Военный дневник человека с деревянной саблей

Пашнев Эдуард Иванович

«… Мы шли пешком. Трамваи стояли без вагоновожатых и кондукторов. А один, без прицепа, даже горел настоящим пламенем. Я очень удивился, потому что не знал, что трамваи горят, – ведь они железные. <…>

На углу, зацепившись головой за низенький зеленый штакетник, лежала убитая лошадь. Впереди слышался непонятный треск и шум, как будто ветер рвал большущий кусок материи на мелкие кусочки. Оказалось, что горит мебельный магазин. Горит одним пламенем, почти без дыма, и никто его не тушит. …»

 

Немало написано книг о войне. И с каждым годом их становится все больше, и никогда их не будет слишком много.

Мы, мальчишки сорок первого – сорок пятого годов, видели войну иначе, чем взрослые, и поэтому я думаю, что и наши воспоминания так же необходимы, как необходимы воспоминания генералов, адмиралов и маршалов.

В сорок первом мне исполнилось семь лет. Я помню себя таким: в одной руке щит – крышка от большой бабушкиной кастрюли, в другой – острая деревянная сабля. Я начинаю свой дневник от имени семилетнего мальчишки, который вступил в войну не на танке, не на самолете, не на подводной лодке, а с крышкой от кастрюли и деревянной саблей. На голове у него была буденовка из газеты с нарисованной звездой.

 

Мир

Перед войной обязательно бывает мир. Мне захотелось вспомнить хотя бы один день мирной жизни из своего детства. И недавно я вспомнил. Это был день моего рождения, пятнадцатое августа. Пришел Шурка Мотин в новых штанах, пришла Катя с голубым бантом. Нарядилась в новое платье моя пятилетняя сестренка Светка, и все мы потихоньку ходили по двору и ожидали, когда мама позовет нас пить ситро за мое здоровье и есть пирожные и конфеты.

Деревянный стол, врытый в землю посередине двора, мама накрыла белой скатертью, поставила вазу со сливами, тарелки, стаканы.

– Прошу всех к столу, – сказала она. Сделала рукой красивый жест и поклонилась, словно Шурка и Катя были очень важными гостями.

Мы уселись вокруг стола, и мама ушла, оставила нас одних, потому что не хотела нам мешать.

По вечерам на стол падала тень от груши, но сейчас было ясное синее утро, и белая скатерть так ослепительно сияла, как будто солнце лежало у нас на столе на тарелке вместе с яблоками. И мы жмурились, ели яблоки и пили ситро большими глотками.

– А почему сливы не растут на акации? – спросила Светка.

И мы все этому тоже удивились: и Шурка Мотин, и Катя, у которой на макушке болтался голубой бант. И тогда я сказал:

– Сейчас будут расти.

Набрал полную горсть слив, подставил к ближней акации табуретку и насадил на колючки все сливы, какие у меня были в руках. И Шурка Мотин, и Катя тоже стали брать из вазы сливы и насаживать их на другие деревья. Когда мама пришла узнать, не нужно ли нам еще чего-нибудь, мой день рождения был в самом разгаре. Мы стояли на табуретках под деревьями, а на акациях вдоль всего забора висели сливы.

– Что это такое? – спросила мама и всплеснула руками.

– Мы сажаем сливы, – радостно объяснила Светка.

Мы посадили все сливы, а потом срывали их по одной и ели. Так закончился мой день рождения. Я думал, это было в мирное время, потому что ярко светило солнце и сливы можно было не только есть, но и играть ими, сажать на колючки акаций, а потом снова срывать. Но оказалось, я ошибаюсь. Семь лет мне исполнилось в августе сорок первого, а война началась в том же году в июне. Выходит, не было в моем детстве ни одного мирного дня, о котором бы я помнил. Когда мы пили ситро, немцы уже второй месяц стреляли по нашим домам и бросали на них бомбы. Просто война к тому времени еще не пришла к нам в город и к нам в дом.

 

Новобранец

У меня был отец, но я о нем редко вспоминал. Он работал каким-то начальником и жил в другом конце города, на другой улице. Часто он приходил, когда я играл на пустыре за сараями с ребятами, и оставлял бабушке подарки для меня. К каждому подарку он обязательно прикладывал шоколад. Он приносил сразу по пять плиток. Но я не ел их просто так, потому что был избалованный, и бабушка варила мне из шоколада густое, тягучее какао.

Когда началась война, отец долго не приходил и ничего не передавал со своим шофером. Я уже совсем забыл о нем, а он вдруг пришел, на себя не похожий, потому что был в военной форме. Мы как раз стояли с мамой во дворе. Он поздоровался с нами, спросил, как мы живем, а потом, когда им с мамой говорить оказалось не о чем, погладил меня по голове.

– Значит, на фронт? – спросила мама.

– Да. – Он уцепил меня за чуб, потрепал. – Что ж он у вас так оброс?

– Некогда сводить в парикмахерскую, – ответила мама. – Когда уезжаешь?

– Сегодня…

Мне стало стыдно за свою лохматую голову, и я попробовал высвободить ее из-под руки отца. Но рука поймала меня за плечо и притянула к себе.

– Отпусти нас на полчасика, – попросил он.

– Пожалуйста, – грустно сказала мама.

Мне не хотелось с ним идти, но по глазам мамы я понял, что отказываться неудобно. Мы закрыли за собой калитку и остановились.

– Куда двинемся? – спросил отец.

Я не знал. Он тоже не знал.

– В этой стороне, что ли, парикмахерская?

И мы пошли в парикмахерскую. Он хотел меня вести за руку, как маленького, но я нагнулся и взял в ладонь камешек. Тогда он обнял меня за плечо, но мне стало неудобно, я присел, высвободился, и мы пошли рядом.

В парикмахерской не оказалось никого. Толстая тетка сидела на подоконнике и ела яблоко. Отец подтолкнул меня к ней.

– Подстригите, пожалуйста, моего новобранца.

Она бросила огрызок в корзину, усадила меня на стул и засунула за воротник холодную салфетку.

– Наголо?

– Нет, зачем же, – сказал отец, – оставьте ему чубчик.

– Вы же сказали – новобранца.

Отец не отозвался на шутку. Машинка щипалась до слез, я жмурился от боли, а когда открывал глаза, видел в зеркале отца. Он сидел, низко наклонившись над столиком, и рассматривал свою фуражку.

Возвращались молча и так быстро, что я еле успевал за ним. У калитки нас ждала бабушка. Отец попрощался с ней, и, не оглядываясь, зашагал к трамвайной остановке. А мы стояли и смотрели, как он шел, а потом как садился в трамвай. И когда он уехал, бабушка сказала:

– А шоколаду не принес. Кончилось твое шоколадное время.

– Почему?

– На войну уехал твой шоколад.

 

Бомбоубежище

Во двор вошел милиционер с большим блокнотом. Он сам открыл калитку и спросил у меня:

– Мама дома?

– Нету.

– А кто дома?

– Бабушка.

– Позови.

Я позвал бабушку. Он с ней поздоровался и, показав глазами на сарай, спросил скучным голосом:

– Опять не готово?

Бабушка тоже посмотрела в ту сторону. Около сарая краснели бугры комковатой глины.

– Копаем, – виновато сказала она. – Аркадий начал, да не успел закончить, ушел на фронт.

Аркадий – это бабушкин сын, мамин брат, а нам с сестрой – дядя. При нем тоже приходил милиционер и спрашивал, почему бомбоубежище не готово, но дядя Аркадий был такой, что не боялся никаких милиционеров.

А когда ему принесли повестку, он прочитал ее, пошел в сарай, выбрал лопату, наточил и начал копать. Бабушка выбежала из дому с заплаканными глазами, стала ему мешать, за лопату схватилась, начала причитать, что он себе заранее роет могилу, что это плохая примета. Дядя Аркадий легко поднял ее и отставил в сторону.

Бомбоубежище дядя Аркадий за один день не успел вырыть. Он думал, тут мягкая земля, а оказалось – глина. Она налипала на лопату – не отдерешь. Дядя Аркадий мучился, мучился с этой глиной до вечера и плюнул.

Милиционер прошел через весь двор и заглянул в неглубокую неровную яму. На дне ямы стояла мутная лужа, в которой плавала щепка.

– Для себя не хотите постараться?

Бабушка кивнула огорченно, а потом с надеждой спросила:

– А может, не будет он бомбить?

Милиционер почему-то ужасно разозлился.

– Откуда я знаю? Вам приказано копать – и копайте. А если не выполните приказ…

– Будем, будем копать, выполним, – быстро пообещала бабушка и тяжело вздохнула.

Когда он ушел, я достал в сарае лопату, разыскал в старом ящике напильник и долго точил. Я решил, что буду сам копать, а то милиционер заберет бабушку. С утра до поздней ночи буду копать. Но в этот день мне не удалось долго поработать. Пришла мама, позвала обедать и еще отругала за то, что штаны в глину испачкал.

 

Радио

Большой черный блин репродуктора с хвостиком посередине висел у нас в угловой комнате.

– Тише! – говорила мама, когда начинали передавать последние известия.

Мы с сестренкой замирали и сидели очень тихо. Но блин противно дребезжал, дребезжание мешало слушать слова, и мама, нахмурившись, повторяла, словно это мы ей мешали слушать радио:

– Тише!

Она хотела услышать что-то очень важное о войне. Мы с сестренкой Светкой следили за ее лицом, чтобы узнать, услышала или нет. И каждый день видели: не услышала.

 

Юркин экипаж

Школа напротив, только перебежать улицу. Мы с Шуркой Мотиным иногда даже зимой ходили в школу без шапок и без пальто. Портфели возьмем – и бегом через трамвайную линию.

В первый класс благополучно бегали туда-сюда, а летом, когда наступили каникулы, нашу школу отдали под госпиталь, а нам сказали, что мы осенью пойдем в чужую, что около маслозавода. Только мы все равно больше учиться не собирались. Юрка из третьего класса встретил нас с Шуркой Мотиным и сказал, что сейчас надо не таблицу умножения учить, а воевать на самолете. Он показал нам настоящий планшет, который подарил ему летчик, стоявший у них на квартире, и сообщил по секрету, что подыскивает себе экипаж. Мы с Шуркой начали его упрашивать, чтобы он взял нас. Юрка сначала не хотел, а потом согласился.

– А где мы возьмем самолет? – спросил я.

– Сталин даст.

Мы засомневались, но Юрка растолковал нам, что надо написать письмо в Москву в Кремль, и Сталин таким смелым ребятам обязательно даст самолет.

Четыре дня мы сочиняли письмо и сочинили так убедительно, что отказать нам было невозможно. Со дня на день мы ждали ответа из Москвы. Юрка нас спешно начал обучать штурманскому делу и высшему пилотажу. Мы расставляли руки в стороны, включали моторы и жужжа летели по пустырю, по приказу нашего ведущего делая правый вираж, левый вираж, «бочку», «мертвую петлю». После «мертвой петли» мы падали в траву и лежали, отдыхая и готовясь к настоящему полету.

Нетерпение подгоняло нас, и мы стали каждый день встречать почтальоншу тетю Риту еще на углу, но ответ так и не пришел. А может быть, мы не успели его получить, потому что началось такое…

 

На крыше сарая

Я стоял на крыше сарая, загородив грудь щитом и воинственно подняв над головой саблю. Мне хотелось с кем-нибудь сразиться, но ни Шурка Мотин, ни Юрка не появлялись. Для верности я постучал саблей по щиту – никого.

Я сел на самый край крыши, положил доспехи рядом и принялся болтать ногами. За сараем был пустырь, там росла высокая трава. Из травы прямо мне на ногу прыгнул серенький в крапинку кузнечик. Я его хотел поймать, но он опять упрыгал в траву.

Стало совсем скучно, и когда где-то загудел самолет, я обрадовался: все-таки развлечение.

Самолет летел оттуда, где солнце, поэтому я смотрел, загородившись рукой от солнца. Он становился все больше и больше, и вдруг из него посыпались черные точки. Три, потом еще три и еще. Было ужасно интересно смотреть. Где-то далеко заухало, и все люди, которые шли по улице и щурились от солнца, останавливались и смотрели вверх.

Соседская коза на пустыре перестала жевать траву и начала испуганно дергать худой шеей веревку.

Мне было совсем не страшно. Я увидел другой самолет, из которого тоже посыпались точки, только тут я подумал, что они больше похожи на восклицательные знаки, падающие боком. А потом появился третий самолет, соседская коза выдернула колышек, к которому была привязана, и побежала, мотая бородой, к дороге.

Черные восклицательные знаки падали где-то далеко, и я никак не мог догадаться, что это бомбы. Я ведь никогда их до этого не видел. Мама тоже не видела, но она сразу догадалась, побежала ко мне через двор и крикнула:

– Слазь оттуда!

Но мне не хотелось слезать, и я еще немного постоял на крыше, будто не слышал. И все люди стояли на улице и во дворах и смотрели на самолеты и на разрывы зениток.

Мама стащила меня на землю, а моя сабля и щит остались лежать на крыше.

 

Осколок

Шурка Мотин, хоть его и дразнят Лягушкой, счастливее меня. Он вообще самый счастливый на нашей улице: у него есть осколок от зенитного снаряда.

– Давай меняться, – предложил я.

– Нет!

Меняться он ни за что не соглашался, но подержать дал. Маленький неровный четырехугольничек металла царапался острыми краями и, если его крепко зажать в кулаке, мог обрезать ладонь.

Я возвратил Шурке драгоценный четырехугольничек и долго ходил вокруг школы, на крыше которой установлены зенитки. Около зениток дежурили девушки-зенитчицы, про них говорили, что во время налета они кричат «мама!», но это, наверное, неправда, потому что мы живем напротив и я сам слышал, как они во время налетов стреляли. Я ходил вокруг и искал в траве осколок, но мне не везло. Я огорчился, тяжело и завистливо вздыхал, и мне даже в голову не приходило, что через несколько дней случится такой налет, после которого на каждом шагу будут попадаться стабилизаторы от зажигалок и осколки весом в несколько килограммов, которые мне и подымать не захочется.

 

Бог

Бомбоубежище мы так и не построили.

У наших соседей старичков Прозоровских в саду между яблонями вырыта и накрыта сверху толстыми бревнами щель, но бабушка не хотела у них одалживаться, и во время воздушных тревог мы прятались под кроватью в маминой комнате.

В этот день мамы с нами не было. В деревне у нас жили родственники, и она поехала туда узнать, не примут ли они нас, пока бомбежки не кончатся.

Воздушную тревогу объявили поздно. Уже совсем темнеть стало, когда самолеты прилетели бомбить. Лежать под кроватью было хорошо и спокойно. Бабушка постелила матрас и дала нам с сестренкой по подушке. Ухало далеко, и мы лежали с открытыми глазами, прислушивались. А потом мы со Светкой уткнулись в свои подушки и закрыли глаза, потому что ухать стало совсем близко. Один раз ухнуло так, что дом задрожал, и в дальних комнатах посыпались стекла, хоть мы и оклеили их газетными полосами. А потом мне показалось, что прямо на наш дом, на нашу кровать, на нас падает бомба. Она завыла не как обычно, когда падает далеко, а с жуткой, нарастающей громкостью. Завыла, завыла, завыла, и ноги у меня, как будто от судороги, стали сгибаться, сгибаться и сгибались до тех пор, пока я не уткнулся лицом в коленки. И еще после этого я продолжал сгибаться, потому что бомба все еще падала и выла. А потом она столкнулась с землей, земля качнулась, и в следующую секунду меня распрямило ветром и бросило к стене. Глухую дверь в комнату дяди Аркадия взрывной волной выбило и раскололо в щепки, кровать, под которой мы лежали, уехала на своих колесиках в сторону. Около глухой двери на тумбочке стояла дорогая бабушкина швейная машинка, она оказалась на полу около самого окна.

