Веблен

неуклюжий человечек с землистым лицом, избалованный, презирающий все человек, сидит за своим письменным столом, подперев рукой щеку, тихо бормочет саркастические сложные фразы, исподволь, по-деловому вьет логически неизбежную веревку, на которой должно повеситься наше общество,

рассекает тело нашего века острым скальпелем, и делает это так точно, так уверенно, с таким комизмом, что профессора и студенты того времени – девятнадцатого века – даже и не отдавали себе отчета в этом процессе, а магнаты, уважаемые пустомели и срывающие громкие аплодисменты горлопаны-пустозвоны и не знали, что он, этот процесс, идет

Веблен

ему задавали столько вопросов, а он так страдал, что физически невозможно дать ответ на каждый из них

Сократ задавал вопросы, выпил горький напиток однажды ночью, когда пропел первый петух

но Веблен

пил его этот горький напиток маленькими глоточками всю свою долгую жизнь, пил в душных аудиториях, в покрытых пылью библиотеках, в затхлой атмосфере дешевых квартирок, которые только и может себе позволить бедный учитель. Он боролся, как мог, с жупелом – педантизмом, рутиной, лодырями за письменным столом, президентами колледжей, упитанными подхалимами – правящими бизнесменами, теплыми местечками, приберегаемыми для льстивых соглашателей, жалующихся на вечную нехватку денег, любителями укоротить любую рвущуюся ввысь мечту. Веблен пил свой горький напиток, пил не морщась, как и подобает.

Семья Вебленов была из рода фригольдеров, то есть свободных землевладельцев.

Фригольдеры, жившие в узких норвежских долинах, были упрямыми, выполнявшими тяжелую черную работу людьми, – фермеры, молочники, рыбаки, глубоко вросшие своими корнями в каменистую землю своих отцов, в старые фермы среди лесов, с режущим ухо гоготаньем гусей и кудахтаньем кур, в горные пастбища, на которых они летом пасли скот. От названий родных мест они получали свои имена.

В начале девятнадцатого столетия повсюду стали расти города. Всю Норвегию переполнили безземельные крестьяне, владельцы магазинчиков, шерифы, ростовщики, нотариусы в черных мантиях с жесткими накрахмаленными воротничками и с проемами под рукавами. Начинала развиваться промышленность. Городские жители начинали получать прибыль, они лишали фермеров привычной свободы на их узких делянках.

Слабые духом заменили сильных, заняли их места арендаторов, поденщиков, сильные ушли из страны

как ушли их отцы за столетия до того, когда Харальд Прекрасноволосый и Святой Олаф лишили всех свобод норвежцев, этих северян, которые всегда были сами себе господами на своем участке земли, на своей речке, превратив их всех в христиан и подневольных крепостных,

только в те стародавние времена норвежцы отправлялись морем на запад – в Исландию, Гренландию, Вайнландию, а теперь местом великого переселения стала Америка.

И народ отца Торстейна Веблена, и народ его матери утратили свои фермерские хозяйства и вместе с ними свои имена, говорившие о том, что они свободные люди. Томас Андерсон пытался заработать себе на жизнь, работая бродячим плотником и столяром-краснодеревщиком, но в 1847 году он с женой Кари Торстейнсдаттер сели в Бремене на китобойное судно и отправились к своим друзьям в скандинавские колонии, расположившиеся вокруг Милуоки.

Через год к ним присоединился и его брат Хальдор.

Они работали не покладая рук, работали тяжело и через год скопили достаточно денег, чтобы подать заявку на приобретение государственного участка земли площадью сто шестьдесят акров в графстве Шибойган, штат Висконсин. Они получили наполовину расчищенный участок, который потом продали и перебрались в чисто норвежскую колонию в графстве Манитовок, возле Като, эта местность по имени долины называлась Валдерс, и сюда съезжались все норвежцы, прибывшие со своей родины;

там, в доме, который Томас Андерсон построил собственными руками, и родился Торстейн Веблен, шестой из двенадцати их детей.

