После поспешного папиного отъезда всю ответственность за мое воспитание взяла на себя бабушка. Мой первый день рождения был ознаменован чудесным тортиком с глазированной уточкой наверху, который испекла моя крестная, тетя Конни. Она и крестный, дядя Кевин, в детстве служили для меня главным источником радости, счастливых впечатлений и единственной связью с нормальной жизнью.

Мой второй день рождения ознаменовался маминой «смертью». После папиного отъезда она ежедневно глотала массу таблеток из числа тех, что отпускаются строго по рецепту врача, и в тот день, вероятно, немного перестаралась. Она зашла в гости на свою прежнюю работу, спокойно пила там кофе и болтала, а потом без всякого повода вдруг потеряла сознание и упала лицом на стол. Сердце остановилось, мама перестала дышать, и друзья срочно запихали ее в машину и отвезли в больницу Святого Винсента, которая, к счастью, находилась за углом. После семи минут пребывания в состоянии клинической смерти ее удалось оживить.

У мамы была эмболия – состояние, при котором кровь свертывается и в ней образуется пузырек воздуха, проникающий в мозг (а иногда в легкое), что и вызывает смерть. После маминой «смерти» и воскрешения у нее оказалась пораженной левая височная доля мозга, что привело к нарушениям речи, некоторым расстройствам умственной деятельности и вдобавок ко всему к эпилепсии. Ей пришлось заново учиться писать, пользоваться ножом и вилкой и восстанавливать некоторые провалы в памяти. Первый эпилептический припадок случился у нее сразу же после возвращения из больницы. Потом они повторялись, всегда неожиданно и без всякого предупреждения. Она валилась на пол и начинала судорожно дергаться, а глаза закатывались так, что были видны одни белки. При этом мама скрипела зубами и иногда прикусывала язык. Бабушке пришлось учиться оказывать ей первую помощь при таких приступах.

Когда мама заболела, я стала проводить много времени на молочной ферме у моих крестных родителей. Она находилась в Гипсланде, в небольшой долине, окруженной горными хребтами, на склонах которых под безжалостным солнцем росли только одинокие, похожие на призраки эвкалипты. Ближайшие соседи жили в нескольких милях от нас, а почту доставляли раз в неделю и бросали в старый молочный бидон, прибитый к воротам, до которых от дома надо было идти минут тридцать. Целыми днями мои крестные родители доили коров, вычищали навоз из хлева, заготавливали сено, а я с удовольствием им помогала и на своих коротких пухлых ножках едва поспевала за дядей, когда он взбирался по склонам холмов, разыскивая отбившуюся от стада скотину. А кроме того, я лазила по деревьям и играла в прятки со своей собачкой Грошиком, таким же странным гибридом, как и я сама, – помесью гончей и фокстерьера, и эти счастливые занятия заполняли все мои дни и надежно ограждали меня от наркотического тумана, в котором проходила жизнь моей матери.

Став немного постарше, я начала понимать, что скорее всего моя мама никогда не станет похожей на тех матерей, которых я видела по телевизору. Мы никогда не будем вместе печь всякие вкусности, и она никогда не будет играть со мной. И я могу только мечтать о такой жизни, в которой мамы расчесывают волосы своим дочкам и читают им на ночь сказки.

К тому моменту, когда мне исполнилось четыре года, мама существовала в отдельном, совершенно изолированном мире своей болезни, и иногда за несколько дней или даже недель я ни разу не видела ее. Дверь в ее комнату с блестящей, слишком высокой для меня хромированной ручкой всегда была плотно закрыта и приотворялась лишь на секунду, чтобы впустить или выпустить бабушку.