Я думал, бабушка кинется к швейной машинке, а она ее даже не заметила, схватила сестренку и через распахнувшееся от взрыва окно спустила в сад и сама тоже вылезла в окно.

– Быстрее! – крикнула она мне.

Одному в пустом, раскрытом настежь доме мне стало страшно, и я выпрыгнул в сад вслед за ними. Бабушка обернулась ко мне и сквозь грохот крикнула, чтобы я показал дырку в заборе. Я догадался, что мы бежим к Прозоровским в бомбоубежище, показал, где отодвигается доска в заборе, и первым скатился по глиняным ступенькам в щель.

Старички Прозоровские сидели рядышком на каком-то ящике. Они испуганно посмотрели в мою сторону. Ухнула близко бомба, и они, как по команде, пригнули головы Из-под досок посыпалась сухая земля, скатился большой комок глины с травой, потому что бабушка торопилась спрятаться от взрывов. Одной рукой она держала сестренку, а другой цеплялась за обсыпающийся край.

– Извините, пожалуйста, – сказала бабушка.

Старички Прозоровские испуганно молчали Поначалу я подумал, что здесь хорошо и совсем не опасно, а потом мне стало еще страшнее. Вся земля вздрагивала, и песок сыпался, даже в перерывах между взрывами, на голову и за воротник. Заплакала Светка.

– Господи! – сказал старик Прозоровский.

Я не хотел плакать, но когда две бомбы упали совсем близко, не выдержал и заплакал. Мне стало обидно, что мама уехала в деревню, а нас не взяла, оставила под бомбежкой.

– Господи! – повторил старик.

Моя бабушка пыталась нас успокоить, она гладила по голове то сестренку, то меня, а потом, будто забыв про нас, принялась торопливо креститься и шепотом быстро-быстро забормотала молитву. Но бог ее не мог услышать, потому что была бомбежка. И тогда бабушка, чтобы все-таки он услышал, стала говорить молитву громче. Она решила, что нам выпало такое наказание потому, что она меня в свое время не окрестила, и давала богу честное слово, что окрестит, если он оставит нас в живых.

Но я знал, что она зря его просит. Бабушкиного бога еще до войны дядя Аркадий убил. Я был тогда совсем маленький, но запомнил все хорошо. Дядя Аркадий пришел домой веселый и решительный.

– Мать, – сказал он, – где у нас топор?

Бабушка загородила дверь на кухню.

– Не дам!

– Мать, бога нет.

– А что есть?

– Я есть.

Он отодвинул бабушку и вошел в кухню. Через минуту вернулся с топором и направился в тот угол, где висела икона. Но там уже стояла бабушка.

– Не дам! – крикнула она и растопырила руки.

Дядя Аркадий засмеялся и потянулся через голову бабушки за иконой. Он был высокий, мускулистый, а бабушка – маленькая, в длинном смешном фартуке. Она отошла в сторону, заплакала и пригрозила:

– Не пройдет это тебе даром, он накажет тебя.

Первое время бабушка все время смотрела в пустой угол, а потом привыкла и не вспоминала даже. И только вот теперь вспомнила.

Бомбежка закончилась, а мы еще долго сидели и не вылезали наружу, пока к нам не заглянул сосед и не сообщил, что у них во дворе упала бомба, ушла на несколько метров в землю и не взорвалась…

Ночью приехала мама. Бабушка встретила ее в дверях и решительно заявила:

– Валентина, я дала слово окрестить Эдика.

– Кому? – удивилась мама.

– Богу.

Мама вздохнула и не стала спорить: не до этого было.

 

Уходим

Старички Прозоровские стояли рядышком в узенькой калитке и грустно смотрели на нас. А мы уходили. Мама звала их с нами, но они одновременно помотали головами и отказались. Они сделались такими старенькими, что им даже стоять около своего дома и то трудно было. Бомбоубежище рыть им никто не помогал, и они на эту работу потратили все силы.

Мы шли пешком. Трамваи стояли без вагоновожатых и кондукторов. А один, без прицепа, даже горел настоящим пламенем. Я очень удивился, потому что не знал, что трамваи горят, – ведь они железные.

Я хотел спросить у мамы, почему их никто не тушит, но она несла ужасно тяжелый чемодан и узел и еще следила за сестренкой, чтоб та не спотыкалась и не смотрела по сторонам. Ей было тяжело, на лбу вздулась синяя жилка, и я не стал спрашивать.

Бабушка тащила тяжелый узел с дяди Аркадиным драповым пальто и еще другими вещами. Светка несла за ноги свою любимую куклу, а я – в одной руке маленький чемоданчик с рубашками, сандалиями и штанами, а в другой – Светкин эмалированный горшок с крышечкой и деревянную саблю.

На углу, зацепившись головой за низенький зеленый штакетник, лежала убитая лошадь. Впереди слышался непонятный треск и шум, как будто ветер рвал большущий кусок материи на мелкие кусочки. Оказалось, что горит мебельный магазин. Горит одним пламенем, почти без дыма, и никто его не тушит.

На тротуаре рядом с магазином валялось много разной мебели: шкафы, диваны, столы. Их можно было подальше оттащить, но никто не оттаскивал, и горящая доска, с треском взвившись вверх, затем упала между шкафами, и они задымились.

– Мам, почему пожарники не едут? – спросил я.

– Не смотри по сторонам.

– Я не смотрю, я бабушку жду.

Бабушку замучил узел. Она так от нас отстала, что пришлось стоять и ждать, когда она подойдет.

Улица, на которой горел мебельный магазин, вела к вокзалу. Мимо нас шло много людей, и никто не обращал внимания на пожар и на убитую лошадь.

Смотреть, как горит, было страшно. И смотреть на людей, как они идут, обгоняя бабушку, тоже почему-то было страшно.

 

На вокзале

Мы пришли на вокзал, а вокзала нету, разбомбили. Ни касс, ни зала ожидания, остался целым только сквер. На лавочках везде сидели люди с узлами. Ни одного свободного места не осталось. Мы сложили свои вещи в кучу прямо на землю, и мама пошла узнать, где можно купить билет.

Бабушка усадила меня и Светку на чемодан, чтоб ноги отдохнули, а сама села на травку. И тут завыла сирена: объявили воздушную тревогу. Все побежали через площадь в бомбоубежище, а мы не знали, что делать. Бабушка выскочила из сквера и стала звать маму:

– Валя! Валя!

Ее толкали со всех сторон узлами, а она не обращала внимания и все звала и растопыривала руки, словно хотела остановить бегущих людей. Светке стало страшно, и она заплакала.

– Бабушка, бабушка! – закричал я.

Но она меня не слышала. Я встал с чемодана и сделал шаг в ее сторону, но тут откуда-то сбоку из-за кустов выскочила мама, схватила меня за руку и стала сама звать бабушку:

– Мать! Мать!

Бабушка наконец обернулась. Она подбежала к узлу, засуетилась: то узел начнет поднимать, то Светку за руку возьмет. Мама держала в одной руке чемодан и сумку с продуктами. Она как бросит все на землю, у бабушки тоже вырвала узел и крикнула:

– Скорее в бомбоубежище!

Мы побежали. Я обернулся: сзади нас бежал железнодорожник и какая-то тетка. А в сквере – никого, одна мама. Она осталась караулить вещи.

В бомбоубежище мы еле протиснулись. Взрывы бомб здесь слышались глухо, потому что мы попали в настоящее бомбоубежище, с толстыми стенами и двухметровым потолком. Я согласился бы здесь сидеть сколько угодно, если бы мама была с нами.

Когда дали отбой, все снова побежали к вокзалу, а мы впереди всех. Смотрим: горят деревянные ларьки, а мама стоит в сквере и машет рукой.

Я думал, мы сядем на лавочку, которая освободилась, и будем рассказывать маме, как мы за нее переживали, но мы похватали вещи и кинулись к воротам на перрон, потому что кто-то сказал, что сейчас подадут поезд.

Нас опять все обогнали: с бабушкой и Светкой разве побежишь быстро? У вагонов толпятся люди – не пролезешь. Мы стали метаться по перрону, пока нас не остановил пожилой железнодорожник и не помог. Он сказал, что подаст Светку в окно, а нам посоветовал лезть, не теряя времени, в вагон.

Мама у нас сильная, она протолкалась скорее, чтобы Светку взять в окно, а мы с бабушкой застряли в дверях. Мне очень неудобно было лезть: обе руки заняты. В одной чемодан, в другой Светкин горшок и сабля. А горшок еще с крышечкой. Я ее через ручку насадил на саблю, чтоб не потерялась, и сабля сейчас мешала: я не мог ее опустить клинком вниз, потому что крышечка свалилась бы. Я просовывал саблю между людьми, а тетка какая-то впереди меня шарахнулась назад и наткнулась. Как закричит:

– Ты чего палки людям в спины суешь?

Как толкнет саблю вниз, а крышечка от горшка и так на самый конец съехала. Она звякнула о ступеньки и покатилась. Надо было лезть в вагон и надо было поднять крышечку.

– Мама, крышечка, крышечка! – крикнул я.

– Куда ты, пацан?

– Бабушка, крышечка! Крышечка же!

Я хотел вылезти назад, но меня подтолкнули, и я очутился в вагоне. Я все-таки хотел вылезти, но тут бабушка поймала меня за руку.

– Бог с ней, с крышечкой.

Мы еще долго проталкивались по вагону, пока добрались до той полки, где сидели мама и Светка. Мама увидела горшок без крышечки, сказала:

– Растяпа!

Но ругать подробно не стала.

Бабушка села на чемодан, а мне хотелось еще посмотреть в окно. Крышечка откатилась на самую середину перрона. Она лежала у всех на виду, и никто ее не поднимал. Люди бежали навстречу друг другу с чемоданами и узлами вдоль поезда и даже не смотрели под ноги.

 

Станция Тресвятская

Мы отъехали не очень далеко, и опять началась воздушная тревога. Машинист остановил поезд, чтоб мы могли попрятаться от самолетов в лесу, но никто не вылез из вагона. Вылезешь, а потом не успеешь сесть. Взорвалась одна бомба, потом другая, все притихли.

– Тут и будет наша железная могила, – прошептала бабушка.

– Как все, так и мы, – ответила мама.

– Господи! – снова не выдержала бабушка.

– Как все, так и мы, – повторила мама.

Поезд снова поехал. Он быстро набрал скорость, и мы помчались подальше от горящего города.

На станции Тресвятской ничего не горело. Тихо… Ветерок… От белого домика через весь двор тянулась веревка, а на ней мотались синие трусы Рядом с другими, пустыми, прищепками сидела птица с длинным раздвоенным хвостом. Она выкрикивала что-то и раскачивалась, балансируя хвостом, чтобы не упасть.

Мы вышли на этой станции. Кроме домика здесь был еще колодец, не деревянный, а из огромной цементной трубы. Взрослая девчонка в белой косынке доставала из колодца воду Она медленно крутила ручку ворота и смотрела не в колодец, а как мы идем мимо.

Дорога была долгая. Станционный домик скрылся из виду, а деревня все не показывалась.

При входе в деревню нам попалась молодая женщина: на голове у нее была фетровая дырявая шляпа, а в руках большой городской ридикюль. Мама сказала, что это Феня-дурочка. Феня стояла, широко расставив ноги, и смотрела на нас. Из-за домов появились мальчишки, один из них свистнул и озорно крикнул:

– Феня, муж приехал, пианину привез!

Она вздрогнула и побежала вдоль улицы, высоко подбрасывая ноги. Мальчишки засмеялись. Они еще ничего не знали, не видели, как горит город, они здесь играли в разные игры, как до войны. На нас мальчишки смотрели с любопытством.

 

Родственники

Мама договорилась заранее с родственниками, чтоб они нас приютили, но сейчас она тревожилась: как-то нас примут? Дело в том, что у нас со Светкой у каждого свой отец. Только у меня городской, а у нее деревенский.

Мой приносил шоколад, а ее привозил картошку. Он, как дядя Аркадий, шофером работал. Я своего-то отца не очень признавал, а Светкиного и подавно. Один раз он привез картошку, а я как раз в это время на своем новеньком трехколесном велосипеде по двору катался. Бабушка ему открыла ворота, чтоб он въехал во двор, и отошла в сторону. Я тоже, чтоб не мешаться, поставил велосипед около ступенек, а сам на ступеньки взобрался и смотрю. Он из кабины высунулся и спрашивает:

– Здорово! Как живешь? Откуда у тебя машина?

– Отец мой подарил,

– Ах так! – сказал он и наехал передними колесами на велосипед, чуть угол крыльца не своротил. И еще задними колесами по нему проехался, смял совсем.

– Ты что? А? – испуганно крикнула бабушка.

– Не шуми, мамаша, я ему куплю новый.

А купил, между прочим, только ботинки в школу ходить и кулек пряников. Нужны мне очень были его пряники. Я один раз от одного откусил и то только потому, что мама заставила.

Светкиного отца на фронт еще раньше, чем дядю Аркадия, взяли. Он уехал, а родственники остались. Бабушка их называла «мешочниками» и, когда они приезжали в город молоко продавать, дальше порога не пускала.

Дом бабушкин, – кого она хочет, того и пускает. Они с мамой один раз из-за этого очень поссорились. Мама хотела родниться с родственниками, а бабушка – нет.

А теперь мы шли и думали: как они нас встретят?

Родственники встретили нас невесело. Самый главный, которого я никогда не видел, Светкин дед, стоял, выпятив вперед черную бороду. Он держал топор в опущенной руке и мрачно поджидал нас. Рубашка у него была расстегнута до самого живота, и он свободной рукой почесывал грудь около маленького желтого крестика, висящего на шее на грязной тесемочке. Его сын Колька держал топор обеими руками за обух и в ожидании, когда мы подойдем, стругал кончик перил на крыльце. Еще на крыльце стояла его дочь Анна с сыном Алешкой.

– Здравствуйте! – сказала мама.

– И без здравствуйте можно, – прохрипел старик и закашлялся. Остальные все промолчали. Старик жестом пригласил нас в дом. На крыльце он повернул ко мне свою бороду и буркнул зло: – Горшок поставь, куда ты его тащишь?

Бабушка тоже поднималась по ступенькам, а потом засуетилась и не пошла в дом, села на крыльце.

– Я что-то устала, здесь пока посижу.

В доме в первой комнате между печкой и дверью стояла длинная лавка. Я сел на нее, но старик толкнул меня в плечо корявой ладонью:

– А ну-ка уйди.

И когда я встал, Колька подхватил лавку и понес на улицу. Назад он вернулся с досками. Старик тоже вышел и тоже вернулся с досками. Не обращая на нас внимания, они стали стучать и строгать. На полу образовалась целая гора щепок.

– Алешка, – позвал старик, – займись делом.

Алешка нехотя начал собирать щепки. Мама подтолкнула меня, чтобы я ему помогал. Я устал после дороги, но не стал сопротивляться. Бабушка остановила меня, шепотом спросила:

– Что они там делают?

– Строят для нас около печки что-то.

– Что?

– Не знаю.

– О господи, дожили! – сказала бабушка.

Когда я вернулся за новой охапкой щепок, Светка уже сидела за столом и ела молоко с хлебом. Алешке надоело таскать мусор, и он тоже взгромоздился на табуретку рядом со Светкой и потребовал себе молока. Пришлось мне одному таскать. А бабушка все сидела на крыльце и вздыхала.

 

Нары

Старик и Колька возились долго. Лишних кроватей у них не нашлось, а доски были, вот они и строили для нас нары около печки. Мама помогала им, когда надо было что-нибудь подержать или подать гвозди. Потом старик сказал:

– Все, готово.

И они с Колькой, забрав топоры и оставшиеся доски, пошли на улицу курить Мы стали устраиваться. Нары мне очень понравились Они были в два яруса, и я сразу полез наверх. Мама подала мне туда чемоданы и узел. Очень удобно получилось: не надо ходить в другую комнату переодеваться – достал рубашку из чемодана и надел.