Когда Торстейну исполнилось восемь лет, Томас Андерсон переехал на Запад, и обосновался на черноземных прериях Миннесоты, откуда всего несколько лет назад были изгнаны индейцы племени сиу вместе с буйволами. Свою новую ферму Томас Андерсон назвал так, как называлась старинная, та, в Норвегии, – Веблен.

Он был крепким фермером, строителем, ловким плотником, он первым импортировал сюда мериносов для разведения, сконструировал механическую жатку и сноповязалку; он был заметным человеком в норвежской колонии, фермеры которой трудились на самом краю американских прерий. Они сохранили свой родной язык, его наречия, образ жизни, традиции, существовавшие в их старых домах на родине, своих пастырей-лютеран, свою домотканую одежду, свой сыр и хлеб, свое упрямство и подозрительность к городским манерам и нравам.

Городскими жителями были преимущественно янки, ушлые, способные сделать два доллара там, где прежде получали только один, – владельцы магазинчиков, посредники, спекулянты, ростовщики, такие башковитые по части закладных и политики, – они презирали скандинавов, ковырявшихся в грязной земле, чьи дочери им прислуживали вместо жен.

Норвежцы свято верили, как верили прежде их отцы, что на свете для честного человека существуют только два призвания – фермерство и проповедь слова Божьего.

Торстейн рос, превратился в неуклюжего, неповоротливого парня, который очень быстро завоевал репутацию смышленого, но ужасно ленивого юноши. Он люто ненавидел скучную, постоянно повторяющуюся монотонную черную работу на ферме. Он только тогда испытывал истинное счастье, когда держал в руках книжку. Еще ему нравилось плотничать, возиться с механизмами на ферме. Лютеранские пастыри, приходившие к ним в дом, очень скоро заметили, что острый ум мальчика на ходу все схватывал, свободно освещал самые' темные закоулки их учения. У него был острый, язвительный язычок, и он ужасно любил придумывать разные смешные прозвища всем окружающим. Отец, понимая, что сделать из него фермера не удастся, решил направить его по стезе проповедника.

Когда парню исполнилось семнадцать, он покинул тот клочок земли, на котором работала его родня. Чемодан собран. Лошади запряжены. Отец отправлял сына в богословскую академию Карлтон в Норфилде, чтобы там его подготовить к поступлению в колледж.

Но в образовании нуждались еще семеро детей, и тогда отец построил им дом на пустыре рядом со студенческим городком. Пищу и одежду им присылали из дома. Денег они никогда не видели в глаза.

Торстейн всю жизнь говорил по-английски с акцентом. Он никогда не мог сказать «да» – это противоречило его натуре. Склад ума его сложился на основе норвежских саг, деловой хватки отца-фермера, на определении точных потребностей труда плотника и молотильщика.

Он никогда не проявлял особого интереса к богословию, социологии и экономике, преподаваемым в колледже Карлтон, где они в основном занимались приглаживанием обветшавших догматов устаревшей новоанглийской Библии и ее поучений, усвоенных торговцами. Их учили, как нужно делать по трафарету назидательные надписи, которые вывешивали на стенах своих контор купцы с лицензиями на право заниматься своей деятельностью.

Годы, проведенные Вебленом в колледже, были тем временем, когда дарвинские идеи развития человечества начинали разбивать обычные, застывшие представления о человеке, бытовавшие еще со времен всемирного потопа,

когда ибсеновские женщины срывали портьеры в викторианских гостиных,

когда мощная машина, запущенная Марксом, рвала на части привычную бухгалтерскую логику, уничтожая саму бухгалтерию.

Когда Веблен приезжал домой, на ферму, он обсуждал все эти темы с отцом, когда они вместе ходили с плугом взад-вперед по борозде, начинал спор, когда приходилось ждать новых снопов пшеницы для молотьбы. Томас Андерсон повидал и Норвегию, и Америку, у него был крепкий, рассудительный ум плотника и строителя, он разбирался в инструментах и очень ценил знания, накапливаемые в результате постоянной, из сезона в сезон, практики строителя и осмотрительного фермера. Отличный оселок для заточки острого, как булат, мозга Торстейна.

