Рынки бывают разные. В нашем небольшом среднерусском городе сейчас новый рынок. И только коренной горожанин может показать, где был старый. В том месте нет уж ни лотков, ни навесов. Лежит посреди города пустая площадь и зияет своим асфальтом, трещинами его. Окружен бывший рынок глухими стенами складов, пакгаузов, а потому осенью наносит туда листьев, они бьются в слепые безоконные стены. И так до снега.
Снег выпадает там особенно тихо и ложится глубоким и затененным. Я прихожу и нарушаю одиночество снега. Он скрипит, и остаются следы.
Я живу неподалеку, но редко сюда захожу. Воздух над рыночной площадью живет еще голосами людей, которые, быть может, умерли. Их было много на базаре тогда, почти двадцать лет назад.
Старый Фархат и мы, живущие рядом с рынком мальчишки, были душой базара, а толстые торговки и старики колхозники – его плотью, живой и крикливой.
Не знаю, был ли таким уж старым Фархат. Нам, мальчишкам, живущим около рынка, он казался глубоким старцем, может, оттого, что волосы были как снег, а морщины – как трещины, казалось, солнечные лучи застревают в них, чтобы остаться. Тогда я и понял выражение: «Тень печали на лице».
Он сидел всегда в углу, около центрального рыночного входа. Рядом – чистильщик и точильщик. Крикливого точильщика сейчас нет уже, будки чистильщика тоже. И никто теперь не торгует игрушками. Раньше их продавал Фархат. Он делал набитые бумагой шарики на резинках, а разносил их по дворам, зазывая мальчишек, веселый толстый дяденька. Купить у него шарик за пять копеек было сущим удовольствием, такой он был веселый.
Сам Фархат не мог ходить по дворам, он ездил на низкой тележке: у него не было ног. Сидел он хмурый, и плечи были подняты, а голова втянута.
Еще он продавал игрушки, странные, из глины. Они были белые с пестрыми крапинками. Хозяйственные тети, продав что-нибудь на базаре, покупали у него копилки в виде рыбы, головы верблюда или такие странные изделия, которые я нигде потом не встречал, например громадный кулак, сжатый, жадный, а прорезь для денег – между пальцами.
Для нас, мальчишек, он делал глиняных солдатиков. В магазине купить такие было невозможно. У солдатиков Фархата были лица, осунувшиеся или, наоборот, толстые. Одни из них улыбались, другие скалили зубы, от боли или от злобы – не ясно. Тут был простор для фантазии, в этих солдатиков можно было играть, сочиняя им судьбы, видя характеры, игры в них не были кровопролитны, «убивать» их было жалко.
Но одна игрушка старого мастера никогда не жила долго. Это был солдат, стоящий на одном колене и целящийся из какой-то трубки с утолщением на конце. Лицо у него было мертвое, желтое, губы яркие, и изо рта торчал зуб, а из-под каски блестели глаза.
Фархат делал его всегда одинаково. Ребята прозвали его «фаустник», он долго не жил в наших играх, ему постоянно отламывали то руки, то ноги, чаще вместе с головой.
Для девочек была другая игрушка. Красавица с черными бровями и надписью на подоле длинного одеяния: «Ширин».
Я постоянно вертелся около Фархата, прятался где-нибудь за прилавком и оттуда наблюдал. Для меня он был фигурой загадочной и могущественной: как же – повелитель глины. Я ведь сам пробовал лепить из пластилина. А потом, я страшно боялся орлов, для меня в зоопарке не было зверя ужасней орла. Фархат же напоминал нахохлившуюся хищную птицу.
Однако постепенно я выполз из-за прилавка и перебрался поближе. Мне хотелось хоть раз услышать голос Фархата, напоминает он клекот или нет. Я теперь стоял где-нибудь неподалеку с безучастным видом, а сам прислушивался – вдруг заговорит. Однако он все делал молча.
Но однажды случилось невероятное. Грузная седая птица забила крыльями, заметались руки, схватывая то одну игрушку, то другую. Потом руки замерли и сдернули с головы тюбетейку, запихивая ее под тележку.
– Мальчик, мальчик!