Одну вещь, дяди Аркадино драповое пальто, мама вечером отнесла нашим родственникам в другую комнату в подарок. Старик за это дал картошки, корчажку молока и большую занавеску, синюю с цветочками. Мы протянули веревку от печки до стены и повесили занавеску. Очень уютно получилось.

Мама и бабушка легли спать на первом этаже, а мы со Светкой устроились на втором. Потом мама сказала нам, чтоб мы спали, и задернула занавеску. Хозяева ходят по кухне, а гостей не видно. Бабушка и мама радовались, что очень незаметно мы устроились, никому не мешаем. Целых четыре человека, а как будто никого нет.

– Как сверчки за печкой попрятались, – сказала бабушка, – хоть начинай по-сверчиному свиристеть.

Сверчки тоже жили с нами на нарах. По вечерам, когда становилось темно, мы слушали их песни. Лежали за занавеской, смотрели в потолок и слушали.

– И когда ж все это кончится? – вздыхала бабушка.

Мама ей не отвечала, но я знал; она тоже думает про хороший день. А пока все дни были плохие, потому что шла война и в деревне появились новые эвакуированные. Они обменивали вещи на молоко и картошку, и глаза у них были печальные.

Среди эвакуированных только одна молодая и очень красивая женщина никогда не унывала. И все ее за это осуждали.

– Клавке хоть бы что, – говорили про нее, – опять патефон завела. – А у нее просто не было вещей для обмена. Она не взяла с собой ничего, кроме патефона, и, когда ей нечего было есть, заводила пластинки. Мама про это узнала и спросила у бабушки:

– Может, позовем ее обедать с нами?

– Как хочешь, – ответила бабушка.

– Эдик, сбегай позови тетю Клаву, – сказала мама.

Я позвал и объяснил, что у нас суп картофельный, она обрадовалась, даже поцеловала меня в щеку, а обедать не пошла.

– Спасибо большое, но я уже пообедала.

Только она неправду сказала, потому что, когда я побежал домой, позади меня раздалась патефонная музыка.

 

Бумажный самолет

Недалеко от дома наших родственников стоит исхлестанный до черноты дождями сруб. И снаружи, и изнутри он почти до самых окошек зарос травой. Я свернул из бумаги галку, подбросил, а ветер подхватил ее и затащил прямо в окно сруба.

Трава после дождя мокрая. Я хотел зажмуриться и пробежать через нее, но меня сразу обдало с ног до головы брызгами, и я отскочил. Пришлось идти в атаку. Хорошо, что саблю захватил. Порубил всю лебеду под самый корень.

К срубу была приставлена такая же старая лестница. Я подобрал галку, попробовал ступеньки (не обломятся ли?) и полез вверх. Сидеть наверху страшновато, но зато здорово и все видно. Я сидел, сидел, Феню-дурочку увидел. Она шла босиком, шла и приплясывала. Юбка у нее сбоку задралась, и одна нога была заляпана в грязь по самую коленку. Я хотел ей, как деревенские мальчишки, крикнуть: «Феня, муж приехал, пианину привез», но увидел, какое у нее доверчивое лицо и какие заляпанные в грязь ноги, и мне расхотелось ее обманывать. Я крикнул:

– Феня! Смотри!

И бросил свою галку, свой бумажный самолет. Она не сразу его разглядела, постояла, потом радостно замахала руками и побежала по траве. Я думал, она его порвет или возьмет себе, а она принесла и протянула мне, чтобы я еще раз пустил.

И мы стали играть. Играли, играли, а потом я кинул самолет высоко-высоко, и вдруг, смотрю в ту же сторону, куда он полетел, – летят еще три. Из белого облака вынырнули такие же маленькие, может, даже еще меньше, чем мой, и летят. Только не игрушечные, а настоящие.

Я скатился с лестницы, больно зацепился локтем, всю руку осушил и через мокрую траву напрямик бросился к дому. Пока бежал, слышал, как где-то далеко, за спиной, несколько раз раскатисто ухнуло.

На крыльце уже стояли старик, Колька, Анна. Негромко переговаривались:

– Тресвятскую бомбят.

– Чего ее бомбить? Там дом да колодец.

– Эшелон, наверное, застукали.

Они замолчали. Я притаился на крыльце и тоже прислушался. Бомбы ухали далеко, глухо, неопасно, но все равно было вокруг тревожно.

 

Повидло

После бомбежки старик взял суковатую палку и зашагал, не оглядываясь, по дороге на станцию. Ветер взъерошил бороду, он поймал ее свободной рукой и пригладил. На станции в белом домике жил его свояк, и он пошел его проведать и узнать, что бомбили.

Колька постоял на крыльце и отправился в сарай стол доделывать. Я принес Анне соломы для печки и пошел помогать Кольке.

Мы долго работали и за стуком не сразу услышали, что Кольку зовут.

– Погоди, – сказал он мне.

Мы вышли из сарая и увидели старика. Я его сначала не узнал: он возвращался домой не по дороге, а по тропинке между полем и садом. И еще я его не узнал, потому что он шел без рубашки, голый до пояса. На нем осталась только одна борода и крестик на веревочке, запутавшийся в волосатой груди. Под мышкой он держал пишущую машинку, а две рубахи, нижнюю и верхнюю, завязанные узлом и раздувшиеся, тащил, согнувшись, на спине.

– Возьми стукалку, – приказал старик.

Колька забрал пишущую машинку и хотел помочь ему нести связанные узлом рубахи, но он зло прохрипел:

– Не трожь – потекет!

– А чё это, батя?

– Повидла.

– Где поджился?

– Эшелон разбомбленный стоит на Тресвятской.

– Ух ты!

– Не ухай, уже часового поставили.

Он протопал по крыльцу, через кухню и скрылся в своей комнате. Они все засуетились, забегали. Колька принес воды, Анна поставила на самый жар чугунок, чтобы вода быстрей согрелась. Старик сидел на табуретке посередине комнаты, курил «козью ногу» и ждал воду. Вся спина, и плечи, и даже брюки были у него густо измазаны в повидле. Алешка крутился около. Он цеплял пальцем со спины у деда повидло и складывал в банку. Старик передергивал плечами и мрачно хрипел:

– Не щекотись.

Заметив, что мы со Светкой стоим в дверях и смотрим, Алешка замахнулся на меня:

– Уходи, ты не наш, а она наша.

И, чтобы доказать это, он ухватил Светку за руку и, подтащив к деду, толкнул к банке, сказал:

– Ешь.

Светка спрятала руки за спину.

– Ешь, – пригласил он еще раз.

Но она стояла как каменная.

– Не бойся, ешь.

Он сам подцепил из банки повидло на свой палец и хотел ей по-родственному сунуть своей рукой в рот, но Светка мотнула головой, и он только измазал ей щеку.

Старик засмеялся, шумно закашлялся дымом, который окутал его бороду. Светка отступила на шаг, повернулась и убежала на кухню. Я помог ей поскорее залезть на нары.

 

Консервы

Мама пришла усталая, молчаливая. Она выслушала бабушкин рассказ о том, сколько старик притащил со станции повидла, и ничего не сказала, легла на спину и закрыла глаза. Мама ходила работать в лесхоз. Сегодня ей обещали выдать хлеба и не выдали. Надо было просить у Анны картошки, чтобы сварить суп, а просить больше она не могла.

Подошел старик, потоптался около печки и постучал согнутым пальцем, как будто в дверь, в столб нар.

– Можно?

Мама одернула платье, села.

– Да.

Он собрал в кулак край занавески, отдернул:

– Валентина, у нас в погребе у самих… а на Тресвятской эшелон разбомбленный стоит.

– Ну и что?

– Мы с Колькой идем. Так что пойдем и ты. Там часового поставили, но вакуированным, каким нечего есть, дают.

Мама молча спустилась с нар, бабушка торопливо вытряхнула в угол какие-то вещи и сунула мне мешок.

– На, отдай.

Но я схитрил, не отдал, а потащился с мешком за мамой. На улице она обернулась и уже остановилась, чтобы прогнать меня, но старик опередил ее.

– Пусть идет… для жалости.

Мешок мама у меня отобрала, когда мы стали подходить к станции. Осталась у меня сабля, с которой я никогда не расставался. Я начал забегать вперед и срубать головы конскому щавелю. Попалась под ноги какая-то бумажка. Колька поднял ее, повертел.

– Бланк.

Прошли еще немножко, и бланки стали попадаться чаще. Они были рассыпаны по всему полю, и некоторые из них ветер время от времени подхватывал с земли и уносил в сторону. И тут мы увидели Феню-дурочку.

Она шла впереди нас, но не по дороге, а прямо по стерне босыми ногами. Подпрыгивала, съеживаясь, и все время наклонялась, подбирая бланки. Одной рукой она прижимала к себе столько, что удержать все не могла, и они у нее сыпались на землю. Но. мы с мамой смотрели не на Феню и не на бланки, а на белый домик, во двор которого, проломав забор, заехал помятый вагон. Около колодца лежало на боку еще два вагона, остальные стояли на путях…

Молодой солдат с винтовкой наперевес ходил в центре разбитого эшелона.

– У консервов стоит, – объяснил старик.

Напротив солдата под насыпью собралось несколько баб, они его о чем-то просили, но он мотал головой и не очень уверенно выкрикивал:

– Отойдить! Стрелять буду.

Два парня незаметно нырнули под вагон, но когда они выскочили назад с ящиком, солдат их заметил, побежал, тяжело топая сапогами, прицелился, но стрелять не стал или, может, не успел. Парни ящик бросили и убежали, но когда часовой на минутку отвернулся от них, подобрали снова и уволокли в кусты.

Вид у часового был растерянный, загнанный, как будто он долго-долго бежал по шпалам в своих тяжелых сапогах и никак не может отдышаться.

Мама смело пошла к женщинам, которые о чем-то просили часового. Подалась всем телом вперед, собираясь перешагнуть ложбинку, и замерла… Между ложбинкой и воронкой от бомбы в густой траве лежала мертвая женщина в шелковых чулках. В откинутой руке она зажимала ручку зеленого, такого же, как у Светки, горшка.

– Не бойся, – подтолкнул сзади старик маму, – это неубитая, это разбомбленная. Здесь их много валяется. А солдат в своих стрелять не станет, он только пужает.

Мама оттолкнула его руку, обошла мертвую далеко стороной, мне махнула рукой, чтоб я шел домой, но я спрятался за куст.

– Отойдите! Стрелять буду, – безнадежным голосом кричал часовой.

– Стреляй! – сказала мама и пошла к вагону с консервами. Бабы двинулись за ней, боязливо галдя. Часовой совсем растерялся, его оттерли от вагона, тогда он забежал сзади и закричал:

– Бери по норме! Десять штук на личность. Кто больше возьмет, стрелять буду.

– А тебе жалко, все одно пропадет, – прохрипел старик, взбираясь по обсыпающейся насыпи.

– А ты куда?

Часовой ткнул его прикладом, и старик съехал назад ни с чем.

– Ты чего толкаешь? – закричал Колька.

– Не подходи, – решительно предупредил его часовой.

И тут он увидел Феню-дурочку. Она положила на траву рядом с мертвой женщиной все собранные бланки и сосредоточенно, счастливо улыбаясь, стаскивала с мертвой чулки.

– Эй! Ты что делаешь? – крикнул часовой.

Феня успела уже снять один чулок, она торопливо натягивала его на свою ногу.

– Эй! Отойди сейчас же!

Но Феня не послушалась, она ухватилась за второй.

– Брось! – срывая голос, крикнул часовой.

Феня не бросила, она пригнулась и потащила женщину в кусты.

Часовой болезненно наклонился над своей винтовкой и выстрелил. Феня-дурочка опрокинулась, будто кто толкнул ее обеими руками в грудь, бабы, испугавшись выстрела, кинулись врассыпную от вагона с консервами. Я увидел маму, с мешком съезжавшую с насыпи. А Феня лежала и не двигалась. Она была в одном чулке, натянутом только до коленки.

– Феня! – крикнул я испуганно, – муж приехал, пианину привез!

Но она не встала, не побежала, она даже не шевельнулась.

Мама зло перекладывала с плеча на плечо мешок с консервами. Я думал, сейчас она их бросит прямо на дорогу. Но она все-таки донесла до дома. И только тут швырнула с грохотом на пол передо мной, бабушкой и Светкой и сказала:

– Жрите!

А сама легла на нары не раздеваясь, лицом вниз. И так всю ночь пролежала. Бабушка утром сварила мясной суп из консервов, но мама не смогла его есть. И на другой день не смогла и вообще не прикоснулась ни к одной банке. Ее начинало тошнить от одного вида этих консервов.

 

Молоко

Пришла зима и засыпала снегом поля. Бабушка стала бояться голода и очень часто вспоминала мою шоколадную жизнь.

– Помнишь, какой вкусный я тебе шоколад варила?

А я забыл. То, что варила, помнил, а то, что он вкусный был, не мог вспомнить. Вот саламата из ржаной муки с маслом – вкусная. Или картофельный суп, если его немножко посолить.

Только соли у нас почти никогда не водилось. Один раз бабушка ходила в Усмань на базар за солью и купила целый стакан за сто рублей. А оказалось, что это не соль, а удобрение какое-то.

А вкусней всего – молоко. Осенью Анна нам давала по кружке, а когда мы остались на всю зиму, перестала наливать даже Светке. И каждый день напоминала бабушке про ложечку:

– Это вам не на базаре ложечкой пробовать.

Я с бабушкой до войны часто ходил на базар. Она всегда брала с собой чайную ложечку. Ей капнут из бидона или из корчажки в ложечку, она попробует и, если молоко хорошее, не пригорелое, спрашивает, сколько стоит.

Анна тоже на тех рядах молоко продавала, но мы ее обходили, никогда у нее не покупали. Один раз только нарочно подошли. Анна говорит:

– Здравствуйте!

А бабушка ей молча протянула ложечку для пробы, как незнакомой продавщице. Попробовала – и как сморщится, как плюнет на землю. И ложечку два раза отряхнула, как градусник. Молоко оказалось пригорелое.

А теперь бы хоть пригорелого, хоть какого. Но Анна злопамятная, она говорит:

– Это вам не ложечкой пробовать.

Как мама уйдет, она доводит этой «ложечкой» бабушку до слез. И совсем довела. Бабушка вдруг стукнулась перед нею коленками об пол. Сама уже на коленях стоит, а сама спрашивает:

– Ну, хочешь я перед тобой на колени стану и прощения попрошу?

– Не хочу.

– Прошу прощения у этого дома и у всех крестьян.

Но Анна сказала, что не хочет, и не захотела. Бабушка зря стояла, все крестьяне ее, может, простили бы, а Анна не простила. Про ложечку вспоминать перестала, зато на другом подловила…

Мама получила в лесхозе немножко муки. Можно оладьи испечь, но оказалось, что нечем подмазать сковородку. А у Анны имелось специальное блюдечко с маслом и куриными перьями, связанными в пучок. Надо макать перья кончиками в блюдечко и мазать сковородку. Бабушка постучалась в комнату к Анне и объяснила:

– Вот оладьи хотелось испечь, Валентина немножко муки получила, но нечем сковородку подмазать. Вы не дадите?

– Возьмите, – сказала Анна.

– Спасибо… А где?

– В сенях.

Бабушка долго шарила в сенях и не нашла блюдечка с перьями. Она вернулась замерзшая, опять постучалась.

– Анна, я не нашла.

– Там же под лавкой стоит в коричневой банке.

– Солидол?

– Да.

– Так ведь это же колесная мазь.

– Не мазь, а чистый солидол, – разъяснила Анна, и бабушка поняла, что она не шутит. – Таким в городах на хлебозаводах формы смазывают. Первый раз слышите, что ли?

