«Я понял жизни цель» (проза, стихотворения, поэмы, переводы)

Пастернак Борис

ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

 

 

НАЧАЛЬНАЯ ПОРА

1912 – 1914

 

* * *

Февраль. Достать чернил и плакать! Писать о феврале навзрыд, Пока грохочущая слякоть Весною черною горит. Достать пролетку. За шесть гривен Чрез благовест, чрез клик колес Перенестись туда, где ливень Еще шумней чернил и слез. Где, как обугленные груши, С деревьев тысячи грачей Сорвутся в лужи и обрушат Сухую грусть на дно очей. Под ней проталины чернеют, И ветер криками изрыт, И чем случайней, тем вернее Слагаются стихи навзрыд.

1912

 

СОН

 

Мне снилась осень в полусвете стекол, Друзья и ты в их шутовской гурьбе, И, как с небес добывший крови сокол, Спускалось сердце на руку к тебе. Но время шло, и старилось, и глохло, И паволокой рамы серебря, Заря из сада обдавала стекла Кровавыми слезами сентября. Но время шло и старилось. И рыхлый, Как лед, трещал и таял кресел шелк. Вдруг, громкая, запнулась ты и стихла, И сон, как отзвук колокола, смолк. Я пробудился. Был, как осень, темен Рассвет, и ветер, удаляясь, нес, Как за возом бегущий дождь соломин, Гряду бегущих по небу берез.

1913, 1928

 

ВОКЗАЛ

 

Вокзал, несгораемый ящик Разлук моих, встреч и разлук, Испытанный друг и указчик, Начать – не исчислить заслуг. Бывало, вся жизнь моя – в шарфе, Лишь подан к посадке состав, И пышут намордники гарпий, Парами глаза нам застлав. Бывало, лишь рядом усядусь — И крышка. Приник и отник. Прощай же, пора, моя радость! Я спрыгну сейчас, проводник. Бывало, раздвинется запад В маневрах ненастий и шпал И примется хлопьями цапать, Чтоб под буфера не попал. И глохнет свисток повторенный, А издали вторит другой, И поезд метет по перронам Глухой многогорбой пургой. И вот уже сумеркам невтерпь, И вот уж, за дымом вослед, Срываются поле и ветер, — О, быть бы и мне в их числе!

1913, 1928

 

ЗИМА

 

Прижимаюсь щекою к воронке Завитой, как улитка, зимы. «По местам, кто не хочет – к сторонке!» Шумы-шорохи, гром кутерьмы. «Значит – в „море волнуется“? В повесть, Завивающуюся жгутом, Где вступают в черед, не готовясь? Значит – в жизнь? Значит – в повесть о том, Как нечаян конец? Об уморе, Смехе, сутолоке, беготне? Значит – вправду волнуется море И стихает, не справясь о дне?» Это раковины ли гуденье? Пересуды ли комнат-тихонь? Со своей ли поссорившись тенью, Громыхает заслонкой огонь? Поднимаются вздохи отдушин И осматриваются – и в плач. Черным храпом карет перекушен, В белом облаке скачет лихач. И невыполотые заносы На оконный ползут парапет. За стаканчиками купороса Ничего не бывало и нет.

1913, 1928

 

ПИРЫ

 

Пью горечь тубероз, небес осенних горечь И в них твоих измен горящую струю. Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ, Рыдающей строфы сырую горечь пью. Исчадья мастерских, мы трезвости не терпим. Надежному куску объявлена вражда. Тревожный ветр ночей – тех здравиц виночерпьем, Которым, может быть, не сбыться никогда. Наследственность и смерть – застольцы наших трапез. И тихою зарей – верхи дерев горят — В сухарнице, как мышь, копается анапест, И Золушка, спеша, меняет свой наряд. Полы подметены, на скатерти – ни крошки, Как детский поцелуй, спокойно дышит стих, И Золушка бежит – во дни удач на дрожках, А сдан последний грош, – и на своих двоих.

1913, 1928

 

ЗИМНЯЯ НОЧЬ

 

Не поправить дня усильями светилен, Не поднять теням крещенских покрывал. На земле зима, и дым огней бессилен Распрямить дома, полегшие вповал. Булки фонарей и пышки крыш, и черным По белу в снегу – косяк особняка: Это – барский дом, и я в нем гувернером. Я один – я спать услал ученика. Никого не ждут. Но – наглухо портьеру. Тротуар в буграх, крыльцо заметено. Память, не ершись! Срастись со мной! Уверуй И уверь меня, что я с тобой – одно. Снова ты о ней? Но я не тем взволнован. Кто открыл ей сроки, кто навел на след? Тот удар – исток всего. До остального, Милостью ее, теперь мне дела нет. Тротуар в буграх. Меж снеговых развилин, Вмерзшие бутылки голых черных льдин. Булки фонарей, и на трубе, как филин, Потонувший в перьях, нелюдимый дым.

1913, 1928

 

ПОВЕРХ БАРЬЕРОВ

1914 – 1916

 

ПЕТЕРБУРГ

 

Как в пулю сажают вторую пулю Или бьют на пари по свечке, Так этот раскат берегов и улиц Петром разряжен без осечки. О, как он велик был! Как сеткой конвульсий Покрылись железные щеки, Когда на Петровы глаза навернулись, Слезя их, заливы в осоке! И к горлу балтийские волны, как комья Тоски, подкатили; когда им Забвенье владело; когда он знакомил С империей царство, край – с краем. Нет времени у вдохновенья. Болото, Земля ли, иль море, иль лужа, — Мне здесь сновиденье явилось, и счеты Сведу с ним сейчас же и тут же. Он тучами был, как делами, завален. В распоротый пасмурный парус Ненастья – щетиною ста готовален Врезалася царская ярость. В дверях, над Невой, на часах, гайдуками, Века пожирая, стояли Шпалеры бессонниц в горячечном гаме Рубанков, снастей и пищалей. И знали: не будет приема. Ни мамок, Ни дядек, ни бар, ни холопей, Пока у него на чертежный подрамок Надеты таежные топи.

____________________

Волны толкутся. Мостки для ходьбы. Облачно. Небо над буем, залитым Мутью, мешает с точеным графитом Узких свистков паровые клубы. Пасмурный день растерял катера. Снасти крепки, как раскуренный кнастер. Дегтем и доками пахнет ненастье И огурцами – баркасов кора. С мартовской тучи летят паруса Наоткось, мокрыми хлопьями в слякоть, Тают в каналах балтийского шлака, Тлеют по черным следам колеса. Облачно. Щелкает лодочный блок. Пристани бьют в ледяные ладоши. Гулко булыжник обрушивши, лошадь Глухо въезжает на мокрый песок.

____________________

Чертежный рейсфедер Всадника медного От всадника – ветер Морей унаследовал. Каналы на прибыли, Нева прибывает. Он северным грифелем Наносит трамваи. Попробуйте, лягте-ка Под тучею серой, Здесь скачут на практике Поверх барьеров. И видят окраинцы: За Нарвской, на Охте, Туман продирается, Отодранный ногтем. Петр машет им шляпою, И плещет, как прапор, Пурги расцарапанный, Надорванный рапорт. Сограждане, кто это, И кем на терзанье Распущены по ветру Полотнища зданий? Как план, как ландкарту На плотном папирусе, Он город над мартом Раскинул и выбросил.

____________________

Тучи, как волосы, встали дыбом Над дымной, бледной Невой. Кто ты? О, кто ты? Кто бы ты ни был, Город – вымысел твой. Улицы рвутся, как мысли, к гавани Черной рекой манифестов. Нет, и в могиле глухой и в саване Ты не нашел себе места. Волн наводненья не сдержишь сваями. Речь их, как кисти слепых повитух. Это ведь бредишь ты, невменяемый, Быстро бормочешь вслух.

1915

* * *

Не как люди, не еженедельно, Не всегда, в столетье раза два Я молил тебя: членораздельно Повтори творящие слова. И тебе ж невыносимы смеси Откровений и людских неволь. Как же хочешь ты, чтоб я был весел? С чем бы стал ты есть земную соль?

1915

 

МЕТЕЛЬ

 

1

В посаде, куда ни одна нога Не ступала, лишь ворожеи да вьюги Ступала нога, в бесноватой округе, Где и то, как убитые, спят снега, — Постой, в посаде, куда ни одна Нога не ступала, лишь ворожеи Да вьюги ступала нога, до окна Дохлестнулся обрывок шальной шлеи. Ни зги не видать, а ведь этот посад Может быть в городе, в Замоскворечьи, В Замостьи, и прочая (в полночь забредший Гость от меня отшатнулся назад). Послушай, в посаде, куда ни одна Нога не ступала, одни душегубы, Твой вестник – осиновый лист, он безгубый, Без голоса. Вьюга, бледней полотна! Метался, стучался во все ворота, Кругом озирался, смерчом с мостовой... – Не тот это город, и полночь не та, И ты заблудился, ее вестовой! Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста. В посаде, куда ни один двуногий... Я тоже какой-то... я сбился с дороги: – Не тот это город, и полночь не та.

2

Все в крестиках двери, как в Варфоломееву Ночь. Распоряженья пурги-заговорщицы: Заваливай окна и рамы заклеивай, Там детство рождественской елью топорщится. Бушует бульваров безлиственных заговор, Они поклялись извести человечество. На сборное место, город! За город! И вьюга дымится, как факел над нечистью. Пушинки непрошено валятся на руки. Мне страшно в безлюдьи пороши разнузданной. Снежинки снуют, как ручные фонарики. Вы узнаны, ветки! Прохожий, ты узнан! Дыра полыньи, и мерещится в музыке Пурги: – Колиньи, мы узнали твой адрес! — Секиры и крики: – Вы узнаны, узники Уюта! – и по двери мелом – крест-накрест. Что лагерем стали, что подняты на ноги Подонки творенья, метели – сполагоря. Под праздник отправятся к праотцам правнуки. Ночь Варфоломеева. За город, за город!

1914, 1928

 

ВЕСНА

 

1

Что почек, что клейких заплывших огарков Налеплено к веткам! Затеплен Апрель. Возмужалостью тянет из парка, И реплики леса окрепли. Лес стянут по горлу петлею пернатых Гортаней, как буйвол арканом, И стонет в сетях, как стенает в сонатах Стальной гладиатор органа. Поэзия! Греческой губкой в присосках Будь ты, и меж зелени клейкой Тебя б положил я на мокрую доску Зеленой садовой скамейки. Расти себе пышные брыжи и фижмы, Вбирай облака и овраги, А ночью, поэзия, я тебя выжму Во здравие жадной бумаги.

2

Весна! Не отлучайтесь Сегодня в город. Стаями По городу, как чайки, Льды раскричались, таючи. Земля, земля волнуется, И катятся, как волны, Чернеющие улицы — Им, ветреницам, холодно. По ним плывут, как спички, Сгорая и захлебываясь, Сады и электрички — Им, ветреницам, холодно. От кружки синевы со льдом, От пены буревестников Вам дурно станет. Впрочем, дом Кругом затоплен песнью. И бросьте размышлять о тех, Кто выехал рыбачить. По городу гуляет грех И ходят слезы падших.

3

Разве только грязь видна вам, А не скачет таль в глазах? Не играет по канавам — Словно в яблоках рысак? Разве только птицы цедят, В синем небе щебеча, Ледяной лимон объеден Сквозь соломину луча? Оглянись, и ты увидишь До зари, весь день, везде, С головой Москва, как Китеж, — В светло-голубой воде. Отчего прозрачны крыши И хрустальны колера? Как камыш, кирпич колыша, Дни несутся в вечера. Город, как болото, топок, Струпья снега на счету, И февраль горит, как хлопок, Захлебнувшийся в спирту. Белым пламенем измучив Зоркость чердаков, в косом Переплете птиц и сучьев — Воздух гол и невесом. В эти дни теряешь имя, Толпы лиц сшибают с ног. Знай, твоя подруга с ними, Но и ты не одинок.

1914

 

УРАЛ ВПЕРВЫЕ

 

Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти, На ночь натыкаясь руками, Урала Твердыня орала и, падая замертво, В мученьях ослепшая, утро рожала. Гремя опрокидывались нечаянно задетые Громады и бронзы массивов каких-то. Пыхтел пассажирский. И, где-то от этого Шарахаясь, падали призраки пихты. Коптивший рассвет был снотворным. Не иначе: Он им был подсыпан – заводам и горам — Лесным печником, злоязычным Горынычем, Как опий попутчику опытным вором. Очнулись в огне. С горизонта пунцового На лыжах спускались к лесам азиатцы, Лизали подошвы и соснам подсовывали Короны и звали на царство венчаться. И сосны, повстав и храня иерархию Мохнатых династов, вступали На устланный наста оранжевым бархатом Покров из камки и сусали.

(1916)

 

ИЮЛЬСКАЯ ГРОЗА

 

Так приближается удар За сладким, из-за ширмы лени, Во всеоружьи мутных чар Довольства и оцепененья. Стоит на мертвой точке час Не оттого ль, что он намечен, Что желчь моя не разлилась, Что у меня на месте печень? Не отсыхает ли язык У лип, не липнут листья к нёбу ль В часы, как в лагере грозы Полнеба топчется поодаль? И слышно: гам ученья там, Глухой, лиловый, отдаленный. И жарко белым облакам Грудиться, строясь в батальоны. Весь лагерь мрака на виду. И, мрак глазами пожирая, В чаду стоят плетни. В чаду — Телеги, кадки и сараи. Как плат белы, забыли грызть Подсолнухи, забыли сплюнуть, Их всех поработила высь, На них дохнувшая, как юность. Гроза в воротах! на дворе! Преображаясь и дурея, Во тьме, в раскатах, в серебре, Она бежит по галерее. По лестнице. И на крыльцо. Ступень, ступень, ступень. – Повязку! У всех пяти зеркал лицо Грозы, с себя сорвавшей маску.

1915

 

ПОСЛЕ ДОЖДЯ

 

За окнами давка, толпится листва, И палое небо с дорог не подобрано. Все стихло. Но что это было сперва! Теперь разговор уж не тот и по-доброму. Сначала всё опрометью, вразноряд Ввалилось в ограду деревья развенчивать, И попранным парком из ливня – под град, Потом от сараев – к террасе бревенчатой. Теперь не надышишься крепью густой. А то, что у тополя жилы полопались, — Так воздух садовый, как соды настой, Шипучкой играет от горечи тополя. Со стекол балконных, как с бедер и спин Озябших купальщиц, – ручьями испарина. Сверкает клубники мороженый клин, И градинки стелются солью поваренной. Вот луч, покатясь с паутины, залег В крапиве, но, кажется, это ненадолго. И миг недалек, как его уголек В кустах разожжется и выдует радугу.

1915, 1928

 

ИМПРОВИЗАЦИЯ

 

Я клавишей стаю кормил с руки Под хлопанье крыльев, плеск и клекот. Я вытянул руки, я встал на носки, Рукав завернулся, ночь терлась о локоть. И было темно. И это был пруд И волны. – И птиц из породы люблю вас, Казалось, скорей умертвят, чем умрут, Крикливые, черные, крепкие клювы. И это был пруд. И было темно. Пылали кубышки с полуночным дегтем. И было волною обглодано дно У лодки. И грызлися птицы о локте. И ночь полоскалась в гортанях запруд. Казалось, покамест птенец не накормлен, И самки скорей умертвят, чем умрут, Рулады в крикливом, искривленном горле.

1915

 

НА ПАРОХОДЕ

 

Был утренник. Сводило челюсти, И шелест листьев был как бред. Синее оперенья селезня Сверкал за Камою рассвет. Гремели блюда у буфетчика. Лакей зевал, сочтя судки. В реке, на высоте подсвечника, Кишмя кишели светляки. Они свисали ниткой искристой С прибрежных улиц. Било три. Лакей салфеткой тщился выскрести На бронзу всплывший стеарин. Седой молвой, ползущей исстари, Ночной былиной камыша Под Пермь, на бризе, в быстром бисере Фонарной ряби Кама шла. Волной захлебываясь, на волос От затопленья, за суда Ныряла и светильней плавала В лампаде камских вод звезда. На пароходе пахло кушаньем И лаком цинковых белил. По Каме сумрак плыл с подслушанным, Не пророня ни всплеска, плыл. Держа в руке бокал, вы суженным Зрачком следили за игрой Обмолвок, вившихся за ужином, Но вас не привлекал их рой. Вы к былям звали собеседника, К волне до вас прошедших дней, Чтобы последнею отцединкой Последней капли кануть в ней. Был утренник. Сводило челюсти, И шелест листьев был как бред. Синее оперенья селезня Сверкал за Камою рассвет. И утро шло кровавой банею, Как нефть разлившейся зари, Гасить рожки в кают-компании И городские фонари.

1916

* * *

Я тоже любил, и дыханье Бессонницы раннею ранью Из парка спускалось в овраг, и впотьмах Выпархивало на архипелаг Полян, утопавших в лохматом тумане, В полыни и мяте и перепелах. И тут тяжелел обожанья размах, Хмелел, как крыло, обожженное дробью, И бухался в воздух, и падал в ознобе, И располагался росой на полях. А там и рассвет занимался. До двух Несметного неба мигали богатства, Но вот петухи начинали пугаться Потемок и силились скрыть перепуг, Но в глотках рвались холостые фугасы, И страх фистулой голосил от потуг, И гасли стожары, и, как по заказу, С лицом пучеглазого свечегаса Показывался на опушке пастух. Я тоже любил, и она пока еще Жива, может статься. Время пройдет, И что-то большое, как осень, однажды (Не завтра, быть может, так позже когда-нибудь) Зажжется над жизнью, как зарево, сжалившись Над чащей. Над глупостью луж, изнывающих По-жабьи от жажды. Над заячьей дрожью Лужаек, с ушами ушитых в рогожу Листвы прошлогодней. Над шумом, похожим На ложный прибой прожитого. Я тоже Любил, и я знаю: как мокрые пожни От века положены году в подножье, Так каждому сердцу кладется любовью Знобящая новость миров в изголовье. Я тоже любил, и она жива еще. Все так же, катясь в ту начальную рань, Стоят времена, исчезая за краешком Мгновенья. Все так же тонка эта грань. По-прежнему давнее кажется давешним. По-прежнему, схлынувши с лиц очевидцев, Безумствует быль, притворяясь незнающей, Что больше она уж у нас не жилица. И мыслимо это? Так, значит, и впрямь Всю жизнь удаляется, а не длится Любовь, удивленья мгновенная дань?

1917, 1928

 

МАРБУРГ

 

Я вздрагивал. Я загорался и гас. Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, — Но поздно, я сдрейфил, и вот мне – отказ. Как жаль ее слез! Я святого блаженней. Я вышел на площадь. Я мог быть сочтен Вторично родившимся. Каждая малость Жила и, не ставя меня ни во что, В прощальном значеньи своем подымалась. Плитняк раскалялся, и улицы лоб Был смугл, и на небо глядел исподлобья Булыжник, и ветер, как лодочник, греб По липам. И все это были подобья. Но, как бы то ни было, я избегал Их взглядов. Я не замечал их приветствий. Я знать ничего не хотел из богатств. Я вон вырывался, чтоб не разреветься. Инстинкт прирожденный, старик-подхалим, Был невыносим мне. Он крался бок о бок И думал: «Ребячья зазноба. За ним, К несчастью, придется присматривать в оба». «Шагни, и еще раз», – твердил мне инстинкт И вел меня мудро, как старый схоластик, Чрез девственный, непроходимый тростник Нагретых деревьев, сирени и страсти. «Научишься шагом, а после хоть в бег», — Твердил он, и новое солнце с зенита Смотрело, как сызнова учат ходьбе Туземца планеты на новой планиде. Одних это все ослепляло. Другим — Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи. Копались цыплята в кустах георгин, Сверчки и стрекозы, как часики, тикали. Плыла черепица, и полдень смотрел, Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге Кто, громко свища, мастерил самострел, Кто молча готовился к Троицкой ярмарке. Желтел, облака пожирая, песок. Предгрозье играло бровями кустарника. И небо спекалось, упав на кусок Кровоостанавливающей арники. В тот день всю тебя, от гребенок до ног, Как трагик в провинции драму Шекспирову, Носил я с собою и знал назубок, Шатался по городу и репетировал. Когда я упал пред тобой, охватив Туман этот, лед этот, эту поверхность (Как ты хороша!) – этот вихрь духоты... О чем ты? Опомнись! Пропало... Отвергнут.

____________________

Тут жил Мартин Лютер. Там – братья Гримм. Когтистые крыши. Деревья. Надгробья. И все это помнит и тянется к ним. Все – живо, и все это тоже – подобья. Нет, я не пойду туда завтра. Отказ — Полнее прощанья. Все ясно. Мы квиты. Да и оторвусь ли от газа, от касс? Что будет со мною, старинные плиты? Повсюду портпледы разложит туман, И в обе оконницы вставят по месяцу. Тоска пассажиркой скользнет по томам И с книжкою на оттоманке поместится. Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику, Бессонницу знаю. У нас с ней союз. Зачем же я, словно прихода лунатика, Явления мыслей привычных боюсь? Ведь ночи играть садятся в шахматы Со мной на лунном паркетном полу, Акацией пахнет, и окна распахнуты, И страсть, как свидетель, седеет в углу. И тополь – король. Я играю с бессонницей. И ферзь – соловей. Я тянусь к соловью. И ночь побеждает, фигуры сторонятся, Я белое утро в лицо узнаю.