Я сначала не понял, кто меня зовет. Голос был сдавленный, хриплый. Неужели Фархат? Я напрягся весь. Меня зовет. Заметил? Ругать будет? Родителям скажет? А что я такого сделал? Я попятился, пробормотав:
– Чего я такого сделал?
– Иди сюда, я тебе игрушки подарю, – Фархат сказал это гораздо тише, протягивая глиняную какую-то «штукенцию».
«Сейчас шарахнет меня ею по голове! Странный какой. Вдруг псих?!»
Однако он улыбнулся ласково, понимающе, и я сделал несколько несмелых шагов.
– Ну вот и хорошо, вот и хорошо, – расплылся он в улыбке и засуетился, перебирая игрушки руками.
– Хочешь, подарю, хочешь, подарю? – повторил он несколько раз. – Да ты садись, выбирай, вот так, – ободрял он меня, но сам был бледен, и губы дрожали.
Я оглянулся. «Чего он испугался так? – подумал я. – Аж вон вода какая-то выступила на подбородке». За моей спиной несколько человек в стеганых халатах и тюбетейках ходили от прилавка к прилавку, приценивались, разговаривали громко, гортанно. «Вот он – клекот», – подумал я. Фархат тоже глядел через мое плечо на них. Его напряженный взгляд как бы обмяк сразу: дернулись зрачки в сторону и потускнели.
– Мальчик, помоги мне собраться, – сказал он хрипло, так сказал, что я забыл и страх, и недоверие и стал помогать ему укладывать игрушки в вещмешок. – Помоги, пожалуйста, игрушки довезти, – попросил он и покатил вперед, отталкиваясь маленькими костыликами. Вещмешок горбатился за его спиной, как крылья, скомканные и усталые.
Жил он неподалеку от рынка, в полуподвальной комнате, большой и кособокой. Пока спускались в подвал – пахло овчиной, вчерашним супом, керосином и особым теплом устоявшегося коммунального быта, блошиным и пресным.
Я страшно удивился фархатовой комнате. Она была обклеена журнальными фотографиями всем известных картин. «Это сам Фархат клеил, – догадался я, – только там, где мог дотянуться». Репродукции кое-где пожелтели и были здорово засижены мухами.
– Мух много ничего, – сказал Фархат. – Садись.
Я огляделся: стулья, стол, верстак, все с подпиленными ножками; сел на маленький стульчик. Справа – лежанка, слева – верстак, заваленный бумажками, тут же – ножницы и несколько больших картонных ящиков.
– Сейчас чаю, – сказал Фархат и покатился на тележке куда-то в угол.
Мое внимание привлек странный железный ящик. Я пытался угадать, что это такое, и тут дверь за моей спиной распахнулась. Я невольно сжался, потому что в комнату вошел очень пьяный дяденька, он сразу весь закачался и рванул гармошку, висевшую на груди. Издав победный клич, из-за его спины выкатилась толстая, лохматая тетенька, у нее были широкие черные брови. Она сразу затопала по полу и закричала частушку.
– Фархатушка, голубь, – сказал дяденька с гармошкой, сделал шаг вперед и протянул потный стакан: видно, ему его передали сзади.
Фархат взял его, поднял руку со стаканом над головой, потом приложился к нему губами и медленно выпил. Тетенька топнула ногой, схватила Фархата за руки, стакан упал и покатился. Тетенька высоко задрала фархатовы руки, задергалась, затопала. Она пыталась с ним танцевать, а он был как птица, которую тащат за крылья. Наконец он клюнул ее головой в живот, и она откатилась, хохоча, и скрылась за дверью, исчез и гармонист, шум удалялся.
– Моя квартирная хозяйка, – пояснил Фархат, пряча глаза. – Очень достойная женщина, – добавил он и покраснел. Стоял он теперь посреди комнаты, как будто врос в нее или будто ноги у него провалились под пол- ведь тетенька стащила его с тележки. Он оттолкнулся руками и перенес тяжесть тела вперед, потом руки – вперед и снова тело вперед, так и доковылял до примуса.
Пока чайник не вскипел, Фархат расставил на оборванной клеенке стола чашки, очень чистые и широкие. Он посмотрел на меня красными полупьяными глазами и вдруг вскрикнул:
– Мальчик, я не вор! – и тут же шепотом: – Ма-а-аль-чик!