Мы слышали не первый раз, мама как-то принесла горбушку городского хлеба, и корочка у него, действительно, попахивала солидолом. Бабушка засомневалась, может, правда, взять для подмазки из коричневой банки, но потом растерянно покачала головой:

– Нет, я так не умею.

Мне очень хотелось оладушков, и когда мы забрались на нары отдохнуть от переговоров, я предложил:

– Бабушка, а давай попробуем солидолом?

Но у нее от растерянности совсем обвисли щеки, и она повторила:

– Нет, я так не умею.

 

Тыква

В лесхозе прекратились всякие работы, и мы остались совсем без ничего. Снег выпал, и стали гулять метели по полю, где мама потихоньку копала свеклу. Мы ее томили в печке маленькими кусочками. Они становились еще меньше и делались такими сладкими, что с ними чай можно было пить. Бабушка и пила по две кружки.

Когда снегу было не так много, мама все равно выходила в поле за добычей. Что-нибудь откопает: или мерзлую картошку в старых лунках, или свеклу. А начались метели, все так позасыпало, что не только старую лунку – грядку не найдешь.

Бабушка сидела у окна и смотрела, смотрела не отрываясь. Она так долго смотрела, что у нее начали слезиться глаза. Я не люблю, когда бабушка плачет, я потрогал ее за плечо:

– Бабушк, что ты делаешь?

– Ничего, смотрю в окно.

– А зачем смотришь?

– Решаюсь, – она вздохнула и повернулась ко мне. – Пойдешь со мной?

– Куда?

– Только мама не должна этого знать.

Мы велели Светке сидеть смирно, оделись потеплее и пошли в соседнее село. Я хотел взять с собой саблю, но бабушка сказала:

– Оставь, не на войну идешь – побираться.

Дорога между нашим селом и соседним была ненаезжена, мы месили, месили снег, пока добрались. У крайней хаты постояли, бабушка помолилась на трубу, из которой шел вкусный дым, попросила бога нам помочь. Потом вспомнила про меня:

– Пошли?

Мы постучались, но дверь оказалась незапертой. В сенях – никого. Бабушка постучала в другую дверь, которая вела в комнаты, а когда она заскрипела петлями, сильно подтолкнула меня вперед, испуганно пряча глаза, прошептала:

– Проси! Ты маленький, тебе легче.

К нам из распахнутой двери шагнула неприветливая тетка в безрукавке и белом платке, низко опущенном на лоб. Она уставилась на нас молча. У нее из-под руки высунул голову мальчишка и тоже вперился своими черными глазами. Бабушка еще раз больно подтолкнула меня к ним и опустила голову. Но я тоже опустил глаза и молчал. Я не знал, какие слова нужно говорить.

– Ну, чего надо? – спросила тетка.

Бабушка робко сделала еще маленький шажок вперед и еще ниже опустила голову.

– Много вас тут ходит, – проворчала тетка. – Мишка, вынеси им по лепешке.

Мишка юркнул и вернулся с двумя оладьями. Не отходя далеко от матери, он опасливо сунул их бабушке в руку и спрятался.

На улице нам с бабушкой сразу сделалось весело. Мы посоветовались и решили эти первые оладьи для почина съесть. А пока ели, подсчитали, сколько принесем домой, если нам в каждом доме будут давать по две штуки.

– А может, где-нибудь, и три дадут, и четыре, – сказала бабушка.

Я с ней согласился, потому что тетка попалась неприветливая, злая, а дала две лепешки, а если добрая попадется? Так она, может, и пять штук даст.

В следующий дом мы не стали стучаться, прошли мимо, потому что оладьи ели. Завернули к третьему. Нас еще издалека увидели хозяева в окно. Они сидели за столом, обедали. Но пока мы поднимались на крыльцо, выскочила девчонка в больших валенках, крикнула:

– Нечего! Нечего!

И захлопнула дверь. И мы услышали, как она с другой стороны закрывает ее на задвижку. Бабушка подняла руку, чтобы постучаться, и опустила, не постучав.

В четвертый дом пустили, но ничего не дали. Мне стало совестно, что я съел лепешку. Там осталась Светка, она тоже хочет есть. Я даже почувствовал, как эта лепешка, вкусная и мягкая, лежит у меня в животе и мешает думать о другом.

Мы обошли много домов, а в сумке у нас было несколько картошин, три кусочка хлеба, вареная свекла – и ни одной лепешки. Выбрали самый богатый по виду дом с резными наличниками, с железным петухом на крыше и решили: вот тут нам обязательно дадут что-нибудь вкусное для Светки. Но вышел хмурый хромой мужик и сказал:

– Ничего нету.

Он взял пустой чугунок из угла, плюнул себе под ноги и ушел в комнату, а мы остались в сенях. Бабушка не уходила и меня держала за руку, думала, может, он что-нибудь вынесет нам. Но он не вынес. Мы повернулись к выходу и одновременно посмотрели на гору тыкв в углу. Столько тыкв, а говорит, ничего нету. Бабушка вдруг наклонилась, когда мы проходили мимо, схватила одну тыкву и спрятала под пальто.

Мы быстро, быстро засеменили подальше от этого дома и, чтобы не идти через все село, свернули между домами в поле и побежали.

– Скорей, скорей! – задыхалась бабушка.

Но мы не могли скорей, потому что проваливались в глубокий снег. Бабушка несла тыкву. Ей было тяжело, над губой выступили капельки пота, но она все пробовала бежать и увязала, снег ее не пускал. Еле-еле выбрались на дорогу.

Мама встретила нас неласково.

– Побирушки! – крикнула она и швырнула куски хлеба и картошку по нарам. Одна картошка упала на пол и куда-то закатилась. Бабушка лазила, лазила в темноте под нарами, но так и не нашла. Она заплакала, забралась на свое место, задернула занавеску и сказала:

– Ну, вот и все, ложусь помирать. Больше не могу.

Я думал: она из-за потерявшейся картошины это сказала, полез, отыскал и положил ей около руки. Но она только погладила меня по голове, а картошку даже не заметила.

 

Смерть

Я думал, бабушка это сказала нарочно. И мама так думала. Легли спать, а ночью проснулись от шепота. Бабушка шептала молитву. Мама разозлилась, что она спать нам не дает, приподнялась на локте, зло спросила:

– Что ты там шепчешь?

– Отпеваю.

– Кого отпеваешь?

– Себя, жизнь свою, – ровно ответила бабушка и через несколько минут снова тоскливо забормотала.

Мама не могла спокойно слушать, она ворочалась так, что скрипели доски. Под утро не выдержала, села и, сдерживая гнев, спросила:

– Перестанешь ты или нет?

После этой ночи мама с ней целый день не разговаривала, злилась, что она не встает. Под вечер положила около руки кусок хлеба и поставила стакан молока, предупредила сердито:

– Не разлей молоко.

А наутро оказалось, что хлеб и молоко не тронуты. Мы все забеспокоились. Мама отдернула занавеску пошире, чтоб побольше свету на нарах было, потрогала бабушку за плечо:

– Мать!

Никакого отклика. Я вспрыгнул на нары, подполз, стараясь заглянуть в лицо, позвал:

– Бабушк!

Мама потянула ее за плечо посильнее, бабушка не сопротивлялась. Она легла на спину и, медленно подтянув руки, сложила их на груди. Глаза ее ничего не выражали, потому что она смотрела не на нас, а в потолок. Когда мама начала сильно трясти ее за плечо, она закрыла глаза.

– Мать, ты что надумала? Мать?

Она стала уговаривать ее выпить молока, поднесла ко рту стакан, влила несколько капель, остальное молоко растеклось по подбородку. Но бабушка не пошевелила рукой, чтобы вытереть, только слегка отклонила голову. Подошел старик, потянул маму за руку:

– Уйди, Валентина.

– А?

– Помирает она, попа надо бы.

Мама не послушалась его, она схватила платок, побежала по деревне в распахнутом пальто разыскивать врача. Нашла ветеринара. Он пришел с неохотой, раздеваться не стал, постоял около нар, за руку бабушку подержал и стал натягивать шапку.

– Что? – спросила мама.

– Ничего.

– Она не больна?

– Нет, смерти ждет.

Мама замолчала, замкнулась в себе. Она стянула наши постели и разостлала их на полу, а сама села у окна. Бабушка осталась одна на двухъярусных нарах. Мама не ложилась спать всю ночь, она даже не постелила себе постель. Я догадался, что она боится, как бы смерть не пришла, когда мы все заснем.

Я тревожно задремал. Проснулся в середине ночи внезапно, с бьющимся от страха сердцем. Мама спала, положив голову на подоконник. За окном то в одном месте, то в другом потрескивал снег. Мне представилось, что вокруг дома ходит смерть и ищет лазейку. Все двери у нас были закрыты на крепкие железные засовы, но я все равно испугался, что она проникнет в дом, когда все спят. Я нащупал рядом с собой саблю, крепко ухватился за рукоятку и притаился. Время от времени я открывал глаза и смотрел на маму. И вдруг мне показалось, что она не дышит.

– Мама, – позвал я.

Она не отозвалась, я с колотящимся сердцем выскользнул из-под одеяла, подошел к ней и понял, что ошибся. Мама спала. От окна несло холодом, растрепавшиеся мамины волосы заиндевели от морозного стекла, а кончики их вмерзли в лед. Когда я разбудил, чтоб она не простудилась, пришлось ей отдирать от подоконника примерзшие волосы.

Бабушка ждала смерти шесть дней, и смерть все эти дни по ночам ходила вокруг дома, а на седьмую ночь скрип снега заглушили моторы. Я подбежал к окну и увидел, что в рощу напротив нашего дома въезжают танки. Их было много, они крутились около нашего дома, устраиваясь на стоянку под деревьями. Мама накинула пальто, вышла на крыльцо. Я тоже оделся и незаметно вышел за ней. Какой-то солдат, проходя мимо, пошутил:

– Встречай гостей, красавица.

– Нет ли с вами врача? – сказала мама.

– А что случилось?

Она рассказала, солдат задумался, потом решительно махнул рукой.

– А ну, где она?

Он пошел вперед нас в дом, так что мы и опомниться не успели. С порога громко спросил:

– Здесь живет мать танкиста? Я привез ей от сына привет.

Он остановился, оглядываясь, и услышал из-за занавески слабый голос:

– Здесь.

Мама вздрогнула, услышав, как ответила бабушка, и лихорадочным шепотом сказала, что сына зовут Аркадием. Солдат кивнул, показывая, что понял.

– Я вам тут от Аркадия, мамаша, подарок привез.

Он подошел к столу и со стуком выложил несколько больших кусков сахару и банку свиной тушенки. Мама отдернула занавеску и увидела, что бабушка уже сидит и смотрит на всех живыми глазами.

– Чаю выпьешь? – спросила она ее.

Бабушка закрыла глаза и открыла, еле слышно сказала:

– Да.

Она выпила целую кружку сладкого чаю и с этого дня начала медленно поправляться. Солдат заходил еще несколько раз, и бабушка слушала его рассказы про дядю Аркадия и вытирала слезы. Он так правдиво рассказывал, что мама, провожая его на крыльцо, спросила:

– А может, правда вы видели Аркадия? Фамилия его Кузнецов. Аркадий Кузнецов, мой брат… Такой крепкий парень. Он не пишет нам, потому что город занят немцами, и он не знает, куда писать.

Но солдат выслушал маму, вздохнул и сказал, что с дядей Аркадием он, к сожалению, не встречался.

 

За дровами

С того дня, как в деревне появились танки, я вместе с другими мальчишками пропадал в роще. Было очень интересно трогать рукой броню, греться у костра.

Танки стояли в роще и в школьном саду, а танкисты жили на квартирах в разных концах деревни. Наш знакомый солдат тоже был танкистом. Он поселился у одинокой бабки Сычихи. И еще два танкиста поселились вместе с ним. У бабки им было удобно и тепло, потому что она дров не жалела и каждый день топила печку как следует. Они сами по утрам кололи и пилили дрова. А один раз взяли топор и пилу, а дров – нету. Только два осиновых бревнышка и остались да еще суковатая чурка и козлы.

Мой знакомый солдат, который вылечил бабушку, и другой танкист, с усами, положили осину на козлы и уже приготовились пилить, но третий танкист, самый главный среди них, командир экипажа, вдруг вбил в чурку топор по самый обух и сказал:

– Нет, братцы, так не годится. Надо бабке дров привезти.

– Конечно, надо, – согласился мой знакомый солдат.

Командир задумался, постоял немного, глядя на вбитый топор, потом стукнул меня по спине и сказал:

– Пошли!

И мы все пошли в рощу. Там между танками горело уже несколько костров. Танкисты подогревали танки и сами грелись. Командир тоже присел и руки протянул к огню, хотя замерзнуть еще не успел, а мой знакомый солдат и другой, с усами, стали чего-то проверять в танке. Потом командир спросил у них:

– Ну как, все в порядке?

– Конечно, в порядке, – ответили они, похлопали танк по гусенице, как будто это была лошадь.

– Вот и отлично.

Он встал и пошел к танку, а про меня совсем забыл, как будто мы с ним никогда не кололи дрова вместе.

– Дядя, – тронул я его за руку, – дядя, возьмите меня прокатиться. Пожалуйста.

– Нельзя, – ответил он и вспрыгнул на гусеницу, а затем скрылся в люке.

Но тут сзади меня подхватили сильные руки знакомого солдата и поставили на танк.

– Пусть прокатится, – услышал я.

Стоять на гусенице было страшно: вдруг поедет. Я взобрался на броню и заглянул в люк.

– Дядя, ну возьмите.

Я знал, что он ни за что не согласится, и вдруг услышал:

– Ладно, лезь сюда.

Он помог мне спуститься в танк и показал, где я должен сидеть. Мы поехали в лес втроем. Мой знакомый солдат оказался водителем. Он сразу взялся за рычаги. А третий танкист остался помогать бабке Сычихе накрывать на стол. Командир приказал ему открыть пару банок тушенки и ждать нас.

Лес был сразу за деревней, совсем близко, только через железную дорогу переехать. Я не успел опомниться, как мы уже были в лесу. В смотровой щели замелькали деревья. Командир открыл люк и стал выбирать дерево, какое получше и посуше. Он выбрал высоченную, почти совсем голую и сухую сосну с кривыми короткими сучьями. Я хотел спросить, как же мы ее повалим, если у нас с собой нет пилы, но не успел. Люк захлопнулся, и мы пошли в атаку. Я почувствовал, как командир сильно схватил меня за плечи и прижал к себе:

– Держись!

Танк взревел и ринулся прямо на сосну. Я закрыл глаза, и тут же мы столкнулись с деревом, и вверху по броне что-то сильно ударило. Когда я открыл глаза, танк стоял и люк был открыт. Мы вылезли, спустились на снег и увидели, что сосна не только упала, но и раскололась на три части.

Мы привязали все три куска к танку и снова забрались внутрь. Обратно ехать было совсем не страшно. В смотровую щель я видел, как бегут по улице деревенские мальчишки и что-то кричат и показывают на нас. Они, наверное, удивлялись, что мы везем на танке дрова. А я был очень горд и, когда мы подъехали к дому Сычихи, нарочно медленно вылезал из башни и потом еще долго стоял на броне и похлопывал рукой пушку, как будто она была моя.

Танкисты собирались распилить и расколоть привезенную из леса сосну, но не успели. Они даже позавтракать как следует не успели. Бабка Сычиха потом жаловалась, что хлеба нарезала, не пожалела, картошку поставила, а есть оказалось некому. Я тоже опомниться не успел, как танки начали выезжать из рощи и из школьного сада. На повороте их заносило, они отбрасывали в сторону тучи снега и с лязгом уносились по дороге. И мой танк тоже загромыхал вместе со всеми. На грохот выбегали женщины из домов, в которых стояли на квартирах танкисты, и молча смотрели вслед и прижимали руками на груди расстегнутые телогрейки.

