Еще на лестнице Алена услышала запах ванили, запах пирога. Мама была дома, ушла пораньше с работы.

— Ой, как вкусненько пахнет, — сказала Алена и принялась с преувеличенным энтузиазмом совать нос в кастрюли и сковородки.

Это был единственный способ ничего не сказать маме о том, что произошло в школе, — смотреть в духовку, в холодильник, на картошку с синими ростками: «Ой, картошечка проросла», только бы не смотреть маме в глаза. Только бы не спросила мама: «Что случилось?»

— Ты совсем закоченела, Алешка. Сейчас же в ванну!

Алена не возражала. В ванне было тепло, много мыльной, пахнущей сосновыми иглами пены, и можно было оставаться еще какое-то время наедине с собой за закрытыми дверями в пару и мыльной пене, недоступной для внимательных глаз мамы. Алена захватила с собой половинку голубой плиточки, которую нашла под батареей в старом доме. Она пыталась положить ее на воду так осторожно, чтобы плиточка держалась на пузырьках мыльной пены и не тонула. Но у нее ничего не получилось, плиточка ныряла углом, испуская из-под воды мерцающий голубой свет.

Алена любила купаться, особенно зимой. Она нежилась, болтала ногами, взбивая пену, вытягиваясь так, что из воды и пены торчал один нос. Но начинала думать и незаметно садилась. По плечам стекала пена, лопались пузырьки, а Алена сидела, держась за края ванны, и думала. Она никак не могла забыть спину Марь Яны, которая через плечо сказала ей: «Не подходи!» — «Почему не подходить?! — Алена ударила рукой по воде. — Почему учителя должны защищать учителей? Даже такую, как Рыба? Она сама Рыба и всех превращает в Рыб. Я для нее «рыбынька», «макрорус». Алена стала вспоминать названия морских рыб. «Я для нее пристипома, лемонема, — бормотала она, — сквама, мерлуза, луфарь, бильдюга, свежемороженый капитан. Я для нее — свежемороженый капитан». Алена стала вспоминать, как она входит по-солдатски в класс — топ-топ, как говорит: «Встань! Выйди!» Сам собой родился стишок: «Анна Фэ, Анна Фэ ходит в школу в галифэ. В самом деле, в самом деле, она носит их в портфеле».

Алена попыталась произнести свой стишок в воде, получилось: «бу-бу-бу». Это и было «бу-бу-бу». Одновременно она попыталась, пока хватает воздуха, нащупать на дне ванны половинку голубой плиточки, чтобы вынырнуть с ней, как с талисманом. Но воздуху не хватило, она вынырнула и, уже сидя, нащупала свой талисман.

Происходило что-то такое непонятное. Любимая учительница Марь Яна запретила ей «водить полки». Алена не послушалась, промчалась по коридору, и все за ней промчались: «Монета падала, звеня и подпрыгивая». Зачем? На улице все разошлись, и они остались с Райкой вдвоем. А потом и Райка ушла. Алене теперь придется отвечать и за сорванный урок и за монету, которая падала, звеня и подпрыгивая. Алена думала, думала о Рыбе, о Марь Яне. Когда думать становилось трудно, когда она не могла объяснить свои собственные поступки, Алена ложилась в теплую воду и пену. И не замечала, как снова садилась в ванне. Худенькие веснушчатые плечи остывали на воздухе, холодок подбирался к груди.

Алена легла, чтобы согреться, но тут же выпрямилась, ударила по воде рукой. Что-то было не так. И она все делала не так. Алена еще и еще раз ударила по воде руками, как в детстве, когда капризничала.

— Осторожней, Алешка, — сказала мама, входя и заслоняясь от брызг. — Ты уже не маленькая. Это, с синей каемочкой, для ног. — Она повесила старое, с дырами полотенце на изогнутую трубу сушилки; улыбнулась дочери: — Кравцова тебе звонила.

— Маржалета? — удивилась Алена. — Что она сказала?

— Я ей сказала…

— Что ты ей сказала?

— Что ты купаешься.

— Что она сказала, мам?..

— Огорчилась, что ты не можешь идти к Ляле.

— Она идет к Ляльке? — Алена резко поднялась из воды. — А кто еще будет?

— Куда ты? Куда? — засмеялась мама. — Вся в мыле.

— Мамочка, она сказала, что идет к Ляльке? Это очень важно. Мне надо идти.

— Никуда ты не пойдешь с мокрой головой.

— Мамочка, это же из-за меня они собираются у Ляльки. Мы вчера с урока сбежали. И сегодня… Нам надо договориться. Мы даже письмо в газету хотели написать, но потом не стали.

