На английском Алену вызвали, она получила четверку и села вполне удовлетворенная. Теперь можно заняться чем-нибудь более интересным. Алена достала сборничек стихов Беллы Ахмадулиной. Она взяла у Ляльки на несколько дней и хотела кое-что переписать. Прозвенел звонок, а она все сидела, переписывала. Ребята потянулись из класса в кабинет химии. Раиса Русакова сказала: «Пойдем, хватит». Алена ответила «сейчас» и продолжала переписывать. Ее поразили стихи о дружбе, посвященные Андрею Вознесенскому. Его стихи Алена любила, хорошо знала и называла поэта «Андрюша Вознесенский» или просто «Андрюша».
«Все остальное ждет нас впереди. Да будем мы к своим друзьям пристрастны! Да будем думать, что они прекрасны! Терять их страшно, бог не приведи».
Девять лет учителя им говорили, что к друзьям нельзя относиться пристрастно, что надо быть принципиальными независимо от того, кто перед тобой, друг или недруг. И вдруг все это оказывается не так. Наверное, Беллу Ахмадулину тоже учили в школе такой принципиальности, и она потому и написала теперь: «Да будем мы к своим друзьям пристрастны! Да будем думать, что они прекрасны!». Алене нравились эти стихи так, будто она сама их написала. Смутно она догадывалась: речь идет о высшем смысле дружбы, которая не отрицает школьной принципиальности и требовательности. Но додумать эту мысль до конца она не успела, торопилась переписывать.
Вернулся зачем-то Валера Куманин. Скорей бы закончить школу, чтобы не видеть его противную сладкую рожу.
Валера закрыл дверь в класс и стоял, держась за ручку, смотрел на Алену, словно ждал, когда она закончит. Наверное, хочет поговорить о письме, в котором она ему кулак нарисовала. Очень нужно. Он для нее не существует. Нет его, и все. Не видит она его в упор.
С той стороны подергали, но Валера держал крепко, только после первого рывка дверь слегка приоткрылась, а потом не открывалась совсем.
— Чего надо? Уборка! — крикнул Валера. Затем взял стул, закрыл им дверь, подергал: крепко ли? Получилось крепко.
— Открой! Ты что? — сказала Алена.
— Кажется, здесь кто-то есть, а я и не заметил. Кактусы собираешь, да? Колючки? А они очень колются?
Он как-то странно засмеялся. Не захихикал, по своему обыкновению, а именно засмеялся, зло, вызывающе. Алена торопливо дописывала последние строчки. Валера подошел совсем близко, наклонился, заглядывая через плечо…
— Отойди, — сказала Алена, отпихивая его. — Открой дверь!
— Стишки про животных?
— Про таких, как ты.
— Люби меня, как я тебя? Ну, люби меня!
Валера расстегнул рывком ворот рубашки и начал кривляться перед девчонкой, почесывая голую грудь, как обезьяна.
— Ты что?
— Товарищ, давайте жениться!
— Ты что говоришь?
— Цитата из классики, дура! «Оптимистическая трагедия». Оптимистическая — это когда человеку хорошо.
Валера нахально смеялся ей в лицо. Он просто ржал. Таким Алена никогда его не видела.
— Цитата из классики, дура. Можешь проверить по телеку. Всеволод Вишневский, «Оптимистическая трагедия».
Он наслаждался своим хамством, поскольку чувствовал себя защищенным цитатой, именем Всеволода Вишневского.
Вообще Валера был уверен в своей защищенности со всех сторон. В газетах он любил читать сообщения о самолетах, потерпевших аварию. Он думал, был почти уверен, что, если когда-нибудь станет падать самолет, в котором он будет лететь, все разобьются, а он не разобьется. Он успеет занять место в хвосте самолета. Растолкает всех и первым запрется в уборной, в самом безопасном месте. Он знает, куда бежать при любой опасности. В мыслях своих, откровенно подловатых, Валера всегда был запертым в уборной. Сейчас он вырвался оттуда и кривлялся перед девчонкой.
— Концерт по телеку видела? Скажи, дает Доронина про березы? — Он пропел: — «Так и хочется к телу прижать обнаженные груди берез».
Кто-то опять начал дергать дверь.
— Уборка! — зло крикнул Валера.
Алена поднялась, чтобы идти. Он толкнул ее в грудь, она села. Алена тут же поднялась снова, на этот раз решительно. И тогда Валера с силой, в которой выразилось все зло, накопившееся против рыжей девчонки, схватил ее за грудь и сжал.
— Ой!
Алена ударила его тетрадкой в лицо.
— Ты что сделал?
На глазах у Алены выступили слезы.