Внутри у меня все похолодело: «Точно – псих иль алкоголик!» От этой мысли захотелось юркнуть под низкий стол.
– Почему ты на меня так смотришь? – Фархат впился мне в лицо орлиным своим взором. – Видел, что я испугался там, на базаре? Видел? – переспросил он.
Я отвел глаза и привстал.
– Да ты не бойся. – он визгливо рассмеялся. – Я не вор. Но прятаться должен.
Я не знал еще, как действует водка на Фархата, поэтому здорово испугался.
Он разлил чай, достал дешевых конфет, пряников и взял чашку в пальцы. Подражая ему, я так же поднял странную чашку без ручки, чая в ней было всего лишь на донышке.
Я снова вздрогнул – низкий ползучий вой протянулся из угла в угол, ударился в окошко и замер под потолком. Фархат, задрав голову, начал петь. Голос стал тонким, прозрачным, он ломался и булькал в горле. Мне стало страшно: вдруг жилы лопнут и хрустнет голос. Я разобрал только одно знакомое слово.
– Ширин-Ширин! – пел Фархат и качал головой. – Ширин-Ширин! – повторял он, и на возгласе «ин!» срывался и падал голос, вызывая ощущение пропасти.
Продавец игрушек на глазах молодел, усилия голоса стягивали края трещин и пропастей, на его лице оставался бледный шрам только. Голова упала на грудь, песня окончилась.
Потом он встрепенулся, схватился за край стола и сполз со стула. Рука его описала широкий полукруг, сгребла все со стола.
– На, бери, дорогой, бери, – придвинул он ко мне пряники, печенье, леденцы. Он попытался снисходительно, по-отечески потрепать меня по голове, но он был ниже меня. – Иди, иди, мальчик, завтра приходи, игрушек дам, – говорил он уже совсем заплетающимся языком.
Я повернулся и пошел, прижимая дешевые сласти к груди.
Дома мама ахнула:
– И где ты набрал этой гадости?!
– Меня Фархат угостил, – ответил я насупленно.
– Фу ты! Он же грязный, этот безногий! Фу! – сморщила нос мама.
Я не слушал, я размачивал в чае засохшие пряники и грыз их усердно вместе с дешевой карамелью. С этого дня я почувствовал ответственность за Фархата и не мог предавать его.
Еле дождавшись утра, я прибежал на рынок и сразу увидел старого узбека. Он сидел насупленный, величавый и одинокий среди пустых рыночных лотков, в мягкой сырой тени складских стен. Игрушек перед ним не было.
Сначала я подумал, что он не узнал меня, он даже не посмотрел в мою сторону. Я робко приблизился.
Не поворачивая головы, он процедил сквозь зубы:
– Игрушек тебе обещал, помню-помню… игрушек…
Я смотрел и не узнавал Фархата: глаза полуоткрыты, морщины на лбу распустились, набрякли, сам важен, ленив.
– Ладно, поехали.
Он оттолкнулся костыликами, я двинулся за ним. Фархат поминутно останавливался, вздыхал, в небо смотрел.
– Чем пахнет утро? – спросил он меня. – Глиной, – ответил он сам себе. И мы двинулись дальше.
Так постепенно добрались до полуподвала.
И тут-то я и узнал, зачем стоит в углу железный ящик. Это была печь. Где-то за одной из дверей, когда шли в фархатову комнату, перед нами мелькнула хозяйка.
– Деловой, ишь ты! – процедила она сквозь зубы. – Ерундой занимаешься, ты за енергию плати, деловой! – хмыкнула она.
Фархат как не слышал.
Теперь он стоял перед печью и мял в пальцах глину. Глиняные человечки лежали перед ним.
Вдруг лицо его исказилось, в глазах появился не страх – ужас, нечеловеческий, суеверный и осторожный, как и его прикосновения к глине.
– Они не должны быть сволочью, – сказал он, дрожа.
– Какой сволочью, чего? – От передавшегося мне страха хотелось отбрыкнуться словами. – Чего сволочью?! – бормотал я, а сам думал: «Может, он боится, что печь взорвется? Но кто сволочь-то? Хозяйка подложила в печь чего-нибудь?» Я прикрыл глаза рукой, но успел увидеть, как он показал рукой на человечков:
– Они. – И скрипнул зубами. – Глину ненавижу!