1916, 1928

 

СЕСТРА МОЯ – ЖИЗНЬ

Лето 1917 года

 

ПАМЯТИ ДЕМОНА

 

Приходил по ночам В синеве ледника от Тамары, Парой крыл намечал, Где гудеть, где кончаться кошмару. Не рыдал, не сплетал Оголенных, исхлестанных, в шрамах. Уцелела плита За оградой грузинского храма. Как горбунья дурна, Под решеткою тень не кривлялась. У лампады зурна, Чуть дыша, о княжне не справлялась. Но сверканье рвалось В волосах, и, как фосфор, трещали. И не слышал колосс, Как седеет Кавказ за печалью. От окна на аршин, Пробирая шерстинки бурнуса, Клялся льдами вершин: Спи, подруга, лавиной вернуся.

 

ПРО ЭТИ СТИХИ

 

На тротуарах истолку С стеклом и солнцем пополам, Зимой открою потолку И дам читать сырым углам. Задекламирует чердак С поклоном рамам и зиме, К карнизам прянет чехарда Чудачеств, бедствий и замет. Буран не месяц будет месть, Концы, начала заметет. Внезапно вспомню: солнце есть; Увижу: свет давно не тот. Галчонком глянет Рождество, И разгулявшийся денек Прояснит много из того, Что мне и милой невдомек. В кашне, ладонью заслонясь, Сквозь фортку кликну детворе: Какое, милые, у нас Тысячелетье на дворе? Кто тропку к двери проторил, К дыре, засыпанной крупой, Пока я с Байроном курил, Пока я пил с Эдгаром По? Пока в Дарьял, как к другу, вхож, Как в ад, в цейхгауз и в арсенал, Я жизнь, как Лермонтова дрожь, Как губы в вермут, окунал.

* * *

Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе Расшиблась весенним дождем обо всех, Но люди в брелоках высоко брюзгливы И вежливо жалят, как змеи в овсе. У старших на это свои есть резоны. Бесспорно, бесспорно смешон твой резон, Что в грозу лиловы глаза и газоны И пахнет сырой резедой горизонт. Что в мае, когда поездов расписанье Камышинской веткой читаешь в купе, Оно грандиозней святого писанья И черных от пыли и бурь канапе. Что только нарвется, разлаявшись, тормоз На мирных сельчан в захолустном вине, С матрацев глядят, не моя ли платформа, И солнце, садясь, соболезнует мне. И в третий плеснув, уплывает звоночек Сплошным извиненьем: жалею, не здесь, Под шторку несет обгорающей ночью И рушится степь со ступенек к звезде. Мигая, моргая, но спят где-то сладко, И фата-морганой любимая спит Тем часом, как сердце, плеща по площадкам, Вагонными дверцами сыплет в степи.

 

ПЛАЧУЩИЙ САД

 

Ужасный! – Капнет и вслушается, Все он ли один на свете Мнет ветку в окне, как кружевце, Или есть свидетель. Но давится внятно от тягости Отеков – земля ноздревая, И слышно: далеко, как в августе, Полуночь в полях назревает. Ни звука. И нет соглядатаев. В пустынности удостоверясь, Берется за старое – скатывается По кровле, за желоб и через. К губам поднесу и прислушаюсь, Все я ли один на свете, — Готовый навзрыд при случае, — Или есть свидетель. Но тишь. И листок не шелохнется. Ни признака зги, кроме жутких Глотков и плескания в шлепанцах И вздохов и слез в промежутке.

 

ДЕВОЧКА

 

Из сада, с качелей, с бухты-барахты Вбегает ветка в трюмо! Огромная, близкая, с каплей смарагда На кончике кисти прямой. Сад застлан, пропал за ее беспорядком, За бьющей в лицо кутерьмой. Родная, громадная, с сад, а характером — Сестра! Второе трюмо! Но вот эту ветку вносят в рюмке И ставят к раме трюмо. Кто это, – гадает, – глаза мне рюмит Тюремной людской дремой?

* * *

Ты в ветре, веткой пробующем, Не время ль птицам петь, Намокшая воробышком Сиреневая ветвь! У капель – тяжесть запонок, И сад слепит, как плес, Обрызганный, закапанный Мильоном синих слез. Моей тоскою вынянчен И от тебя в шипах, Он ожил ночью нынешней, Забормотал, запах. Всю ночь в окошко торкался, И ставень дребезжал. Вдруг дух сырой прогорклости По платью пробежал. Разбужен чудным перечнем Тех прозвищ и времен, Обводит день теперешний Глазами анемон.

 

ИЗ СУЕВЕРЬЯ

 

Коробка с красным померанцем — Моя каморка. О, не об номера ж мараться, По гроб, до морга! Я поселился здесь вторично Из суеверья. Обоев цвет, как дуб, коричнев, И – пенье двери. Из рук не выпускал защелки, Ты вырывалась, И чуб касался чудной челки И губы – фиалок. О неженка, во имя прежних И в этот раз твой Наряд щебечет, как подснежник Апрелю: «Здравствуй!» Грех думать – ты не из весталок: Вошла со стулом, Как с полки, жизнь мою достала И пыль обдула.

 

НЕ ТРОГАТЬ

 

«Не трогать, свеже выкрашен», — Душа не береглась, И память – в пятнах икр и щек, И рук, и губ, и глаз. Я больше всех удач и бед За то тебя любил, Что пожелтелый белый свет С тобой – белей белил. И мгла моя, мой друг, божусь, Он станет как-нибудь Белей, чем бред, чем абажур, Чем белый бинт на лбу!

* * *

Ты так играла эту роль! Я забывал, что сам – суфлер! Что будешь петь и во второй, Кто б первой ни совлек. Вдоль облаков шла лодка. Вдоль Лугами кошеных кормов. Ты так играла эту роль, Как лепет шлюз – кормой! И, низко рея на руле Касаткой об одном крыле, Ты так! – ты лучше всех ролей Играла эту роль!

* * *

Душистою веткою машучи, Впивая впотьмах это благо, Бежала на чашечку с чашечки Грозой одуренная влага. На чашечку с чашечки скатываясь, Скользнула по двум, – и в обеих Огромною каплей агатовою Повисла, сверкает, робеет. Пусть ветер, по таволге веющий, Ту капельку мучит и плющит. Цела, не дробится, – их две еще Целующихся и пьющих. Смеются и вырваться силятся И выпрямиться, как прежде, Да капле из рылец не вылиться, И не разлучатся, хоть режьте.

 

ОПРЕДЕЛЕНИЕ ПОЭЗИИ

 

Это – круто налившийся свист, Это – щелканье сдавленных льдинок, Это – ночь, леденящая лист, Это – двух соловьев поединок. Это – сладкий заглохший горох, Это – слезы вселенной в лопатках, Это – с пультов и с флейт – Фигаро Низвергается градом на грядку. Все, что ночи так важно сыскать На глубоких купаленных доньях, И звезду донести до садка На трепещущих мокрых ладонях. Площе досок в воде – духота. Небосвод завалился ольхою. Этим звездам к лицу б хохотать, Ан вселенная – место глухое.

 

ЗАМЕСТИТЕЛЬНИЦА

 

Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет, У которой суставы в запястьях хрустят, Той, что пальцы ломает и бросить не хочет, У которой гостят и гостят и грустят. Что от треска колод, от бравады Ракочи, От стекляшек в гостиной, от стекла и гостей По пианино в огне пробежится и вскочит От розеток, костяшек, и роз, и костей. Чтоб прическу ослабив, и чайный и шалый, Зачаженный бутон заколов за кушак, Провальсировать к славе, шутя, полушалок Закусивши как муку, и еле дыша. Чтобы, комкая корку рукой, мандарина Холодящие дольки глотать, торопясь В опоясанный люстрой, позади, за гардиной, Зал, испариной вальса запахший опять.

 

СТЕПЬ

 

Как были те выходы в тишь хороши! Безбрежная степь, как марина, Вздыхает ковыль, шуршат мураши И плавает плач комариный. Стога с облаками построились в цепь И гаснут, вулкан на вулкане. Примолкла и взмокла безбрежная степь, Колеблет, относит, толкает. Туман отовсюду нас морем обстиг, В волчцах волочась за чулками, И чудно нам степью, как взморьем, брести — Колеблет, относит, толкает. Не стог ли в тумане? Кто поймет? Не наш ли омет? Доходим. – Он. Нашли! Он самый и есть. – Омет, Туман и степь с четырех сторон. И Млечный Путь стороной ведет На Керчь, как шлях, скотом пропылен. Зайти за хаты, и дух займет: Открыт, открыт с четырех сторон. Туман снотворен, ковыль как мед. Ковыль всем Млечным Путем рассорён. Туман разойдется, и ночь обоймет Омет и степь с четырех сторон. Тенистая полночь стоит у пути, На шлях навалилась звездами, И через дорогу за тын перейти Нельзя, не топча мирозданья. Когда еще звезды так низко росли И полночь в бурьян окунало, Пылал и пугался намокший муслин, Льнул, жался и жаждал финала? Пусть степь нас рассудит и ночь разрешит. Когда, когда не: – В Начале Плыл Плач Комариный, Ползли Мураши, Волчцы по Чулкам Торчали? Закрой их, любимая! Запорошит! Вся степь как до грехопаденья: Вся – миром объята, вся – как парашют, Вся – дыбящееся виденье!

 

ДУШНЫЙ РАССВЕТ

 

Все утро голубь ворковал У вас в окне. На желобах, Как рукава сырых рубах, Мертвели ветки. Накрапывало. Налегке Шли пыльным рынком тучи, Тоску на рыночном лотке, Боюсь, мою Баюча. Я умолял их перестать. Казалось, – перестанут. Рассвет был сер, как спор в кустах, Как говор арестантов. Я умолял приблизить час, Когда за окнами у вас Нагорным ледником Бушует умывальный таз И песни колотой куски, Жар наспанной щеки и лоб В стекло горячее, как лед, На подзеркальник льет. Но высь за говором под стяг Идущих туч Не слышала мольбы В запорошенной тишине, Намокшей, как шинель, Как пыльный отзвук молотьбы, Как громкий спор в кустах. Я их просил — Не мучьте! Не спится. Но – моросило, и топчась Шли пыльным рынком тучи, Как рекруты, за хутор, поутру. Брели не час, не век, Как пленные австрийцы, Как тихий хрип. Как хрип: «Испить, Сестрица».

 

ВОРОБЬЕВЫ ГОРЫ

 

Грудь под поцелуи, как под рукомойник! Ведь не век, не сряду лето бьет ключом. Ведь не ночь за ночью низкий рев гармоник Подымаем с пыли, топчем и влечем. Я слыхал про старость. Страшны прорицанья! Рук к звездам не вскинет ни один бурун. Говорят – не веришь. На лугах лица нет, У прудов нет сердца, Бога нет в бору. Расколышь же душу! Всю сегодня выпень. Это полдень мира. Где глаза твои? Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень Дятлов, туч и шишек, жара и хвои. Здесь пресеклись рельсы городских трамваев. Дальше служат сосны. Дальше им нельзя. Дальше – воскресенье. Ветки отрывая, Разбежится просек, по траве скользя. Просевая полдень. Тройцын день, гулянье, Просит роща верить: мир всегда таков. Так задуман чащей, так внушен поляне, Так на нас, на ситцы пролит с облаков.

 

КАК У НИХ

 

Лицо лазури пышет над лицом Недышащей любимицы реки. Подымется, шелохнется ли сом, — Оглушены. Не слышат. Далеки. Очам в снопах, как кровлям, тяжело. Как угли, блещут оба очага. Лицо лазури пышет над челом Недышащей подруги в бочагах, Недышащей питомицы осок. То ветер смех люцерны вдоль высот, Как поцелуй воздушный, пронесет, То княженикой с топи угощен, Ползет, и губы пачкает хвощом И треплет речку веткой по щеке, То киснет и хмелеет в тростнике. У окуня ли екнут плавники, — Бездонный день – огромен и пунцов. Поднос Шелони – черен и свинцов. Не свесть концов и не поднять руки... Лицо лазури пышет над лицом Недышащей любимицы реки.

 

* * *

 

Давай ронять слова, Как сад – янтарь и цедру, Рассеянно и щедро, Едва, едва, едва. Не надо толковать, Зачем так церемонно Мареной и лимоном Обрызнута листва. Кто иглы заслезил И хлынул через жерди На ноты, к этажерке Сквозь шлюзы жалюзи. Кто коврик за дверьми Рябиной иссурьмил, Рядном сквозных, красивых, Трепещущих курсивов. Ты спросишь, кто велит, Чтоб август был велик, Кому ничто не мелко, Кто погружен в отделку Кленового листа И с дней Экклезиаста Не покидал поста За теской алебастра? Ты спросишь, кто велит, Чтоб губы астр и далий Сентябрьские страдали? Чтоб мелкий лист ракит С седых кариатид Слетал на сырость плит Осенних госпиталей? Ты спросишь, кто велит? – Всесильный бог деталей, Всесильный бог любви, Ягайлов и Ядвиг. Не знаю, решена ль Загадка зги загробной, Но жизнь, как тишина Осенняя, – подробна.

* * *

Любимая – жуть! Когда любит поэт, Влюбляется бог неприкаянный. И хаос опять выползает на свет, Как во времена ископаемых. Глаза ему тонны туманов слезят. Он застлан. Он кажется мамонтом. Он вышел из моды. Он знает – нельзя: Прошли времена и – безграмотно. Он видит, как свадьбы справляют вокруг. Как спаивают, просыпаются. Как общелягушечью эту икру Зовут, обрядив ее, – паюсной. Как жизнь, как жемчужную шутку Ватто, Умеют обнять табакеркою. И мстят ему, может быть, только за то, Что там, где кривят и коверкают, Где лжет и кадит, ухмыляясь, комфорт И трутнями трутся и ползают, Он вашу сестру, как вакханку с амфор, Подымет с земли и использует. И таянье Андов вольет в поцелуй, И утро в степи, под владычеством Пылящихся звезд, когда ночь по селу Белеющим блеяньем тычется. И всем, чем дышалось оврагам века, Всей тьмой ботанической ризницы Пахнёт по тифозной тоске тюфяка, И хаосом зарослей брызнется.

 

ПОСЛЕСЛОВЬЕ

 

Нет, не я вам печаль причинил. Я не стоил забвения родины. Это солнце горело на каплях чернил, Как в кистях запыленной смородины. И в крови моих мыслей и писем Завелась кошениль. Этот пурпур червца от меня независим. Нет, не я вам печаль причинил. Это вечер из пыли лепился и, пышучи, Целовал вас, задохшися в охре, пыльцой. Это тени вам щупали пульс. Это, вышедши За плетень, вы полям подставляли лицо И пылали, плывя по олифе калиток, Полумраком, золою и маком залитых. Это – круглое лето, горев в ярлыках По прудам, как багаж солнцепеком заляпанных, Сургучом опечатало грудь бурлака И сожгло ваши платья и шляпы. Это ваши ресницы слипались от яркости, Это диск одичалый, рога истесав Об ограды, бодаясь, крушил палисад. Это – запад, карбункулом вам в волоса Залетев и гудя, угасал в полчаса, Осыпая багрянец с малины и бархатцев. Нет, не я, это – вы, это ваша краса.

 

ТЕМЫ И ВАРИАЦИИ

1916 – 1921

 

МАРГАРИТА

 

Разрывая кусты на себе, как силок, Маргаритиных стиснутых губ лиловей, Горячей, чем глазной Маргаритин белок, Бился, щелкал, царил и сиял соловей. Он как запах от трав исходил. Он как ртуть Очумелых дождей меж черемух висел. Он кору одурял. Задыхаясь, ко рту Подступал. Оставался висеть на косе. И, когда изумленной рукой проводя По глазам, Маргарита влеклась к серебру, То казалось, под каской ветвей и дождя, Повалилась без сил амазонка в бору. И затылок с рукою в руке у него, А другую назад заломила, где лег, Где застрял, где повис ее шлем теневой, Разрывая кусты на себе, как силок.

 

МЕФИСТОФЕЛЬ

 

Из массы пыли за заставы По воскресеньям высыпали, Меж тем как, дома не застав их, Ломились ливни в окна спален. Велось у всех, чтоб за обедом Хотя б на третье дождь был подан, Меж тем как вихрь – велосипедом Летал по комнатным комодам. Меж тем как там до потолков их Взлетали шелковые шторы, Расталкивали бестолковых Пруды, природа и просторы. Длиннейшим поездом линеек Позднее стягивались к валу, Где тень, пугавшая коней их, Ежевечерне оживала. В чулках как кровь, при паре бантов, По залитой зарей дороге, Упав, как лямки с барабана, Пылили дьяволовы ноги. Казалось, захлестав из низкой Листвы струей высокомерья, Снесла б весь мир надменность диска И терпит только эти перья. Считая ехавших, как вехи, Едва прикладываясь к шляпе, Он шел, откидываясь в смехе, Шагал, приятеля облапя.

1919

 

ШЕКСПИР

 

Извозчичий двор и встающий из вод В уступах – преступный и пасмурный Тауэр, И звонкость подков, и простуженный звон Вестминстера, глыбы, закутанной в траур. И тесные улицы; стены, как хмель, Копящие сырость в разросшихся бревнах, Угрюмых, как копоть, и бражных, как эль, Как Лондон, холодных, как поступь, неровных. Спиралями, мешкотно падает снег, Уже запирали, когда он, обрюзгший, Как сползший набрюшник, пошел в полусне Валить, засыпая уснувшую пустошь. Оконце и зерна лиловой слюды В свинцовых ободьях. – «Смотря по погоде. А впрочем... А впрочем, соснем на свободе. А впрочем – на бочку! Цирюльник, воды!» И, бреясь, гогочет, держась за бока, Словам остряка, не уставшего с пира Цедить сквозь приросший мундштук чубука Убийственный вздор. А меж тем у Шекспира Острить пропадает охота. Сонет, Написанный ночью с огнем, без помарок, За тем вон столом, где подкисший ранет Ныряет, обнявшись с клешнею омара, Сонет говорит ему: «Я признаю Способности ваши, но, гений и мастер, Сдается ль, как вам, и тому, на краю Бочонка, с намыленной мордой, что мастью Весь в молнию я, то есть выше по касте, Чем люди, – короче, что я обдаю Огнем, как на нюх мой, зловоньем ваш кнастер? Простите, отец мой, за мой скептицизм Сыновний, но, сэр, но, милорд, мы – в трактире. Что мне в вашем круге? Что ваши птенцы Пред плещущей чернью? Мне хочется шири! Прочтите вот этому. Сэр, почему ж? Во имя всех гильдий и биллей! Пять ярдов — И вы с ним в бильярдной, и там – не пойму, Чем вам не успех популярность в бильярдной?» – Ему?! Ты сбесился? – И кличет слугу, И, нервно играя малаговой веткой, Считает: полпинты, французский рагу — И в дверь, запустя в привиденье салфеткой.

1919

 

ТЕМА

 

Скала и шторм. Скала и плащ и шляпа. Скала и – Пушкин. Тот, кто и сейчас, Закрыв глаза, стоит и видит в сфинксе Не нашу дичь: не домыслы в тупик Поставленного грека, не загадку, Но предка: плоскогубого хамита, Как оспу, перенесшего пески, Изрытого, как оспою, пустыней, И больше ничего. Скала и шторм. В осатаненьи льющееся пиво С усов обрывов, мысов, скал и кос, Мелей и миль. И гул, и полыханье Окаченной луной, как из лохани, Пучины. Шум и чад и шторм взасос. Светло как днем. Их освещает пена. От этой точки глаз нельзя отвлечь. Прибой на сфинкса не жалеет свеч И заменяет свежими мгновенно. Скала и шторм. Скала и плащ и шляпа. На сфинксовых губах – соленый вкус Туманностей. Песок кругом заляпан Сырыми поцелуями медуз. Он чешуи не знает на сиренах, И может ли поверить в рыбий хвост Тот, кто хоть раз с их чашечек коленных Пил бившийся как об лед отблеск звезд? Скала и шторм и – скрытый ото всех Нескромных – самый странный, самый тихий, Играющий с эпохи Псамметиха Углами скул пустыни детский смех...

* * *

Мчались звезды. В море мылись мысы. Слепла соль. И слезы высыхали. Были темны спальни. Мчались мысли, И прислушивался сфинкс к Сахаре. Плыли свечи. И казалось, стынет Кровь колосса. Заплывали губы Голубой улыбкою пустыни. В час отлива ночь пошла на убыль. Море тронул ветерок с Марокко. Шел самум. Храпел в снегах Архангельск. Плыли свечи. Черновик «Пророка» Просыхал, и брезжил день на Ганге.