Танки уносились в ту сторону, откуда по вечерам, когда становилось особенно тихо, доносились глухие выстрелы больших пушек Там был захваченный немцами город, наш город, там была линия фронта. К танкам в деревне все уже привыкли и, когда последний скрылся из вида и наступила тишина, все почувствовали себя сиротливо. Никто не догадался, что началось наступление. Мы все ждали этого дня, а когда он пришел, никто его даже не заметил.

 

Чашка

Несколько дней в деревне не было ни одного солдата, и не у кого было спросить, где немцы. Иногда в небе раздавался тревожный гул самолета, и потом в поле можно было найти листок, на котором серыми буквами было написано: «ПРОПУСК». Под словами был нарисован портрет Гитлера. Мы с Алешкой насобирали много таких бумажек и принесли домой. Вся деревня вчитывалась со страхом в эти пропуска. И вдруг разнеслась весть, что вернулась Клава и принесла из освобожденного города книжку «Рыжик», фарфоровую чашку с ласточками и кусок войлока валенки подшивать. Танкисты в первый же день, как появились в деревне, стали ходить к ней по вечерам слушать патефон. А потом, когда они уехали, и она исчезла. Кто-то видел, как она садилась в машину, кто-то говорил, что прицепилась Клавка сзади за танк. Это так про нее шутили. И вот она вернулась и говорит, что город освободили. Конечно, никто бы ей не поверил, если бы она не привезла вещественные доказательства: кусок войлока, книжку и фарфоровую чашку с ласточками. Она рассказывала всем, что побывала только на окраине, потому что центр города еще заминирован, но завтра возьмет патефон и снова пойдет.

Эвакуированные прибегали к ней по очереди и спрашивали про свои улицы и дома. А потом стали из дома в дом носить чашку с ласточками, потому что это было доказательство, что город снова наш, что город освободили, и всем хотелось потрогать чашку своими руками. Принесли ее и к нам, и сразу все эвакуированные собрались у нас: и те, которые видели чашку, и новые. Они стали вслух мечтать, как вернутся в свои дома, если их только не разбомбили.

Когда все ушли и унесли чашку, старик спросил у мамы:

– Если, говоришь, освободили, когда ж домой?

– Завтра.

– Я вас не гоню.

– Завтра, – повторила мама.

 

Машины и солдаты

А перед вечером началось новое событие. За окном послышался гул. Все побежали смотреть, что это такое. Мы тоже с мамой выскочили на крыльцо. В деревню въезжали машины. За полчаса не осталось ни одного дома, в котором бы не остановились солдаты. А машины все ехали и ехали, и некоторым уже в деревне не было места, и они двигались дальше. Дорога проходила прямо перед нашими окнами. Мы с мамой сели у окна и стали смотреть. Зеленые «студебеккеры» с высокими бортами мчались мимо нашего дома. И нам не надоедало на них смотреть. Мама накинула пальто и вышла на крыльцо. Она стояла там, пока не замерзла, а машины все не кончались. Потом она опять села у окна. Платок и пальто снять забыла, только расстегнула одну пуговицу. А машины все ехали, и в тех из них, которые не были покрыты брезентом, сидели солдаты.

Наступил вечер. Я забрался на нары, но потом снова слез Мама все еще сидела в пальто. Машины не были видны так хорошо, как днем, но от этого они стали еще выше, и их брезентовые верхи проползали темными громадами за садом и пропадали там, где небо было совсем черным. А главное, их было много, и они ехали в ту сторону, где был наш город. Мы сидели, не зажигая лампы и не разговаривая, потому что Светка и бабушка уже спали. Мама и меня несколько раз пыталась уложить. Она отталкивала меня легонько от окна и тут же забывала. А машины гудели, гудели, и вдруг я увидел, как мама закрыла лицо руками, потом быстро их отняла и снова закрыла. А потом одной рукой стала вытирать глаза, и я понял, что она плачет. Я первый раз увидел, как она плачет. Конечно, если бы она помнила, что я сижу рядом, она ни за что бы не заплакала. Бабушка говорила, что она твердокаменная и что из нее слезу молотком не вышибешь. И еще она всем рассказывала, что, когда умер дедушка, ее все соседи осуждали за то, что она шла за гробом с совершенно сухим лицом. А тут ни с того ни с сего заплакала. Я почувствовал, что гул машин и на меня как-то странно действует, и мне тоже хочется плакать. Я думал, что сдержусь, но вдруг всхлипнул, да так громко, что мама сразу услышала. Она повернулась ко мне, схватила за плечо:

– Ты что?

– А ты что? – спросил я и разрыдался.

Она спрятала мою голову у себя на груди, чтобы не слышно было, как я плачу, стала тихо объяснять:

– Я от радости. Глупенький, немцев скоро прогонят, а из нашего города уже прогнали. Завтра мы с тобой уйдем отсюда. Бабушка и Светка пока останутся, а мы пойдем.

Она вытерла своей ладонью мои слезы, подвела к нарам, помогла раздеться, укрыла одеялом:

– Спи!

И сама постояла немного посередине комнаты и стала раздеваться. Я еще очень долго лежал на спине счастливый, с открытыми глазами. И когда засыпал под гул машин, мне очень хотелось дождаться завтрашнего дня, чтобы скорей с мамой идти по дороге вслед за машинами и солдатами. И чтобы в освобожденном городе скорее растаял снег и над домами была бы радуга.

 

Электростанция

Бабушка и Светка остались в деревне еще на некоторое время, а мы с мамой рано утром вышли из дому и вскоре уже мчались на попутной машине вместе с солдатами. С собой мы почти ничего не взяли. Мама ехала с пустой сумкой, а я захватил только свою деревянную саблю. На всякий случай.

Мы доехали до поворота, от которого оставалось до города всего несколько километров, шофер высунулся из кабины и сказал, чтоб мы здесь слезали, потому что ему надо ехать в другую сторону. От поворота пошли пешком, где по наезженной, разбитой колее, а где и совсем без дороги. Город завиднелся вдали, и мама прибавила шагу, так что я за ней едва поспевал.

– Зря я, наверное, тебя взяла, – сказала она вдруг.

Мы подошли к реке. Когда-то здесь был мост, но сейчас от него остались только бетонные быки, вмерзшие в лед. Все большие дома на той стороне, на горе, зияли провалами. От некоторых зданий осталось по одной стене. Не было дороги через реку, не было даже тропинки. Снег лежал ровный, только в одном месте от моста наискосок вели следы. Мама долго стояла перед этими следами, потом сказала мне:

– Пойдешь за мной и будешь ступать след в след.

Я кивнул. Она постояла, оглянулась назад, словно хотела вернуться.

У человека, который прошел здесь до нас, были широкие шаги, и мне приходилось тянуться, чтобы попадать в его следы. Я знал, что река заминирована, и, когда оступался, со страхом закрывал глаза и ждал взрыва. Один раз я совсем неловко шагнул и упал. Хорошо, что мама не видела. Я поскорее встал и догнал ее, не разбирая дороги, потом опять пошел след в след.

Мы благополучно перешли реку по льду и стали подниматься в гору к трамвайной линии и домам. Уже когда поднялись, обернулись, чтобы посмотреть на реку. Она была совсем пустая, если не считать одного человека. Ниже того места, где стояли мы, он тоже переходил реку. Одет он был в полушубок и держал на плече мешок. Минуту или две мы смотрели на него, и вдруг он на наших глазах беззвучно взметнулся снежным конусом вверх и пропал в зияющей черноте реки, словно его никогда и не было. Только тут до нас долетел звук взрыва. Я прижался к маме, а она даже не заметила меня и ничего не сказала, окаменела вся. Никто, кроме нас, этот взрыв не услышал и не прибежал узнать, что случилось.

Мы постояли и пошли вдоль трамвайной линии по берегу реки. Маленькие частные домики уцелели, но они тоже смотрели на нас пустыми окнами. На стенах мелькали надписи: «Проверено, мин нет». Вдоль всего берега тянулись окопы и колючая проволока. В каждый новый переулок мы заглядывали с надеждой, думали: вот дойдем до того угла и кого-нибудь увидим и расскажем, как на реке взорвался человек в полушубке и пропал. И мы, действительно, увидели одного дядьку, но рассказать ему ничего не успели. Он выскочил из дома с огромным узлом, наткнулся прямо на нас и чего-то испугался. Вместо того чтобы остановиться и поговорить, повернулся к нам спиной и побежал вверх по переулку, а потом по лестнице в сторону церкви.

Вскоре показалась башня водокачки. Неподалеку от нее, рядом со столбом высоковольтной передачи, мы увидели какие-то продолговатые предметы, сложенные наподобие того, как складывают на железной дороге старые шпалы. Эти предметы лежали друг на друге крест-накрест высоким штабелем и были занесены снегом. Мы приблизились, и я увидел сначала немецкую каску, торчащую из-под снега, а потом руку, свисающую из самой середины штабеля. Я сам не заметил, как остановился, и, когда мама дернула меня, чтобы я шел, я все еще стоял, потому что понял, что это сложены в штабель не шпалы, а люди в немецкой форме. Их винтовки, каски и ящики с патронами лежали отдельной кучей с подветренной стороны штабеля и не были занесены снегом.

Мама в конце концов дернула меня так, что я чуть не воткнулся в снег, и потащила дальше. Сразу за водокачкой начинался высокий кирпичный забор электростанции. Сквозь проломы в заборе виднелся двор, вагонетки на занесенных снегом рельсах, черная гора угля. По двору ходил человек в пальто и солдатской шапке с опущенными ушами. Когда мы поравнялись со вторым проломом, он посмотрел в нашу сторону, и на его лице блеснули очки.

– Стойте! – крикнул он и взмахнул рукой вверх.

Мы остановились, подумали, что он предупреждает нас о том, что здесь заминировано и нельзя ходить. Человек подбежал к пролому, перелез через него на улицу и, тяжело дыша, сказал:

– Здравствуйте!

Мама ответила ему и потянула меня за руку, но он не дал нам уйти.

– Я главный инженер, – объяснил человек и показал на разрушенную электростанцию, – мне нужны рабочие.

Он еще что-то хотел сказать маме, но за домами неожиданно ухнул взрыв. Звук колыхнул воздух, пробежал сквозь нас, прокатился по льду и заснеженному лугу и затих за рекой. Я подумал, что, наверное, еще кто-нибудь взорвался, и мне стало страшно. Некоторое время мы все напряженно прислушивались.

– Вот, – сказал инженер, – и все-таки мне нужны рабочие. Вам все равно придется куда-нибудь устраиваться. Ну, как, согласны?

Но спросил он как-то неуверенно и все поворачивал голову туда, откуда прилетел звук взрыва, и все прислушивался, не раздастся ли новый взрыв.

– Нет, – ответила мама, – мы пойдем. Нам надо сначала домой.

Она торопливо потянула меня и не дала ни разу оглянуться. Только когда мы сворачивали в переулок, я увидел, что инженер стоит около пролома в заборе и не смотрит в нашу сторону, а прислушивается.

Переулок был завален обломками. Электростанция фасадом выходила сюда, и, когда в нее попала бомба, большой кусок стены вывалился на мостовую и перегородил ее. Противоположная сторона переулка состояла из маленьких домиков и заборчиков. Обломок величиной с кабину автомобиля проломил у крайнего дома стену и лежал посередине комнаты. Заборы и палисадники были погребены под кирпичами, довольно большие куски стены валялись во дворах, даже на соседней улице. Само здание электростанции зияло провалами в нескольких местах. Одна труба чудом держалась в воздухе на оттяжках, вторая провалилась внутрь здания.

Мы с мамой по кирпичам перебрались на соседнюю улицу. Долго шли мимо низеньких окраинных домиков с выбитыми и распахнутыми настежь или, наоборот, заколоченными окнами. Во дворах и на улице лежали сугробы снега. Каменная лестница без перил, что вела вверх, в центр города, тоже была занесена снегом.

Мы вышли на улицу 20-летия Октября не через переулок, а напрямик через развалины. Кто-то уже до нас проложил здесь тропинку.

На рельсах все в том же месте стоял трамвай, который горел, когда мы уходили из города. Изнутри он весь почернел и покоробился, а снаружи на крыше лежал сугроб снега. Около столба со спутанными проводами беспорядочно громоздились большой кучей противотанковые мины, чуть дальше стоял немецкий танк без одной гусеницы с пушкой, повернутой назад А дома нашего не было. Только небольшой бугорок, присыпанный снегом, остался. От соседних домов где печка, где стены уцелели, а от нашего – ничего, только еле заметный бугорок.

Мама растерянно смотрела по сторонам, оборачивалась на трамвай, на другие дома. Она думала: может, ошиблась, а мы совсем не на том месте, где должен быть наш дом… Потом она перестала оглядываться, и мы долго стояли перед снегом и пустотой. Я вспомнил, что один раз так уже было, когда до войны хоронили дедушку.

– Пошли, – наконец сказала мама.

Мы вернулись на тропинку, петляющую по развалинам, спустились по лестнице, где недавно сами проложили дорогу, и снова оказались около электростанции. Через пролом в заборе мы увидели главного инженера. Он отгребал снег от узкоколейки. Увидел нас, оперся на лопату, сказал:

– А, вернулись.

– Да, – ответила мама.

– Вот и хорошо.

– Только нам жить негде.

– Занимайте любой дом.

Он махнул рукой в сторону переулка.

– А как же хозяева? – спросила мама.

– Потом разберемся. Устраивайтесь пока, а то скоро темно будет.

Далеко мы не пошли, мама выбрала угловой дом, который был ближе всех к электростанции. В первой половине дома в большой комнате лежала кирпичная глыба, проломившая стену, а во второй половине и кухня и комната были целы.

В комнате под столом и около стола возвышались сугробы снега: намело в разбитые окна. Мы перетащили кровати в кухню, где было всего одно окно, забитое фанерой, и стали растапливать печку. Когда огонь весело заиграл в печке и кухня наполнилась теплым приятным дымом, мама села на кровать и долго сидела, отогреваясь и постепенно расстегивая одну пуговицу за другой. Я подбрасывал в печку обломки стула, потом попытался засунуть детскую скамеечку, но она не пролезала.

– Что ты делаешь? – сказала мама. – Поставь на место.

Она начала застегивать пуговицы на пальто.

– Мам, куда ты? – забеспокоился я.

– Сиди здесь, сейчас приду.

– А куда ты?

– В сарай за дровами.

Я удивился: зачем идти в сарай, когда здесь столько всякой поломанной мебели, которой можно топить? Я сказал об этом маме, но она ничего не ответила и вышла. Я остался один. За стеной в соседней половине дома лежала каменная глыба, все вокруг было так непрочно и так разрушено и перепутано, что я испугался: а вдруг мама ушла и не вернется больше? В печке догорели ножки стула, и в кухне сделалось сумрачно и холодно. Я нахлобучил шапку и выскочил во двор. Дверь сарая была открыта, и мне сразу сделалось стыдно, что я испугался. Я пересек двор и заглянул в сарай. Мама стояла, наклонившись над ящиком с углем. К себе, прямо к пальто, она прижимала большой кусок антрацита, но почему-то ничего с ним не делала, держала, как куклу, и смотрела в ящик с углем. Услышав, что я стукнул дверью, она вздрогнула и, попятившись от ящика, сказала:

– Иди в дом.

– Зачем?

– Уходи сейчас же в дом, слышишь?! – крикнула она.