Мне показалось, что я вижу корчащуюся в печи полуживую плоть, пахнущую глиной. Я отнял руку, Фархат приступил к обжигу. Он заботливо поглядывал в печь. Глаза его были одиноки, они сами по себе жили. И он стоял один, осененный жаром творения, седая птица, вросшая в землю, в придуманной им самим сказке.
После обжига остался один солдатик. Он напоминал известную фотографию командира с «ТТ» в руке, который застыл вполоборота. Рот солдатика был растерзан криком, и не ясно, кричал он от боли или «ура!». Одна нога у него не получилась. Я протянул его мастеру, он взял солдатика, почти не глядя, и оторвал неудачную ногу.
Домой я пришел нагруженный игрушками. Со мной был и солдатик с оторванной ногой. Гвоздиком я попытался процарапать ему морщины, но на твердой после обжига поверхности получился бледный шрам только.
Я стал теперь часто заходить к Фархату. Если его не было на базаре, значит, он сидел дома, пел, курил, лепил, обжигал, клеил – и так весь день.
Я теперь ощущал не только свою ответственность за старого мастера, но и свою важность, значимость. Как же – помощник! Хотя помощник из меня, конечно, был аховый. Я зазнался, по-видимому, и за это «получил по сопатке» от Петьки Гребешка, вождя всех рыночных мальчишек. Но я был уже отрезанный ломоть, потерянный для всей нашей братии.
Я сидел рядом с Фархатом и, преисполненный причастности, с умным видом слушал разговор двух взрослых. Самого Фархата и того толстого дяденьки, который продавал шарики на резинках. Он же тогда и ввалился в фархатову комнату с гармошкой на груди. Жил он, оказывается, у хозяйки Фархата. Ему очень шла гармошка, к его широкой груди, животу, пшеничным усам. Он носил картуз и был большой, несуразный и оттого вроде бы слегка застенчивый, но преодолевавший эту застенчивость беспрестанным своим хохотом. Звали его дядя Паша.
Он всегда ласково гладил меня по голове, а потом сразу переходил к делу. Дело заключалось в суммах, количествах, киловаттах, оплатах и глине с керамического завода. Фархат иногда краснел, заикался, говоря об этом. Иногда просто с гордым видом что-то цедил сквозь зубы. Но дядя Паша всегда оставался доволен: хохотал, хлопал Фархата по плечу, отчего тот вроде еще ниже становился.
Однажды я застал Фархата за странным занятием. Перед ним на столике стояла початая бутылка водки и были разложены глиняные человечки. Он тыкал каждому пальцем в грудь и что-то гортанно кричал.
Одного солдатика он поднял и заставил перешагнуть через груду глиняных тел. Потом все так же, не замечая меня и разговаривая по-узбекски, он поставил на одно колено ухмыляющегося фаустника и крикнул: «Пфу!» И вдруг заплакал. Под его пальцами хрустнула голова человечка, стоящего на одном колене и радостно стреляющего из трубки с утолщением на конце.
В комнату вошел неслышно дядя Паша. Увидев сломанного солдатика, он взял меня за плечо и ласково подтолкнул к выходу:
– Иди, голубь, иди.
На следующий день, подходя ко входу на рынок, я увидел, что вокруг Фархата собралась куча народу. Сам он сидел в центре и размахивал руками, кричал, пел.
– Шири-и-ин! – услышал я его протяжный вой, он спрятал лицо в ладони и раскачивался уже тихо, подвывая: – Ин-ин-ин…»
И тут я увидел, вокруг чего толпился и на что глазел базарный народ. Меня передернуло. На земле лежали ноги в сапогах и галифе, из оборванных раструбов выглядывало что-то розовое, и рядом руки, несколько рук, корчащихся, вопрошающих, недоумевающих, они были белесые и окровавленные. Тут же несколько скрюченных пальцев, а вон уши, ноздри, тоже все в красном. Я отскочил, рвотный ком дернулся в горле.
– Да это ж из глины, чудак, – засмеялся рядом со мной носатый старик в кепке.