* * *

Мне в сумерки ты все – пансионеркою, Все – школьницей. Зима. Закат лесничим В лесу часов. Лежу и жду, чтоб смерклося. И вот – айда! Аукаемся, кличем. А ночь, а ночь! Да это ж ад, дом ужасов! Проведай ты, тебя б сюда пригнало! Она – твой шаг, твой брак, твое замужество, И тяжелей дознаний трибунала. Ты помнишь жизнь? Ты помнишь, стаей горлинок Летели хлопья грудью против гула. Их вихрь крутил, кутя, валясь прожорливо С лотков на снег, их до панелей гнуло! Перебегала ты! Ведь он подсовывал Ковром под нас салазки и кристаллы! Ведь жизнь, как кровь, до облака пунцового Пожаром вьюги озарясь, хлестала! Движенье помнишь? Помнишь время? Лавочниц? Палатки? Давку? За разменом денег Холодных, звонких, – помнишь, помнишь давешних Колоколов предпраздничных гуденье? Увы, любовь! Да, это надо высказать! Чем заменить тебя? Жирами? Бромом? Как конский глаз, с подушек, жаркий, искоса Гляжу, страшась бессонницы огромной. Мне в сумерки ты будто все с экзамена, Все – с выпуска. Чижи, мигрень, учебник. Но по ночам! Как просят пить, как пламенны Глаза капсюль и пузырьков лечебных!

1918 – 1919

* * *

Так начинают. Года в два От мамки рвутся в тьму мелодий, Щебечут, свищут, – а слова Являются о третьем годе. Так начинают понимать. И в шуме пущенной турбины Мерещится, что мать – не мать. Что ты – не ты, что дом – чужбина. Что делать страшной красоте Присевшей на скамью сирени, Когда и впрямь не красть детей? Так возникают подозренья. Так зреют страхи. Как он даст Звезде превысить досяганье, Когда он Фауст, когда – фантаст? Так начинаются цыгане. Так открываются, паря Поверх плетней, где быть домам бы, Внезапные, как вздох, моря. Так будут начинаться ямбы. Так ночи летние, ничком Упав в овсы с мольбой: исполнься, Грозят заре твоим зрачком, Так затевают ссоры с солнцем. Так начинают жить стихом.

1921

* * *

Нас мало. Нас может быть трое Донецких, горючих и адских Под серой бегущей корою Дождей, облаков и солдатских Советов, стихов и дискуссий О транспорте и об искусстве. Мы были людьми. Мы эпохи. Нас сбило, и мчит в караване, Как тундру под тендера вздохи И поршней и шпал порыванье. Слетимся, ворвемся и тронем, Закружимся вихрем вороньим, И – мимо! – Вы поздно поймете. Так, утром ударивши в ворох Соломы – с момент на намете, — Ветр вечен затем в разговорах Идущего бурно собранья Деревьев над кровельной дранью.

1921

 

В ЛЕСУ

 

Луга мутило жаром лиловатым, В лесу клубился кафедральный мрак. Что оставалось в мире целовать им? Он весь был их, как воск на пальцах мяк. Есть сон такой, – не спишь, а только снится, Что жаждешь сна; что дремлет человек, Которому сквозь сон палит ресницы Два черных солнца, бьющих из-под век. Текли лучи. Текли жуки с отливом, Стекло стрекоз сновало по щекам. Был полон лес мерцаньем кропотливым, Как под щипцами у часовщика. Казалось, он уснул под стук цифири, Меж тем как выше, в терпком янтаре, Испытаннейшие часы в эфире Переставляют, сверив по жаре. Их переводят, сотрясают иглы И сеют тень, и мают, и сверлят Мачтовый мрак, который ввысь воздвигло, В истому дня, на синий циферблат. Казалось, древность счастья облетает. Казалось, лес закатом снов объят. Счастливые часов не наблюдают, Но те, вдвоем, казалось, только спят.

1917

 

СПАССКОЕ

 

Незабвенный сентябрь осыпается в Спасском. Не сегодня ли с дачи съезжать вам пора? За плетнем перекликнулось эхо с подпаском И в лесу различило удар топора. Этой ночью за парком знобило трясину. Только солнце взошло, и опять – наутек. Колокольчик не пьет костоломных росинок, На березах несмытый лиловый отек. Лес хандрит. И ему захотелось на отдых, Под снега, в непробудную спячку берлог. Да и то, меж стволов, в почерневших обводах Парк зияет в столбцах, как сплошной некролог. Березняк перестал ли линять и пятнаться, Водянистую сень потуплять и редеть? Этот – ропщет еще, и опять вам – пятнадцать, И опять, – о, дитя, о, куда нам их деть? Их так много уже, что не все ж – куролесить. Их – что птиц по кустам, что грибов за межой. Ими свой кругозор уж случалось завесить, Их туманом случалось застлать и чужой. В ночь кончины от тифа сгорающий комик Слышит гул: гомерический хохот райка. Нынче в Спасском с дороги бревенчатый домик Видит, галлюцинируя, та же тоска.

1918

* * *

Весна, я с улицы, где тополь удивлен, Где даль пугается, где дом упасть боится, Где воздух синь, как узелок с бельем У выписавшегося из больницы. Где вечер пуст, как прерванный рассказ, Оставленный звездой без продолженья К недоуменью тысяч шумных глаз, Бездонных и лишенных выраженья.

1918

 

СОН В ЛЕТНЮЮ НОЧЬ

 

Крупный разговор. Еще не запирали, Вдруг как: моментально вон отсюда! — Сбитая прическа, туча препирательств И сплошной поток шопеновских этюдов. Вряд ли, гений, ты распределяешь кету В белом доме против кооператива, Что хвосты луны стоят до края света Чередой ночных садов без перерыва.

1918

* * *

Я вишу на пере у Творца Крупной каплей лилового лоска. Под домами – загадки канав. Шибко воздух ли соткой и коксом По вокзалам дышал и зажегся, Но едва лишь зарю доконав, Снова розова ночь, как она, И забор поражен парадоксом. И бормочет: прерви до утра Этих сохлых белил колебанье. Грунт убит и червив до нутра, Эхо чутко, как шар в кегельбане. Вешний ветер, шевьот и грязца, И гвоздильных застав отголоски, И на утренней терке торца От зари, как от хренной полоски, Проступают отчетливо слезки. Я креплюсь на пере у Творца Терпкой каплей густого свинца.

1922

 

ПОЭЗИЯ

 

Поэзия, я буду клясться Тобой и кончу, прохрипев: Ты не осанна сладкогласца, Ты – лето с местом в третьем классе, Ты – пригород, а не припев. Ты – душная, как май, Ямская, Шевардина ночной редут, Где тучи стоны испускают И врозь по роспуске идут. И в рельсовом витье двояся, — Предместье, а не перепев — Ползут с вокзалов восвояси Не с песней, а оторопев. Отростки ливня грязнут в гроздьях И долго, долго, до зари Кропают с кровель свой акростих, Пуская в рифму пузыри. Поэзия, когда под краном Пустой, как цинк ведра, трюизм, То и тогда струя сохранна, Тетрадь подставлена, – струись!

1922

* * *

С тех дней стал над недрами парка сдвигаться Суровый, листву леденивший октябрь. Зарями ковался конец навигации, Спирало гортань и ломило в локтях. Не стало туманов. Забыли про пасмурность. Часами смеркалось. Сквозь все вечера Открылся, в жару, в лихорадке и насморке, Больной горизонт – и дворцы озирал. И стынула кровь. Но, казалось, не стынут Пруды, и – казалось, с последних погод Не движутся дни, и казалося – вынут Из мира прозрачный, как звук, небосвод. И стало видать так далеко, так трудно Дышать, и так больно глядеть, и такой Покой разлился, и настолько безлюдный, Настолько беспамятно звонкий покой!

1916

* * *

Потели стекла двери на балкон. Их заслонял заметно зимний фикус. Сиял графин. С недопитым глотком Вставали вы, веселая навыказ, — Смеркалась даль, – спокойная на вид, — И дуло в щели, – праведница ликом, — И день сгорал, давно остановив Часы и кровь, в мучительно великом Просторе долго, без конца горев На остриях скворешниц и дерев, В осколках тонких ледяных пластинок, По пустырям и на ковре в гостиной.

1916

* * *

Весна была просто тобой, И лето – с грехом пополам. Но осень, но этот позор голубой Обоев, и войлок, и хлам! Разбитую клячу ведут на махан, И ноздри с коротким дыханьем. Заслушались мокрой ромашки и мха, А то и конины в духане. В прозрачность заплаканных дней целиком Губами и глаз полыханьем Впиваешься, как в помутнелый флакон С невыдохшимися духами. Не спорить, а спать. Не оспаривать, А спать. Не распахивать наспех Окна, где в беспамятных заревах Июль, разгораясь, как яспис, Расплавливал стекла и спаривал Тех самых пунцовых стрекоз, Которые нынче на брачных Брусах – мертвей и прозрачней Осыпавшихся папирос. Как в сумерки сонно и зябко Окошко! Сухой купорос. На донышке склянки – козявка И гильзы задохшихся ос. Как с севера дует! Как щупло Нахохлилась стужа! О вихрь, Общупай все глуби и дупла, Найди мою песню в живых!

1917

* * *

Здесь прошелся загадки таинственный ноготь. – Поздно, высплюсь, чуть свет перечту и пойму. А пока не разбудят, любимую трогать Так, как мне, не дано никому. Как я трогал тебя! Даже губ моих медью Трогал так, как трагедией трогают зал. Поцелуй был как лето. Он медлил и медлил, Лишь потом разражалась гроза. Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья. Звезды долго горлом текут в пищевод, Соловьи же заводят глаза с содроганьем, Осушая по капле ночной небосвод.

1918

 

СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ

1922 – 1931

 

БОРИСУ ПИЛЬНЯКУ

 

Иль я не знаю, что, в потемки тычась, Вовек не вышла б к свету темнота, Иль я – урод, и счастье сотен тысяч Не ближе мне пустого счастья ста? И разве я не мерюсь пятилеткой, Не падаю, не подымаюсь с ней? Но как мне быть с моей грудною клеткой И с тем, что всякой косности косней? Напрасно в дни великого совета, Где высшей страсти отданы места, Оставлена вакансия поэта: Она опасна, если не пуста.

1931

 

АННЕ АХМАТОВОЙ

 

Мне кажется, я подберу слова, Похожие на вашу первозданность. А ошибусь – мне это трын-трава, Я все равно с ошибкой не расстанусь. Я слышу мокрых кровель говорок, Торцовых плит заглохшие эклоги. Какой-то город, явный с первых строк, Растет и отдается в каждом слоге. Кругом весна, но за город нельзя. Еще строга заказчица скупая. Глаза шитьем за лампою слезя, Горит заря, спины не разгибая. Вдыхая дали ладожскую гладь, Спешит к воде, смиряя сил упадок. С таких гулянок ничего не взять. Каналы пахнут затхлостью укладок. По ним ныряет, как пустой орех, Горячий ветер и колышет веки Ветвей, и звезд, и фонарей, и вех, И с моста вдаль глядящей белошвейки. Бывает глаз по-разному остер, По-разному бывает образ точен. Но самой страшной крепости раствор — Ночная даль под взглядом белой ночи. Таким я вижу облик ваш и взгляд. Он мне внушен не тем столбом из соли, Которым вы пять лет тому назад Испуг оглядки к рифме прикололи, Но, исходив от ваших первых книг, Где крепли прозы пристальной крупицы, Он и во всех, как искры проводник, Событья былью заставляет биться.

1929

 

ОТПЛЫТИЕ

 

Слышен лепет соли каплющей. Гул колес едва показан. Тихо взявши гавань за плечи, Мы отходим за пакгаузы. Плеск и плеск, и плеск без отзыва. Разбегаясь со стенаньем, Вспыхивает бледно-розовая Моря ширь берестяная. Треск и хруст скелетов раковых, И шипит, горя, берёста. Ширь растет, и море вздрагивает От ее прироста. Берега уходят ельничком, — Он невзрачен и тщедушен. Море, сумрачно бездельничая, Смотрит сверху на идущих. С моря еще по морошку Ходит и ходит лесками, Грохнув и борт огороша, Ширящееся плесканье. Виден еще, еще виден Берег, еще не без пятен Путь, – но уже необыден И, как беда, необъятен. Страшным полуоборотом, Сразу меняясь во взоре, Мачты въезжают в ворота Настежь открытого моря. Вот оно! И, в предвкушенье Сладко бушующих новшеств, Камнем в пучину крушений Падает чайка, как ковшик.

1922

Финский залив

 

МЕЙЕРХОЛЬДАМ

 

Желоба коридоров иссякли. Гул отхлынул и сплыл, и заглох. У окна, опоздавши к спектаклю, Вяжет вьюга из хлопьев чулок. Рытым ходом за сценой залягте, И, обуглясь у всех на виду, Как дурак, я зайду к вам в антракте, И смешаюсь, и слов не найду. Я увижу деревья и крыши. Вихрем кинутся мушки во тьму. По замашкам зимы замухрышки Я игру в кошки-мышки пойму. Я скажу, что от этих ужимок Еле цел я остался внизу, Что пакет развязался и вымок И что я вам другой привезу. Что от чувств на земле нет отбою, Что в руках моих – плеск из фойе, Что из этих признаний – любое Вам обоим, а лучшее – ей. Я люблю ваш нескладный развалец, Жадной проседи взбитую прядь. Если даже вы в это выгрались, Ваша правда, так надо играть. Так играл пред землей молодою Одаренный один режиссер, Что носился как дух над водою И ребро сокрушенное тер. И, протискавшись в мир из-за дисков Наобум размещенных светил, За дрожащую руку артистку На дебют роковой выводил. Той же пьесою неповторимой, Точно запахом краски дыша, Вы всего себя стерли для грима. Имя этому гриму – душа.

1928

 

БАЛЬЗАК

 

Париж в златых тельцах, в дельцах, В дождях, как мщенье, долгожданных. По улицам летит пыльца. Разгневанно цветут каштаны. Жара покрыла лошадей И щелканье бичей глазурью И, как горох на решете, Дрожит в оконной амбразуре. Беспечно мчатся тильбюри. Своя довлеет злоба дневи. До завтрашней ли им зари? Разгневанно цветут деревья. А их заложник и должник, Куда он скрылся? Ах, алхимик! Он, как над книгами, поник Над переулками глухими. Почти как тополь, лопоух, Он смотрит вниз, как в заповедник, И ткет Парижу, как паук, Заупокойную обедню. Его бессонные зенки Устроены, как веретена. Он вьет, как нитку из пеньки, Историю сего притона. Чтоб выкупиться из ярма Ужасного заимодавца, Он должен сгинуть задарма И дать всей нитке размотаться. Зачем же было брать в кредит Париж с его толпой и биржей, И поле, и в тени ракит Непринужденность сельских пиршеств? Он грезит волей, как лакей, Как пенсией – старик бухгалтер, А весу в этом кулаке, Что в каменщиковой кувалде. Когда, когда ж, утерши пот И сушь кофейную отвеяв, Он оградится от забот Шестой главою от Матфея?

1927

* * *

Рослый стрелок, осторожный охотник, Призрак с ружьем на разливе души! Не добирай меня сотым до сотни, Чувству на корм по частям не кроши. Дай мне подняться над смертью позорной. С ночи одень меня в тальник и лед. Утром спугни с мочежины озерной. Целься, все кончено! Бей меня влет. За высоту ж этой звонкой разлуки, О, пренебрегнутые мои, Благодарю и целую вас, руки Родины, робости, дружбы, семьи.

1928

 

ЛАНДЫШИ

 

С утра жара. Но отведи Кусты, и грузный полдень разом Всей массой хряснет позади, Обламываясь под алмазом. Он рухнет в ребрах и лучах, В разгранке зайчиков дрожащих, Как наземь с потного плеча Опущенный стекольный ящик. Укрывшись ночью навесной, Здесь белизна сурьмится углем. Непревзойденной новизной Весна здесь сказочна, как Углич. Жары нещадная резня Сюда не сунется с опушки. И вот ты входишь в березняк, Вы всматриваетесь друг в дружку. Но ты уже предупрежден. Вас кто-то наблюдает снизу: Сырой овраг сухим дождем Росистых ландышей унизан. Он отделился и привстал, Кистями капелек повисши, На палец, на два от листа, На полтора – от корневища. Шурша неслышно, как парча, Льнут лайкою его початки, Весь сумрак рощи сообща Их разбирает на перчатки.

1927

 

БРЮСОВУ

 

Я поздравляю вас, как я отца Поздравил бы при той же обстановке. Жаль, что в Большом театре под сердца Не станут стлать, как под ноги, циновки. Жаль, что на свете принято скрести У входа в жизнь одни подошвы: жалко, Что прошлое смеется и грустит, А злоба дня размахивает палкой. Вас чествуют. Чуть-чуть страшит обряд, Где вас, как вещь, со всех сторон покажут И золото судьбы посеребрят, И, может, серебрить в ответ обяжут. Что мне сказать? Что Брюсова горька Широко разбежавшаяся участь? Что ум черствеет в царстве дурака? Что не безделка – улыбаться, мучась? Что сонному гражданскому стиху Вы первый настежь в город дверь открыли? Что ветер смел с гражданства шелуху И мы на перья разодрали крылья? Что вы дисциплинировали взмах Взбешенных рифм, тянувшихся за глиной, И были домовым у нас в домах И дьяволом недетской дисциплины? Что я затем, быть может, не умру, Что, до смерти теперь устав от гили, Вы сами, было время, поутру Линейкой нас не умирать учили? Ломиться в двери пошлых аксиом, Где лгут слова и красноречье храмлет?.. О! весь Шекспир, быть может, только в том, Что запросто болтает с тенью Гамлет. Так запросто же! Дни рожденья есть. Скажи мне, тень, что ты к нему желала б? Так легче жить. А то почти не снесть Пережитого слышащихся жалоб.

1923

 

ПРИБЛИЖЕНЬЕ ГРОЗЫ

 

Ты близко. Ты идешь пешком Из города и тем же шагом Займешь обрыв, взмахнешь мешком И гром прокатишь по оврагам. Как допетровское ядро, Он лугом пустится вприпрыжку И раскидает груду дров Слетевшей на сторону крышкой. Тогда тоска, как оккупант, Оцепит даль. Пахнёт окопом. Закаплет. Ласточки вскипят. Всей купой в сумрак вступит тополь. Слух пронесется по верхам, Что, сколько помнят, ты – до шведа. И холод въедет в арьергард, Скача с передовых разведок. Как вдруг, очистивши обрыв, Ты с поля повернешь, раздумав, И сгинешь, так и не открыв Разгадки шлемов и костюмов. А завтра я, нырнув в росу, Ногой наткнусь на шар гранаты И повесть в комнату внесу, Как в оружейную палату.