— Что я сделал? Что я сделал?
— Схватил.
— За что я тебя схватил?
— Подлец!
— За что я тебя схватил?
— Узнаешь.
— Ну, скажи, за что я тебя схватил? Стесняешься, да?
Он издевался над ее чистотой и нежностью. Он был уверен, что она не скажет. На улице Валера проделывал это еще в шестом классе. Он прятался в арке старого дома и, когда проходили мимо девчонки, которых он не знал и которые его не знали, выскакивал и хватал какую-нибудь за грудь. Правда, иногда получал портфелем по голове, но ни одна не пожаловалась и не отвела его в детскую комнату милиции.
Валера больше не держал Алену. Он открыл дверь, но за дверью никого не было, и Валера, выйдя первым в коридор, глядя воровато по сторонам, сделал выпад назад и так же сильно и больно схватил Алену за другую грудь. Алена заплакала, побежала по коридору. В конце коридора была приоткрыта дверь в кладовку, где техничка держала ведра для уборки, тряпки, швабры. По коридору шли мальчишки и девчонки из 9 «А», Алена забежала в кладовку, чтобы не встретиться с ними, чтобы они не видели, как она плачет.
Прозвенел звонок. Алена осталась в кладовке. Здесь было пыльно» темно, лежала свернутая дорожка, висели грязные тряпки. Она тоже теперь грязная. Она уже никогда не будет такой чистой, как раньше. Валера ее опоганил. Надо было кусаться, бросать в него книжки, тетради, не подпускать близко. А она сидела, переписывала стихи и ждала, когда он заглянет к ней в тетрадку и ляжет прямо на плечо. И плечо теперь грязное. Алена ударила себя кулачком по плечу и не почувствовала боли. Боль была в сердце, и груди болели не самой болью, а памятью о боли. Пальцы Валеры прошли сквозь одежду. Хотелось скорее искупаться, смыть следы пальцев.
Алена пошарила в сумке, достала половинку голубой плиточки, швырнула ее, не глядя, в угол. Плиточка звякнула о ведро и упала неслышно на тряпки. Чистый голубой цвет — это больше не ее цвет. Она больше не имеет на него права. Теперь ей все равно.
После уроков Марь Яна увидела Алену, хотела подойти к ней, но девчонка убежала, толкнув Мишку Зуева так, что тот ударился в стену.
— Ты что? Во! — крикнул он и кинулся за ней.
— Зуев! — позвала учительница.
Он остановился, обернулся к Марь Яне.
— Ты куда бежишь?
— Никуда. Домой.
Высыпавшие из класса ребята заслонили Алену, которая убегала все дальше и была уже в конце коридора.
— Ну иди! До свидания, — сказала Марь Яна и с озабоченным видом зашагала в учительскую.
Мишка Зуев недоуменно поднял плечи к ушам и так остался стоять.
— До свиданья! Во!
В учительской Марь Яна задержалась, ожидая, когда освободится телефон. Потом, когда освободился, пыталась дозвониться в ателье, где шили ей платье. Набирала номер и, слушая короткие гудки, дольше чем нужно держала трубку около уха.
— Не дозвонилась? — спросила завуч Нина Алексеевна, дымящая, по обыкновению, за своим столом и разгоняющая дым рукой, чтобы лучше видеть Марь Яну.
— Да.
— Ты что?
— Давыдова моя… Что-то с ней происходит. Сейчас толкнула Зуева, убежала. Ну что с ней делать?
— Вызвать отца, чтобы всыпал ей ремня!
— Да я не об этом. Это самая моя любимая девчонка. Стихи пишет, все время пытается мне их читать. А что я понимаю в стихах. Говорит: «Вы любите Исикаву Токубоку?» Ты любишь Исикаву Токубоку?
— А кто это?
— Японский поэт. Анна Федоровна дала мне почитать этого Исикаву Токубоку. Интересный поэт, тонкий такой, знаешь, как папиросная бумага. Все у него прозрачно. Но к Анне Федоровне она не подходит, не спрашивает: «Вы любите Исикаву Токубоку?» А учительница литературы должна располагать…
Марь Яна замолчала, посмотрела на завуча. Нина Алексеевна перестала курить, держала папиросу внизу под столом в вытянутой руке, чтобы дым не ел глаза.
— Ну, знаешь ли, все эти тонкости: любите не любите…
— Надо кому-нибудь проведать ее в больнице, — сказала Марь Яна. — Завтра местком соберем, выделим денег на апельсины.
Она была заместителем председателя месткома. Нина Алексеевна затянулась, снова опустила руку под стол.