В это время толпа ахнула. Кто-то крикнул:
– Да прекратите вы это!
– Увести его надо, увести! – почти хором запричитали толстые торговки. Я обернулся. Фархат размахнулся и запустил в толпу какой-то скрюченной рукой, толпа опять ахнула, качнулась. Рыжий парень, весь в веснушках, выпрыгнул вперед и закричал:
– Держи его! – Но тут же попятился – Фархат потянулся за ногой.
«Когда это он успел наделать? Как смог притащить?» – думал я и стоял на месте. Не знаю, было ли мое промедление предательством.
Из-за спин быстро выскочила фархатова хозяйка. Она была черноброва, насуплена.
– Ну чего? Чего? – прогорланила она. Нагнулась и бережно прижала Фархата к груди. – Чего? – грозно проревела она, и толпа расступилась. хозяйка разогнулась и пошла с Фархатом вперед. Она тащила его, а он обвис в ее руках и прикрыл глаза.
Но на меня, на весь мир, на притихших людей, смотрел другой глаз. Он лежал на кошме укоризненный и влажный, в пять раз больше обычного, и казалось, сейчас моргнет ресницами растопыренными. Он смотрел.
Мне, как и многим, стало не по себе, все стали расходиться, примолкшие. Я схватил тележку и потащил ее за Фархатом. Но глаз не отпускал, его взгляд висел передо мной. Я зажмурился и споткнулся.
– Черт тебя! – услышал я знакомый женский голос.
Мы уже пришли, я нагнал Фархата с хозяйкой, а как нагнал, и не заметил.
Она протянула одну руку, другой держа Фархата. Сказала с натугой:
– Давай… скорей!
Я отдал тележку. Лицо у нее было хмурое.
Они вошли в дом, а я остался стоять, глядя в полуподвальные окна, потом отошел в сторону, прислонился спиной к старому тополю. Вечерело. В полуподвальных окнах зажгли свет. Внезапно в доме что-то будто лопнуло, потом вылетело стекло, оно мягко приземлилось на мостовую и рассыпалось. Тотчас же еще какие-то удары, звон, крики. Затопали тяжело по лестнице, затем раздалось истошное: «А-а-а!» Что-то покатилось, опять разбилось. Я подскочил к двери, рванул ручку. Дверь не открылась, я наскочил на нее всем телом и стал биться, но кричать все равно боялся.
Тут дверь дернулась и ударила меня по лицу, я присел, меня сшибло. Кто-то перешагнул через голову. От одиночества боли, ее неразделенности захотелось впиться зубами в ненавистный этот сапог, перешагнувший через боль. Топот сапог удалялся, а я скулил.
В это время раздался знакомый вопль:
– Шир-рин, Шир-рин-ин-ин!
Дверь была открыта, внутри – темно. Я сначала пополз на звуки фархатовой песни. Потом присел и почему-то не пошел внутрь, а утер кровь и побрел домой.
Несколько дней после этого все улочки возле базарной площади кишмя кишели сплетнями.
– Марья Масимна, слыхали?
– Как не слышать.
– С ума сошла баба.
– И приняла?!
– Приняла, приняла.
– Во как!
– Павел уж на что мужчина справный.
– Говорят, и при деньгах был.
– Да пил, наверное.
– А тот тоже хорош! Пашка ему все: «Голубь, голубь». Вот те и голубь!
– Одно слово – коршун азиятский, увел бабу.
– Увел! Не смеши. Сама его в дом внесла, на руках втащила! Слыхала?
– Слышала, как не слышать.
Еще говорили, что дядя Паша избил Степаниду, то есть хозяйку фархатову. А еще говорили, что Степанида избила дядю Пашу. Много чего говорили.
Но я-то тогда вечером явственно слышал звук избиваемой глины, игрушек, копилок, статуэток и ваз, звук разбитого мастерства. Конец глиняной плоти.
Не знаю почему, но мне было стыдно всего этого. Неловко и боязно было снова увидеть Фархата.
И все-таки я его увидел. Ухоженным и чистым. Опять он сидел на старом своем месте. Вид у него был полусонный и умиротворенный.
– Алеша, ты где пропадал?! – вскрикнул он радостно и тут же покраснел: пропадал ведь он, а не я. – На вот тебе фаустника, – сказал он, – так ведь, кажется, вы его называете.