1927

 

БЕЛЫЕ СТИХИ

 

Он встал. В столовой било час. Он знал, — Теперь конец всему. Он встал и вышел. Шли облака. Меж строк и как-то вскользь Стучала трость по плитам тротуара, И где-то громыхали дрожки. – Год Назад Бальзак был понят сединой. Шли облака. Стучала трость. Лило. Он мог сказать: «Я знаю, старый друг, Как ты дошел до этого. Я знаю, Каким ключом ты отпер эту дверь, Как ту взломал, как глядывал сквозь эту И подсмотрел все то, что увидал». Из-под ладоней мокрых облаков, Из-под теней, из-под сырых фасадов, Мотаясь, вырывалась в фонарях Захватанная мартом мостовая. «И даже с чьим ты адресом в руках Стирал ступени лестниц, мне известно». – Блистали бляхи спавших сторожей, И ветер гнал ботву по рельсам рынка. «Сто Ганских с кашлем зябло по утрам И, волосы расчесывая, драло Гребенкою. Сто Ганских в зеркалах Бросало в дрожь. Сто Ганских пило кофе. А надо было Богу доказать, Что Ганская – одна, как он задумал...» — На том конце, где громыхали дрожки, Запел петух. – «Что Ганская – одна, Как говорила подпись Ганской в письмах, Как сон, как смерть». – Светало. В том конце, Где громыхали дрожки, пробуждались. Как поздно отпираются кафе И как свежа печать сырой газеты! Ничто не мелко, жирен всякий шрифт, Как жир галош и шин, облитых солнцем, Как празден дух проведшего без сна Такую ночь! Как голубо пылает Фитиль в мозгу! Как ласков огонек! Как непоследовательно насмешлив! Он вспомнил всех. – Напротив, у молочной, Рыжел навоз. Чирикал воробей. Он стал искать той ветки, на которой На части разрывался, вне себя От счастья, этот щебет. Впрочем, вскоре Он заключил, что ветка – над окном, Ввиду того ли, что в его виду Перед окошком не было деревьев Иль отчего еще. – Он вспомнил всех. — О том, что справа сад, он догадался По тени вяза, легшей на панель. Она блистала, как и подстаканник. Вдруг с непоследовательностью в мыслях, Приличною не спавшему, ему Подумалось на миг такое что-то, Что трудно передать. В горящий мозг Вошли слова: любовь, несчастье, счастье, Судьба, событье, похожденье, рок, Случайность, фарс и фальшь. – Вошли и вышли. По выходе никто б их не узнал, Как девушек, остриженных машинкой И пощаженных тифом. Он решил, Что этих слов никто не понимает. Что это не названия картин, Не сцены, но – разряды матерьялов. Что в них есть шум и вес сыпучих тел, И сумрак всех букетов москательной. Что мумией изображают кровь, Но можно иней начертить сангиной, И что в душе, в далекой глубине, Сидит такой завзятый рисовальщик И иногда рисует lune de miel [3] Куском беды, крошащейся меж пальцев, Куском здоровья – бешеный кошмар, Обломком бреда – светлое блаженство. В пригретом солнцем синем картузе, Обдернувшись, он стал спиной к окошку. Он продавал жестяных саламандр. Он торговал осколками лазури, И ящерицы бегали, блеща, По яркому песку вдоль водостоков, И щебетали птицы. Шел народ, И дети разевали рты на диво. Кормилица царицей проплыла. За март, в апрель просилось ожерелье, И жемчуг, и глаза, – кровь с молоком Лица и рук, и бус, и сарафана. Еще по кровлям ездил снег. Еще Весна смеялась, вспенив снегу с солнцем. Десяток парниковых огурцов Был слишком слаб, чтоб в марте дать понятье О зелени. Но март их понимал И всем трубил про молодость и свежесть. Из всех картин, что память сберегла, Припомнилась одна: ночное поле. Казалось, в звезды, словно за чулок, Мякина забивается и колет. Глаза, казалось, Млечный Путь пылит. Казалось, ночь встает без сил с омета И сор со звезд сметает. – Степь неслась Рекой безбрежной к морю, и со степью Неслись стога и со стогами – ночь. На станции дежурил крупный храп, Как пласт, лежавший на листе железа. На станции ревели мухи. Дождь Звенел об зымзу, словно о подойник. Из четырех громадных летних дней Сложило сердце эту память правде. По рельсам плыли, прорезая мглу, Столбы сигналов, ударяя в тучи, И резали глаза. Бессонный мозг Тянуло в степь, за шпалы и сторожки. На станции дежурил храп, и дождь Ленился и вздыхал в листве. – Мой ангел, Ты будешь спать: мне обещала ночь! Мой друг, мой дождь, нам некуда спешить, У нас есть время. У меня в карманах — Орехи. Есть за чем с тобой в степи Полночи скоротать. Ты видел? Понял? Ты понял? Да? Не правда ль, это – то? Та бесконечность? То обетованье? И стоило расти, страдать и ждать. И не было ошибкою родиться? На станции дежурил крупный храп. Зачем же так печально опаданье Безумных знаний этих? Что за грусть Роняет поцелуи, словно август, Которого ничем не оторвать От лиственницы? Жаркими губами Пристал он к ней, она и он в слезах, Он совершенно мокр, мокры и иглы...

1918

 

МОРСКОЙ МЯТЕЖ

Из поэмы «Девятьсот пятый год»

 

Приедается всё. Лишь тебе не дано примелькаться. Дни проходят, И годы проходят, И тысячи, тысячи лет. В белой рьяности волн, Прячась В белую пряность акаций, Может, ты-то их, Море, И сводишь, и сводишь на нет. Ты на куче сетей. Ты курлычешь, Как ключ, балагуря, И, как прядь за ушком, Чуть щекочет струя за кормой. Ты в гостях у детей. Но какою неслыханной бурей Отзываешься ты, Когда даль тебя кличет домой! Допотопный простор Свирепеет от пены и сипнет. Расторопный прибой Сатанеет От прорвы работ. Все расходится врозь И по-своему воет и гибнет И, свинея от тины, По сваям по-своему бьет. Пресноту парусов Оттесняет назад Одинакость Помешавшихся красок, И близится ливня стена. И все ниже спускается небо, И падает накось, И летит кувырком, И касается чайками дна. Гальванической мглой Взбаламученных туч Неуклюже, Вперевалку, ползком, Пробираются в гавань суда. Синеногие молньи Лягушками прыгают в лужу. Голенастые снасти Швыряет Туда и сюда. Все сбиралось всхрапнуть. И карабкались крабы, И к центру Тяжелевшего солнца Клонились головки репья. И мурлыкало море, В версте с половиной от Тендра, Серый кряж броненосца Оранжевым крапом Рябя. Солнце село. И вдруг Электричеством вспыхнул «Потемкин». Со спардека на камбуз Нахлынуло полчище мух. Мясо было с душком... И на море упали потемки. Свет брюзжал до зари И забрезжившим утром потух. Глыбы Утренней зыби Скользнули, Как ртутные бритвы, По подножью громады, И, глядя на них с высоты, Стал дышать броненосец И ожил. Пропели молитву. Стали скатывать палубу. Вынесли в море щиты. За обедом к котлу не садились И кушали молча Хлеб да воду, Как вдруг раздалось: – Все на ют! По местам! На две вахты! — И в кителе некто, Чернея от желчи, Гаркнул: – Смирно! — С буксирного кнехта Грозя семистам. – Недовольство?! Кто кушать – к котлу, Кто не хочет – на рею. Выходи! — Вахты замерли, ахнув. И вдруг, сообща, Устремились в смятеньи От кнехта Бегом к батарее. – Стой! Довольно! — Вскричал Озверевший апостол борща. Часть бегущих отстала. Он стал поперек. – Снова шашни?! — Он скомандовал: – Боцман, Брезент! Караул, оцепить! — Остальные, Забившись толпой в батарейную башню, Ждали в ужасе казни, Имевшей вот-вот наступить. Шибко бились сердца. И одно, Не стерпевшее боли, Взвыло: – Братцы! Да что ж это! — И, волоса шевеля, – Бей их, братцы, мерзавцев! За ружья! Да здравствует воля! — Лязгом стали и ног Откатилось К ластам корабля. И восстанье взвилось, Шелестя, До высот за бизанью, И раздулось, И там Кистенем Описало дугу. – Что нам взапуски бегать! Да стой же, мерзавец! Достану! — Трах-тах-тах... Вынос кисти по цели И залп на бегу. Трах-тах-тах... И запрыгали пули по палубам, С палуб, Трах-тах-тах... По воде, По пловцам. – Он еще на борту?! — Залпы в воду и в воздух. – Ага! Ты звереешь от жалоб?! — Залпы, залпы. И за ноги за борт, И марш в Порт-Артур. А в машинном возились, Не зная еще хорошенько, Как на шканцах дела, Когда, тенью проплыв по котлам, По машинной решетке Гигантом Прошел Матюшенко И, нагнувшись над адом, Вскричал: – Степа! Наша взяла! Машинист поднялся, Обнялись. – Попытаем без нянек. Будь покоен! Под стражей. А прочим по пуле – и вплавь. Я зачем к тебе, Степа, — Каков у нас младший механик? – Есть один. – Ну и ладно. Ты мне его на?верх отправь. День прошел. На заре, Облачась в дымовую завесу, Крикнул в рупор матросам матрос: – Выбирай якоря! — Голос в облаке смолк. Броненосец пошел на Одессу, По суровому кряжу Оранжевым крапом Горя.

 

СПЕКТОРСКИЙ

Роман в стихах

 

ВСТУПЛЕНЬЕ

 

Привыкши выковыривать изюм Певучестей из жизни сладкой сайки, Я раз оставить должен был стезю Объевшегося рифмами всезнайки. Я бедствовал. У нас родился сын. Ребячества пришлось на время бросить. Свой возраст взглядом смеривши косым, Я первую на нем заметил проседь. Но я не засиделся на мели. Нашелся друг отзывчивый и рьяный. Меня без отлагательств привлекли К подбору иностранной лениньяны. Задача состояла в ловле фраз О Ленине. Вниманье не дремало. Вылавливая их, как водолаз, Я по журналам понырял немало. Мандат предоставлял большой простор. Пуская в дело разрезальный ножик, Я каждый день форсировал Босфор Малодоступных публике обложек. То был двадцать четвертый год. Декабрь Твердел, к окну витринному притертый. И холодел, как оттиск медяка, На опухоли теплой и нетвердой. Читальни департаментский покой Не посещался шумом дальних улиц. Лишь ближней, с перевязанной щекой Мелькал в дверях рабочий ридикюлец. Обычно ей бывало не до ляс С библиотекаршей Наркоминдела. Набегавшись, она во всякий час Неслась в снежинках за угол по делу. Их колыхало, и сквозь флер невзгод, Косясь на комья светло-серой грусти, Знакомился я с новостями мод И узнавал о Конраде и Прусте. Вот в этих-то журналах, стороной И стал встречаться я как бы в тумане Со славою Марии Ильиной, Снискавшей нам всемирное вниманье. Она была в чести и на виду, Но указанья шли из страшной дали И отсылали к старому труду, Которого уже не обсуждали. Скорей всего то был большой убор Тем более дремучей, чем скупее Показанной читателю в упор Таинственной какой-то эпопеи, Где, верно, все, что было слез и снов, И до крови кроил наш век закройщик, Простерлось красотой без катастроф И стало правдой сроков без отсрочки. Все, как один, всяк за десятерых, Хвалили стиль и новизну метафор, И с островами спорил материк, Английский ли она иль русский автор. Но я не ведал, что проистечет Из этих внеслужебных интересов. На Рождестве я получил расчет, Пути к дальнейшим розыскам отрезав. Тогда в освободившийся досуг Я стал писать Спекторского, с отвычки Занявшись человеком без заслуг, Дружившим с упомянутой москвичкой. На свете былей непочатый край, Ничем не замечательных – тем боле. Не лез бы я и с этой, не сыграй Статьи о ней своей особой роли. Они упали в прошлое снопом И озарили часть его на диво. Я стал писать Спекторского в слепом Повиновеньи силе объектива. Я б за героя не дал ничего И рассуждать о нем не скоро б начал, Но я писал про короб лучевой, В котором он передо мной маячил. Про мглу в мерцаньи плошки погребной, Которой ошибают прозы дебри, Когда нам ставит волосы копной Известье о неведомом шедевре. Про то, как ночью, от норы к норе, Дрожа, протягиваются в далекость Зонты косых московских фонарей С тоской дождя, попавшею в их фокус. Как носят капли вести о езде, И всю-то ночь все цокают да едут, Стуча подковой об одном гвозде То тут, то там, то в тот подъезд, то в этот. Светает. Осень, серость, старость, муть. Горшки и бритвы, щетки, папильотки. И жизнь прошла, успела промелькнуть, Как ночь под стук обшарпанной пролетки. Свинцовый свод. Рассвет. Дворы в воде. Железных крыш авторитетный тезис. Но где ж тот дом, та дверь, то детство, где Однажды мир прорезывался, грезясь? Где сердце друга? – Хитрых глаз прищур. Знавали ль вы такого-то? – Наслышкой. Да, видно, жизнь проста... но чересчур. И даже убедительна... но слишком. Чужая даль. Чужой, чужой из труб По рвам и шляпам шлепающий дождик, И, отчужденьем обращенный в дуб, Чужой, как мельник пушкинский, художник.

 

1

 

Весь день я спал, и, рушась от загона, На всем ходу гася в колбасных свет, Совсем еще по-зимнему вагоны К пяти заставам заметали след. Сегодня ж ночью, теплым ветром залит, В трамвайных парках снег сошел дотла. И не напрасно лампа с жаром пялит Глаза в окно и рвется со стола. Гашу ее. Темь. Я ни зги не вижу. Светает в семь, а снег, как назло, рыж. И любо ж, верно, крякать уткой в жиже И падать в слякоть, под кропила крыш! Жует губами грязь. Орут невежи. По выбоинам стынет мутный квас. Как едется в такую рань приезжей, С самой посадки не смежавшей глаз? Ей гололедица лепечет с дрожью, Что время позже, чем бывает в пять. Распутица цепляется за вожжи, Торцы грозятся в луже искупать. Какая рань! В часы утра такие, Стихиям четырем открывши грудь, Лихие игроки, фехтуя кием, Кричат кому-нибудь: счастливый путь! Трактирный гам еще глушит тетерю, Но вот, сорвав отдушин трескотню, Порыв разгула открывает двери Земле, воде, и ветру, и огню. Как лешие, земля, вода и воля Сквозь сутолоку вешалок и шуб За голою русалкой алкоголя Врываются, ища губами губ. Давно ковры трясут и лампы тушат, Не за горой заря, но и скорей Их четвертует трескотня вертушек, Кроит на части звон и лязг дверей. И вот идет подвыпивший разиня. Кабак как в половодье унесло. По лбу его, как по галош резине, Проволоклось раздолий помело. Пространство спит, влюбленное в пространство. И город грезит, по уши в воде, И море просьб, забывшихся и страстных, Спросонья плещет неизвестно где. Стоит и за сердце хватает бормот Дворов, предместий, мокрой мостовой, Калиток, капель... Чудный гул без формы, Как обморок и разговор с собой. В раскатах затихающего эха Неистовствует прерванный досуг: Нельзя без истерического смеха Лететь, едва потребуют услуг. «Ну и калоши. Точно с людоеда. Так обменяться стыдно и в бреду. Да ну их к ляду, и без них доеду, А не найду извозчика – дойду». В раскатах, затихающих к вокзалам, Бушует мысль о собственной судьбе, О сильной боли, о довольстве малым, О синей воле, о самом себе.

____________________

Пока ломовики везут товары, Остатки ночи предают суду, Песком полощут горло тротуары, И клубы дыма борются на льду. Покамест оглашаются открытья На полном съезде капель и копыт, Пока бульвар с простительною прытью Скамью дождем растительным кропит. Пока березы, метлы, голодранцы, Афиши, кошки и столбы скользят Виденьями влюбленного пространства, Мы повесть на год отведем назад.

 

2

 

Трещал мороз, деревья вязли в кружке Пунцовой стужи, пьяной, как крюшон, Скрипучий сумрак раскупал игрушки И плыл в ветвях, от дола отрешен. Посеребренных ног роскошный шорох Пугал в полете сизых голубей, Волокся в дыме и висел во взорах Воздушным лесом елочных цепей, И солнца диск, едва проспавшись, сразу Бросался к жженке и, круша сервиз, Растягивался тут же возле вазы, Нарезавшись до положенья риз. Причин средь этой сладкой лихорадки Нашлось немало, чтобы к Рождеству Любовь, с сердцами наигравшись в прятки, Внезапно стала делом наяву. Был день, Спекторский понял, что не столько Прекрасна жизнь, и Ольга, и зима, Как подо льдом открылся ключ жестокий, Которого исток – она сама. И чем наплыв у проруби громадней, И чем его растерянность видней, И чем она милей и ненаглядней, Тем ближе срок, и это дело дней.

____________________

Поселок дачный, срубленный в дуброве, Блистал слюдой, переливался льдом, И целым бором ели, свесив брови, Брели на полузанесенный дом. И, набредя, спохватывались: вот он, Косою ниткой инея исшит, Вчерашней бурей на живуху сметан, Пустыню комнат башлыком вершит. Валясь от гула и людьми покинут, Ночами бредя шумом полых вод, Держался тем балкон, что вьюги минут, Как позапрошлый и как прошлый год. А там от леса влево, где-то с тылу Шатая ночь, как воспаленный зуб, На полустанке лампочка коптила И жили люди, не снимая шуб.

____________________

Забытый дом служил как бы резервом Кружку людей, знакомых по Москве, И потому Бухтеевым не первым Подумалось о нем на Рождестве. В самом кружке немало было выжиг, Немало присоседилось извне. Решили Новый год встречать на лыжах, Неся расход со всеми наравне.

____________________

Их было много, ехавших на встречу. Опустим планы, сборы, переезд. О личностях не может быть и речи. На них поставим лучше тут же крест. Знаком ли вам сумбур таких компаний, Благоприятный бурной тайне двух? Кругом галдят, как бубенцы в тимпане, От сердцевины отвлекая слух. Счесть невозможно, сколько новогодних Встреч было ими спрыснуто в пути. Они нуждались в фонарях и сходнях, Чтоб на разъезде с поезда сойти.

____________________

Он сплыл, и колесом вдоль чащ ушастых По шпалам стал ходить, и прогудел Чугунный мост, и взвыл лесной участок И разрыдался весь лесной удел. Ночные тени к кассе стали красться. Простор был ослепительно волнист. Толпой ввалились в зал второго класса Переобуться и нанять возниц. Не торговались – спьяна люди щедры, Не многих отрезвляла тишина. Пожар несло к лесам попутным ветром, Бренчаньем сбруи, бульканьем вина. Был снег волнист, окольный путь – извилист, И каждый шаг готовил им сюрприз. На розвальнях до колики резвились, И женский смех, как снег, был серебрист. «Не слышу. – Это тот, что за березой? Но я ж не кошка, чтоб впотьмах...» Толчок, Другой и третий, – и конец обоза Влетает в лес, как к рыбаку в сачок. «Особенно же я вам благодарна За этот такт; за то, что ни с одним...» Ухаб, другой. – «Ну как?» – А мы на парных. «А мы кульков своих не отдадим».

____________________

На вышке дуло, и, меняя скорость, То замирали, то неслись часы. Из сада к окнам стаскивали хворост Четыре световые полосы. Внизу смеялись. Лежа на диване, Он под пол вниз перебирался весь, Где праздник обгоняло одеванье. Был третий день их пребыванья здесь. Дверь врезалась в сугроб на пол-аршина. Год и на воле явно иссякал. Рядок обледенелых порошинок Упал куском с дверного косяка. И обступила тьма. А ну как срежусь? Мелькнула мысль, но, зажимая рот, Ее сняла и опровергла свежесть К самим перилам кравшихся широт. В ту ночь еще ребенок годовалый За полною неопытностью чувств, Он содрогался. «В случае провала Какой я новой шуткой отшучусь?» Закрыв глаза, он ночь, как сок арбуза, Впивал, и снег, вливаясь в душу, рдел. Роптала тьма, что год и ей в обузу. Все порывалось за его предел. Спустившись вниз, он разом стал в затылок Пыланью ламп, опилок, подолов, Лимонов, яблок, колпаков с бутылок И снежной пыли, ползшей из углов. Все были в сборе, и гудящей бортью Бил в переборки радости прилив. Смеялись, торт черт знает чем испортив, И фыркали, салат пересолив. Рассказывать ли, как столпились, сели, Сидят, встают, – шумят, смеются, пьют? За рубенсовской росписью веселья Мы влюбимся, и тут-то нам капут: Мы влюбимся, тогда конец работе, И дни пойдут по гулкой мостовой Скакать через колесные ободья И колотиться об земь головой. Висит и так на волоске поэма. Да и забыться я не вижу средств: Мы без суда осуждены и немы, А обнесенный будет вечно трезв.

____________________

За что же пьют? За четырех хозяек. За их глаза, за встречи в мясоед. За то, чтобы поэтом стал прозаик И полубогом сделался поэт. В разгаре ужин. Вдруг, без перехода: «Нет! Тише! Рано! Встаньте! Ваши врут! Без двух!.. Без возражений!.. С Новым годом!» И гранных дюжин громовой салют. «О мальчик мой, и ты, как все, забудешь И, возмужавши, назовешь мечтой Те дни, когда еще ты верил в чудищ? О, помни их, без них любовь ничто, О, если б мне на память их оставить! Без них мы прах, без них равны нулю. Но я люблю, как ты, и я сама ведь Их нынешнею ночью утоплю, Я дуновеньем наготы свалю их. Всей женской подноготной растворю. И тени детства схлынут в поцелуях, Мы разойдемся по календарю. Шепчу? – Нет, нет. – С ликером, и покрепче. Шепчу не я, – вишневки чернота. Карениной, – так той дорожный сцепщик В бреду под чепчик что-то бормотал».

____________________

Идут часы. Поставлены шарады. Сдвигают стулья. Как прибой, клубит Не то оркестра шум, не то оршада, Висячей лампой к скатерти прибит. И год не нов. Другой новей обещан. Весь вечер кто-то чистит апельсин. Весь вечер вьюга, не щадя затрещин, Врывается сквозь трещины тесин. Но юбки вьются, и поток ступеней, Сорвавшись вниз, отпрядывает вверх. Ядро кадрили в полном исступленьи Разбрызгивает весь свой фейерверк, И все стихает. Точно топот, рухнув За кухнею, попал в провал, в Мальстрем, В века... – Рассвет. Ни звука. Лампа тухнет, И елка иглы осыпает в крем.