В колледже Карлтон все считали юного Веблена блестящим учеником, но в то же время непредсказуемым эксцентриком; никто там не мог понять, почему этот парнишка, с такими задатками и достижениями, не займется обычным повседневным бизнесом, то есть почему он не поощряет развитие собственности, стремящейся к получению прибылей, не разрабатывает из жалких остатков христианской этики и экономики восемнадцатого века, над которыми ломали себе головы его профессора, что-нибудь теоретически полезное, вместо этого подкладывает новые подпорки под священное, но готовое вот-вот рухнуть здание, пытаясь сохранить его при помощи прочных балочных ферм науки Герберта Спенсера, которую тот разрабатывал ради выгоды боссов.

Сверстники постоянно жаловались на Веблена, что никогда не знаешь, шутит он или говорит серьезно.

В 1880 году Торстейн Веблен попытался зарабатывать себе на жизнь в качестве преподавателя. Но год, проведенный в академии в Мэдисоне, штат Висконсин, не принес ему успеха.

На следующий год они с братом Эндрю поступили в аспирантуру университета Джона Гопкинса. Там ему не понравилось, а дни, проведенные в пансионе, в старинном особняке среди разорившихся женщин-аристократок, породил в нем презрение к устаревшему, изъеденному молью этикету, ныне, в пору беспросветной праздности в поместьях плантаторов-рабовладельцев, принятой от галантных кавалеров и веселой Англии.

(Фермеры из долин всегда с презрением относились к заморским манерам.)

Куда приятнее ему было в Йеле, когда в Ноа-портер он отыскал такой крепкий гранит Новой Англии, ударяясь о который его норвежский гранит издавал звон, сильно смахивающий на диссидентство. Там он получил степень доктора философии. Но пока еще вопрос оставался открытым, в какой области научной жизни ему лучше и удобнее зарабатывать на жизнь. Он усидчиво читал Канта, писал эссе, приносившие ему награды. Но не мог найти себе работу. Как бы он ни старался, но не мог перебороть себя и сложить губы таким образом, чтобы произнести наконец столь ожидаемое от него «да». Он уехал в Миннесоту, накопив определенный крепкий, не идущий на уступки опыт высшего образования, доставлявший ему определенное удовольствие. К его легкому норвежскому акценту добавилось еще открытое «а».

Дома он бездельничал, бродил по ферме, паял, лудил, изобретал новые механизмы, читал труды по богословию и философии, затем долго обсуждал прочитанное с отцом. Цены на хлеб в скандинавских колониях падали вместе с популярностью веры в Бога и Святого Олафа. Фермеры на северо-востоке начинали свою заранее обреченную на неудачу борьбу против паразитов-бизнесменов, которые высасывали из них все соки. Фермы их, как правило, были заложены, нужно было выплачивать проценты по долгам, постоянно думать об удобрениях, о приобретении новых сельскохозяйственных машин для ускорения и увеличения производства, выкачивать природные богатства из жирной земли, на которой миллионы лет росла тучная трава для буйволов. Отец только брюзжал с язвительной ухмылкой по поводу своего даровитого бездельника, который не может заработать себе на жизнь.

Вернувшись домой, он снова встретился с возлюбленной подругой по колледжу Эллен Рольфе, племянницей президента колледжа, девушкой, в семье которой выросли многие железнодорожные магнаты и водились деньги. Жители Норфилда просто в ужас пришли, когда узнали, что одна из самых завидных невест собирается выйти замуж за этого привередливого, с невнятным произношением «книжного червя», этого постоянно плохо одетого норвежца, этого неумеху.