«Ты смотри, не такой уж он отдельный от всего, – подумал я, – и имя запомнил, и “фаустник”…»
Этот фаустник был новый, с усами, широкогрудый. Я хмыкнул и посмотрел на Фархата – какой-то он был юный, несмотря на морщины, седину. Взгляд его явственно говорил мне: «Да, ты угадал, это он». Фархат не отвел глаз. Я понял его.
На следующий день я убеждал Петьку Гребешка и всю базарную мальчишескую братию:
– Точно, посмотри на фаустника. Это он – шариков продавец. Ну?!
– А чё ты лезешь? – подозрительно спрашивал Гребешок. – Ну, ну… гну! А по сопатке?..
– Да брось ты, эта сволочь игрушки ходит у него бьет, глину ему не дает!
– Какое наше дело, – лениво отнекивался Петька.
Я вроде бы ничего не добился, однако после нашего разговора у дяди Паши постепенно перестали покупать прыгающие шарики на резинках. Такова была во всех нас ненависть к фаустнику, воспитанная Фархатом, что, когда этот его солдатик принял дяди-пашин облик, она перенеслась и на него. Ему теперь свистели вслед, кричали: «Каску надень, морда!»
Из веселого и добродушного дяденьки он превратился в дерганого, с подозрительным взглядом, быстрого и вороватого дядьку, пробегающего по дворам с ворохом нераспроданных игрушек. Вскоре он пропал куда-то – видимо, уехал из нашего города навсегда.
Я тоже уехал, но только на лето, к бабке в Белгородскую область. Уехал, не попрощавшись с Фархатом. Правда, там я извел свою бабку просьбами отвести меня на карьер, где добывают глину. Я понимал, как тяжело будет Фархату без дяди Паши, его киловатт, оплат и глины с керамического завода. Чувствовал я и еще что-то. Ведь я побывал все-таки у Фархата один раз. Комната его преобразилась, стала очень уютной: розовые обои, абажур. Мой друг прятал глаза, суетился и ни разу не попытался запеть – это был плохой признак.
Поэтому старый дедов вещмешок я приспособил для большущего куска глины. Мне удалось-таки его добыть, и, несмотря ни на что, я с ним не расстался за всю дорогу. Я представлял себе, как я спасаю Фархата своей глиной и как он делает меня своим учеником. Мечты мои кончились, лопнули разом.
– Явился! – заорала Степанида на меня. Она открыла дверь, как только я собрался постучать.
Я оглянулся, нет, это относилось ко мне, только ко мне.
На верхней губе Степаниды я заметил усики и яростные капельки пота. Губа эта дернулась и запрыгала вверх-вниз, вверх-вниз. Гневное лицо сморщилось, Степанида всхлипнула и заревела: «А-а-а! У-у-у!» Она взялась яростно и совсем по-детски тереть глаза кулаками, как будто целью задалась втереть их вглубь, до мозга. Она развернулась и пошла. «А-а-а! У-у-у!»
Я стоял. Она вернулась, махнула рукой:
– Пошли!
Сели на кухне. Спросила:
– Где был-то? – Опять махнула рукой, тяжелой, полновесной.
Я немного трусил, глаза прятал и заикался, отвечая, – кто ее знает, что ей в голову взбредет!
Но Степанида и не ждала ответа.
– Оставил его одного, бросил со мной бабой-дурой. Рази можно?!
Она сидела напротив меня за маленьким кухонным столиком, путалась пальцами в волосах на затылке, будто выдергивала оттуда шпильку.
– Некудыха твой друг безногий, – горестно покачала она головой, затылком, пальцами в волосах и опять завсхлипывала. Я глаз не поднимал, неловко было смотреть в ее большие мокрые глаза.
Она вздохнула и сказала:
– Некудыха жил, некудыхой помер… Передать просил, чтоб ты… глину эту вашу… Мол, трудно, но все одно – надо.
Потом я пришел дня через три и забрал инструменты старого мастера. Степанида отдала мне их безропотно и безмолвно. За инструменты мне пришлось повоевать с матерью, она несколько раз выкидывала «этот старый хлам».