____________________

До лыж ли тут! Что сделалось с погодой? Несутся тучи мимо деревень. И штук пятнадцать солнечных заходов Отметили в окно за этот день. С утра назавтра с кровли, с можжевелин Льет в три ручья. Бурда бурдой. С утра Промозглый день теплом и ветром хмелен, Точь-в-точь как сами лыжники вчера. По талой каше шлепают калошки. У поля все смешалось в голове. И облака, как крашеные ложки, Крутясь, плывут в вареной синеве. На пятый день, при всех, Спекторский, бойко Взглянув на Ольгу, говорит, что спектр Разложен новогоднею попойкой И оттого-то пляшет барометр. И так как шутка не совсем понятна И вкруг нее стихает болтовня, То, путаясь, он лезет на попятный И, покраснев, смолкает на два дня.

 

3

 

«Для бодрости ты б малость подхлестнул. Похоже, жаркий будет день, развёдрясь». Чихает цинк, ручьи сочат весну, Шуруя снег, бушует левый подрез. Струится грязь, ручьи на все лады, Хваля весну, разворковались в голос, И, выдирая полость из воды, Стучит, скача по камню, правый полоз. При въезде в переулок он на миг Припомнит утро въезда к генеральше, Приятно будет, показав язык Своей норе, проехать фертом дальше. Но что за притча! Пред его дверьми Слезает с санок дама с чемоданом. И эта дама – «Стой же, черт возьми! Наташа, ты?.. Негаданно, нежданно?.. Вот радость! Здравствуй. Просто стыд и срам. Ну, что б черкнуть? Как ехалось? Надолго? Оставь, пустое, взволоку и сам. Толкай смелей, она у нас заволгла. Да, резонанс ужасный. Это в сад. А хоть и спят? Ну что ж, давай потише. Как не писать, писал дня три назад. Признаться, и они не чаще пишут. Вот мы и дома. Ставь хоть на рояль. Чего ты смотришь?» – «Боже, сколько пыли! Разгром! Что где! На всех вещах вуаль. Скажи, тут, верно, год полов не мыли?»

____________________

Когда он в сумерки открыл глаза, Не сразу он узнал свою берлогу. Она была светлей, чем бирюза По выкупе из долгого залога. Но где ж сестра? Куда она ушла? Откуда эта пара цинерарий? Тележный гул колеблет гладь стекла, И слышен каждый шаг на тротуаре. Горит закат. На переплетах книг, Как угли, тлеют переплеты окон. К нему несут по лестнице сенник, Внизу на кухне громыхнули блоком. Не спите днем. Пластается в длину Дыханье парового отопленья. Очнувшись, вы очутитесь в плену Гнетущей грусти и смертельной лени. Несдобровать забывшемуся сном При жизни солнца, до его захода. Хоть этот день – хотя бы этим днем Был вешний день тринадцатого года. Не спите днем. Как временный трактат, Скрепит ваш сон с минувшим мировую. Но это перемирье прекратят! И дернуло ж вас днем на боковую. Вас упоил огонь кирпичных стен, Свалила пренебрегнутая прелесть В урочный час не оцененных сцен, Вы на огне своих ошибок грелись. Вам дико все. Призванье, год, число. Вы угорели. Вас качала жалость. Вы поняли, что время бы не шло, Когда б оно на нас не обижалось.

 

4

 

Стояло утро, летнего теплей, И ознаменовалось первой крупной Головомойкой в жизни тополей, Которым сутки стукнуло невступно. Прошедшей ночью свет увидел дерн. Дорожки просыхали, как дерюга. Клубясь бульварным рокотом валторн, По ним мячом катился ветер с юга. И той же ночью с часа за второй, Вооружась «Громокипящим кубком», Последний сон проспорил брат с сестрой. Теперь они носились по покупкам. Хвосты у касс, расчеты и чаи Влияли мало на Наташин норов, И в шуме предотъездной толчеи Не обошлось у них без разговоров. Слова лились, внезапно становясь Бессвязней сна. Когда ж еще вдобавок Приказчик расстилал пред ними бязь, Остаток связи спарывал прилавок. От недосыпу брат молчал и кис, Сестра ж трещала под дыханьем бриза, Как языки опущенных маркиз И сквозняки и лифты Мерилиза. «Ты спрашиваешь, отчего я злюсь? Садись удобней, дай и я подвинусь. Вот видишь ли, ты – молод, это плюс, А твой отрыв от поколенья – минус. Ты вне исканий, к моему стыду. В каком ты стане? Кстати, как неловко, Что за отъездом я не попаду С товарищами Паши на маевку. Ты возразишь, что я неглубока? По-твоему, ты мне простишь поспешность, Я что-то вроде синего чулка, И только всех обманывает внешность?» «Оставим спор, Наташа. Я не прав? Ты праведница? Ну и на здоровье. Я сыт молчаньем без твоих приправ. Прости, я б мог отбрить еще суровей». Таким-то родом оба провели Последний день, случайно не повздорив. Он начался, как сказано, в пыли, Попал под дождь и к ночи стал лазорев.

____________________

На Земляном Валу из-за угла Встает цветник, живой цветник из Фета. Что и земля, как клумба, и кругла, — Поют судки вокзального буфета. Бокалы. Карты кушаний и вин. Пивные сетки. Пальмовые ветки. Пары борща. Процессии корзин. Свистки, звонки. Крахмальные салфетки. Кондуктора. Ковши из серебра. Литые бра. Людских роев метанье. И гулкие удары в буфера Тарелками со щавелем в сметане. Стеклянные воздушные шары. Наклонность сводов к лошадиным дозам. Прибытье огнедышащей горы, Несомой с громом потным паровозом. Потом перрон и град шагов и фраз, И чей-то крик: «Так, значит, завтра в Нижнем?» И у окна: «Итак, в последний раз, Ступай. Мы больше ничего не выжмем». И вот, залившись тонкой фистулой, Чугунный смерч уносится за Яузу, И осыпает просеки золой, И пилит лес сипеньем вестингауза. И дочищает вырубки сплеча, И, разлетаясь все неизреченней, Несет жену фабричного врача В чехле из гари к месту назначенья.

____________________

С вокзала возвращаются с трудом, Брезгливую улыбку пересиля. О город, город, жалкий скопидом, Что ты собрал на льне и керосине? Что перенял ты от былых господ? Большой ли капитал тобою нажит? Бегущий к паровозу небосвод Содержит все, что сказано и скажут. Ты каторгой купил себе уют И путаешься в собственных расчетах, А по предместьям это сознают И в пригородах вечно ждут чего-то. Догадки эти вовсе не кивок В твой огород, ревнивый теоретик, Предвестий политических тревог Довольно мало в ожиданьях этих. Но эти вещи в нравах слобожан, Где кругозор свободнее гораздо, И, городской рубеж перебежав, Гуляет рощ зеленая зараза. Природа ж – ненадежный элемент. Ее вовек оседло не поселишь. Она всем телом алчет перемен И вся цветет из дружной жажды зрелищ. Все это постигаешь у застав, Где с фонарями в выкаченном чреве За зданья задевают поезда И рельсами беременны деревья; Где нет мотивов и перипетий, Но, аппетитно выпятив цилиндры, Паровичок на стрелке кипятит Туман лугов, как молоко с селитрой. Все это постигаешь у застав, Где вещи рыщут в растворенном виде. В таком флюиде встретил их состав И мой герой, из тьмы вокзальной выйдя. Заря вела его на поводу И, жаркой лайкой стягивая тело, На деле подтверждала правоту Его судьбы, сложенья и удела. Он жмурился и чувствовал на лбу Игру той самой замши и шагрени, Которой небо кутало толпу И сутолоку мостовой игреней. Затянутый все в тот же желтый жар Горячей кожи, надушенной амброй, Пылил и плыл заштатный тротуар, Раздувши ставни, парные, как жабры. Но по садам тягучий матерьял Преображался, породнясь с листвою, И одухотворялся и терял Все, что на гулкой мостовой усвоил. Где средь травы, тайком, наедине, Дорожку к дому огненно наохрив, Вечерний сплав смертельно леденел, Как будто солнце ставили на погреб. И мрак бросался в головы колонн, Но, крупнолистый, жесткий и тверезый, Пивным стеклом играл зеленый клен, И ветер пену сбрасывал с березы.

 

5

 

Едва вагона выгнутая дверь Захлопнулась за сестриной персоной, Действительность, как выспавшийся зверь, Потягиваясь, поднялась спросонок. Она не выносила пустомель, И только ей вернули старый навык, — Вздохнула вслух, как дышит карамель В крахмальной тьме колониальных лавок. Учуяв нюхом эту москатиль, Голодный город вышел из берлоги, Мотнул хвостом, зевнул и раскатил Тележный гул семи холмов отлогих. Тоска убийств, насилий и бессудств Ударила песком по рту фортуны И сжала крик, теснившийся из уст Красноречивой некогда вертуньи. И так как ей ничто не шло в башку, То не судьба, а первое пустое Несчастье приготовилось к прыжку, Запасшись склянкой с серной кислотою. Вот тут с разбега он и налетел На Сашку Бальца. Всей сквозной округой. Всей тьмой. На полусон. На полутень, На что-то вроде рока. Вроде друга. Всей световой натугой – на портал, Всей лайкою упругой – на деревья, Где Бальц как перст перчаточный торчал. А говорили, – болен и в Женеве. И точно назло он его стерег — Намеренно под тем дверным навесом, Куда Сережу ждали на урок К отчаянному одному балбесу. Но выяснилось – им в один подъезд, Где наверху в придачу к прошлым тещам У Бальца оказался новый тесть, Одной из жен пресимпатичный отчим. Там помещался новый Бальцев штаб. Но у порога кончилась морока, И, пятясь из приятелевых лап, Сергей поклялся забежать с урока. Смешная частность. Сашка был мастак По части записного словоблудья. Он ждал гостей и о своих гостях Таинственно заметил: «Будут люди». Услыша сей внушительный посул, Сергей представил некоторой Меккой Эффектный дом, где каждый венский стул Готов к пришествию сверхчеловека.

____________________

Смеясь в душе: «Приступим, – возгласил, Входя, Сережа. – Как делишки, Миша?» И, сдерживаясь из последних сил, Уселся в кресло у оконной ниши. «Не странно ли, что все еще висит, И дуется, и сесть не может солнце?» Обдумывая будущий визит, Не вслушивался он в слова питомца. Из окон открывался чудный вид, Обитый темно-золотистой кожей. Диван был тоже кожею обит. «Какая чушь!» – подумалось Сереже. Он не любил семьи ученика. Их здравый смысл был тяжелей увечья, А путь прямей и проще тупика. Читали «Кнут», выписывали «Вече». Кобылкины старались корчить злюк, Но даже голосов свирепый холод Всегда сбивался на плаксивый звук, Как если кто задет или уколот. Особенно заметно у самой Страдальчества растравленная рана Изобличалась музыкой прямой Богатого гаремного сопрано. Не меньшею загадкой был и он, Невежда с правоведческим дипломом, Холоп с апломбом и хамелеон, Но лучших дней оплеванный обломок. В чаду мытарств угасшая душа, Соединял он в духе дел тогдашних Образованье с маской ингуша И умудрялся рассуждать, как стражник. Но в целом мире не было людей Забитее при всей наружной спеси И участи забытей и лютей, Чем в этой цитадели мракобесья. Урчали краны порчею аорт, Ругалась, фартук подвернув, кухарка, И весь в рассрочку созданный комфорт Грозил сумой и кровью сердца харкал. По вечерам висячие часы Анализом докучных тем касались, И, как с цепей сорвавшиеся псы, Клопы со стен на встречного бросались. Урок кончался. Дом, как корифей, Топтал деревьев ветхий муравейник И кровли, к ночи ставшие кривей И точно потерявшие равненье. Сергей прощался. Что-то в нем росло, Как у детей средь суесловья взрослых, Как будто что-то плавно и без слов Навстречу дому близилось на веслах. Как будто это приближался вскрик, С которым, позабыв о личной шкуре, Снимают с ближних бремя их вериг, Чтоб разбросать их по клавиатуре.

____________________

В таких мечтах: «Ты видишь, – возгласил, Входя, Сергей, – я не обманщик, Сашка», — И, сдерживаясь из последних сил, Присел к столу и пододвинул чашку. И осмотрелся. Симпатичный тесть Отсутствовал, но жил нельзя шикарней. Картины, бронзу – все хотелось съесть, Все как бы в рот просилось, как в пекарне. И вдруг в мозгу мелькнуло: «И съедят. Не только дом, но раньше или позже И эту ночь, и тех, что тут сидят. Какая чушь!» – подумалось Сереже. Но мысль осталась, завязав дуэт С тоской, что гложет поедом поэтов, И неизвестность, точно людоед, Окинула глазами сцену эту. И увидала: полукруглый стол, Цветы и фрукты, и мужчин и женщин, И обреченья общий ореол, И девушку с прической a lа Ченчи. И абажур, что как бы клал запрет Вовне, откуда робкий гимназистик Смотрел, как прочь отставленный портрет, На дружный круг живых характеристик. На Сашку, на Сережу, – иногда На старшего уверенного брата, Который сдуру взял его сюда, Но, вероятно, уведет обратно. Их назвали, но как-то невдомек. Запало что-то вроде «мох» иль «лемех». Переспросить Сережа их не мог, Затем что тон был взят как в близких семьях. Он наблюдал их, трогаясь игрой Двух крайностей, но из того же теста. Во младшем крылся будущий герой. А старший был мятежник, то есть деспот.

 

6

 

Неделю проскучал он, книг не трогав, Потом, торгуя что-то в зеленной, Подумал, что томиться нет предлогов, И повернул из лавки к Ильиной. Он чуть не улизнул от них сначала, Но на одном из бальцевских окон Над пропастью сидела и молчала По внешности – насмешница, как он. Она была без вызова глазаста, Носила траур и нельзя честней Витала, чтобы не соврать, верст за сто. Урвав момент, он вышел вместе с ней. Дорогою бессонный говор веток Был смутен и, как слух, тысячеуст. А главное, не делалось разведок По части пресловутых всяких чувств. Таких вещей умели сторониться. Предметы были громче их самих. А по бульвару шмыгали зарницы И подымали спящих босомыг. И вот порой, как ветер без провесу Взвивал песок и свирепел и креп, Отец ее, – узнал он, – был профессор, Весной она по нем надела креп, И множество чего, – и эта лава Подробностей росла атакой в лоб И приближалась, как гроза, по праву, Дарованному от роду по гроб. Затем прошла неделя, и сегодня, Собравшися впервые к ней, он шел Рассеянней, чем за город, свободней, Чем с выпуска, за школьный частокол.

____________________

Когда-то дом был ложею масонской. Лет сто назад он перешел в казну. Пустые классы щурились на солнце. Ремонтный хлам располагал ко сну. В творилах с известью торчали болтни. Рогожа скупо пропускала свет. И было пусто, как бывает в полдни, Когда с лесов уходят на обед. Он долго в дверь стучался без успеха, А позади, как бабочка в плену, Безвыходно и пыльно билось эхо. Отбив кулак, он отошел к окну. Тут горбились задворки института, Катились градом балки, камни, пот, И, всюду сея мусор, точно смуту, Ходило море земляных работ. Многолошадный, буйный, голоштанный, Двууглекислый двор кипел ключом, Разбрасывал лопатами фонтаны, Тянул, как квас, полки под кирпичом. Слонялся ветер, скважистый, как траур, Рябил, робел и, спины заголя, Завешивал рубахами брандмауэр И каменщиков гнал за флигеля. У них курились бороды и ломы, Как фитили у первых пушкарей. Тогда казалось – рядом жгут солому, Как на торфах в несметной мошкаре. Землистый залп сменялся белым хряском. Обвал бледнел, чтоб опухолью спасть. Показывались горловые связки. Дыханье щебня разевало пасть. Но вот он раз застал ее. Их встречи Пошли частить. Вне дней. Когда не след. Он стал ходить: в ненастье; чуть рассветши; Во сне; в часы, которых в списках нет. Отказов не предвиделось в приеме. Свиданья назначались: в шуме птиц; В кистях дождя; в черемухе и в громе; Везде, где жизнь и двум не разойтись. «Ах, это вы? Зажмурьтесь и застыньте», — Услышал он в тот первый раз и миг, Когда, сторонний в этом лабиринте, Он сосвежу и точно стал в тупик. Их разделял и ей служил эгидой Шкапных изнанок вытертый горбыль. «Ну как? Поражены? Сейчас я выйду. Ночей не сплю. Ведь тут что вещь, то быль. Ну, здравствуйте. Я думала – подрядчик. Они освобождают весь этаж, Но нет ни сил, ни стимулов бодрящих Поднять и вывезть этот ералаш. А всех-то дел – двоих швейцаров, вас бы Да три-четыре фуры – и на склад. Притом пора. Мой заграничный паспорт Давно зовет из этих анфилад». Так было в первый раз. Он знал, что встретит Глухую жизнь, породистую встарь, Но он не знал, что во второй и в третий Споткнется сам об этот инвентарь. Уже помочь он ей не мог. Напротив. Вконец подпав под власть галиматьи, Он в этот склад обломков и лохмотьев Стал из дому переносить свои. А щебень плыл и, поводя гортанью, Грозил и их когда-нибудь сглотнуть. На стройке упрощались очертанья У них же хаос не редел отнюдь. Свиданья учащались. С каждым новым Они клялись, что примутся за ум, И сложатся, и не проронят слова, Пока не сплавят весь шурум-бурум. Но забывались, и в пылу беседы То громкое, что крепло с каждым днем, Овладевало ими напоследок И сделанное ставило вверх дном. Оно распоряжалось с самодурством Неразберихой из неразберих И проливным и краткосрочным курсом Чему-то переучивало их. Холодный ветер, как струя муската, Споласкивал дыханье. За спиной, Затягиваясь ряскою раскатов, Прудилось устье ночи водяной. Вздыхали ветки. Заспанные прутья Потягивались, стукались, текли, Валились наземь в серых каплях ртути, Приподнимались в серебре с земли. Она ж дрожала и, забыв про старость, Влетала в окна и вонзала киль, Распластывая облако, как парус, В миротворенья послужную быль. Тут целовались, наяву и вживе. Тут, точно дым и ливень, мга и гам, Улыбкою к улыбке, грива к гриве, Жемчужинами льнули к жемчугам. Тогда в развале открывалась прелесть. Перебегая по краям зеркал, Меж блюд и мисок молнии вертелись, А следом гром откормленный скакал. И, завершая их игру с приданым, Не стоившим лишений и утрат, Ключами ударял по чемоданам Саврасый, частый, жадный летний град. Их распускали. Кипятили кофе. Загромождали чашками буфет. Почти всегда при этой катастрофе Унылой тенью вырастал рассвет. И с тем же неизменным постоянством Сползались с полу на ночной пикник Ковры в тюках, озера из фаянса И горы пыльных, беспросветных книг. Ломбардный хлам смотрел еще серее, Последних молний вздрагивала гроздь, И оба уносились в эмпиреи, Взаимоокрылившись, то есть врозь. Теперь меж ними пропасти зияли. Их что-то порознь запускало в цель. Едва касаясь пальцами рояля, Он плел своих экспромтов канитель. Сырое утро ежилось и дрыхло, Бросался ветер комьями в окно, И воздух падал сбивчиво и рыхло В Мариин новый отрывной блокнот. Среди ее стихов осталась запись Об этих днях, где почерк был иглист, Как тернии, и ненависть, как ляпис, Фонтаном клякс избороздила лист. «Окно в лесах, и – две карикатуры, Чтобы избегнуть даровых смотрин, Мы занавесимся от штукатуров, Но не уйдем из показных витрин. Мы рано, может статься, углубимся В неисследимый смысл добра и зла. Но суть не в том. У жизни есть любимцы. Мне кажется, мы не из их числа. Теперь у нас пора импровизаций. Когда же мы заговорим всерьез? Когда, иссякнув, станем подвизаться На поприще похороненных грез? Исхода нет. Чем я зрелей, тем боле В мой обиход врывается земля И гонит волю и берет безволье Под кладбища, овраги и поля. P.S. Все это требует проверки. Не верю мыслям, – семь погод на дню. В тот день, как вещи будут у Шиперки, Я, вероятно, их переменю».

 

7

 

Конец пришел нечаянней и раньше, Чем думалось. Что этот человек Никак не Дон Жуан и не обманщик, Сама Мария знала лучше всех. Но было б легче от прямых уколов, Чем от предполаганья наугад, Несчастия, участки, протоколы? Нет, нет, увольте. Жаль, что он не фат. Бесило, что его домашний адрес Ей неизвестен. Оставалось жить, Рядиться в гнев и врать себе, не зазрясь, Чтоб скрыть страданье в горделивой лжи. И вот, лишь к горлу подступали клубья, Она спешила утопить их груз В оледенелом вопле самолюбья И яростью перешибала грусть. Три дня тоска, как призрак криволицый, Уставясь вдаль, блуждала средь тюков. Сергей Спекторский точно провалился. Пошел в читальню, да и был таков.