Семья девушки решила предложить ему работу экономиста на железной дороге в Санта-Фе, но как раз в этот, черт бы его побрал, момент дядя Эллен Рольфе утратил контроль над дорогой. Тогда молодая чета уехала жить в Стэсивилль, где оба они делали все что угодно, только не зарабатывали себе на жизнь. Они совершенствовали латынь и греческий, занимались изучением ботаники в лесах, их внимание постоянно привлекала сорная трава у заборов и придорожные пыльные кустарники. Они катались на лодке по реке, и Веблен начал работу над переводом «Lax daelavoga». Они читали «Глядя назад» и статьи Генри Джорджа. Они как бы глядели на свой собственный мир со стороны.

В 1891 году Веблен, накопив немного денег, поехал в Корнелл, чтобы поступить в аспирантуру. Он появился в кабинете декана экономического факультета в кепке из шкуры енота, в серых плисовых штанах и объявил низким голосом, саркастически растягивая слова:

– Я – Торстейн Веблен,

но лишь семь лет спустя, основавшись в новом Чикагском университете, он уверенно рос вместе со строительством Всемирной выставки и, наконец, опубликовал свою книгу «Теория праздного класса». Именно тогда, после того как Хоуэлл сообщил о нем в своем знаменитом журнале, научный мир узнал, кто такой Торстейн Веблен.

Даже в Чикаго, будучи уже блестящим молодым экономистом, он жил так, как живут первопроходцы. (Фермеры, жившие в долинах, с презрением относились к заморским манерам.) Его книги всегда лежали в ящиках, расставленных вдоль стен. Из экстравагантностей он позволял себе лишь курение русских папирос да иногда надевать красный кушак. О нем никогда не ходило никаких сплетен. Он читал лекции сидя, подперев рукой щеку, и бормотал длинные спиралевидные фразы, назидательно повторяя их, словно мифы о древнеисландских скальдах из Эдды. Его язык представлял собой причудливую смесь технических, механических терминов, научной латыни, сленга и цитат из «Сокровища» Роже. Другие профессора так говорить не могли, поэтому он так нравится девушкам.

Девушки в него влюблялись часто, и Эллен Рольфе не раз уходила от него. Летом он обычно путешествовал один, без жены. Однажды у супругов произошел жуткий скандал из-за девушки, с которой Торнстейн познакомился на океанском лайнере.

Злые языки настолько бойко перемывали его любовные похождения (Веблен был человеком, который никогда и никому не объяснял своего поведения; он не мог сложить свои губы так, чтобы наконец произнести всеми ожидаемое «да»; фермеры, жившие в долинах, всегда с презрением относились к заморским манерам и мнениям чужаков), что жена была вынуждена его оставить навсегда. Она уехала в Айдахо и жила теперь одна на лесной делянке, а президент университета потребовал, чтобы он подал в отставку.

Веблен, раскаявшись, поехал следом за женой в Айдахо, чтобы уговорить Эллен вернуться к нему и поехать с ним в Калифорнию, где ему удалось получить работу в Лиленд-Стэнфорде, с гораздо более высоким жалованьем. Но и там все пошло по-прежнему, как и в Чикаго. Он и сам страдал и от неприятностей с женщинами, и от своей физической неспособности сказать «да», и от своей склонности вращаться в среде рабочих, а не в обществе жадных бизнесменов, стремящихся к максимальной прибыли. Начались все те же жалобы, что, мол, курс его лекций малоконструктивен, малопривлекателен и не отвечает требованиям, предъявляемым получающему большие деньги; что он не даст возможности студентам в будущем зарабатывать себе не только на хлеб, но еще и на масло, стать членами престижного общества «Фи Бета Каппа», стать сливками академических иерархий. Жена снова покинула его, теперь уже на самом деле навсегда. Он писал своему другу: «Президент университета не одобряет моих домашних дел. Я тоже».

Разговаривая как-то на эту тему, он простодушно сказал: «Ну что я могу поделать, если женщина пристает?»

Он вновь уехал жить в развалюхе в лесах Айдахо.

Друзья пытались найти ему работу – то в исследовательской экспедиции на остров Крит, то кафедру в Пекинском университете, – но это всегда был тот же самый жупел, та же рутина, все те же лакейские занятия бизнесмена, только в университетских зданиях… и это предлагалось человеку, всю жизнь пьющему по капле горькую отраву.

