребят, выбегающих из школы. «Как же это можно? — подумала она. — Я же в классе. Это — вызов, прямое оскорбление. Не мне! Это оскорбление не мне! — Она ухватилась за спасительную мысль. — Это же они не от меня убегают. Это они от Великой Русской Литературы убегают. Катитесь, рыбыньки! Пушкин и Лев Толстой за вами не побегут».

Последними покинули класс Сережка Жуков и Лялька Киселева. Они неторопливо собрали свои тетради и даже попрощались. Сережка Жуков просто кивнул. Лялька Киселева сказала печальным голосом:

— До свиданья, Анна Федоровна!

Учительница им не ответила. Она оправила свитер и вышла из класса раньше, чем сочувствующие вроде бы ей мальчик и девочка достигли дверей.

Директор школы, Андрей Николаевич Казаков, был на уроке. Когда прозвенел звонок, Анна Федоровна и завуч Нина Алексеевна вышли в коридор, чтобы его встретить. Нина Алексеевна накурилась во время разговора в учительской (каждое ЧП она принимала близко к сердцу) и сейчас жевала воздух, собирая брезгливые морщины на лбу и вокруг рта.

В конце коридора из класса вышел высокий худой мужчина в темном костюме. За ним, слегка сгибаясь под тяжестью магнитофона «Комета», шагал почти такой же высокий парень из 9 «А» Юра Белкин. Еще двое мальчишек, отталкивая друг друга, быстро шли рядом с директором, что-то оживленно говоря ему, жестикулируя. «Так когда-то заканчивались уроки и у меня, — подумала Анна Федоровна, — хотя я и не пользовалась магнитофоном».

— Андрей Николаевич, вы к себе? — сказала завуч, преграждая дорогу всей компании.

Мальчишки, которые разговаривали с директором, сразу же убежали. Юра Белкин поставил магнитофон на пол, надеясь переждать. Но обе учительницы смотрели на директора и молчали. И Андрей Николаевич сказал:

— Иди, Юра! Спасибо! Дальше я сам.

У директора светлые волосы и светло-голубые глаза с коричневой крапинкой в левом зрачке, которая придавала ему несерьезный, несимметричный вид. Волосы при каждом движении головы рассыпались, нависали над впалыми щеками и острыми скулами. Некоторые пряди падали на глаза. Движением головы или руки он забрасывал их назад. Делать это приходилось часто, и оттого взгляд, устремленный поверх голов, придавал его фигуре горделивую и вместе с тем легкомысленную осанку.

— Андрей Николаевич, чепэ, — сказала завуч. — Девятый «Великолепный»… Сбежали с урока… во время урока… при живой учительнице.

— Не сбежали, просто ушли, заявили, что я не так преподаю…

— Девятый «Великолепный», вы говорите? А что же тут великолепного? — спросил директор, дружелюбно улыбаясь и глядя на Нину Алексеевну веселым с крапинкой зрачком.

— Мы так привыкли «Ашники», «Бэшники», девятый «В» — «Великолепный». Представляете, какая наглость?

Андрей Николаевич был человек новый в школе, для многих непонятный. Защитив кандидатскую диссертацию, он неожиданно для всех перешел работать в школу. Решение его казалось легкомысленным, отвечающим общему впечатлению от его внешности и характера. Он, улыбаясь, говорил: «Новая работа ближе к дому, ближе к жизни». Иногда добавлял: «Где у нас сейчас идет перестройка, революция? В школе. А я историк». Если очень досаждали, становился совершенно серьезным, говорил о роли школы в обществе. Если спрашивали, собирается ли писать докторскую, снова отшучивался и, возвращаясь к мысли «революция — в школе», приводил слова Ленина, написавшего в конце неоконченной книги «Государство и революция»: «Приятнее и полезнее опыт революции проделывать, чем о нем писать».

— Мы должны принять какие-нибудь карательные меры? — спросил директор.

— Я думаю, педсовет с родителями, — ответила завуч. — Что это такое? Совсем распустились.

— Хорошо, — сказал Андрей Николаевич, наклоняясь, чтобы взять магнитофон. — Хорошо.