____________________

А дело в том, что из библиотеки На радостях он забежал к себе. День был на редкость, шел он для потехи, И что ж нашел он на дверной скобе? Игра теней прохладной филигранью Качала пачку писем. Адресат Растерянно метнулся к телеграмме, Врученной десять дней тому назад. Он вытер пот. По смыслу этих литер, Он – сирота, быть может. Он связал Текущее и этот вызов в Питер И вне себя помчался на вокзал. Когда он уличил себя под Тверью В заботах о Марии, то постиг, Что значит мать, и в детском суеверьи Шарахнулся от этих чувств простых. Так он и не дал знать ей, потому что С пути не смел, на месте ж – потому, Что мать спасли, и он не видел нужды Двух суток ради прибегать к письму. Мать поправлялась. Через две недели, Очухавшись в свистках, в дыму, в листве, Он тер глаза. Кругом в плащах сидели. Почтовый поезд подходил к Москве.

____________________

Многолошадный, буйный, голоштанный... Скорей, скорей навстречу толкотне! Скорей, скорее к двери долгожданной! И кажется – да, да! Она в окне! Скорей, скорей! Его приезд в секрете. А вдруг, а вдруг?.. О, что он натворил! Тем и скорей через ступень на третью По лестнице без видимых перил. Клозеты, стружки, взрывы перебранки, Рубанки, сурик, сальная пенька. Пора б уж вон из войлока и дранки. Но где же дверь? Назад из тупика! Да полно, все ль еще он в коридоре? Да нет, тут кухня! Печь, водопровод. Ведь он у ней, и всюду пыль и море Снесенных стен и брошенных работ!

 

8

 

Прошли года. Прошли дожди событий, Прошли, мрача Юпитера чело. Пойдешь сводить концы за чаепитьем, — Их точно сто. Но только шесть прошло. Прошло шесть лет, и, дрему поборовши, Задвигались деревья, побурев. Закопошились дворики в пороше. Смел прусаков с сиденья табурет. Сейчас мы руки углем замараем, Вмуруем в камень самоварный дым, И в рукопашной с медным самураем, С кипящим солнцем в комнаты влетим. Но самурай закован в серый панцирь. К пустым сараям не протоптан след. Пролеты комнат канули в пространство. Зари не будет, в лавках чаю нет. Тогда скорей на крышу дома слазим, И вновь в роях недвижных верениц Москва с размаху кувыркнется наземь, Как ящик из-под киевских яиц. Испакощенный тес ее растащен. Взамен оград какой-то чародей Огородил дощатый шорох чащи Живой стеной ночных очередей. Кругом фураж, не дожранный морозом. Застряв в бурана бледных челюстях, Чернеют крупы палых паровозов И лошадей, шарахнутых врастяг. Пещерный век на пустырях щербатых Понурыми фигурами проныр Напоминает города в Карпатах: Москва – войны прощальный сувенир. Дырявя даль, и тут летали ядра, Затем что воздух родины заклят, И половина края – люди кадра, И погибать без торгу – их уклад. Затем что небо гневно вечерами, Что распорядок штатский позабыт, И должен рдеть хотя б в военной раме Военной формы не носивший быт. Теперь и тут некстати блещет скатерть Зимы; и тут в разрушенный очаг, Как наблюдатель на аэростате, Косое солнце смотрит натощак.

____________________

Поэзия, не поступайся ширью. Храни живую точность: точность тайн. Не занимайся точками в пунктире И зерен в мере хлеба не считай. Недоуменьем меди орудийной Стесни дыханье и спроси чтеца: Неужто, жив в охвате той картины, Он верит в быль отдельного лица? И, значит, место мне укажет, где бы, Как манекен, не трогаясь никем, Не стыло бы в те дни немое небо В потоках крови и шато д'икем? Оно не льнуло ни к каким Спекторским, Не жаждало ничьих метаморфоз, Куда бы их по рубрикам конторским Позднейший бард и цензор ни отнес. Оно росло стеклянною заставой И с обреченных не спускало глаз По вдохновенью, а не по уставу, Что единицу побеждает класс. Бывают дни: черно-лиловой шишкой Над потасовкой вскочит небосвод, И воздух тих по слишком буйной вспышке, И сани трутся об его испод. И в печках жгут скопившиеся письма, И тучи хмуры и не ждут любви, И все б сошло за сказку, не проснись мы И оторопи мира не прерви. Случается: отполыхав в признаньях, Исходит снегом время в ноябре, И день скользит украдкой, как изгнанник, И этот день – пробел в календаре. И в киновари ренскового солнца Дымится иней, как вино и хлеб, И это дни побочного потомства В жару и правде непрямых судеб. Куда-то пряча эти предпочтенья, Не знает век, на чем он спит, лентяй. Садятся солнца, удлиняют тени, Чем старше дни, тем больше этих тайн. Вдруг крик какой-то девочки в чулане. Дверь вдребезги, движенье, слезы, звон, И двор в дыму подавленных желаний, В босых ступнях несущихся знамен. И та, что в фартук зарывала, мучась, Дремучий стыд, теперь, осатанев, Летит в пролом открытых преимуществ На гребне бесконечных степеней. Дни, миги, дни, и вдруг единым сдвигом Событье исчезает за стеной И кажется тебе оттуда игом И ложью в мертвой корке ледяной. Попутно выясняется: на свете Ни праха нет без пятнышка родства: Совместно с жизнью прижитые дети — Дворы и бабы, галки и дрова. И вот заря теряет стыд дочерний. Разбив окно ударом каблука, Она перелетает в руки черни И на ее руках за облака. За ней ныряет шиворот сыновний. Ему тут оставаться не барыш. И небосклон уходит всем становьем Облитых снежной сывороткой крыш. Ты одинок. И вновь беда стучится. Ушедшими оставлен протокол, Что ты и жизнь – странные вещицы, А одинокость – это рококо. Тогда ты в крик. Я вам не шут! Насилье! Я жил как вы. Но отзыв предрешен: История не в том, что мы носили, А в том, как нас пускали нагишом.

____________________

Не плакалась, а пела вьюга. Чуть не Как благовест к заутрене средь мги, Раскатывались снеговые крутни, И пели басом путников шаги. Угольный дом скользил за дом угольный, Откуда руки в поле простирал. Там мучили, там сбрасывали в штольни, Там измывался шахтами Урал. Там ели хлеб, там гибли за бесценок, Там белкою кидался в пихту кедр, Там был зимы естественный застенок, Валютный фонд обледенелых недр. Там по горам кустились перелески, Пристреливались, брали, жгли дотла, И подбегали к женщине в черкеске, Оглядывавшей эту ширь с седла. Пред ней, за ней, обходом в тыл и с флангов, Курясь ползла гражданская война, И ты б узнал в наезднице беглянку, Что бросилась из твоего окна. По всей земле осипшим морем грусти, Дымясь, гремел и стлался слух о ней, Марусе тихих русских захолустий, Поколебавшей землю в десять дней. Не плакались, а пели снега крутни, И жулики ныряли внутрь пурги И укрывали ужасы и плутни И утопавших путников шаги. Как кратеры, дымились кольца вьюги, И к каждому подкрадывался вихрь, И переулки лопались с натуги, И вьюга вновь заклепывала их. Безвольные, по всей первопрестольной Сугробами, с сугроба на сугроб, Раскачивая в торбах колокольни, Тащились цепи пешеходных троп.

 

9

 

В дни голода, когда вам слали на дом Повестки и никто вас не щадил, По старым сыромятниковским складам С утра бродило несколько чудил. То были литераторы. Союзу Писателей доверили разбор Обобществленной мебели и грузов В сараях бывших транспортных контор. Предвидя от кофейников до сабель Все разности домашнего старья, Определяла именная табель, Какую вещь в какой комиссариат. Их из необходимости пустили К завалам Ступина и прочих фирм И не ошиблись: честным простофилям Служил мерилом римский децемвир. Они гордились данным полномочьем. Меж тем смеркалось. Между тем шел снег. Предметы обихода шли рабочим, А ценности и провиант – казне. В те дни у сыромятницких окраин Был полудеревенский аромат, Пластался снег и, галками ограян, Был только этим карканьем примят. И, раменье убрав огнем осенним И пламенем – брусы оконных рам, Закат бросался к полкам и храненьям И как бы убывал по номерам. В румяный дух реберчатого теса Врывался визг отверток и клещей, И люди были тверды, как утесы, И лица были мертвы, как клише. И лысы голоса. И близко-близко Над ухом, а казалось – вдалеке, Все спорили, как быть со штукой плиса, И серебро ли ковш иль аплике. Срезали пломбы на ушках шпагата, И, мусора взрывая облака, Прикатывали кладь по дубликату, Кладовщика зовя издалека. Отрыжкой отдуваясь от отмычек, Под крышками вздувался старый хлам, И давность потревоженных привычек Морозом пробегала по телам. Но даты на квитанциях стояли, И лиц, из странствий не подавших весть, От срока сдачи скарба отделяли Год-два и редко-редко пять и шесть. Дух путешествия казался старше, Чем понимали старость до сих пор. Дрожала кофт заржавленная саржа, И гнулся лифов колкий коленкор.

____________________

Амбар, где шла разборка гардеробов, Плыл наугад, куда глаза глядят. Как волны в море, тропы и сугробы Тянули к рвоте, притупляя взгляд. Но было что-то в свойствах околотка, Что обращалось к мысли, и хотя Держало к ней, как высланная лодка, Но гибло, до нее не доходя. Недоставало, может быть, секунды, Чтоб вытянуться и поймать буек, Но вновь и вновь, захлестнутая тундрой, Душа тонула в темноте таег. Как вдруг Спекторский обомлел и ахнул. В глазах, уставших от чужих перин, Блеснуло что-то яркое, как яхонт, Он увидал Мариин лабиринт. «А ну-ка, – быстро молвил он, – коллега, Вот список. Жарьте по инвентарю. А я... а я неравнодушен к снегу: Пробегаюсь чуть-чуть и покурю». Был воздух тих, но если б веткой хрустнуть, Он снежным вихрем бросился б в галоп, Как эскимос, нависшей тучей сплюснут, Был небосвод лиловый низколоб. Был воздух тих, как в лодке китолова, Затерянной в тисках плавучих гор. Но если б хрустнуть веткою еловой, Все б сдвинулось и понеслось в опор. Он думал: «Где она – сейчас, сегодня?» И слышал рядом: «Шелк. Чулки. Портвейн». «Счастливей моего ли и свободней Или порабощенней и мертвей?» Со склада доносилось: «Дальше. Дальше, Под опись. В фонд. Под опись. В фонд. В подвал». И монотонный голос, как гадальщик, Все что-то клал и что-то называл. Настала ночь. Сверхштатные ликурги Закрыли склад. Гаданья голос стих. Поднялся вихрь. Сережины окурки Пошли кружиться на манер шутих. Ему какие-то совали снимки. Событья дня не шли из головы. Он что-то отвечал и слышал в дымке: «Да вы взгляните только. Это вы? Нескромность? Обронили из альбома. Опомнитесь: кому из нас на дню Не строил рок подобного ж: любому Подсунул не знакомых, так родню». Мело, мело. Метель костры лизала, Пигмеев сбив гигантски у огня. Я жил тогда у Курского вокзала И тут-то наконец его нагнал. Я соблазнил его коробкой «Иры» И затащил к себе, причем – курьез: Он знал не хуже моего квартиру, Где кто-то под его присмотром рос. Он тут же мне назвал былых хозяев, Которых я тогда же и забыл. У нас был чад отчаянный. Оттаяв, Все морщилось, размокши до стропил. При самом входе, порох зря потратив, Он сразу облегчил свой патронташ И рассказал про двух каких-то братьев, Припутав к братьям наш шестой этаж. То были дни как раз таких коллизий. Один был учредиловец, другой — Красногвардеец первых тех дивизий, Что бились под Сарептой и Уфой. Он был погублен чьею-то услугой. Тут чей-то замешался произвол, И кто-то вроде рока, вроде друга Его под пулю чешскую подвел... В квартиру нашу были, как в компотник, Набуханы продукты разных сфер: Швея, студент, ответственный работник, Певица и смирившийся эсер.

____________________

Я знал, что эта женщина к партийцу. Партиец приходился ей родней. Узнав, что он не скоро возвратится, Она уселась с книжкой в проходной. Она читала, заслонив коптилку, Ложась на нас наплывом круглых плеч. Полпотолка срезала тень затылка. Нам надо было залу пересечь. Мы шли, как вдруг: «Спекторский, мы знакомы», — Высокомерно раздалось нам вслед, И, не готовый ни к чему такому, Я затесался третьим в t?te-?-t?te [4] . Бухтеева мой шеф по всей проформе, О чем тогда я не мечтал ничуть. Перескажу, что помню, попроворней, Тем более, что понял только суть. Я помню ночь, и помню друга в краске, И помню плошки утлый фитилек. Он изгибался, точно ход развязки Его по глади масла ветром влек. Мне бросилось в глаза, с какой фриволью, Невольный вздрог улыбкой погася, Она шутя обдернула револьвер И в этом жесте выразилась вся. Как явственней, чем полный вздох двурядки, Вздохнул у локтя кожаный рукав, А взгляд, косой, лукавый взгляд бурятки, Сказал без слов: «Мой друг, как ты плюгав!» Присутствие мое их не смутило. Я заперся, но мой дверной засов Лишь удесятерил слепую силу Друг друга обгонявших голосов. Был разговор о свинстве мнимых сфинксов, О принципах и принцах, но весом Был только темный призвук материнства В презреньи, в ласке, в жалости, во всем. «Вы вспомнили рождественских застольцев?.. — Изламываясь радугой стыда, Гремел вопрос. – Я дочь народовольцев. Вы этого не поняли тогда?» Он отвечал... «Но чтоб не быть уродкой, — Рвалось в ответ, – ведь надо ж чем-то быть?» И вслед за тем: «Я родом – патриотка. Каким другим оружьем вас добить?..» Уже мне начинало что-то сниться (Я, видно, спал), как зазвенел звонок. Я выбежал, дрожа, открыть партийцу И бросился назад что было ног. Но я прозяб, согреться было нечем, Постельное тепло я упустил. И тут лишь вспомнил я о происшедшем. Пока я спал, обоих след простыл.

1925 – 1930

 

ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ

1930 – 1932

 

ЛЕТО

 

Ирпень – это память о людях и лете, О воле, о бегстве из-под кабалы, О хвое на зное, о сером левкое И смене безветрия, вёдра и мглы. О белой вербене, о терпком терпеньи Смолы; о друзьях, для которых малы Мои похвалы и мои восхваленья, Мои словословья, мои похвалы. Пронзительных иволог крик и явленье Китайкой и углем желтило стволы, Но сосны не двигали игол от лени И белкам и дятлам сдавали углы. Сырели комоды, и смену погоды Древесная квакша вещала с сучка, И балка у входа ютила удода, И, детям в угоду, запечье – сверчка. В дни съезда шесть женщин топтали луга. Лениво паслись облака в отдаленьи. Смеркалось, и сумерек хитрый манёвр Сводил с полутьмою зажженный репейник, С землею – саженные тени ирпенек И с небом – пожар полосатых панёв. Смеркалось, и, ставя простор на колени, Загон горизонта смыкал полукруг. Зарницы вздымали рога по-оленьи, И с сена вставали и ели из рук Подруг, по приходе домой, тем не мене От жуликов дверь запиравших на крюк. В конце, пред отъездом, ступая по кипе Листвы облетелой в жару бредовом, Я с неба, как с губ, перетянутых сыпью, Налет недомолвок сорвал рукавом. И осень, дотоле вопившая выпью, Прочистила горло; и поняли мы, Что мы на пиру в вековом прототипе — На пире Платона во время чумы. Откуда же эта печаль, Диотима? Каким увереньем прервать забытье? По улицам сердца из тьмы нелюдимой! Дверь настежь! За дружбу, спасенье мое! И это ли происки Мэри-арфистки, Что рока игрою ей под руки лег И арфой шумит ураган аравийский, Бессмертья, быть может, последний залог.

1930

* * *

Годами когда-нибудь в зале концертной Мне Брамса сыграют, – тоской изойду. Я вздрогну, я вспомню союз шестисердый, Прогулки, купанье и клумбу в саду. Художницы робкой, как сон, крутолобость, С беззлобной улыбкой, улыбкой взахлеб, Улыбкой, огромной и светлой, как глобус, Художницы облик, улыбку и лоб. Мне Брамса сыграют, – я вздрогну, я сдамся, Я вспомню покупку припасов и круп, Ступеньки террасы и комнат убранство, И брата, и сына, и клумбу, и дуб. Художница пачкала красками траву, Роняла палитру, совала в халат Набор рисовальный и пачки отравы, Что «Басмой» зовутся и астму сулят. Мне Брамса сыграют, – я сдамся, я вспомню Упрямую заросль, и кровлю, и вход, Балкон полутемный и комнат питомник, Улыбку, и облик, и брови, и рот. И сразу же буду слезами увлажен И вымокну раньше, чем выплачусь я. Горючая давность ударит из скважин, Околицы, лица, друзья и семья. И станут кружком на лужке интермеццо, Руками, как дерево, песнь охватив, Как тени, вертеться четыре семейства Под чистый, как детство, немецкий мотив.

1931

 

СМЕРТЬ ПОЭТА

 

Не верили, – считали, – бредни, Но узнавали: от двоих, Троих, от всех. Равнялись в строку Остановившегося срока Дома чиновниц и купчих, Дворы, деревья, и на них Грачи, в чаду от солнцепека Разгоряченно на грачих Кричавшие, чтобы дуры впредь не Совались в грех. И как намедни Был день. Как час назад. Как миг Назад. Соседний двор, соседний Забор, деревья, шум грачих. Лишь был на лицах влажный сдвиг, Как в складках порванного бредня. Был день, безвредный день, безвредней Десятка прежних дней твоих. Толпились, выстроясь в передней, Как выстрел выстроил бы их. Как, сплющив, выплеснул из стока б Лещей и щуку минный вспых Шутих, заложенных в осоку. Как вздох пластов нехолостых. Ты спал, постлав постель на сплетне, Спал и, оттрепетав, был тих, — Красивый, двадцатидвухлетний, Как предсказал твой тетраптих. Ты спал, прижав к подушке щеку, Спал, – со всех ног, со всех лодыг Врезаясь вновь и вновь с наскоку В разряд преданий молодых. Ты в них врезался тем заметней, Что их одним прыжком достиг. Твой выстрел был подобен Этне В предгорьи трусов и трусих. Друзья же изощрялись в спорах, Забыв, что рядом – жизнь и я. Ну что ж еще? Что ты припер их К стене, и стер с земли, и страх Твой порох выдает за прах? Но мрази только он и дорог. На то и рассуждений ворох, Чтоб не бежала за края Большого случая струя, Чрезмерно скорая для хворых. Так пошлость свертывает в творог Седые сливки бытия.

1930

* * *

Не волнуйся, не плачь, не труди Сил иссякших и сердца не мучай. Ты жива, ты во мне, ты в груди, Как опора, как друг и как случай. Верой в будущее не боюсь Показаться тебе краснобаем. Мы не жизнь, не душевный союз, — Обоюдный обман обрубаем. Из тифозной тоски тюфяков Вон на воздух широт образцовый! Он мне брат и рука. Он таков, Что тебе, как письмо, адресован. Надорви ж его ширь, как письмо, С горизонтом вступи в переписку, Победи изнуренья измор, Заведи разговор по-альпийски. И над блюдом баварских озер С мозгом гор, точно кости мосластых, Убедишься, что я не фразер С заготовленной к месту подсласткой. Добрый путь. Добрый путь. Наша связь, Наша честь не под кровлею дома. Как росток на свету распрямясь, Ты посмотришь на все по-другому.

1931

* * *

Окно, пюпитр и, как овраги эхом, — Полны ковры всем игранным. В них есть Невысказанность. Здесь могло с успехом Сквозь исполненье авторство процвесть. Окно не на две створки alla breve [5] , Но шире, – на три: в ритме трех вторых. Окно и двор, и белые деревья, И снег, и ветки, – свечи пятерик. Окно, и ночь, и пульсом бьющий иней В ветвях, – в узлах височных жил. Окно, И синий лес висячих нотных линий, И двор. Здесь жил мой друг. Давно-давно Смотрел отсюда я за круг Сибири, Но друг и сам был городом, как Омск И Томск, – был кругом войн и перемирий И кругом свойств, занятий и знакомств. И часто-часто, ночь о нем продумав, Я утра ждал у трех оконных створ. И муторным концертом мертвых шумов Копался в мерзлых внутренностях двор. И мерил я полуторною мерой Судьбы и жизни нашей недомер, В душе ж, как в детстве, снова шел премьерой Большого неба ветреный пример.

1931

* * *

Любить иных – тяжелый крест, А ты прекрасна без извилин, И прелести твоей секрет Разгадке жизни равносилен. Весною слышен шорох снов И шелест новостей и истин. Ты из семьи таких основ. Твой смысл, как воздух, бескорыстен. Легко проснуться и прозреть, Словесный сор из сердца вытрясть И жить, не засоряясь впредь. Все это – не большая хитрость.