Я выскочил из сарая, но в дом не пошел, мне было интересно, что она там такое нашла. Я прокрался вдоль сарая к той стене, где стоял ящик с углем, и заглянул в щелочку. Мама наконец положила кусок антрацита на землю и, наклонившись над ящиком совсем низко, осторожно разгребала руками угольную пыль. Я подвинулся вдоль стены сарая поближе и заглянул в более удобную щель. Мама отгребла несколько горстей угля, и я увидел, что она остановилась и разглядывает тоненькую проволочку. «Мину нашла, – догадался я, – и сама хочет разминировать». Мама еще раз наклонилась к ящику и протянула руки к проволочке, но тут же их отдернула назад и попятилась. Я думал, она сейчас же уйдет из сарая, но она почему-то не уходила. Потом она взобралась на соседний ящик, перевернутый вверх дном, и вдруг прыгнула на проволочку. Я зажмурился, а когда открыл глаза, увидел, что она сидит в ящике на угле и держит в руках проволоку, на которой болтается тряпка. Мама отбросила проволоку и стала медленно вылезать из ящика. А мне вдруг стало очень холодно, и я обнаружил, что сижу в снегу. Я очень испугался, что мама взорвется, как тот дядька на реке, и сам не заметил, как сел в снег.

Мы наложили полную печку угля, и в кухне всю ночь было тепло, но спали мы плохо. Где-то далеко за городом все время ухало, а в соседней половине дома выл ветер.

 

Хлебный магазин

На другой день я проснулся поздно. Мамы в комнате не было. В печке потрескивал уголь, а на плите стояла кастрюля с водой. Я проснулся оттого, что вода закипела и стала выплескиваться на раскаленную плиту. Я подумал, что, может быть, это суп варится, вскочил с кровати, подбежал и скорее снял крышку. Но в кастрюле булькала чистая вода. Я отодвинул ее с конфорки к самому краю и на всякий случай заглянул еще раз. Вода была такая чистая, что я увидел дно кастрюли с выщербленной в нескольких местах эмалью.

Очень хотелось есть. Я оделся и вышел на улицу. Около электростанции возились несколько женщин, они разбирали завал. Мамы среди них не было. Я побежал вдоль забора, заглянул во двор – никого. Электростанция занимала целый квартал, мама могла работать где-нибудь в другом месте. Там, дальше, на соседней улице, тоже слышались громкие голоса.

Я свернул на соседнюю улицу. Здесь, примостившись с тыльной стороны к высокому каменному забору, находился голубой ободранный ларек. Вчера в нем были выбиты окна и дверь, сорванная с петель, валялась в снегу. А сейчас в окнах белела фанера, а дверь открывалась и закрывалась, и из нее выходили люди с хлебом. Такого чуда мне еще не приходилось видеть. Из магазина вышел пожилой дядька в телогрейке с прожженным рукавом. Он в одной руке держал половину буханки, другой отламывал поджаристую корочку и ел.

– Дядь, – остановил я его, – там всем дают хлеб?

Он перестал жевать и ответил:

– Всем, кто работает здесь, на электростанции.

Я обрадовался. Мы-то с мамой работаем. Нас главный инженер сам пригласил. Дядька что-то у меня спросил, но я не расслышал, кинулся со всех ног в магазин. Я так торопился, что на ступеньках перед самой дверью споткнулся и чуть не открыл дверь головой.

Продавщица стояла за прилавком в белом халате, надетом на телогрейку. А за ее спиной на полках снизу доверху лежал хлеб. И очередь всего два человека. Тетка уже получила и укладывала свой хлеб в сумку, а старик протягивал руки, чтобы получить. «Вот мама удивится, когда я принесу и положу на стол буханку хлеба», – подумал я и просунулся нетерпеливо к прилавку за стариком. Наверное, я его толкнул немного, потому что он удивленно обернулся и спросил:

– Ты что, мальчик?

Продавщица тоже на меня посмотрела, и я сказал ей:

– Мне тоже, мы с мамой работаем здесь, на электростанции. Нас сам главный инженер пригласил.

И положил обе руки на прилавок, чтобы никто не мог помешать мне получить хлеб. Но продавщица как-то очень жалостливо посмотрела и ласково сказала:

– Карточки твои где, мальчик?

Я еще тянулся руками к ней, но уже понял, что ошибся, и хлеб здесь не дают, а выдают по карточкам.

– Мы работаем, – отчаянно повторил я.

Тетка уложила свой хлеб в сумку и хотела уйти, но вдруг от самого выхода вернулась назад, старик тоже остался в магазине. Они подошли ко мне. Продавщица перегнулась через прилавок.

– У тебя есть карточки?. – опять спросила она.

– Ты чей? – взял меня за плечо старик.

– Мама твоя где? – спросила тетка.

– Не знаю, – растерянно ответил я. По их глазам было видно, что они жалеют меня и смотрят, как на мальчишку, который потерялся. Мне стало стыдно, я юркнул под рукой у старика и кинулся в дверь, а потом – по улице, не оглядываясь до самого угла. И тут почти наткнулся на маму.

– Ты где шляешься? – накинулась она на меня. – Хочешь на мину нарваться?

Я ничего не хотел, мне было обидно, что все так получилось, и я скорее толкнул калитку и вбежал в дом.

В печке по-прежнему потрескивал уголь, на плите стояла кастрюля, а на столе лежала буханка хлеба с большим довеском. Я не поверил своим глазам.

– Мама, ты уже получила? – радостно закричал я.

– Не смей больше никуда выходить без моего разрешения, – ответила она мне. И больше ругать не стала. Ей было некогда, ее ждала работа. Обжигаясь, она выпила кружку горячей воды с хлебом и ушла. А я остался дома и долго и неторопливо ел хлеб и пил воду, подливая сам себе кипяток из кастрюли.

 

Медный таз

Прошло несколько дней. Мы привыкли к новому дому и стали считать его своим. Как-то вечером мама пришла с работы и сказала:

– А что у нас делается во второй комнате?

Мы взяли лопаты, оделись по-зимнему и открыли дверь. Сугроб снега все еще лежал под столом и у стола. Мне даже показалось, что он увеличился. Мама отодвинула стол к стене, и мы начали выбрасывать снег через окно на улицу. Под снегом попадались битые стекла, и мы их тоже выбрасывали. Потом возились с окнами, закладывали их фанерными листами. И получилась у нас квартира из двух комнат.

Мама уже несколько раз передавала бабушке и Светке хлеб в деревню, а после того как мы помыли полы и натопили и вторую комнату, отпросилась у главного инженера и поехала за ними.

Я остался один на целый день. Сначала я не собирался никуда уходить без разрешения, но меня давно манили пустые дома на горе, а погода, как нарочно, выдалась солнечная, теплая, и я пошел.

Много домов на нашей и на соседних улицах смотрели на мир загадочно безмолвными окнами. Одни хозяева эвакуировались слишком далеко и не могли сразу вернуться, другие никуда не уезжали, но тоже не могли вернуться, потому что их не было в живых. Часто попадались заколоченные досками окна, но двери почти везде были открыты. В ближайших домах на горе мне не удалось ничего найти. Попадались всякие неинтересные вещи: разодранные подушки, одеяла, старая одежда. Но когда я поднялся по ступенькам выше, то сразу, в крайнем доме у каменной лестницы, нашел в сенях лыжи, а на чердаке – пустую клетку для птиц. Я оттащил все это к себе в переулок и снова вернулся на гору. Переходя из дома в дом, я набивал карманы карандашами, тюбиками красок, подобрал ножницы и тоже сунул: хорошая вещь. В доме с верандой наткнулся на медный таз с ручкой. У нас с мамой не было никакой посуды, и я решил, что эта вещь в хозяйстве пригодится. Я нес его домой бегом, прыгая через ступеньку. И сразу же, даже не отдохнув и не съев оставленный мне хлеб, побежал на гору. Я не понимал, что со мной происходит. Мне хотелось находить все новые и новые вещи и бежать с ними вниз, прыгая через две и три ступеньки. Мама жаловалась, что у нас ничего нет, а тут в каждом доме лежат разные вещи, и никто их не берет. Хорошо, что я догадался посмотреть, вот она обрадуется.

В маленьком двухэтажном доме, крытом красной черепицей, все двери во всех комнатах были распахнуты настежь. Отсюда кто-то уже успел унести и посуду, и мебель. Под ногами, как и везде, хрустели стекла, как будто их медленно пережевывал какой-нибудь зверь. На полу рядом с обломками доски валялись атласные карты. Я подобрал их. В другой комнате я нашел катушку из-под ниток и короля червей с оторванным уголком. Я нагнулся, чтобы его подобрать, и не успел, потому что услышал:

– А-а-а!

В дверях стоял старик в шинельном пальто и коричневой шляпе с обкусанными краями. Худая старуха во всем черном испуганно держала его руку.

– Не надо, Яков!

– Попался, фашист!

Он шагнул в комнату.

– Не надо, Яков, – просила старуха.

Я заметался у стены, подбежал к окну, но со второго этажа прыгнуть побоялся.

– А-а-а! – сказал старик и сделал еще шаг. – По чужим домам рыскать? Гады!.. Фашисты!.. Все забрали… За последним пришли!

Он двинулся прямо на меня, волоча за собой старуху. Я отступил назад и прижался спиной к холодной стене. Старуха сделала еще усилие остановить его, она совсем повисла на нем.

– Беги! Убьет! – страшным голосом крикнула она.

Я кинулся в дверь мимо них. Старик вырвался, и я услышал за спиной близкий топот его ног. Поняв, наверное, что не догонит меня, он подобрал обломок доски и яростно швырнул мне вслед. Я пригнулся, но удар пришелся по ногам и немножко по спине. Я скатился кубарем с лестницы и вгорячах довольно долго бежал по улице, ничего не чувствуя. А потом сел на снег и поднялся уже с трудом.

Домой я едва доплелся, прихрамывая и все время присаживаясь отдыхать. Мне больше не хотелось заходить в чужие дома. Я так и убежал с картами, зажатыми в руке, и уже в своем переулке посмотрел на них и выбросил.

Мама, бабушка и Светка приехали и сидели у окна, ждали меня. Я обрадовался им, но вдруг увидел, что они все как-то странно на меня смотрят. Особенно мама.

– Эдик, – сказала она, – где ты взял этот таз?

– В доме с верандой.

– Где?

И пнула его ногой. Зазвенев, он проехал немного в мою сторону, хороший медный таз с ручкой.

– В доме с верандой, – повторил я, – там еще кастрюля осталась, только она дырявая.

– Эдик, отнеси его назад, – услышал я медленные, жесткие слова мамы. – Нам не нужно чужих вещей.

Она села на табуретку и долго ничего не говорила. Я с надеждой посмотрел на бабушку. Она отошла от окна, вздохнула:

– Светланку не в чем купать.

– Все равно, пусть отнесет.

Я наклонился над тазом и опять вопросительно посмотрел на бабушку.

– А в темноте и на мину наступить можно, – опять вздохнула она.

Мама молчала, она почти сдалась. Бабушка тихонько забрала у меня таз и ушла на кухню. Там она его уронила, и он долго и жалобно звенел. Мама не выдержала:

– Никогда не может ничего сделать, чтобы не уронить, – зло сказала она и тоже ушла на кухню. Я, прихрамывая, двинулся к Светке, чтобы с ней поговорить, но она соскочила со стула и бочком, бочком обошла меня, словно я какой-нибудь преступник, и даже закрыла за собой дверь на кухню.

У меня болела нога, и они меня так обидели, что я сел к окну, положил голову на руки и хотел заплакать. Но у меня почему-то не получилось. Я лежал на подоконнике и моргал сухими глазами, а за окном притаился разрушенный город.

 

Почтовый ящик

Мама не хотела больше идти на улицу 20-летия Октября, но бабушку одну она отпустить побоялась, и мы пошли вместе с ней. Бабушка все время смотрела по сторонам спокойно, а когда мы остановились перед небольшой кучей обгорелых кирпичей и железок, оставшихся от дома, она вдруг стянула с головы платок на глаза, прижала его крепко руками к лицу и заплакала.

– Мать, не смей, – потребовала мама.

Но бабушка ее не слушала.

– Боже мой, куда же мы письма получать будем?

– Какие письма? – удивилась мама.

– От Аркадия, сынка моего.

– Найдут нас его письма.

Мы хотели утянуть бабушку от обгорелых кирпичей, но она вырвала руку:

– Идите, а я здесь буду сидеть. Почтовый ящик повешу и буду сидеть.

– Куда ты его повесишь?

– На колышек.

– Где ты возьмешь ящик?

– Здесь поищу.

И она начала прямо голыми руками разгребать талый снег.

Мама ее оттащила:

– Перестань!

Бабушка перестала, но когда мы уходили, все время замедляла шаги и оглядывалась.

А через несколько дней бабушка пропала. После обеда ушла и не вернулась. Две ночи мы почти не спали, потому что ее не было дома… Мы с мамой с ног сбились, всюду ее искали, а потом мама догадалась:

– Постой, а не там ли она? Не на 20-летии Октября?

И точно, она оказалась там. Мы ее еще издалека увидели. Сидит во дворе и копается в обгорелых кирпичах и уже из обгорелых досок и кирпичей шалаш построила. А у дороги, как и говорила, воткнула колышек и повесила на него старый, помятый почтовый ящик. И номер дома написала мелом.

Мама разозлилась так, как она еще никогда не злилась. Она закричала на бабушку, назвала ее эгоистичной старухой и приказала немедленно собираться домой.

Бабушка за две ночи в своем шалаше совсем замерзла, поэтому не стала особенно упираться.

Мама подошла к шалашу, ухватилась за доску и повалила его в снег. Потом мама подошла к почтовому ящику, хотела, наверное, и его повалить, но раздумала. Только спросила:

– Где ты его взяла?

– В соседнем доме уцелел. Их пока никого нет, я и взяла.

– Ну, ящик пусть остается, – сказала мама.

И мы пошли. Бабушка все время оглядывалась. И я тоже оглядывался и видел, как редкие прохожие удивляются. Дома нет, а почтовый ящик висит и писем ждет.

Целый год он висел пустой. А потом мы с бабушкой один раз посмотрели, а там письмо. Дядя Аркадий писал, чтобы мы откликнулись, и мы, конечно, сразу откликнулись и дали ему новый адрес. Но бабушка и после этого не разрешила снять с колышка ящик.

– А вдруг он потеряет новый адрес? – сказала она. – Пусть лучше висит.

Но дядя Аркадий адрес не потерял, и мы скоро получили от него еще одно письмо. В нем он пообещал, что скоро будет Победа, и мы стали ждать Победу.

 

За песком

Зима незаметно кончилась, и наступили теплые дни. Во вторую половину нашего дома вернулся хозяин, высокий сутулый старик со слезящимися глазами. Во время эвакуации у него погибли жена и дочь и сына убили на фронте. Он согнулся от горя и от старости, и смотреть на него было грустно, потому что казалось, что его глаза все время плачут.

Глыба, проломившая стену, все еще лежала в его большой комнате, и он несколько дней подряд ломом отбивал от нее кирпичи и выносил на улицу.

То же самое делали на электростанции мама и другие женщины. Они долбили большие глыбы, стараясь попадать ломами в пазы между кирпичами так, чтобы поменьше получалось половинок и четвертушек и побольше целых кирпичей. В переулке с утра до вечера стоял грохот и стук, и в воздухе плавала нагретая солнцем кирпичная пыль.

В перерыв мама приходила домой усталая, садилась на табуретку, опускала вниз руки и долго так сидела, не раздеваясь и не прикасаясь к еде. Потом она ела суп и снова уходила долбить глыбы, выбирать из битого кирпича хорошие половинки, носить на носилках раствор на второй, а потом и на третий этаж. Электростанция восстанавливалась.

Мама боялась, что я где-нибудь подорвусь на мине или опять принесу ей какой-нибудь медный таз, и не отпускала меня далеко. Она говорила, чтоб я играл во дворе или здесь на улице, но так, чтобы она меня видела. Но играть здесь было не во что, и я тоже выбирал из завала хорошие половинки, бегал с бидончиком за холодной водой к крану, когда кто-нибудь из каменщиков или подсобных рабочих хотел пить, и ездил на машине за песком на другой конец города. Больше всего я любил ездить за песком.