— Как — сбежали с уроков? Почему сбежали?

— Рыба нас довела.

— Перестань учительницу называть Рыбой!

— Я тебе потом все объясню. Ей, знаешь, еще не то сделали. Ей в 9 «Б» кнопку на стул подложили.

Алена включила душ, торопливо смывала с себя мыльную пену.

Лялька залезла с ногами в большое кожаное кресло. По телевизору передавали журнал «Человек и закон». Лялька этот журнал называла «Человек из окон». Показывали каких-то хмырей, которые распивали водку около детской площадки. Устроившись поудобнее, Лялька посмотрела в зеркало, поправила волосы. Это было ее излюбленное место — и телевизор можно смотреть и на себя поглядывать. И телефон под рукой, в нише, между книгами. Лялька сняла трубку, набрала номер, ленивым голосом сказала:

— Это я. Ты еще дома? Юр, у твоего отца есть альбом Боттичелли? Витя говорит, что я похожа на «Примаверу». Захвати.

Лялька положила трубку, с минуту смотрела телевизор и в зеркало, затем снова сняла трубку, но поговорить не успела. Вошла мама, строго одетая, аккуратно причесанная женщина. Она собиралась в институт, у нее была лекция у вечерников.

— У тебя опять гости?

— А что в этом плохого?

— Надеюсь, они придут после того, как отец уйдет?

— Надейся.

— Что значит «надейся»?

— После! Ты же знаешь, что они приходят после.

Мама взяла несколько книг из шкафа и вышла.

Отец отдыхал перед спектаклем. Он появился в гостиной во фраке, посмотрел на себя в зеркало, взял носовые платки. Они лежали в ящике подзеркальника тремя стопками. Он брал на спектакль три-четыре платка — вытирать лоб. Лицо у него было сосредоточенным, он сегодня дирижировал «Пиковой дамой». Спектакль считался премьерным, он шел всего десятый раз. Но и на спектакли, которые давно идут, отец собирался с такой же тщательностью, ни с кем не разговаривал. Лялька видела, что телевизор отца раздражает, хотела выключить, но было лень вставать, и показывали как раз судебный процесс над парнем, который ударил прохожего ножом. Преступник был симпатичный, даже красивый. Лялька хотела узнать, почему он убил человека. Отец покосился на экран телевизора и, не оборачиваясь, глянул из зеркала на дочь.

— Все подряд передачи смотришь?

Лялька не ответила.

— Мне принесли интересную книгу. Возьми на тумбочке в спальне.

Отец вышел и через некоторое время вернулся с книгой.

— «Вокруг Пушкина». Это, по-моему, интереснее будет.

— Пушкин? Я думала, что-нибудь… Ну ладно.

— Послушай, Ляля, — негромко проговорил отец. — Как бы тебе объяснить… Пушкин… Самсон человеческой мысли и чувства. Я, к сожалению, много сейчас говорить не могу.

— Ладно, оставь.

— Как ты говоришь, Ляля! «Оставь…»

— Ну, я говорю, по-чи-та-ю.

— Нет, не почитаешь. Ни истории, ни культуры не почитаешь. Я не знаю, как это произошло, но ты выросла без почтения ко многому, что для меня и твоей мамы является святым.

— Неостроумно.

— Да, Ляля, неостроумно. Леночка, я пошел, — сказал он жене, выйдя в коридор, и прошагал по коридору к дверям почти неслышно.

Когда отец сердился на дочь или ссорился с женой, он говорил две-три фразы, которые ему самому неприятно было произносить, и уходил в другую комнату, или в коридор, не производя шума, на цыпочках, словно переставал существовать.

Передача «Человек и закон» закончилась. Лялька зевнула, потянулась. За этим занятием и застала ее мама.

— Ты что, не могла сказать просто: «Ладно, прочту»?

— Я же сказала, по-чи-та-ю.

— Вот именно, так ты и сказала.

— А как я должна говорить? Как?

Лялька сморщила свой хорошенький носик. Она была поздним ребенком. Елена Антоновна родила в тридцать лет, уже после защиты диссертации. Отец на четырнадцать лет старше матери. В прошлом году в декабре ему исполнилось пятьдесят девять лет. Гости хвалили его за осанку, за неувядаемый талант, но Лялька заметила, что с каждым годом лицо отца становится все более вялым, каким-то мучнисто-белым, как у стариков.

Книжку отец оставил на столе. Лялька дотянулась, взяла. Книжка оказалась действительно редкой — неизвестные письма Натали Гончаровой и ее сестер Александры и Екатерины.