Прошло много лет. Степаниду я видел на рынке раза два-три и больше не встречал. Куда она пропала, неизвестно. Кто говорил – спилась, кто – завербовалась на Север и уехала, кто – Павел за ней приезжал и увез. Жить стали не улицами, не домами, а квартирами. Коммунальное прошлое не вспоминали, и дела никому не было, куда кто делся, могли теперь и встретить, да не узнать.
Почти сразу после смерти Фархата закрыли старый рынок. На новом все было быстро, выгодно, удобно, но своего особого мира, былого уюта, не было. Точильщик тоже канул куда-то. Усатые армянки и ассирийки не сидели уже по будкам, к ним не заходили перекинуться словом, выслушать свежую сплетню. Чинили обувь быстро, в заведении под вывеской «Срочный ремонт обуви». Мы разъезжались с мертвой рыночной площади, старые дома сносили, и всем давали квартиры. И никто теперь не торговал игрушками.
Через эти самые много лет разыскал я могилу старого мастера. Удивился еще: и оградка есть, и памятник железный с красной звездой, фотография на нем – Фархат в тюбетейке, торжественный, а на пиджаке – ордена. Никогда не видел его таким. Дата рождения, дата смерти. Было ему – сорок девять. И еще – на продолговатом могильном холме стояла банка… с глиняными цветами.
Я же принес целый ворох игрушек и устроил настоящий мемориал, повтыкав в землю со всех сторон почетный караул из глиняных солдатиков.
Учился я уже к тому времени в институте, на художественно-графическом факультете. Пробовал лепить, обжигать. Но не очень-то у меня получалось.
Показал я однажды нашему преподавателю фархатовы изделия. Преподаватель этот был самый волосатый и бородатый из всех, а потому считался «прогрессивным», понимающим молодежь и современные веяния.
– Во! Во как надо лепить! – закричал он. И добавил уже очень серьезно: – Большой художник!
Тут я ему и рассказал всю историю Фархата.
– Мы открыли самородка, – вытаращил глаза волосато-бородатый. – Пиросмани, новый Пиросмани, наивность, непосредственность, свежесть чувств и половодье этих… – он щелкнул пальцами.
Короче, по поручению этого преподавателя я стал собирать фархатовы изделия для того, чтобы сделать персональную посмертную выставку нового Пиросмани.
Я открыл для себя Фархата. наряду с ширпотребовскими вещами он делал неповторимое, это была вычурность, это была акробатика и было искусство. Подвесной горшок для цветов в виде женской груди, на которой проступают еле прорисованные, отраженные детские глазки. Трехэтажная ваза в не пойми каком измерении, вся в изломах, сомнениях, как женщина, зыбкая в линиях. Даже горшок превращен был не то в бутон, не то в змеиную голову. Его глину, его ломкую плоть хранили многие как память или просто как любопытные штучки.
Собирая все это, я разыскивал старых друзей, знакомых. Петр Гребнев, бывший Гребешок, работал шофером в санэпидемстанции. Его дети возились с фархатовыми человечками. У другого бывшего «базарного парня» солдатики стояли во фрунт на полке, на самом видном месте. Некоторые прятали свои воспоминания, стеснялись, но все равно хранили.
Мое поколение, которое еще помнило старый рынок, старый город, узнавало друг друга по игрушкам Фархата. Я вспомнил «фаустника», лица солдатиков, копилку-кулак – наших первых, еще дошкольных, учителей. Вспомнил глиняные розы, которыми покорил Фархат свою чернобровую Ширин.
Мне многое теперь было ясно. Я знал судьбу Пиросмани, слышал песню «Ах, война, что ж ты сделала, подлая…», легенду о Фархате и Ширин, да еще известная певица спела песню о бедном художнике.
Теперь многие за моей спиной в институте вертели пальцем у виска: «Свихнулся на самородке!» Волосато-бородатый уже давно охладел к идее создания выставки и об этом больше не заикался. Я же не мог остановиться, бездействовать. Стал ходить по другим факультетам, рассказывать, показывать фархатову глину.
А год назад в нашем среднерусском городе появился узбекский факультет, готовящий учителей русского языка для национальных школ.