* * *

Любимая, молвы слащавой, Как угля, вездесуща гарь. А ты – подспудной тайной славы Засасывающий словарь. А слава – почвенная тяга. О, если б я прямей возник! Но пусть и так, – не как бродяга, Родным войду в родной язык. Теперь не сверстники поэтов, Вся ширь проселков, меж и лех Рифмует с Лермонтовым лето И с Пушкиным гусей и снег. И я б хотел, чтоб после смерти, Как мы замкнемся и уйдем, Тесней, чем сердце и предсердье, Зарифмовали нас вдвоем. Чтоб мы согласья сочетаньем Застлали слух кому-нибудь Всем тем, что сами пьем и тянем И будем ртами трав тянуть.

1931

* * *

Кругом семенящейся ватой, Подхваченной ветром с аллей, Гуляет, как призрак разврата, Пушистый ватин тополей. А в комнате пахнет, как ночью Болотной фиалкой. Бока Опущенной шторы морочат Доверье ночного цветка. В квартире прохлада усадьбы. Не жертвуя ей для бесед, В разлуке с тобой и писать бы, Внося пополненья в бюджет. Но грусть одиноких мелодий Как участь бульварных семян, Как спущенной шторы бесплодье, Вводящее фиалку в обман. Ты стала настолько мне жизнью, Что все, что не к делу, – долой, И вымыслов пить головизну Тошнит, как от рыбы гнилой. И вот я вникаю на ощупь В доподлинной повести тьму. Зимой мы расширим жилплощадь, Я комнату брата займу. В ней шум уплотнителей глуше, И слушаться будет жадней, Как битыми днями баклуши Бьют зимние тучи над ней.

1931

* * *

Никого не будет в доме, Кроме сумерек. Один Зимний день в сквозном проеме Незадернутых гардин. Только белых мокрых комьев Быстрый промельк маховой. Только крыши, снег и, кроме Крыш и снега, – никого. И опять зачертит иней, И опять завертит мной Прошлогоднее унынье И дела зимы иной, И опять кольнут доныне Неотпущенной виной, И окно по крестовине Сдавит голод дровяной. Но нежданно по портьере Пробежит вторженья дрожь. Тишину шагами меря, Ты, как будущность, войдешь. Ты появишься у двери В чем-то белом, без причуд, В чем-то впрямь из тех материй, Из которых хлопья шьют.

1931

* * *

Пока мы по Кавказу лазаем, И в задыхающейся раме Кура ползет атакой газовою К Арагве, сдавленной горами, И в августовский свод из мрамора, Как обезглавленных гортани, Заносят яблоки адамовы Казненных замков очертанья, Пока я голову заламываю, Следя, как шеи укреплений Плывут по синеве сиреневой И тонут в бездне поколений, Пока, сменяя рощи вязовые, Курчавится лесная мелочь, Что шепчешь ты, что мне подсказываешь, Кавказ, Кавказ, о что мне делать! Объятье в тысячу охватов, Чем обеспечен твой успех? Здоровый глаз за веко спрятав, Над чем смеешься ты, Казбек? Когда от высей сердце ёкает И гор колышутся кадила, Ты думаешь, моя далекая, Что чем-то мне не угодила. И там, у Альп в дали Германии, Где так же чокаются скалы, Но отклики еще туманнее, Ты думаешь, – ты оплошала? Я брошен в жизнь, в потоке дней Катящую потоки рода, И мне кроить свою трудней, Чем резать ножницами воду. Не бойся снов, не мучься, брось. Люблю и думаю и знаю. Смотри: и рек не мыслит врозь Существованья ткань сквозная.

1931

* * *

О, знал бы я, что так бывает, Когда пускался на дебют, Что строчки с кровью – убивают, Нахлынут горлом и убьют! От шуток с этой подоплекой Я б отказался наотрез. Начало было так далеко, Так робок первый интерес. Но старость – это Рим, который Взамен турусов и колес Не читки требует с актера, А полной гибели всерьез. Когда строку диктует чувство, Оно на сцену шлет раба, И тут кончается искусство, И дышат почва и судьба.

1932

* * *

Столетье с лишним – не вчера, А сила прежняя в соблазне В надежде славы и добра Глядеть на вещи без боязни. Хотеть, в отличье от хлыща В его существованьи кратком, Труда со всеми сообща И заодно с правопорядком. И тот же тотчас же тупик При встрече с умственною ленью, И те же выписки из книг, И тех же эр сопоставленье. Но лишь сейчас сказать пора, Величьем дня сравненье разня: Начало славных дней Петра Мрачили мятежи и казни. Итак, вперед, не трепеща И утешаясь параллелью, Пока ты жив, и не моща, И о тебе не пожалели.

1931

 

НА РАННИХ ПОЕЗДАХ

1936 – 1944

 

ХУДОЖНИК

 

Мне по душе строптивый норов Артиста в силе: он отвык От фраз, и прячется от взоров, И собственных стыдится книг. Но всем известен этот облик. Он миг для пряток прозевал. Назад не повернуть оглобли, Хотя б и затаясь в подвал. Судьбы под землю не заямить. Как быть? Неясная сперва, При жизни переходит в память Его признавшая молва. Но кто ж он? На какой арене Стяжал он поздний опыт свой? С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой. Как поселенье на Гольфштреме, Он создан весь земным теплом. В его залив вкатило время Все, что ушло за волнолом. Он жаждал воли и покоя, А годы шли примерно так, Как облака над мастерскою, Где горбился его верстак. Еловый бурелом, Обрыв тропы овечьей. Нас много за столом, Приборы, звезды, свечи. Как пылкий дифирамб, Все затмевая оптом, Огнем садовых ламп Тицьян Табидзе обдан. Сейчас он речь начнет И мыслью – на прицеле. Он слово почерпнет Из этого ущелья. Он курит, подперев Рукою подбородок, Он строг, как барельеф, И чист, как самородок. Он плотен, он шатен, Он смертен, и, однако, Таким, как он, Роден Изобразил Бальзака. Он в глыбе поселен, Чтоб в тысяче градаций Из каменных пелен Все явственней рождаться. Свой непомерный дар Едва, как свечку, тепля, Он – пира перегар В рассветном сером пепле.

Лето 1936

 

ЛЕТНИЙ ДЕНЬ

 

У нас весною до зари Костры на огороде, — Языческие алтари На пире плодородья. Перегорает целина И парит спозаранку, И вся земля раскалена, Как жаркая лежанка. Я за работой земляной С себя рубашку скину, И в спину мне ударит зной И обожжет, как глину. Я стану, где сильней припек, И там, глаза зажмуря, Покроюсь с головы до ног Горшечною лазурью. А ночь войдет в мой мезонин И, высунувшись в сени, Меня наполнит, как кувшин, Водою и сиренью. Она отмоет верхний слой С похолодевших стенок И даст какой-нибудь одной Из здешних уроженок. И распустившийся побег Потянется к свободе, Устраиваясь на ночлег На крашеном комоде.

1940, 1942

 

СОСНЫ

 

В траве, меж диких бальзаминов, Ромашек и лесных купав, Лежим мы, руки запрокинув И к небу головы задрав. Трава на просеке сосновой Непроходима и густа. Мы переглянемся – и снова Меняем позы и места. И вот, бессмертные на время, Мы к лику сосен причтены И от болей и эпидемий И смерти освобождены. С намеренным однообразьем, Как мазь, густая синева Ложится зайчиками наземь И пачкает нам рукава. Мы делим отдых краснолесья, Под копошенье мураша Сосновою снотворной смесью Лимона с ладаном дыша. И так неистовы на синем Разбеги огненных стволов, И мы так долго рук не вынем Из-под заломленных голов, И столько широты во взоре, И так покорно все извне, Что где-то за стволами море Мерещится все время мне. Там волны выше этих веток, И, сваливаясь с валуна, Обрушивают град креветок Со взбаламученного дна. А вечерами за буксиром На пробках тянется заря И отливает рыбьим жиром И мглистой дымкой янтаря. Смеркается, и постепенно Луна хоронит все следы Под белой магиею пены И черной магией воды. А волны все шумней и выше, И публика на поплавке Толпится у столба с афишей, Не различимой вдалеке.

1941

 

ЛОЖНАЯ ТРЕВОГА

 

Корыта и ушаты, Нескладица с утра, Дождливые закаты, Сырые вечера. Проглоченные слезы Во вздохах темноты, И зовы паровоза С шестнадцатой версты. И ранние потемки В саду и на дворе, И мелкие поломки, И всё как в сентябре. А днем простор осенний Пронизывает вой Тоскою голошенья С погоста за рекой. Когда рыданье вдовье Относит за бугор, Я с нею всею кровью И вижу смерть в упор. Я вижу из передней В окно, как всякий год, Своей поры последней Отсроченный приход. Пути себе расчистив, На жизнь мою с холма Сквозь желтый ужас листьев Уставилась зима.

1941

 

ОПЯТЬ ВЕСНА

 

Поезд ушел. Насыпь черна. Где я дорогу впотьмах раздобуду? Неузнаваемая сторона, Хоть я и сутки только отсюда. Замер на шпалах лязг чугуна. Вдруг – что за новая, право, причуда: Сутолка, кумушек пересуды. Что их попутал за сатана? Где я обрывки этих речей Слышал уж как-то порой прошлогодней? Ах, это сызнова, верно, сегодня Вышел из рощи ночью ручей. Это, как в прежние времена, Сдвинула льдины и вздулась запруда. Это поистине новое чудо, Это, как прежде, снова весна. Это она, это она, Это ее чародейство и диво, Это ее телогрейка за ивой, Плечи, косынка, стан и спина. Это снегурка у края обрыва. Это о ней из оврага со дна Льется без умолку бред торопливый Полубезумного болтуна. Это пред ней, заливая преграды, Тонет в чаду водяном быстрина, Лампой висячего водопада В круче с шипеньем пригвождена. Это, зубами стуча от простуды, Льется чрез край ледяная струя В пруд и из пруда в другую посуду. Речь половодья – бред бытия.

1941

 

ИНЕЙ

 

Глухая пора листопада. Последних гусей косяки. Расстраиваться не надо: У страха глаза велики. Пусть ветер, рябину занянчив, Пугает ее перед сном. Порядок творенья обманчив, Как сказка с хорошим концом. Ты завтра очнешься от спячки И, выйдя на зимнюю гладь, Опять за углом водокачки Как вкопанный будешь стоять. Опять эти белые мухи, И крыши, и святочный дед, И трубы, и лес лопоухий Шутом маскарадным одет. Все обледенело с размаху В папахе до самых бровей И крадущейся росомахой Подсматривает с ветвей. Ты дальше идешь с недоверьем. Тропинка ныряет в овраг. Здесь инея сводчатый терем, Решетчатый тес на дверях. За снежной густой занавеской Какой-то сторожки стена, Дорога, и край перелеска, И новая чаща видна. Торжественное затишье, Оправленное в резьбу, Похоже на четверостишье О спящей царевне в гробу. И белому мертвому царству, Бросавшему мысленно в дрожь, Я тихо шепчу: «Благодарствуй, Ты больше, чем просят, даешь».

1941

 

ВАЛЬС С ЧЕРТОВЩИНОЙ

 

Только заслышу польку вдали, Кажется, вижу в замочную скважину: Лампы задули, сдвинули стулья, Пчелками кверху порх фитили, Масок и ряженых движется улей. Это за щелкой елку зажгли. Великолепие выше сил Туши, и сепии, и белил, Синих, пунцовых и золотых Львов и танцоров, львиц и франтих. Реянье блузок, пенье дверей, Рев карапузов, смех матерей, Финики, книги, игры, нуга, Иглы, ковриги, скачки, бега. В этой зловещей сладкой тайге Люди и вещи на равной ноге. Этого бора вкусный цукат К шапок разбору рвут нарасхват. Душно от лакомств. Елка в поту Клеем и лаком пьет темноту. Все разметала, всем истекла, Вся из металла и из стекла. Искрится сало, брызжет смола Звездами в залу и зеркала И догорает дотла. Мгла. Мало-помалу толпою усталой Гости выходят из-за стола. Шали, и боты, и башлыки. Вечно куда-нибудь их занапастишь! Ставни, ворота и дверь на крюки. В верхнюю комнату форточку настежь. Улицы зимней синий испуг. Время пред третьими петухами. И возникающий в форточной раме Дух сквозняка, задувающий пламя, Свечка за свечкой явственно вслух: Фук. Фук. Фук. Фук.

1941

 

ВАЛЬС СО СЛЕЗОЙ

 

Как я люблю ее в первые дни Только что из лесу или с метели! Ветки неловкости не одолели. Нитки ленивые, без суетни Медленно переливая на теле, Виснут серебряною канителью. Пень под глухой пеленой простыни. Озолотите ее, осчастливьте, — И не смигнет, но стыдливая скромница В фольге лиловой и синей финифти Вам до скончания века запомнится. Как я люблю ее в первые дни, Всю в паутине или в тени! Только в примерке звезды и флаги, И в бонбоньерки не клали малаги. Свечки не свечки, даже они Штифтики грима, а не огни. Это волнующая актриса С самыми близкими в день бенефиса. Как я люблю ее в первые дни Перед кулисами в кучке родни! Яблоне – яблоки, елочке – шишки. Только не этой. Эта в покое. Эта совсем не такого покроя. Эта – отмеченная избранница. Вечер ее вековечно протянется. Этой нимало не страшно пословицы. Ей небывалая участь готовится: В золоте яблок, как к небу пророк, Огненной гостьей взмыть в потолок. Как я люблю ее в первые дни, Когда о елке толки одни!

1941

 

НА РАННИХ ПОЕЗДАХ

 

Я под Москвою эту зиму, Но в стужу, снег и буревал Всегда, когда необходимо, По делу в городе бывал. Я выходил в такое время, Когда на улице ни зги, И рассыпал лесною темью Свои скрипучие шаги. Навстречу мне на переезде Вставали ветлы пустыря. Надмирно высились созвездья В холодной яме января. Обыкновенно у задворок Меня старался перегнать Почтовый или номер сорок, А я шел на шесть двадцать пять. Вдруг света хитрые морщины Сбивались щупальцами в круг. Прожектор несся всей махиной На оглушенный виадук. В горячей духоте вагона Я отдавался целиком Порыву слабости врожденной И всосанному с молоком. Сквозь прошлого перипетии И годы войн и нищеты Я молча узнавал России Неповторимые черты. Превозмогая обожанье, Я наблюдал, боготворя. Здесь были бабы, слобожане, Учащиеся, слесаря. В них не было следов холопства, Которые кладет нужда, И новости и неудобства Они несли, как господа. Рассевшись кучей, как в повозке, Во всем разнообразьи поз, Читали дети и подростки, Как заведенные, взасос. Москва встречала нас во мраке, Переходившем в серебро, И, покидая свет двоякий, Мы выходили из метро. Потомство тискалось к перилам И обдавало на ходу Черемуховым свежим мылом И пряниками на меду.

1941

 

СТАРЫЙ ПАРК

 

Мальчик маленький в кроватке, Бури озверелый рев. Каркающих стай девятки Разлетаются с дерев. Раненому врач в халате Промывал вчерашний шов. Вдруг больной узнал в палате Друга детства, дом отцов. Вновь он в этом старом парке. Заморозки по утрам, И когда кладут припарки, Плачут стекла первых рам. Голос нынешнего века И виденья той поры Уживаются с опекой Терпеливой медсестры. По палате ходят люди. Слышно хлопанье дверей. Глухо ухают орудья Заозерных батарей. Солнце низкое садится. Вот оно в затон впилось И оттуда длинной спицей Протыкает даль насквозь. И минуты две оттуда В выбоины на дворе Льются волны изумруда, Как в волшебном фонаре. Зверской боли крепнут схватки, Крепнет ветер, озверев, И летят грачей девятки, Черные девятки треф. Вихрь качает липы, скрючив, Буря гнет их на корню, И больной под стоны сучьев Забывает про ступню. Парк преданьями состарен. Здесь стоял Наполеон И славянофил Самарин Послужил и погребен. Здесь потомок декабриста, Правнук русских героинь, Бил ворон из монтекристо И одолевал латынь. Если только хватит силы, Он, как дед, энтузиаст, Прадеда-славянофила Пересмотрит и издаст. Сам же он напишет пьесу, Вдохновленную войной, — Под немолчный ропот леса, Лёжа, думает больной. Там он жизни небывалой Невообразимый ход Языком провинциала В строй и ясность приведет.

1941

 

ПАМЯТИ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ

 

Хмуро тянется день непогожий. Безутешно струятся ручьи По крыльцу перед дверью прихожей И в открытые окна мои. За оградою вдоль по дороге Затопляет общественный сад. Развалившись, как звери в берлоге, Облака в беспорядке лежат. Мне в ненастьи мерещится книга О земле и ее красоте. Я рисую лесную шишигу Для тебя на заглавном листе. Ах, Марина, давно уже время, Да и труд не такой уж ахти, Твой заброшенный прах в реквиеме Из Елабуги перенести. Торжество твоего переноса Я задумывал в прошлом году Над снегами пустынного плеса, Где зимуют баркасы во льду.

____________________

Мне так же трудно до сих пор Вообразить тебя умершей, Как скопидомкой мильонершей Средь голодающих сестер. Что сделать мне тебе в угоду? Дай как-нибудь об этом весть. В молчаньи твоего ухода Упрек невысказанный есть. Всегда загадочны утраты. В бесплодных розысках в ответ Я мучаюсь без результата: У смерти очертаний нет. Тут всё – полуслова и тени, Обмолвки и самообман, И только верой в воскресенье Какой-то указатель дан. Зима – как пышные поминки: Наружу выйти из жилья, Прибавить к сумеркам коринки, Облить вином – вот и кутья. Пред домом яблоня в сугробе. И город в снежной пелене — Твое огромное надгробье, Как целый год казалось мне. Лицом повернутая к Богу, Ты тянешься к нему с земли, Как в дни, когда тебе итога Еще на ней не подвели.

1943

 

ЗИМА ПРИБЛИЖАЕТСЯ

 

Зима приближается. Сызнова Какой-нибудь угол медвежий По прихоти неба капризного Исчезнет в грязи непроезжей. Домишки в озерах очутятся. Над ними закурятся трубы. В холодных объятьях распутицы Сойдутся к огню жизнелюбы. Обители севера строгого, Накрытые ночью, как крышей, На вас, захолустные логова, Написано: «Сим победиши». Люблю вас, далекие пристани В провинции или деревне. Чем книга чернее и листанней, Тем прелесть ее задушевней. Обозы тяжелые двигая, Раскинувши нив алфавиты, Россия волшебною книгою Как бы на середке открыта. И вдруг она пишется заново Ближайшею первой метелью, Вся в росчерках полоза санного И белая, как рукоделье. Октябрь серебристо-ореховый, Блеск заморозков оловянный. Осенние сумерки Чехова, Чайковского и Левитана.

Октябрь 1943

 

В НИЗОВЬЯХ

 

Илистых плавней желтый янтарь, Блеск чернозема. Жители чинят снасть, инвентарь, Лодки, паромы. В этих низовьях ночи – восторг, Светлые зори. Пеной по отмели шорх-шорх Черное море. Птица в болотах, по рекам – налим, Уймища раков. В том направлении берегом – Крым, В этом – Очаков. За Николаевом книзу – лиман. Вдоль поднебесья Степью на запад – зыбь и туман. Это к Одессе. Было ли это? Какой это стиль? Где эти годы? Можно ль вернуть эту жизнь, эту быль, Эту свободу? Ах, как скучает по пахоте плуг, Пашня – по плугу, Море – по Бугу, по северу – юг, Все – друг по другу! Миг долгожданный уже на виду, За поворотом. Дали предчувствует. В этом году — Слово за флотом.

1944

 

ОЖИВШАЯ ФРЕСКА

 

Как прежде, падали снаряды. Высокое, как в дальнем плаваньи, Ночное небо Сталинграда Качалось в штукатурном саване. Земля гудела, как молебен Об отвращеньи бомбы воющей, Кадильницею дым и щебень Выбрасывая из побоища. Когда урывками, меж схваток, Он под огнем своих проведывал, Необъяснимый отпечаток Привычности его преследовал. Где мог он видеть этот ежик Домов с бездонными проломами? Свидетельства былых бомбежек Казались сказочно знакомыми. Что означала в черной раме Четырехпалая отметина? Кого напоминало пламя И выломанные паркетины? И вдруг он вспомнил детство, детство, И монастырский сад, и грешников, И с общиною по соседству Свист соловьев и пересмешников. Он мать сжимал рукой сыновней, И от копья архистратига ли На темной росписи часовни В такие ямы черти прыгали. И мальчик облекался в латы, За мать в воображеньи ратуя, И налетал на супостата С такой же свастикой хвостатою. А дальше в конном поединке Сиял над змеем лик Георгия. И на пруду цвели кувшинки, И птиц безумствовали оргии. И родина, как голос пущи, Как зов в лесу и грохот отзыва, Манила музыкой зовущей И пахла почкою березовой. О, как он вспомнил те полянки Теперь, когда своей погонею Он топчет вражеские танки С их грозной чешуей драконьею! Он перешел земли границы, И будущность, как ширь небесная, Уже бушует, а не снится, Приблизившаяся, чудесная.