Мама и еще какая-нибудь женщина и шофер, если у него появлялась охота, стояли около заднего или бокового борта и бросали песок все время в одно место, пока не получалась гора. Тогда они переходили к другому борту, а я стоял в кузове с саперной лопаткой и разравнивал песок по всей машине. Он был холодный, и в жаркие дни хорошо было стоять на нем босиком.

После погрузки плечи у меня гудели, я садился поближе к кабине и сладко вдыхал прохладный ветер, несшийся навстречу машине. Мама и другие женщины садились обычно так, чтобы можно было прислониться к кабине спиной. А я всегда подставлял ветру лицо. Воротник рубашки не застегивал, и ветер надувал у меня сзади такой пузырь, что рубашка вырывалась из-под пояса и хлопала по спине. Ветер остужал под рубашкой гудящую спину и плечи, и мне казалось, что так я быстрее отдыхаю. Ладони тоже после лопаты всегда горели, и я их по самые кисти погружал в холодный песок.

Я очень любил ездить за песком. Мама спрашивала, не устаю ли я, но мне было совсем не трудно работать саперной лопаткой. А когда мы разгружали, я даже брал совковую. Шофер откроет борт, мы станем все рядом в кузове, подцепим на лопаты и везем к краю целую кучу песка. Конечно, лопата в два раза больше меня и иногда застревала, но я брал ее обеими руками, упирался животом и не отставал от других. Главный инженер один раз увидел, сказал:

– Ого! Молодец! Вот отремонтируем клуб, будешь бесплатно в кино ходить.

И засмеялся. Он был теперь всегда веселый.

 

Воробьи

К середине лета здание электростанции восстановили полностью, возвели стену, которая выходила в переулок, до самой верхней точки шестого этажа. Но леса еще несколько дней не убирали, и один человек лазил по ним с ведерком и кистью и огромными белыми буквами писал через всю стену и там, где осталась старая штукатурка, и по новым кирпичам, еще не оштукатуренным:

Из пепла пожарищ, руин и развалин мы восстановим тебя, родной город.

Когда он уходил на обед или после смены домой, я забирался на леса и пробовал буквы, высохли или нет. Мне ужасно нравилась эта надпись. Такие слова можно было прочесть и на других домах, но таких огромных букв, которые рабочему пришлось два дня писать, не было нигде.

Потом леса убрали, и мне совсем стало нечего делать. Маму сначала перебросили ремонтировать клуб, но она заболела, и ее перевели в охрану. Теперь она стояла с винтовкой у входа на подстанцию, расположенную на горе на соседней улице, или у главных ворот, через которые по ночам на грузовых трамваях привозили уголь, а я по привычке каждое утро приходил к куче песка, оставшейся от строительства, и сидел на ней.

На короткое время в переулке опять появились рабочие. Они уложили рельсы, поставили на них вагонетку, нагрузили ее битым кирпичом и всяким мусором, но отвезти и высыпать вниз с крутого берега не успели. За ними пришел сам главный инженер и увел их делать какую-то срочную работу во дворе электростанции. А вагонетка так и осталась стоять в переулке на рельсах, доверху нагруженная.

От нечего делать я решил построить в песке город. Прорыл каналы, перекинул через них мосты, возвел по краям города четыре башни. И тут увидел в конце переулка недавно приехавшего из Казани мальчишку. Я знал, что его зовут Лешкой, они с матерью поселились во флигеле за нашим домом. Я даже несколько раз подходил к забору, чтобы познакомиться, но Лешка был лет на пять старше и не обращал на меня никакого внимания. А тут, когда я построил в песке красивый город, сам подошел. Постоял немного и спросил:

– Жрать хочешь?

– Хочу, – не задумываясь, ответил я и посмотрел на него снизу вверх.

– Я и сам хочу, – вздохнул он, сплюнул и наступил ногой на мой город, на крайнюю башню.

Я не обиделся и ничего ему не сказал. Он был в два раза длиннее меня и худее и, наверное, хотел есть в два раза сильнее. Я вспомнил, что бабушка получила хлеб на завтра, и, чтобы подружиться с ним, предложил:

– Хочешь, принесу кусок хлеба? Я сейчас.

– Только быстрей! – крикнул он мне вслед.

Я прибежал домой, сунулся сразу в шкаф и уже отломил горбушку, но унести не успел. Вошла бабушка и отобрала.

– Это что еще такое? – сказала она.

Лешка поджидал меня у кучи с песком.

– Ну, что? – спросил он.

– Бабушка не дала.

Он сглотнул слюну, медленно затоптал по очереди все башни моего города и мосты и предложил:

– Пошли со мной.

Я не стал спрашивать, куда, отряхнулся и пошел. По дороге Лешка все время срывал листья и траву, жевал и зло выплевывал. Он здорово хотел есть и ничего не мог с собой поделать.

– Яблоки любишь? – спросил он у меня.

– Люблю.

– Я тоже люблю.

И сплюнул, и принялся жевать лист. Я подумал: может, мы в сад за яблоками идем? А оказалось, мы идем охотиться на воробьев.

– Держи, будешь мне подавать по одной, – сказал Лешка и высыпал в горсть маленькие гладкие камешки.

Один он сразу зарядил, и мы стали красться к дереву, на котором сидела стайка воробьев. Пращ у него был хороший, сделанный из противогазной резины. Он растягивал его медленно и, приближаясь к дереву на полусогнутых ногах, все приседал, приседал. Камень щелкнул по листьям, стайка улетела, но через мгновение листва опять зашуршала, и на асфальт упал воробей.

– Подбирай! – приказал Лешка.

До вечера мы подбили еще двух воробьев. Стрелял он очень метко. Я безропотно подбирал добычу и подавал ему камешки. Мы вернулись домой усталые, и я полез в карман, чтобы отдать ему воробьев, но он сказал:

– Вместе охотились, вместе и варить будем.

Тут подбежала Светка:

– Эдик, покажи, что у вас, покажи.

– Иди отсюда, – попробовал я ее прогнать.

Но она не уходила.

– Ладно, пусть, – сказал Лешка, – она тоже жрать хочет. У вас есть таганок?

Я притащил таганок, мы развели под ним костер, поставили котелок с водой кипятиться и начали общипывать воробьев.

– На каждого по одному, – мрачно сказал Лешка.

А потом мы сидели вокруг костра, как настоящие охотники, смотрели, как в кипящей воде воробьи гоняются друг за другом, и ждали, когда они сварятся. Светка тоже терпеливо сидела на корточках и заглядывала в котелок.

С дежурства возвратилась мама. Она подошла к костру:

– Что вы делаете?

– Воробьев варим, – пропищала Светка.

Мама наклонилась над котелком.

– Зачем варите?

– Есть, – объяснила Светка.

Мама молча посмотрела на нее, на меня, на Лешку, взгляд у нее становился все опаснее и опаснее. Я на всякий случай отодвинулся от костра. Но она только сказала:

– До воробьев добрались.

И ушла в дом.

Мы поварили их еще немножко, вынули, они сделались совсем маленькие. Попробовали есть и не смогли. Мы не выпотрошили воробьев, только ощипали, и они оказались горькими. Есть их было нельзя. Зато с Лешкой мы подружились.

 

Вторая смена

Вагонетка стояла на рельсах без движения всю неделю. Но как-то утром я проснулся от грохота и увидел в окно, что две женщины везут ее по переулку. С этого момента грохот под нашими окнами стоял беспрерывный. Особенно вагонетка громыхала, когда ее везли назад пустую. Спать я больше не мог. Лешку тоже, наверное, разбудил этот шум. Он перелез через забор к нам во двор и стал звать меня. Бабушка выглянула, сказала:

– Чего тебе надо? Спит он еще.

Но я не спал, и пока она с ним разговаривала через дверь, я перекинул ноги через подоконник. Лешка увидел и, тихонько насвистывая, зашагал в сторону реки. Я его догнал, и мы молча пошли рядом, молча потом сели на траву и стали смотреть на воду.

– Поедем на самолетное кладбище? – предложил он.

– Поехали, – согласился я.

Но мы остались сидеть. На самолетном кладбище мы были только вчера, мы вообще теперь бывали там часто. За городом по трем подъездным путям каждый день подвозили разбитые самолеты, немецкие и наши. Двор авиационного завода не мог их вместить, и самолеты складывали прямо в поле. Мы лазили по кабинам и фюзеляжам, находили для себя разные интересные вещи. Иногда нам попадались клапаны, металлические штуки, напоминающие по форме докторскую слуховую трубку, но только без отверстия. Для неопытных людей этот клапан ничего не значил, но мы знали, что внутри него находится белое густое вещество, которое нам было очень нужно. Порой мы тратили целый день, чтобы разломить клапан на две части. Мы били по нему и железками и большими камнями и, когда он наконец ломался, хватали половинки и принимались нетерпеливо выковыривать то, что нам было нужно. Маленький кусочек белого вещества, брошенный в лужу, секунду шипел и бегал по воде, а потом вспыхивал.

По вечерам после дождя мы ходили по темным улицам и бросали друг другу под ноги это волшебное вещество. И весь наш путь сопровождался треском и огоньками.

– Или поедем на ту сторону, постреляем? – размышлял вслух Лешка.

– Поедем.

На той стороне у нас была спрятана винтовка, а патроны мы всегда привозили с собой. Вообще у нас было три винтовки, но две мы хранили дома Я под крыльцом, а Лешка на чердаке. Стрелять из винтовки первый раз было страшно. Я не стал прижимать ее к плечу, положил на край лодки, зажмурился и нажал на спуск. Пуля ударилась о воду и, взвизгнув, улетела, а нас с Лешкой обдало брызгами. Но потом Лешка научил меня прижимать приклад к плечу, и хоть винтовка больно отдавала, я теперь ее крепко прижимал и зажмуривал только один глаз.

Мы переправились на лодке на ту сторону и с удовольствием выбрались на обдуваемую ветром, сияющую под солнцем сухую песчаную площадку. В конце площадки был воткнут штык, и на нем висела немецкая каска. Штык немного наклонился, и Лешка послал меня поправить. Каска была вся пробита пулями, и я подумал, что надо нам ее сменить, повесить новую.

Лешка высыпал на песок патроны и сказал:

– Ну, давай, ты первый.

Мы постреляли немного в каску, потом до обеда купались и загорали. Разморенный купанием и солнцем, я вернулся домой и, поев, лег спать. Спал я так крепко, что не слышал ни грохота вагонеток, ни вообще ничего. Проснулся вечером и, когда вышел в переулок, увидел там Лешку. Он сидел на вагонетке и от нечего делать царапал обломком кирпича кузов.

– Покатаемся? – предложил Лешка.

И через минуту мы уже бежали за вагонеткой, потом вскочили на нижнюю раму, уцепились руками за кузов и помчались мимо окон по переулку. Вагонетка остановилась за домами. Мы зашли с другой стороны, снова разогнали ее и снова помчались мимо вздрагивающих от грохота окон. Наверное, вначале все решили, что это рабочие электростанции заступили во вторую смену и вывозят битый кирпич, и поэтому не обратили на нас никакого внимания. А мы катались и выкрикивали разные команды, словно были на танке или на самоходной пушке.

И вдруг, когда мы в очередной раз проносились, уже в сумерках, мимо нашего дома, из калитки выбежал наш сосед, старик со слезящимися глазами, и огрел Лешку по спине метлой. А у меня сбил с головы фуражку.

– Я вам покатаюсь! – крикнул он и побежал за вагонеткой, собираясь огреть нас еще раз.

Мы попрыгали в разные стороны. Я бросился наутек и спрятался за дерево. А Лешка так разозлился, что даже убегать не стал.

– Ты что делаешь? – крикнул он старику.

– Я вам покатаюсь, – погрозил тот метлой. – Люди работают, с ног валятся, а им все игрушки. – Но, подойдя к Лешке, почему-то не ударил, а повернулся, сгорбился и поплелся домой. А Лешка, вместо того чтобы остаться на месте, двинулся следом за ним и, не находя других слов, выкрикивал с разными интонациями:

– Ты что делаешь, а?

Но старик ничего ему больше не ответил, закрыл за собой калитку и скрылся в доме.

Лешка совсем разозлился. Он подошел к вагонетке и стал швырять в кузов куски арматуры, железки, большие камни. И вдруг поднял такую глыбищу, какую можно поднять только с очень большой злости.

– Леш, ты чего это? – попробовал я его остановить.

– Не видишь, что ли?

Я постоял, постоял и стал ему помогать. Потом все-таки опять спросил:

– Леш, а зачем мы это делаем?

– Иди принеси лопату, – приказал он.

– А зачем?

– Тащи, потом узнаешь.

Я сбегал домой за лопатами. Ему принес большую, а себе взял маленькую, саперную. Он зло ухватился за лопату и, как мельница, начал забрасывать в вагонетку мусор. На минуту остановился, вытер вспотевший лоб и объяснил:

– Пусть теперь попробует ударить. Мы работаем… во второй смене. Понял?

Я сразу все понял, и мне стало весело. Мы нагрузили вагонетку, забросили наверх лопаты и повезли. На этот раз на грохот выскочила самая вредная тетка в переулке. Я увидел в руках у нее помойное ведро, понял, что она собирается облить нас помоями, и поскорее отбежал в сторону. А Лешка даже не посмотрел на нее, он только еще ниже наклонился к вагонетке и повез ее дальше. Тетка потопталась, потопталась, сделала вид, что вышла просто так, посмотреть, как другие люди работают.

Я незаметно снова пристроился к Лешке, и он мне ничего не сказал. На обратном пути мы прокатились как следует и снова начали нагружать вагонетку. До темноты мы отвезли еще три штуки, груженные с верхом.

Утром мама разбудила меня и сказала, что нас разыскивает главный инженер. Я испугался, думал, он будет отчитывать за самовольство, за то, что без разрешения брали вагонетку, но он сказал совсем другие слова. Хлопнул Лешку по плечу, положил свою ладонь мне на затылок и улыбнулся:

– Молодцы, ребята. Вот построим клуб, будете бесплатно ходить в кино. Это я вам обещаю.

Если бы главный инженер нас не похвалил, мы, наверное, и не подошли бы больше к вагонетке. Но он вдобавок пообещал нас бесплатно пускать в клуб, и мы на другой день опять заявились в переулок с лопатами. Только начали грузить первую вагонетку – Женька прибежал с параллельной улицы. Мы с ним совсем недавно познакомились. Он был хромой, но бегал не хуже других мальчишек, и мы не замечали, что у него одна нога короче. Только когда он стоял, одно плечо у него было ниже другого.

– Чего это вы делаете? – спросил Женька.

– Не видишь, что ли? – буркнул Лешка.

– Работаем, – ответил я и стал подробно объяснять: – За это нас будут пускать бесплатно в кино, когда клуб достроят.

– А можно, я с вами буду? – загорелись у Женьки глаза.

Лешка смерил его взглядом с головы до ног, словно хотел узнать, много ли в нем заключено силы. Потом спросил:

– А лопата у тебя есть?

– Я сбегаю, принесу, я же здесь близко живу.

– Давай.

И Женька побежал за лопатой. Вторую вагонетку мы уже грузили втроем. А потом началось! Это просто удивительно, откуда мальчишки с других улиц узнавали, что главный инженер пообещал всех бесплатно пускать в кино, кто помогает вывозить из переулка оставшийся от строительства мусор. Приходили мальчишки, которых мы с Лешкой никогда не видели. А потом к нам присоединились и взрослые. Они хотели, чтобы в нашем переулке был порядок, и, когда были свободны, брали лопаты и помогали грузить.

Нас теперь было много, и мы разгоняли до грохота даже груженую вагонетку. И кто успевал захватить место, вскакивал на раму, а остальные мальчишки бежали сбоку, как солдаты за танком, и, усиливая шум, кричали: «Ура!»