Его друг Девенпорт выкроил для него место в университете штата Миссури. В Колумбийском он жил затворником в подвале, сам смастерил себе стол и стулья, помогал другу в домашней работе, ковырялся в земле на его участке. Он уже был пожилым человеком, с едким, землистым лицом, покрытым сеточкой тонких морщин, у него была маленькая, как у Ван Дейка, бородка и пожелтевшие зубы. Очень немногие из студентов понимали суть его лекций. Его коллеги по университету порой с завистью удивлялись, что приезжавшие к ним из Европы ученые всегда прежде всего выражают желание встретиться с Вебленом.

В эти годы он осуществил свои главные труды. Он писал медленно, по ночам, писал фиолетовыми чернилами, пером собственного изобретения. Пытался опробовать свои идеи на студенческой аудитории. Когда он собирался публиковать свою книгу, то требовал гарантийное письмо от издателей.

В его «Теории предприятия», «Инстинкте рабочего мастерства», «Проценте на вкладываемый капитал и простом человеке»,

он разработал новую диаграмму общества, в котором доминирует

монополистический капитал,

рассказал с едкой иронией

о саботаже производства со стороны бизнеса,

о саботаже самой жизни из-за слепой жажды денег и прибылей, указал на возможные альтернативы: воинственно настроенное общество, удушаемое бюрократией монополий, к чему тех побуждает закон сокращения прибылей, стремится выжать все больше и больше из простого человека,

о новом, деловом, здравомыслящем обществе, с доминирующими потребностями людей, мужчин и женщин, открывающем невероятно широкие перспективы для создания гармоничного социального мира и всеобщего процветания, гарантированного технологическим прогрессом.

Это были годы, когда звучали пылкие речи Дебса, расширялись тред-юнионы, крепла профсоюзная организация «Индустриальные рабочие мира», это были годы, когда Веблен еще не терял надежды на то, что рабочий класс сумеет захватить в свои руки рычаги машины производства, до того как монополии снова погрузят западные нации в темную бездну.

Война опрокинула все: под маской борьбы с революционными фразами Вудро Вильсона, их неприятия, монополии всей своей мощью обрушились на всех. Американская демократия была раздавлена.

По крайней мере, развязанная война дала возможность Веблену вырваться из душной теплицы академической жизни. Ему предложили работу в администрации по продовольствию. Он послал в департамент военно-морского флота чертежи устройства, позволяющего пленять подводные лодки противника тралами – прочной, раскручивающейся на бобине сетью из проволоки. (Тем не менее правительство считало его труды вводящими в заблуждение читателей. Почтовой службе было запрещено рассылать его книгу «Империалистическая Германия и индустриальная революция», но тем не менее различные агентства по пропаганде это делали, чтобы усилить ненависть американцев к «немецким варварам». Работники образования клеймили его «Природу мира», а эксперты в Вашингтоне выписывали фразы из нее, чтобы сделать еще плотнее дымовую завесу поклонников Вильсона.)

Для администрации по продовольствию Торстейн Веблен составил два доклада: в одном он требовал удовлетворить требования «Индустриальных рабочих мира» в качестве временной меры, вызванной войной, примириться с рабочим классом, а не избивать и не бросать в тюрьму их честных лидеров; в другом он указывал, что администрация по продовольствию вовсе не нацелена на организацию в стране эффективной производственной машины – это всего лишь рэкет бизнесменов. Он предложил государству в интересах более эффективного ведения войны выступить в роли посредника и обеспечивать всем необходимым фермеров в обмен на поставки продовольствия;

сокращение бизнеса по инициативе администрации – не та идея, которая могла бы сделать мир более безопасным и демократичным,

что, конечно, не понравилось руководству, и Веблен был вынужден подать в отставку.

Он подписывал протесты против суда над сто одним из членов профсоюзной организации «Индустриальные рабочие мира» в Чикаго.