Мы с бабушкой жили в соседней комнате, маленькой и вытянутой, больше похожей на обувную коробку, с единственным окном, выходящим на старый, выцветший забор. Бабушкина кровать стояла прямо у этого окна, и она категорически отказывалась открывать его в зимнее время после четырех часов вечера и до восьми утра, так как была убеждена, что ночной воздух немедленно проникнет ко мне в легкие и я заболею. Бабушка твердо верила, что на свете нет ничего опаснее простуды. Ее любимой фразой было пожелание: «Смотри не простудись», и она с удовольствием рассказывала мне о предстоящих страшных последствиях, если простуда перекинется на почки. Много позже я как-то с ужасом поймала себя на том, что, мрачно качая головой, повторяю ту же фразу своим детям, и тут же испытала острый укол вины, потому что на самом деле никогда не разделяла бабушкиных страхов.

В ногах наших кроватей стояла пара исполинских резных шкафов, в которых бабушка хранила все свои сокровища. Из них она извлекала всякие бесконечно интересные вещи, если надо было занять меня чем-нибудь в дождливые дни. Большинство предметов хранилось в шкафах с тех пор, когда у бабушки был собственный галантерейный магазин. В них имелась масса шкатулочек и коробочек с самыми разнообразными пуговицами: сделанными из перламутра, кожи и дерева, золотыми, искусно вырезанными в форме цветка и самыми простыми – белыми и гладкими. По заданию бабушки я сортировала их по форме, размеру или цвету и даже нашивала на картонки, которые она специально собирала для этой цели; иногда я делала из них себе украшения. Подозреваю, что одни и те же пуговицы я сортировала по многу раз, потому что бабушка специально снова смешивала их и таким образом обеспечивала мне постоянное развлечение в ненастные дни.

Еще в шкафах хранился лисий мех – остаток от дней бабушкиного процветания в тридцатых – сороковых годах. Мех сильно пах нафталином и затхлостью. Я шикарно закутывалась в него и гордо расхаживала по дому. Этот мех очень забавно застегивался: во рту лисицы имелись маленькие крючочки, которые цеплялись за петельки на ее хвосте. Оставленные на шкуре лапки при этом болтались на груди и спине дамы или у нее по плечам. Бабушка уверяла, что в «ее дни» это считалось верхом элегантности. Я часто раздумывала над тем, как тогдашние модницы во время званых обедов умудрялись не окунать лапки погибшего животного в суп и не оставлять на масле следов когтей, если наклонялись над столом.

Когда я была маленькой, бабушкины шкафы с сокровищами часто снились мне в ночных кошмарах. Их дверцы страшно хлопали, а черное пустое нутро зияло и надвигалось на меня, стремясь проглотить (тогда мне казалось, что шкафы питаются маленькими девочками). Я просыпалась и, дрожа от страха, перебиралась на бабушкину кровать, ища у нее тепла и защиты. Но я никогда не рассказывала ей, что именно меня напугало: мне казалось, что шкафы могут подслушать и тогда разозлятся на меня еще больше. Я и до сих пор очень не люблю распахнутых дверц шкафов.

Между двумя нашими кроватями стоял бабушкин туалетный столик, уставленный безделушками и всякими религиозными сувенирами: образками с изображением Девы Марии и Пресвятого Сердца, четками, фарфоровыми тарелочками, хрустальными вазами и кружевными салфетками. На зеркале висели цветастая подушечка для иголок со всеми бабушкиными брошками, самодельный держатель для писем, сооруженный из старой коробки из-под мороженого и пальмового шпагата, и колючее готическое распятие.

Таков был мой мир в четыре года. Тогда он казался мне огромным. В него входили еще большой вишневый сад позади дома – бесконечный источник открытий и приключений, и передний двор – защитная зона между мной и «остальным миром». В четыре года я уже хорошо понимала, что он жесток и такая защита мне необходима.

Я родилась в шестидесятые годы, которые, как я узнала позже, были эпохой больших перемен: противозачаточные средства, Вьетнамская война, «Битлз», бунт молодежи. Но тогда я обо всем этом понятия не имела. Ни в шестидесятые, ни в начале семидесятых дух новой свободы еще не успел пробиться в наше косное пригородное гетто – во всяком случае, настолько, чтобы осязаемо повлиять на нашу жизнь.