Алена пришла одновременно с Юркой Лютиковым. Они встретились у подъезда.

— Не знаешь, Рыба чем больна? — спросила Алена.

— Рыба? — вопрос его удивил. — Не знаю.

Дверь открыла Маржалета. Лялька была занята: примеряла белые в рубчик джинсы.

— Сюда нельзя, нельзя, — сказала она, увидев Юрку Лютикова.

— Я альбом приволок. Персонального у отца нету. Вот вся эпоха Возрождения. Пять кило.

Лялька без смущения продолжала вертеться перед зеркалом, играя длинными широкими рукавами полупрозрачной батистовой блузки.

— Есть? Похожа? — спросила она, покосившись на альбом.

— Похожа… «Штатские»? — спросил Юрка Лютиков, имея в виду джинсы.

— Жапан, — ответила Маржалета.

— Нипон, дурочка, — сказала Лялька, и обе засмеялись.

Полунамеки, полупрозрачная блузка — все это волновало, создавало дружеский интим. Лялька улыбнулась Алене, приглашая ее к участию в этом интиме.

— Примерь, может, тебе подойдут.

— Тебе хорошо.

— Вот здесь, в бедрах, не очень. — Она похлопала себя по бедрам. — Ты здесь поуже.

Лялька расстегнула пуговицу, начала расстегивать молнию, увидев испуганное, округлившееся лицо Юрки Лютикова, притворно застыдилась, закрыла живот руками.

— Ты здесь еще? Я же сказала, сюда нельзя.

Юрка Лютиков смущенно отвернулся, вышел в коридор.

— Я не здесь, я — там, — сказал он изменившимся, сразу погрубевшим голосом.

— Юрочка, посиди на кухне, мы сейчас, — крикнула Лялька. — Поставь воду для кофе.

— Ладно, — донеслось из другого конца коридора.

Девчонки засмеялись. Алена засмеялась тоже, но ей пришлось сделать над собой усилие. Она пришла совсем с другим настроением. Она не хотела примерять джинсы, хотя о таких, белых, мечтала.

— Я не хочу сейчас. Не надо. Марь Яна, наверное, завтра спросит, куда мы так бежали?

— Чего ты? — сказала Маржалета, не услышав про Марь Яну. — Он сюда не войдет. Я постою в коридоре.

Алена взяла джинсы, торопливо натянула их.

— Как влитые, — сказала Маржалета.

— Чьи? — спросила Алена.

— Витя, студент, продает, — сказала Лялька. — Сегодня придет, познакомишься. Пойду посмотрю, как там дела у Юрочки.

Маржалета, присев на корточки и вертя Алену за бедра, как портниха, молча любовалась, восхищенно выгибая выщипанные черные ниточки бровей, восторженно округляя свои выпуклые глаза с иссиня-черными, кое-где склеенными и от того редкими ресницами.

— Сколько они стоят? — спросила Алена.

— Сто двадцать рэ.

— Ого!

Алена тут же сделала попытку снять джинсы, но Маржалета не дала.

— Ты что? Это задаром. Такие двести стоят.

— Мне родители таких денег на штаны не отвалят.

— Ты походи, привыкни. Как привыкнешь — выпросишь. Я всегда так делаю. Надену и хожу, а потом снимать не хочется, и все. Ты походи, походи, почувствуй.

Алена и сама видела: белые джинсы — это белый пароход. Она прошлась по комнате, небрежно оборачиваясь так, чтобы внезапно увидеть себя в зеркале и, может быть, там, в глубине, нафантазированное ею море и парус, который белеет одиноко. Чувство одиночества возникло от того, что она выскочила из ванны и прибежала сюда с одним, а здесь все заняты другим.

— А он зачем придет?

— Кто?

— Витя, студент.

Алена все еще надеялась, что соберутся свои, чтобы обсудить школьные дела.

— Ты что… не знаешь? Тебе мать не сказала? Мы сегодня рок-оперу слушаем «Иисус Христос — суперстар». Витя достал. Сейчас Сережка придет, Машка Пронина. Я тебе позвонила…

Алена покорилась обстоятельствам: Сережка придет и рок-опера… Сережка придет!

Лялька и Юрка Лютиков принесли кофе. Заявилась Машка Пронина. Алена надеялась остаться до прихода Сережки в белых джинсах, тянула время. Но Машка тоже захотела примерить. Сто двадцать рэ Машку Пронину не пугали, наоборот, она удивилась, что они стоят так дешево, и сразу посмотрела «лейбл».