Я сразу же собрал весь свой глиняный скарб и отправился выступать туда. Ребят собрали после занятий в самой большой аудитории, они только вернулись с картошки. Смуглые лица отдавали медью и ветром. Я говорил им, что они должны гордиться своим безвестным пока земляком, что он прославит еще узбекское искусство.
Я говорил, а желтолицый, тонкоскулый паренек, сидящий прямо передо мной, все время улыбался. Меня это здорово раздражало, и я еще более пылко начинал рассказывать об основных принципах фархатова мастерства, о безмерной его фантазии и т.д. и т.п. Наконец я не выдержал:
– Не понимаю, чему тут ухмыляться! Да, да, я вот вам говорю! Ваш земляк…
Парнишка перебил меня, сразу вскочив, как будто только этого момента и дожидался.
– Товарищ лектор, а вот у нас в Фергане живет тоже старик. Он такие же делает! – выкрикнул он бодро и радостно.
– Как такие же? Не может быть, – ответил я внешне спокойно и рассудительно.
– Кадыркул, ты, наверное, ошибаешься, – тактично пришла ко мне на помощь куратор курса.
– Зачем ошибаюсь? – ответил Кадыркул. – манера такой же.
Студенты зашевелились, одна девчушка хихикнула и тут же юркнула глазами под парту.
– Товарищи студенты, – выговорил я первую фразу торжественно, не без дрожи в голосе. И дальше начал рассказывать о преемственности и традициях, о внешних сходствах, но внутренних различиях.
Кадыркул уселся на свое место и с понимающим и сочувствующим видом начал кивать головой в такт моим словам. Кое-как, оперевшись на пару великих примеров, я лекцию завершил.
На следующий день меня вызвал к себе наш декан. В смысле волос он был человек обездоленный, как осенний парк, скажем, в смысле листьев.
– Ты, я слышал, Алексей, – начал декан, – по факультетам ходишь, лекции читаешь про разных там… непроверенных товарищей. Прямо искусствовед, говорят. Ну ладно. – он нахмурился. – Вот, Леша, и будет тебе дипломная работа. Не перебивай. Выставку подготовить, каталог, названия, чин чинарем. Ну и… исследование, если что, и… опубликуем. Вопросы есть? Вопросов нет. Сва-а-абоден, – протянул декан. – Следующий!
«Вот так вот, – подумал я, – волосатые, безволосые».
Я уже весь был поглощен работой над будущей выставкой, когда преподавательница с узбекского факультета привела ко мне в кабинет декоративно-прикладного искусства моего старого знакомого – Кадыркула. Парень поглядывал на меня с вызовом.
– Вот, – сказал он и протянул мне письмо.
– Это от кого? – спросил я.
– Я н-написал, – начал он, запинаясь.
– Кадыркул написал, – вмешалась преподавательница, – и ему ответили, что ваш, вернее… в общем, Фархат Измаилов – младший брат того мастера из Ферганы, которого…
– Ясно, ясно, – перебил я ее.
Письмо было развернуто, я схватил его. Писала внучка Нияза Измаилова: «Дедушка плохо пишет по русскому…»
И дальше записанные ею слова самого дедушки:
«Мой брат был человек грубый, мы с ним много ругались. Он сказал, что обойдет весь Туркестан и докажет свое искусство. Нашу артель он ругал. Человек был гордый. Бога ругал, никуда ни во что не ставил. В сорок четвертом году пришла из госпиталя похоронка, что умер в вашем городе. Очень большое горе! Мы ездили с сыном после, искали и не нашли в вашем городе. Спасибо вам, если скажете, где могила. Мы приедем. Наша семья гордится командиром танка “Климент Ворошилов” – КВ-1 – Фархатом Измаиловым, как замечательным героем!
С приветом – Нияз Измаилов, гончар».
Скоро откроется выставка, скоро приедет брат Фархата.
Я прихожу на старое кладбище и нарушаю одиночество снега. На могиле повелителя глины нет уж солдатиков, их растащили мальчишки. Остался один дефективный, он упал на бок, торчит культяпка вместо ноги, и рот растерзан не то криком боли, не то криком: «ура!». Снежинка упала на желтую щеку и скрыла трещину-шрам.
Я ухожу, а снег скрипит, и остаются следы.