У Анны Федоровны в этот день были еще два урока в параллельных 9 «А» и 9 «Б». Она провела их собранно, поразив ребят в 9 «Б» вступительным словом о Великой Русской Литературе. Она говорила минут двадцать сначала с ноткой равнодушия, какой-то безнадежности, как бы для себя, а не для класса. А потом крикнула, обернувшись на шум, с болью:

— Ну, что же вы не слышите никого — ни Чехова, ни Толстого… Вы же наследники Великой Литературы. Вы всегда найдете в ней опору для своих сомнений и страданий… Если, конечно, будете способны сомневаться и страдать.

Надо было им сказать еще что-то. Она видела: не доходят ее слова. Только удивление в глазах: «Чего расстрадалась?» Но уже подступала головная боль и бессмысленными казались сквозь эту боль слова: «Великая Русская Литература! Великая Русская Литература!» Общие слова — великая или какая, если не прочитаны книги, если прочитан только учебник для того, чтобы, заикаясь и спотыкаясь, разобрать у доски образы. И получаются из образов образины. Как же объяснить? И можно ли объяснить?

Лев Толстой сказал, что искусство есть способность одного человека заражать своими чувствами другого. «Что же тут объяснять?» Она помнила слова Толстого неточно, но последняя фраза врезалась в сознание дословно: «Что же тут объяснять?» А она стоит и объясняет: великая, великая. «Великая дура!»

Снег летел в лицо мокрый, густой, подкрашенный красным светом светофора. Подойдя к перекрестку, Анна Федоровна загородилась от снега и красного светофора варежкой. Головная боль была совершенно невыносимой, и сквозь эту боль невыносимы были мысли о том, что она плохая учительница, которая не знает, как преподавать литературу, чтобы от этого была польза. Разве она не потеряла здоровье, разбиваясь перед ними в лепешку? Разве считалась со временем, особенно когда была помоложе? На экскурсию так на экскурсию. Сидеть летом в кабинете, консультировать тех, у кого переэкзаменовка, — пожалуйста. В колхоз ездила и за себя и за других. Старалась, воспитывала молодое поколение, способное чувствовать прекрасное. Великую Русскую Литературу. А воспитала сорную траву, васильки. Алена Давыдова — василек! Куманин — пырей, бузина, волчья ягода, а эта — василек. Голубеет, в вазу поставить хочется. А залюбуешься таким васильком и останешься без хлеба, без сочувствия в старости. «Ох, васильки, васильки, сколько вас выросло в поле? В школе?»

Подойдя к дому, Анна Федоровна совершенно точно знала, что ее столкновение с классом — это столкновение с поколением эгоистов, жестоких и умненьких, в лучшем случае — вежливых, которые в отличие от ее поколения, прошедшего в детстве через войну и голод, не чувствуют чужой боли.

В подъезде жалась к батарее тощая кошка. Анна Федоровна видела ее здесь и раньше. Но сейчас она подумала с обидой за все живое: «Такие не подберут, не приютят животное». Она присела у батареи, погладила кошку. «Такие мучают животных, отрезают у голубей лапки и выпускают в небо, чтобы летали, пока не умрут». Об этом случае недавно писали в газете.

Анна Федоровна взяла на руки осторожно ласкающуюся кошку, прижала к себе, сначала к пальто, а затем, расстегнув пальто, к свитеру. И после этого уже невозможно было опустить ее на холодный плиточный пол подъезда. Анна Федоровна поднялась к себе на третий этаж, не выпуская кошки, открыла дверь ключом и некоторое время стояла в прихожей, растроганная своей собственной нежностью ко всему живому на земле. Кошка слегка царапалась. Анна Федоровна просунула руку под пальто, погладила кошку уже как свою. «Если с лишаями, пусть. Зеленкой помажу». Кошка цеплялась когтями за свитер, быстро-быстро мурлыкала, торопясь насладиться человеческим теплом. Анна Федоровна стояла, боясь опустить ее на пол, чтобы кошка не подумала, что ее хотят выбросить.