— Джапан, — сказала она разочарованно.

Пришел студент Витя, молодой парень, рано полысевший со лба. С ним познакомился у комиссионки Валера Куманин. Они оба отирались там, покупая и перепродавая джинсы, пластинки, французские лифчики. Особый интерес для обоих представляли майки. Студент Витя говорил, что когда-нибудь соберет коллекцию и устроит выставку в музее изобразительных искусств. Попадались всякие: с нарисованными на груди помочами от подтяжек; с ликом Христа; с лохматой головой Демиса Русоса, греческого певца; с изображением челюстей акулы и надписью: «Сила вообще, сильные челюсти — и успех в жизни обеспечен». На некоторых майках: «Мальчики, целуйте меня скорее», «Покупайте только у Бартони», «Лучшая кукуруза в Алабаме», «Американские законы совсем не строгие». Ценился юмор надписей. «Мальчики», которые должны были «целовать скорее», шли на десятку дороже, чем «Кукуруза в Алабаме».

Студент Витя, как истинный коллекционер, приплачивал Валере за каждую новую интересную майку сигаретами, жевательной резинкой. Но одну майку, несмотря на ее редкость, отказался даже взять в руки и посоветовал от нее избавиться. Валера оставил майку себе, носил дома.

С Лялькой студент Витя познакомился, когда она попросила Валеру достать ей джинсовое платье «Тим Дресс». Валера привел своего знакомого, представил студентом, переводчиком, гидом интуриста. Платье французской фирмы студент Витя не достал, но в кружок внедрился, стал часто бывать у Ляльки. Ему нравилась Маржалета.

Алену познакомили с Витей, она сказала: «Очень приятно». Все пили кофе, все по очереди разглядывали пластинку, конверт с портретами певцов-актеров. Одновременно листали альбом, посвященный художникам эпохи Возрождения, говорили о проблеме НЛО, о джинсах, которые Вите надо было продать. Разговор велся, естественно, на джинсовом диалекте. Никто не употреблял слова «размер», все говорили «сайз»; вещи из США — «штатские вещи»; ярлык — «лейбл». Восхищение выражалось однозначно: «фирма». Словечки такого рода стирали свои иностранные грани и становились вульгарно-русскими.

Алена удивилась своим мыслям. Сердце неприятно екнуло. Под всем этим блеском, который ее завораживал и увлекал, все время оставалась тревога о завтрашнем дне, о школе. Алена пыталась заглушить тревогу громким смехом, шутками. Но тревога оставалась. И в разговоре за столом шуршало прямо какое-то тряпичное эсперанто: «Суперрайфл», «Левистраус», «Ликупер», «Ливайс». Вечеринки у Ляльки — «сейшн». Все, кому закрыт доступ на Лялькины «сессии», — «кантри», то есть «сельские». Словечко перекочевало с дисков с записями «кантри» — ковбойских песенок, исполняемых под банджо и гармошку.

Строго говоря, Алена тоже «кантри». У нее бабушка деревенская. И на каникулы Алена ездит не в Сочи, как почти все из кружка Ляльки, а к бабушке в деревню. И отец ее простой шофер, а не художник, как у Юрки Лютикова. И модных вещей, чтобы считаться «девочкой в порядке», у нее нету. И учится она не так блистательно, как Лялька и Сережка Жуков. Лялька приглашает ее на свои музыкальные, танцевальные балдежные «сессии», потому что она веселая, заводная, может быть, потому, что пишет стихи?..

Но она «кантри». Для Ляльки и Машки Прониной японские джинсы за сто двадцать рэ не фирма. Они носят только «класс коттон», только «штатские вещи».

— Ну, что… берем-берем? Порядок? — спросил Витя.

— Нет. У меня родители бедные.

— Я позвоню Нинке Лагутиной, — предложила Маржалета.

— Не надо, — поморщилась Лялька.

— Ну ладно, я ей завтра в школу отнесу. Она возьмет. У нее отец передовик производства.

И все почему-то развеселились, заулыбались. На Алену не смотрели, признаваться в бедности здесь было не принято.

Пришел, наконец, Сережка Жуков. Поздоровался со всеми, со студентом Витей за руку. У него спросили, почему опоздал. Он ответил, что заходил в библиотеку. Глаза у него были усталые, как у человека, который долго читал и никак не может освободиться от прочитанного. Он сел один, в свободном углу, глядя на всех отсутствующим взглядом, потер несколько раз ладонью надбровья. Затем снял очки, посмотрел на Алену, не видя ее.