— Я схожу. Мы с ней вдвоем остались… Варенья банку отнесу. У меня есть.
Они заговорили об Анне Федоровне. Марь Яна недолюбливала учительницу за высокомерное отношение к тем, кто не следил за новинками литературы, за позу мученицы.
Дверь учительской заскрипела, тихонько приоткрылась, и Марь Яна увидела родные черные глаза и румяные щечки с ямочками. В дверях стояла ее младшая сестра Катька. В одной руке она держала белую пушистую шапку, другой смущенно открывала и закрывала «молнию» на куртке.
— Кто к нам пришел! — радостно сказала Марь Яна. — Ну заходи, заходи!
Но Катька поманила сестру в коридор. Она только в прошлом году закончила школу и, как и в школьные годы, робела заходить в учительскую.
— Что-нибудь случилось? — спросила Марь Яна в коридоре. — Ты почему не на работе?
— Я уволилась.
— Как уволилась?
Они шли по коридору: впереди стройная, с распущенными по плечам темными волосами девушка; за ней — приземистая, полная женщина. Катька заглядывала в открытые двери классов. Найдя пустой, зашла и сразу почувствовала себя уверенней.
— Что я, должна всю жизнь машинисткой работать? У меня спина искривляется.
— Но что-нибудь надо делать. Ты уже со второго места уходишь. И не посоветовалась. Катька, ну что это такое?
— Я с Игорем в Бакуриани еду… Поговори с отцом. Мать согласна.
— Как в Бакуриани? У тебя же соревнования?
— Я там тренироваться буду.
— С горнолыжниками?
— Да.
— Как с горнолыжниками? Ты же в гонке?
— Нэ пэрспэктива! У меня конституция не та, понятно? Что я, с такой конституцией могу догнать Галину Кулакову? А горные лыжи сами едут, аж ветер свистит. Смелость только нужна.
— Ну, смелости у тебя хватает. И ветер у тебя в голове свистит. Катька, когда ты поумнеешь?
— Ну Игорь зовет, понимаешь? И тренер согласен. У них одна девочка заболела. Поговори с отцом.
— Ни за что. Чтоб я родную сестру своими руками толкнула…
— Если ты мне родная сестра, то поговоришь с отцом, понятно? Это не мне нужно, а ему. Я все равно уеду.
— Не понятно, — сказала Марь Яна.
— Не понятно и не надо. Меня Игорь зовет, понятно?
Катька смотрела на Марь Яну строго, требовательно, щеки капризно округлились, ямочки на них пропали.
— Чего надулась, как мышь на крупу? Ну улыбнись, горнолыжница.
И едва Катька улыбнулась, Марь Яна поймала обе ямочки пальцами. Сестры до сих пор играли в детскую игру, придуманную отцом: «А на щеках ямочки — от пальчиков мамочки», — говорил он.
— А этот, твой Игорь, понимает, куда он тебя зовет?
— Он понимает. И я понимаю. Поговори, а?
— Работать кто будет? Не стала поступать в институт, так работать надо.
— Я буду. Я учебники с собой возьму. Буду готовиться в пед, как ты.
Марь Яна внимательно посмотрела в черные, улыбчивые глаза сестры, погрозила пальцем.
— Катька!
И обе рассмеялись.
— Ну правда, буду готовиться.
— Я тебе напишу план.
— Хорошо, — согласилась Катька. — А это чей класс? Это не твой класс?
— Нет, — Марь Яна оглянулась по сторонам. — Нет.
— Ну, я пошла? — Катька на мгновение прижалась к сестре. — Ты у меня замечательная сестренка. И хорошая училка. Все понимаешь. Правда, мне девчонки из твоего класса говорили.
— Что ты врешь, подхалимка?
— Ну, не говорили, я сама знаю. Я уверена.
— Вместе пойдем. Подожди меня внизу.
Марь Яна торопливым шагом зашла в учительскую и направилась сразу за шкафы, где висела одежда.
— Что-нибудь случилось? — с тревогой спросила Нина Алексеевна.
— Конечно, случилось. Катька — это вторая Давыдова. Если не первая! Бросила работу. Я с таким трудом устроила ее в эту чертову фирму. Прямо не успеваешь поворачиваться: в школе — Давыдова, дома — Катька. Не жизнь, а малина.
Но проговорила это Марь Яна не озабоченно, почти весело, а последние слова и вовсе с улыбкой. Она понимала, что «подлая» Катька называла ее «замечательной сестренкой и хорошей училкой», чтобы подольститься, но все равно было приятно. И приятно было думать, что она нужна Катьке и нужна Давыдовой, всей этой «нумидийской коннице», с которой только она одна и может справиться.