За три вечера мы столько вывезли мусора, что рабочие электростанции удивились. Главный инженер подумал, подумал и снял двух женщин, что работали в первую смену.

– Они тут сами справятся, – сказал он про нас.

 

С первым паром

И наступил день, когда в переулке стало совсем чисто, можно было кататься на пустой вагонетке, но нам с Лешкой почему-то не хотелось. Мальчишки с других улиц приходили и катались, и никто их не останавливал, потому что они заработали это право. Но в конце концов, чтобы прекратить ненужный грохот под окнами, рабочие сняли рельсы и увезли вагонетку во двор электростанции.

Теперь многие мальчишки, которые помогали вывозить мусор, приходили по вечерам к клубу, садились на бетонные плиты и ждали, когда клуб достроят и станут показывать в нем кино. Мы с Лешкой тоже иногда там бывали, но чаще сидели у себя в переулке на широкой квадратной крышке, которой был закрыт колодец. В боковые прорези и отверстия были видны разные трубы, и мы долго пытались угадать, зачем они нужны, но не угадали.

Вот так сидели мы и в этот день. Подошел Женька, предложил сыграть в крестики-нолики. Мы стали с ним играть, а Лешка сидел рядом и просто так, от нечего делать, подбрасывал вверх монету. Вдруг под нами как что-то зашипит! Мы перепугались, брызнули в разные стороны, а потом собрались в конце переулка и стали с удивлением смотреть, что будет. Сколько дней мы сидели на этой крышке просто так и уже привыкли к ней, как к удобному креслу, и вдруг кресло зашипело и оглушило нас. А из всех отверстий в колонке стал со страшным шумом вырываться пар. Он клубился, сшибался, превращаясь в большое облако, и поднимался все выше и выше. Вот уже и буквы на стене пропали в белом густом тумане. Мы пятились от пара, а он заполнил до краев переулок и стал клубиться над крышами, а во дворе электростанции раздалось «ура», и мы поняли, что это заработала наша электростанция и что через эту колонку она спускает лишний пар. В том конце, где мы стояли, не было пара, и за клубящимся туманом на той стороне тоже проглядывало чистое место.

– Эх, была не была, – крикнул Лешка и ринулся в самую гущу клубящегося пара. Мы с Женькой тоже ринулись, стараясь пробежать как можно скорее, чтобы снова оказаться на чистом месте. Пар оседал на лице и на одежде мелким моросящим дождем.

Когда мы пробежали густое клубящееся облако, туда и обратно несколько раз, то стали совсем мокрыми. Весь переулок, и крыши домов, и забор были мокрыми, как после дождя. И стена электростанции была мокрая, и белые огромные буквы от этого сияли еще ярче. Но больше всех мокрыми и сияющими были мы.

 

Горячка

Не успели мы привыкнуть к парящей колонке, как обнаружилось, что внизу у самой воды из-под крутого берега из огромной трубы бьет чистая вода. Мы с Лешкой видели эту трубу и раньше и даже забирались в нее, но не догадывались, что она тоже принадлежит электростанции.

Вокруг трубы сразу образовалось небольшое озеро горячей воды. И к этому озеру потянулись мальчишки со всего берега. Обычно самые удобные места занимали бабки и малыши, и поэтому мы часто забирались прямо в трубу. Вода шла в половину трубы, но с такой силой, что удержаться можно было, только упираясь руками и ногами в стенки. Один раз Женька не удержался, его понесло, он налетел на меня, нас понесло дальше вместе, мы налетели на Лешку, вытолкнули его и сами вылетели и плюхнулись.

А потом мы научились кататься в трубе, как с горы на салазках. Это Лешка придумал. Во дворе у него валялись две дырявые алюминиевые тарелки, он подобрал их, одну отдал мне, другую взял себе. Женька принес такую же тарелку из дому. Сунул под рубашку – и на улицу.

– Уходите отсюда! – загалдели бабки, купающие малышей.

– Спокойно, граждане, научный эксперимент, – сказал им Лешка и показал тарелку. Потом он для смеха надел ее на голову, и мы с Женькой тоже надели. И так шли мимо бабок и малышей к трубе.

– За мной! – скомандовал Лешка.

Мы полезли с тарелками в трубу. Идти против сильного течения было трудно, но мы наловчились отдыхать. Пройдем шагов пять, упремся спинами и пятками в стенки и висим над быстрым течением, как мосты. Мы с Женькой вскоре забеспокоились. Я подумал, что если так дальше идти, то можно провалиться в тот колодец, через который электростанция выпускает пар, или в какой-нибудь котел с кипящей водой. Мы так долго ползли против течения, что мне казалось, мы уже дошли под землей до нашего дома. Но Лешка все лез и лез вперед ради эксперимента, и мы с Женькой, хоть и сильно отстали, тоже продвигались понемногу. Отверстие трубы, через которое мы вошли, казалось отсюда совсем узеньким и туманным, потому что над водой поднимался пар. Да и нам становилось все труднее дышать.

– Все! – крикнул Лешка. – Отдыхаем – и поехали!

Я попробовал держаться над водой, но ноги у меня дрожали, и я крикнул Лешке, что не могу.

– Поехали! – скомандовал он.

Я положил под себя алюминиевую тарелку, сел на нее, но течение толкнуло меня в спину, вода переплеснулась через голову и понесла по трубе. И мы понеслись, а я услышал, как Лешка сзади закричал восторженно:

– С дороги! С дороги!

И мы с Женькой тоже что-то кричали.

Нас выбросило из трубы одного за другим, как торпеды, и мы, все еще восторженно вопя, плюхнулись в озеро и, когда вынырнули, увидели, что все бабки испуганно держат обеими руками своих малышей и стоят по краю озера, а мы, ошалевшие и распаренные докрасна, барахтаемся, отфыркиваясь и хохоча, оказавшись в самой середине.

 

Уголь

И снова пришла зима. Из ворот электростанции, запорошенная снегом, тянулась узкоколейка. На рельсах стояли две ржавые вагонетки. Узкоколейка кончалась там, где начинались черные горы шлака. Много лет подряд еще до войны и до эвакуации из ворот электростанции вывозили сюда одну за одной вагонетки с огненным шлаком. Сверху он быстро остывал, а внутри несгоревшие частички угля продолжали тлеть и давали тепло.

Все подножье шлаковых гор было изрыто пещерами. Это сделали мы, мальчишки. Электростанция работала с перебоями, и когда она надолго останавливалась, мы рылись в пещерах каждый день, выбирая уголь для своих печек.

У меня тоже было ведро, саперная лопатка и железное сито, согнутое из кровельного железа. На сите я просеивал мелкий шлак и выбирал кусочки угля. Каждый день перед школой я находил себе пещеру и рылся в ней, пока не набирал бабушке топки, чтобы хватило до завтра.

Когда была сильная метель, в школу я совсем не ходил, а за углем ходил. Один раз нашел теплую пещеру, часа три копался, заглянул в ведро – меньше половины. Порылся еще, докопался до горячего шлака. От телогрейки и рук стал подниматься приятный пар, спать захотелось. Я пригнулся, прополз с полметра и лег животом и щекой на горячий шлак, чтоб согреться. Снаружи, где остались мои ноги, мела метель, а здесь было хорошо, приятно кружилась голова. От шлака прямо перед глазами поднимался голубоватый газ с примесью белого пара, и в нем стали вдруг появляться разные лица, как будто я в кино пришел и пускают сразу много лент, только очень медленно. А потом все киноленты оборвались.

Нашла меня соседка. Проснулся я в больнице. Врачи сказали, что я отравился газом. Пока я выздоравливал, электростанция снова заработала. Высокая железная труба выбросила огромный столб густого дыма, и над нашим домом через все небо протянулся колеблющийся развивающийся шлейф, уплывающий дальше по ветру черным облаком.

Вечерами по ржавым рельсам узкоколейки громыхали вагонетки с раскаленным шлаком. Женщины-кочегары тяжело толкали их в гору, а на самой вершине опрокидывали – и вниз летели огни и искры. Некоторые куски долетали до самой реки и с шипением катились по льду заливчика.

Мы, береговые мальчишки, с ведрами, совками и кочережками, только и ждали этого момента, кидались вверх по склону, навстречу летящим искрам и огням, чтобы выхватить самые крупные угли. Шлак на открытом воздухе сразу тускнел, делался серым и неприметным, а каждый несгоревший кусочек угля долго лежал раскаленным.

Женщины-кочегары кричали нам, чтоб мы уходили от греха подальше, но мы их не слушали, окружали со всех сторон ползущую медленно вниз огненную лаву и растаскивали ее совками и кочережками. Жара была такая, что то и дело у кого-нибудь вспыхивали варежки или начинали вдруг дымиться бурки, телогрейка.

Одному мальчишке с соседней улицы не досталось места хорошего, он решил пристроиться сверху лавы, но шлак под ним неожиданно поехал, и в одну секунду он оказался в середине огненной лавы. Одежда на нем вспыхнула, он закричал, скатился пылающим клубком к подножью и побежал. Женщины-кочегары хотели его остановить, чтобы потушить, но он не слышал, что они ему кричали, и бежал по нашему переулку домой к матери. Только около дома удалось его повалить в снег. Потушили, потом отвезли в больницу.

 

Базар

Иногда меня посылали на базар. Я любил туда ходить, мне нравилось смотреть, как люди торгуются, бьют по рукам, играют в три карты. Я-то уже давно знал, что эта игра существует для обмана, но некоторые не знали и попадались в ловушку.

Дядька в кожаном пальто был ужасно ловкий, он перекидывал три карты на маленькой фанерной дощечке и бойко приговаривал:

Дама бита. Выиграл туз. Подставляй картуз.

Табачники на базаре были самые веселые и шумные.

Табачок-крепачок, Закуривай, мужичок —

кричал один, не обращая внимания на милиционера. А что ему милиция, когда он инвалид войны.

Стакан табаку Заменяет стакан коньяку, —

старался второй перекричать первого.

Свежая махорка, Подходи, Егорка!.. —

приглашал третий.

А второй в это время успел переделать свою прибаутку и громко выкрикивал:

Стакан табака Заменяет ведро молока.

Но я не торопился подходить. Я услышал за табачными рядами звук гармошки и стал пробираться туда.

Играл безногий инвалид. Перед ним лежал круг, похожий на циферблат. Против цифры «24» стояла корявая надпись химическим карандашом: «Гармошка».

Безногий играл вальс «Амурские волны». Прервав игру, пьяно покачивая головой, он объяснял собравшимся на концерт, что можно заплатить рубль, крутнуть стрелку и, если она остановится против цифры «24», забрать ко всем чертям гармошку.

Я подумал: вот мама обрадуется, если я выиграю гармошку, заплатил рубль и крутнул стрелку. Стрелка не хотела останавливаться против цифры «24». Но отступать было уже поздно, надо было отыграть свои деньги назад. Я поставил еще рубль, и еще. А потом сидел на корточках над циферблатом и под хохот и советы окружающих крутил стрелку. Фуражка инвалида быстро наполнялась моими рублями.

– Все! – с ужасом сказал я, когда денег не осталось.

– Следующий! – пьяным голосом завопил безногий.

Я отошел в сторону. Вокруг инвалида сгрудились любопытные и загородили от меня циферблат, гармошку и шапку с рублями.

Базар все так же шумел, а в голове вертелось:

Выиграл – получи! Проиграл – не кричи!

 

Разоружение

И был еще один печальный день в нашем переулке и на всем берегу от одного моста и до другого. Женька с параллельной улицы пошел со взрослыми ребятами глушить рыбу и не вернулся. Говорят, у них была противотанковая граната. Взрослый парень хотел бросить ее, но не успел. Граната взорвалась у него в руке, когда он поднял ее над головой. Сам он погиб сразу, еще одного мальчишку ранило в ногу, а Женьке осколок попал в голову.

Через два дня его хоронили. Мы с Лешкой тоже пошли на кладбище, но держались подальше за кустами, потому что Женькина мать страшно кричала и билась в руках у родственников, и мы боялись, что она увидит нас и подумает, что это мы вместе с ним ходили глушить рыбу.

Домой мы вернулись такие печальные, что не сразу заметили машину в переулке. Только когда я вошел в калитку, понял, в чем дело. Из-под нашего крыльца торчали ноги милиционера.

– А вот и хозяин явился, – сказал маме и бабушке второй милиционер, который вошел следом за мной. Наверное, он стоял около машины.

– А что? – спросил я и хотел удрать.

Но он поймал меня и подвел к крыльцу.

Когда они вытащили из-под крыльца тридцать толовых шашек, похожих на куски хозяйственного мыла, две противотанковые гранаты, несколько штук лимонок, одну немецкую гранату с длинной ручкой, бабушка чуть не умерла со страху.

– Боже мой, неужели под нас столько было заложено? – спросила она.

– Без запалов же, – объяснил я.

Мама смотрела, смотрела да как треснет меня по затылку. Я еле удержался на ногах.

– Так его, – сказал милиционер.

После разоружения у нас на весь берег от Чернавского моста до Вогрэсовского остался один танк. Он громоздился на лугу около самой воды и смотрел пушкой на левый берег.

Внутри пахло ржавым железом, валялись потускневшие пулеметные гильзы и всякий мусор.

Каждый раз, опускаясь в люк, я немножко боялся. Танк все-таки чужой, немецкий. Я знал, что он пустой, но все же было страшно: а вдруг, когда я спускаюсь, кто-нибудь схватит меня за ноги? Но никто не хватал, глаза привыкали к темноте, и я, поборов страх, начинал двигать рычагами.

Как-то, спустившись в люк, я наклонился и… замер. На меня из темноты смотрели холодные, неподвижные, но живые глаза. Я не сразу понял, что это гадюка.

Мне повезло: она так и осталась в неподвижности, а я выскочил наружу и, отбежав на несколько метров, сказал ребятам:

– Гадюка в танке.

Мне не очень поверили, но проверять никто не захотел. Больше я не лазил в танк, и все береговые мальчишки не лазили, потому что стало известно, что в танке поселилась гадюка.

 

Салют салютов

Это случилось ночью.

Меня разбудила темнота, густая, душная. Обычно я поворачивался на другой бок, накрывался с головой и засыпал снова. Но сейчас за окном было так черно, как будто наш дом провалился под землю. Кто-то быстро-быстро забарабанил в окно:

– Вставайте!

Крикнул и убежал. Мама вскинулась и замерла, вцепившись в грядушку кровати. Мимо дома тревожно протопало еще несколько человек, потом кто-то из них свернул к нашему окну, и мы услышали снова стук в стекло и радостный голос:

– Победа!

Мы очень ждали этот день, но не поверили, пока не вышли на улицу. По переулку к центру города бежали люди. А над городом с каждой минутой все больше и больше светлело темное небо. Ракеты – синие, зеленые, желтые, красные. Их искрящиеся огни переплетались и сыпались на землю дождем искр Победы. Я подумал, что победа – это когда ночью светло, как днем.

Я тоже побежал по длинной лестнице от берега реки к центру города – туда, где рождались такие красивые огни.

Я бежал быстро, но, наверное, прибежал на площадь последним. Все уже были здесь, все уже праздновали Победу. Какой-то солдат забрался на крышу драмтеатра и пулял праздничные огни не в небо, где, казалось, для них уже не оставалось места, а вниз на площадь, прямо в толпу. И никто на него не обижался, никто не боялся обжечься. Люди со смехом шарахались, а мы, мальчишки, старались, наоборот, завладеть огнем, ударяющимся об асфальт и рассыпающим по асфальту искры. Ведь это были огни Победы.

Сегодня мне тридцать три года. Каждый праздник я прихожу на площадь и жду, когда начнут пускать ракеты. И глядя на их радостный разноцветный полет в небо, я всегда думаю о том, что это огни Победы. Да здравствует Победа!