После заключения перемирия он поехал в Нью-Йорк. Несмотря на гнетущую атмосферу военных лет в стране, там воздух становился все свежее. Из России революционный штормовой напор ширился, сметая границы, и теперь ветер перемен стремительно перемещался на Запад. Под воздействием мощных порывов, долетавших сюда с Востока, вновь заявили о себе воинственно настроенные толпы. В Версале союзники и противники, магнаты, генералы, продажные политики захлопывали ставни перед надвигавшейся бурей, перед всем новым, не пускали на порог домов людей надежду. Вдруг, пусть хоть на мгновение, в этой предгрозовой ярости стало ясно, что такое война и что такое мир.

В Америке, в Европе выиграли старые тенденции, прежние люди. Банкиры в своих офисах с облегчением вздохнули, увешанные бриллиантами пожилые леди из праздного класса вернулись к своему любимому занятию – стричь купоны в изысканной тиши подвалов с депозитными вкладами

последние озоновые разряды восстания прогоркли

под шепоток легко усваиваемых ресторанных аргументов.

Веблен писал для «Дейли», читал лекции в Новой школе социальных исследований.

Он все еще не расставался с надеждой, что инженеры, техники, образованные люди, чьи руки лежат на пульте управления, которые не ищут повсюду выгод и прибылей для себя, могут возобновить борьбу, которая не удалась рабочему классу. Он оказывал свое содействие при создании Технического альянса. Свою последнюю надежду он связывал с Британской всеобщей стачкой.

Разве нельзя найти группу смелых, решительных людей, способных взять на себя управление великолепной машиной производства, отняв рычаги у спекулянтов со свинячьими глазками и этих лизоблюдов соглашателей, сидящих в своих конторах за письменными столами? Ведь это они ее разрушили и вместе с ней убили надежду, питающую всех трудящихся на протяжении четырех веков.

На его лекции в Новой школе никто не ходил. С каждой его статьей в «Дейли» тираж еженедельника падал.

Нормальное положение вещей по Хардингу. Начиналась новая эра. Даже сам Веблен немного поиграл на бирже.

Он был старым, очень одиноким человеком.

Его вторая жена почти постоянно находилась в санатории Для душевнобольных, так как страдала манией преследования.

Казалось, нигде нет места для непокорного человека.

Веблен вернулся в Пало-Альто

где жил в своей развалюхе на городских холмах, наблюдая со стороны за последними судорожными позывами системы получения прибылей, за этой, как выразился он, манией преждевременного сумасшествия (dementia praekox).

Там он завершил свой перевод «Caxdaelasage».

Он уже был старым человеком. Он позволял крысам уносить из своей кладовки все, что им хотелось. Один скунс, который постоянно слонялся поблизости от его хибары, стал до того ручным, что, как кошка, безбоязненно терся о ногу Веблена.

Он рассказывал своему другу, что иногда слышит в тишине голоса своего детства, фразы на норвежском языке, да так отчетливо, как когда-то разговоры на ферме в Миннесоте, где он вырос. Друзья его говорили, что с ним все труднее общаться, что его все труднее чем-то заинтересовать. Жизнь постепенно, по капле покидала его. Он допивал последние глоточки горького напитка из чаши своего бытия.

Он умер 3 августа 1929 года.

Среди его бумаг была обнаружена записка, написанная карандашом.

«Я также выражаю пожелание в случае моей смерти кремировать меня без всякого погребального ритуала или церемонии, если только такая процедура удобна, необременительна и недорогая; пусть мой прах распылят над морем или над большой рекой, текущей к морю; я также желаю, чтобы в память обо мне не ставили никакого могильного камня, плиты, изображения, памятника, чтобы не было никаких эпитафий, табличек или надписей в каком бы то ни было месте в какое бы то ни было время и когда бы то ни было; я также не желаю никаких некрологов, памятных статей, портретов и написанных моих биографий; никакие мои письма, ни мои собственные, ни полученные мною, не должны быть обнародованы, опубликованы или в каком-то ином виде воспроизведены, скопированы и распространены»;

но память о нем все равно остается

она впаяна в его язык, отражающий как в призме

всю остроту его ясного ума.