Когда Сережка пришел в лабораторию, где работал его отец, он не думал, что там занимаются чем-нибудь еще, кроме хлеба и напитков. Но оказалось: лаборатория выполняет и другие заказы. А два человека, помимо своей основной работы, занимаются проблемой происхождения жизни на Земле. Как всякий образованный мальчик, выросший в культурной семье, Сережа с детских лет знал множество расхожих научных сведений: ну, например, что человек произошел от обезьяны. Но только в лаборатории он уяснил, что человек от обезьяны произошел потом, а сама тайна происхождения жизни до сих пор оставалась нераскрытой. Можно было только предполагать, что произошло это на первом этапе путем превращения неживой природы в живую, что в истоках жизни — химическая эволюция. Многие ученые во всем мире пытались смоделировать зарождение жизни с помощью коацерватных капель. Опыт по Бунгенберг-де-Йонгу был настолько прост, что можно было заниматься раскрытием Великой тайны дома, имея колбочки, растворы желатина и гуммиарабика. Сережка натаскал колбочек из лаборатории и сгоряча начал ставить опыты, загромождая в холодильнике все полки своими склянками. Потом понял, что многого не знает, принялся жадно читать все, что ему мог достать отец, все, что могли предложить в маминой научной библиотеке.

С приходом Сережки обстановка изменилась. Маржалета открыла крышку проигрывателя. Лялька выключила верхний свет и зажгла шары-плафоны, установленные на полу. Один шар оказался прямо под ногами у Сережки. Он посмотрел на него, отодвинулся вместе со стулом, взял с полки томик рассказов О’Генри. Привычка к чтению была так велика, что он не мог долго оставаться без книги. Если не было нужной, он читал все, что попадало под руку.

Что-то не заладилось с проигрывателем. Снова зажгли верхний свет, студент Витя проверял, выстукивал, выслушивал, как врач, стереофонические колонки.

— Счас-счас сделаем-заделаем, — сказал он.

Алена подошла к Сережке, заглянула через плечо.

— О’Генри?

Сережка не ответил.

— Ты разве не читал?

— Читал.

— А зачем же?

— А что еще делать?

Алена постояла за его спиной, наблюдая, как Сережка читает. Она поняла, что он не читает, а проглатывает. Это была его манера знакомиться с художественной литературой. Алена отошла от Сережки, усилием воли заставила себя отойти, но ее неудержимо тянуло к этому очкарику. Если бы он знал, до чего она докатилась. «Микробами любуешься, б-р-р!» — сказала она ему, а на другой день раздобыла точно такую же книгу о происхождении жизни и две недели, умирая от скуки, грызла химические формулы, мало что понимая в них, засыпая на каждой странице. Все же основную мысль Алена усвоила, точнее, запомнила, что «в основе зарождения жизни — прогрессивная эволюция все усложняющихся углеродистых соединений». А когда прочитала о возможности существования жизни, в основе которой лежит не углерод, а близкий ему по таблице Менделеева кремний, то прямо обрадовалась наступившей в ее сознании ясности. Она представила образно: кремень — камень. Человек — из камня. Менделеев — из камня. Пушкин — из камня. У всех пра-пра-прадедушка — Камень! Она чуть стихи на эту тему не написала: «Бушевал в мире пламень, с днем рождения, Камень!» Но дальше не пошло.

Алена покрутилась около колонок и снова приблизилась к Сережке. Она давно выбирала момент для разговора, к которому подготовилась. Сережка не участвовал в суете около проигрывателя. И Алена томилась. Это их объединяло.

— Сереж, как ты считаешь, — спросила она, — в основе жизни может быть кремний? Камень-прадедушка? — добавила она.

У Сережки над полукружьями очков брови взлетели, и вслед за этим он странно как-то, сначала удивленно, а затем насмешливо заулыбался.

— Ты что, Давыдова?

— Что? — смутилась Алена. — Следы на земле остались же? Крапива, папоротник… Колючки на крапиве — это же окислы кремния?

— Послушай, Давыдова… — Сережка рассмеялся: — Ой, Давыдова!..

— Что? — Алена почувствовала, что краснеет.

Заиграла музыка, все торопливо, торжественно расселись. Сережка отложил книгу. Алена отошла от него, села на стул у окна так, чтобы «академик» не мог видеть ее лица. Она не слышала музыку, чувствовала только, что продолжает краснеть. «Что я такого сказала? Может, я глупость сказала?» Она не была убеждена в твердости своих знаний. «Может, я что не так поняла?» Ее щеки пылали.