 

Из книги «ДОКТОР ЖИВАГО»

1946 – 1953

 

ГАМЛЕТ

 

Гул затих. Я вышел на подмостки. Прислонясь к дверному косяку, Я ловлю в далеком отголоске, Что случится на моем веку. На меня наставлен сумрак ночи Тысячью биноклей на оси. Если только можно, Авва Отче, Чашу эту мимо пронеси. Я люблю твой замысел упрямый И играть согласен эту роль. Но сейчас идет другая драма, И на этот раз меня уволь. Но продуман распорядок действий, И неотвратим конец пути. Я один, все тонет в фарисействе. Жизнь пройти – не поле перейти.

1946

 

МАРТ

 

Солнце греет до седьмого пота, И бушует, одурев, овраг. Как у дюжей скотницы работа, Дело у весны кипит в руках. Чахнет снег и болен малокровьем В веточках бессильно синих жил. Но дымится жизнь в хлеву коровьем, И здоровьем пышут зыбья вил. Эти ночи, эти дни и ночи! Дробь капелей к середине дня, Кровельных сосулек худосочье, Ручейков бессонных болтовня! Настежь всё, конюшня и коровник, Голуби в снегу клюют овес, И всего живитель и виновник, — Пахнет свежим воздухом навоз.

1946

 

НА СТРАСТНОЙ

 

Еще кругом ночная мгла. Еще так рано в мире, Что звездам в небе нет числа, И каждая, как день, светла, И если бы земля могла, Она бы Пасху проспала Под чтение Псалтыри. Еще кругом ночная мгла. Такая рань на свете, Что площадь вечностью легла От перекрестка до угла, И до рассвета и тепла Еще тысячелетье. Еще земля голым-гола, И ей ночами не в чем Раскачивать колокола И вторить с воли певчим. И со Страстного четверга Вплоть до Страстной субботы Вода буравит берега И вьет водовороты. И лес раздет и не покрыт, И на Страстях Христовых, Как строй молящихся, стоит Толпой стволов сосновых. А в городе, на небольшом Пространстве, как на сходке, Деревья смотрят нагишом В церковные решетки. И взгляд их ужасом объят. Понятна их тревога. Сады выходят из оград, Колеблется земли уклад: Они хоронят Бога. И видят свет у царских врат, И черный плат, и свечек ряд, Заплаканные лица — И вдруг навстречу крестный ход Выходит с плащаницей, И две березы у ворот Должны посторониться. И шествие обходит двор По краю тротуара, И вносит с улицы в притвор Весну, весенний разговор И воздух с привкусом просфор И вешнего угара. И март разбрасывает снег На паперти толпе калек, Как будто вышел человек, И вынес, и открыл ковчег, И все до нитки роздал. И пенье длится до зари, И, нарыдавшись вдосталь, Доходят тише изнутри На пустыри под фонари Псалтырь или Апостол. Но в полночь смолкнут тварь и плоть, Заслышав слух весенний, Что только-только распогодь, Смерть можно будет побороть Усильем воскресенья.

1946

 

ОБЪЯСНЕНИЕ

 

Жизнь вернулась так же беспричинно, Как когда-то странно прервалась. Я на той же улице старинной, Как тогда, в тот летний день и час. Те же люди и заботы те же, И пожар заката не остыл. Как его тогда к стене Манежа Вечер смерти наспех пригвоздил. Женщины в дешевом затрапезе Так же ночью топчут башмаки. Их потом на кровельном железе Так же распинают чердаки. Вот одна походкою усталой Медленно выходит на порог И, поднявшись из полуподвала, Переходит двор наискосок. Я опять готовлю отговорки, И опять все безразлично мне. И соседка, обогнув задворки, Оставляет нас наедине.

____________________

Не плачь, не морщь опухших губ, Не собирай их в складки. Разбередишь присохший струп Весенней лихорадки. Сними ладонь с моей груди, Мы провода под током, Друг к другу вновь, того гляди, Нас бросит ненароком. Пройдут года, ты вступишь в брак, Забудешь неустройства. Быть женщиной – великий шаг, Сводить с ума – геройство. А я пред чудом женских рук, Спины, и плеч, и шеи И так с привязанностью слуг Весь век благоговею. Но как ни сковывает ночь Меня кольцом тоскливым, Сильней на свете тяга прочь И манит страсть к разрывам.

1947

 

ВЕТЕР

 

Я кончился, а ты жива. И ветер, жалуясь и плача, Раскачивает лес и дачу. Не каждую сосну отдельно, А полностью все дерева Со всею далью беспредельной, Как парусников кузова На глади бухты корабельной. И это не из удальства Или из ярости бесцельной, А чтоб в тоске найти слова Тебе для песни колыбельной.

1953

 

ХМЕЛЬ

 

Под ракитой, обвитой плющом, От ненастья мы ищем защиты. Наши плечи покрыты плащом, Вкруг тебя мои руки обвиты. Я ошибся. Кусты этих чащ Не плющом перевиты, а хмелем. Ну так лучше давай этот плащ В ширину под собою расстелем.

1953

 

БАБЬЕ ЛЕТО

 

Лист смородины груб и матерчат. В доме хохот и стекла звенят, В нем шинкуют, и квасят, и перчат, И гвоздики кладут в маринад. Лес разбрасывает, как насмешник, Этот шум на обрывистый склон, Где сгоревший на солнце орешник Словно жаром костра опален. Здесь дорога спускается в балку, Здесь и высохших старых коряг, И лоскутницы осени жалко, Все сметающей в этот овраг. И того, что вселенная проще, Чем иной полагает хитрец, Что как в воду опущена роща, Что приходит всему свой конец. Что глазами бессмысленно хлопать, Когда все пред тобой сожжено, И осенняя белая копоть Паутиною тянет в окно. Ход из сада в заборе проломан И теряется в березняке. В доме смех и хозяйственный гомон, Тот же гомон и смех вдалеке.

1946

 

ОСЕНЬ

 

Я дал разъехаться домашним, Все близкие давно в разброде, И одиночеством вчерашним Полно все в сердце и природе. И вот я здесь с тобой в сторожке, В лесу безлюдно и пустынно. Как в песне, стежки и дорожки Позаросли наполовину. Теперь на нас одних с печалью Глядят бревенчатые стены. Мы брать преград не обещали, Мы будем гибнуть откровенно. Мы сядем в час и встанем в третьем, Я с книгою, ты с вышиваньем, И на рассвете не заметим, Как целоваться перестанем. Еще пышней и бесшабашней Шумите, осыпайтесь, листья, И чашу горечи вчерашней Сегодняшней тоской превысьте. Привязанность, влеченье, прелесть! Рассеемся в сентябрьском шуме! Заройся вся в осенний шелест! Замри или ополоумей! Ты так же сбрасываешь платье, Как роща сбрасывает листья, Когда ты падаешь в объятье В халате с шелковою кистью. Ты – благо гибельного шага, Когда житье тошней недуга, А корень красоты – отвага, И это тянет нас друг к другу.

1949

 

АВГУСТ

 

Как обещало, не обманывая, Проникло солнце утром рано Косою полосой шафрановою От занавеси до дивана. Оно покрыло жаркой охрою Соседний лес, дома поселка, Мою постель, подушку мокрую И край стены за книжной полкой. Я вспомнил, по какому поводу Слегка увлажнена подушка. Мне снилось, что ко мне на проводы Шли по лесу вы друг за дружкой. Вы шли толпою, врозь и парами, Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня Шестое августа по-старому, Преображение Господне. Обыкновенно свет без пламени Исходит в этот день с Фавора, И осень, ясная как знаменье, К себе приковывает взоры. И вы прошли сквозь мелкий, нищенский, Нагой, трепещущий ольшаник В имбирно-красный лес кладбищенский, Горевший, как печатный пряник. С притихшими его вершинами Соседствовало небо важно, И голосами петушиными Перекликалась даль протяжно. В лесу казенной землемершею Стояла смерть среди погоста, Смотря в лицо мое умершее, Чтоб вырыть яму мне по росту. Был всеми ощутим физически Спокойный голос чей-то рядом. То прежний голос мой провидческий Звучал, не тронутый распадом: «Прощай, лазурь преображенская И золото второго Спаса, Смягчи последней лаской женскою Мне горечь рокового часа. Прощайте, годы безвременщины! Простимся, бездне унижений Бросающая вызов женщина! Я – поле твоего сраженья. Прощай, размах крыла расправленный, Полета вольное упорство, И образ мира, в слове явленный, И творчество, и чудотворство».

1953

 

СВИДАНИЕ

 

Засыпет снег дороги, Завалит скаты крыш. Пойду размять я ноги: За дверью ты стоишь. Одна в пальто осеннем, Без шляпы, без калош, Ты борешься с волненьем И мокрый снег жуешь. Деревья и ограды Уходят вдаль, во мглу. Одна средь снегопада Стоишь ты на углу. Течет вода с косынки За рукава в обшлаг, И каплями росинки Сверкают в волосах. И прядью белокурой Озарены: лицо, Косынка и фигура И это пальтецо. Снег на ресницах влажен, В твоих глазах тоска, И весь твой облик слажен Из одного куска. Как будто бы железом, Обмакнутым в сурьму, Тебя вели нарезом По сердцу моему. И в нем навек засело Смиренье этих черт, И оттого нет дела, Что свет жестокосерд. И оттого двоится Вся эта ночь в снегу, И провести границы Меж нас я не могу. Но кто мы и откуда, Когда от всех тех лет Остались пересуды, А нас на свете нет?

1949

 

ЗИМНЯЯ НОЧЬ

 

Мело, мело по всей земле Во все пределы. Свеча горела на столе, Свеча горела. Как летом роем мошкара Летит на пламя, Слетались хлопья со двора К оконной раме. Метель лепила на стекле Кружки и стрелы. Свеча горела на столе, Свеча горела. На озаренный потолок Ложились тени, Скрещенья рук, скрещенья ног, Судьбы скрещенья. И падали два башмачка Со стуком на пол. И воск слезами с ночника На платье капал. И все терялось в снежной мгле, Седой и белой. Свеча горела на столе, Свеча горела. На свечку дуло из угла, И жар соблазна Вздымал, как ангел, два крыла Крестообразно. Мело весь месяц в феврале, И то и дело Свеча горела на столе, Свеча горела.

1946

 

РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЗВЕЗДА

 

Стояла зима. Дул ветер из степи. И холодно было младенцу в вертепе На склоне холма. Его согревало дыханье вола. Домашние звери Стояли в пещере, Над яслями теплая дымка плыла. Доху отряхнув от постельной трухи И зернышек проса, Смотрели с утеса Спросонья в полночную даль пастухи. Вдали было поле в снегу и погост, Ограды, надгробья, Оглобля в сугробе, И небо над кладбищем, полное звезд. А рядом, неведомая перед тем, Застенчивей плошки В оконце сторожки Мерцала звезда по пути в Вифлеем. Она пламенела, как стог, в стороне От неба и Бога, Как отблеск поджога, Как хутор в огне и пожар на гумне. Она возвышалась горящей скирдой Соломы и сена Средь целой вселенной, Встревоженной этою новой звездой. Растущее зарево рдело над ней И значило что-то, И три звездочета Спешили на зов небывалых огней. За ними везли на верблюдах дары. И ослики в сбруе, один малорослей Другого, шажками спускались с горы. И странным виденьем грядущей поры Вставало вдали все пришедшее после. Все мысли веков, все мечты, все миры, Все будущее галерей и музеев, Все шалости фей, все дела чародеев, Все елки на свете, все сны детворы, Весь трепет затепленных свечек, все цепи, Все великолепье цветной мишуры... ...Все злей и свирепей дул ветер из степи... ...Все яблоки, все золотые шары. Часть пруда скрывали верхушки ольхи, Но часть было видно отлично отсюда Сквозь гнезда грачей и деревьев верхи. Как шли вдоль запруды ослы и верблюды, Могли хорошо разглядеть пастухи. – Пойдемте со всеми, поклонимся чуду, — Сказали они, запахнув кожухи. От шарканья по снегу сделалось жарко. По яркой поляне листами слюды Вели за хибарку босые следы. На эти следы, как на пламя огарка, Ворчали овчарки при свете звезды. Морозная ночь походила на сказку, И кто-то с навьюженной снежной гряды Все время незримо входил в их ряды. Собаки брели, озираясь с опаской, И жались к подпаску, и ждали беды. По той же дороге, чрез эту же местность Шло несколько ангелов в гуще толпы. Незримыми делала их бестелесность, Но шаг оставлял отпечаток стопы. У камня толпилась орава народу. Светало. Означились кедров стволы. – А кто вы такие? – спросила Мария. – Мы племя пастушье и неба послы, Пришли вознести вам обоим хвалы. – Всем вместе нельзя. Подождите у входа. Средь серой, как пепел, предутренней мглы Топтались погонщики и овцеводы, Ругались со всадниками пешеходы, У выдолбленной водопойной колоды Ревели верблюды, лягались ослы. Светало. Рассвет, как пылинки золы, Последние звезды сметал с небосвода. И только волхвов из несметного сброда Впустила Мария в отверстье скалы. Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба, Как месяца луч в углубленьи дупла. Ему заменяли овчинную шубу Ослиные губы и ноздри вола. Стояли в тени, словно в сумраке хлева, Шептались, едва подбирая слова. Вдруг кто-то в потемках немного налево От яслей рукой отодвинул волхва, И тот оглянулся: с порога на деву, Как гостья, смотрела звезда Рождества.

1947

 

ЧУДО

 

Он шел из Вифании в Ерусалим, Заранее грустью предчувствий томим. Колючий кустарник на круче был выжжен, Над хижиной ближней не двигался дым, Был воздух горяч, и камыш неподвижен, И Мертвого моря покой недвижим. И в горечи, спорившей с горечью моря, Он шел с небольшою толпой облаков По пыльной дороге на чье-то подворье, Шел в город на сборище учеников. И так углубился он в мысли свои, Что поле в уныньи запахло полынью. Все стихло. Один он стоял посредине, А местность лежала пластом в забытьи. Все перемешалось: теплынь и пустыня, И ящерицы, и ключи, и ручьи. Смоковница высилась невдалеке, Совсем без плодов, только ветки да листья. И он ей сказал: «Для какой ты корысти? Какая мне радость в твоем столбняке? Я жажду и алчу, а ты – пустоцвет, И встреча с тобой безотрадней гранита. О, как ты обидна и недаровита! Останься такой до скончания лет». По дереву дрожь осужденья прошла, Как молнии искра по громоотводу. Смоковницу испепелило до тла. Найдись в это время минута свободы У листьев, ветвей, и корней, и ствола, Успели б вмешаться законы природы. Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог. Когда мы в смятеньи, тогда средь разброда Оно настигает мгновенно, врасплох. 1947

 

ЗЕМЛЯ

 

В московские особняки Врывается весна нахрапом. Выпархивает моль за шкапом И ползает по летним шляпам, И прячут шубы в сундуки. По деревянным антресолям Стоят цветочные горшки С левкоем и желтофиолем, И дышат комнаты привольем, И пахнут пылью чердаки. И улица запанибрата С оконницей подслеповатой, И белой ночи и закату Не разминуться у реки. И можно слышать в коридоре, Что происходит на просторе, О чем в случайном разговоре С капелью говорит апрель. Он знает тысячи историй Про человеческое горе, И по заборам стынут зори, И тянут эту канитель. И та же смесь огня и жути На воле и в жилом уюте, И всюду воздух сам не свой, И тех же верб сквозные прутья, И тех же белых почек вздутья И на окне, и на распутьи, На улице и в мастерской. Зачем же плачет даль в тумане, И горько пахнет перегной? На то ведь и мое призванье, Чтоб не скучали расстоянья, Чтобы за городскою гранью Земле не тосковать одной. Для этого весною ранней Со мною сходятся друзья, И наши вечера – прощанья, Пирушки наши – завещанья, Чтоб тайная струя страданья Согрела холод бытия.

1947

 

ДУРНЫЕ ДНИ

 

Когда на последней неделе Входил он в Иерусалим, Осанны навстречу гремели, Бежали с ветвями за ним. А дни все грозней и суровей, Любовью не тронуть сердец. Презрительно сдвинуты брови, И вот послесловье, конец. Свинцовою тяжестью всею Легли на дворы небеса. Искали улик фарисеи, Юля перед ним, как лиса. И темными силами храма Он отдан подонкам на суд, И с пылкостью тою же самой, Как славили прежде, клянут. Толпа на соседнем участке Заглядывала из ворот, Толклись в ожиданьи развязки И тыкались взад и вперед. И полз шепоток по соседству, И слухи со многих сторон. И бегство в Египет и детство Уже вспоминались, как сон. Припомнился скат величавый В пустыне, и та крутизна, С которой всемирной державой Его соблазнял сатана. И брачное пиршество в Кане, И чуду дивящийся стол, И море, которым в тумане Он к лодке, как по суху, шел. И сборище бедных в лачуге, И спуск со свечою в подвал, Где вдруг она гасла в испуге, Когда воскрешенный вставал...

1949

 

РАССВЕТ

 

Ты значил все в моей судьбе. Потом пришла война, разруха, И долго-долго о тебе Ни слуху не было, ни духу. И через много-много лет Твой голос вновь меня встревожил. Всю ночь читал я твой завет И как от обморока ожил. Мне к людям хочется, в толпу, В их утреннее оживленье. Я все готов разнесть в щепу И всех поставить на колени. И я по лестнице бегу, Как будто выхожу впервые На эти улицы в снегу И вымершие мостовые. Везде встают, огни, уют, Пьют чай, торопятся к трамваям. В теченье нескольких минут Вид города неузнаваем. В воротах вьюга вяжет сеть Из густо падающих хлопьев, И, чтобы вовремя поспеть, Все мчатся недоев-недопив. Я чувствую за них за всех, Как будто побывал в их шкуре, Я таю сам, как тает снег, Я сам, как утро, брови хмурю. Со мною люди без имен, Деревья, дети, домоседы. Я ими всеми побежден, И только в том моя победа.

1947

 

МАГДАЛИНА

I

 

Чуть ночь, мой демон тут как тут, За прошлое моя расплата. Придут и сердце мне сосут Воспоминания разврата, Когда, раба мужских причуд, Была я дурой бесноватой И улицей был мой приют. Осталось несколько минут, И тишь наступит гробовая. Но раньше чем они пройдут, Я жизнь свою, дойдя до края, Как алавастровый сосуд, Перед тобою разбиваю. О, где бы я теперь была, Учитель мой и мой Спаситель, Когда б ночами у стола Меня бы вечность не ждала, Как новый, в сети ремесла Мной завлеченный посетитель. Но объясни, что значит грех, И смерть, и ад, и пламень серный, Когда я на глазах у всех С тобой, как с деревом побег, Срослась в своей тоске безмерной. Когда твои стопы, Исус, Оперши о свои колени, Я, может, обнимать учусь Креста четырехгранный брус И, чувств лишаясь, к телу рвусь, Тебя готовя к погребенью.

1949

 

МАГДАЛИНА

II

 

У людей пред праздником уборка, В стороне от этой толчеи Обмываю миром из ведерка Я стопы пречистые Твои. Шарю и не нахожу сандалий. Ничего не вижу из-за слез. На глаза мне пеленой упали Пряди распустившихся волос. Ноги я Твои в подол упрела, Их слезами облила, Исус, Ниткой бус их обмотала с горла, В волосы зарыла, как в бурнус. Будущее вижу так подробно, Словно ты его остановил. Я сейчас предсказывать способна Вещим ясновиденьем сивилл. Завтра упадет завеса в храме, Мы в кружок собьемся в стороне, И земля качнется под ногами, Может быть, из жалости ко мне. Перестроятся ряды конвоя, И начнется всадников разъезд. Словно в бурю смерч, над головою Будет к небу рваться этот крест. Брошусь на землю у ног распятья, Обомру и закушу уста. Слишком многим руки для объятья Ты раскинешь по концам креста. Для кого на свете столько шири, Столько муки и такая мощь? Есть ли столько душ и жизней в мире? Столько поселений, рек и рощ? Но пройдут такие трое суток И столкнут в такую пустоту, Что за этот страшный промежуток Я до Воскресенья дорасту.

1949

 

ГЕФСИМАНСКИЙ САД

 

Мерцаньем звезд далеких безразлично Был поворот дороги озарен. Дорога шла вокруг горы Масличной, Внизу под нею протекал Кедрон. Лужайка обрывалась с половины. За нею начинался Млечный Путь. Седые серебристые маслины Пытались вдаль по воздуху шагнуть. В конце был чей-то сад, надел земельный. Учеников оставив за стеной, Он им сказал: «Душа скорбит смертельно, Побудьте здесь и бодрствуйте со мной». Он отказался без противоборства, Как от вещей, полученных взаймы, От всемогущества и чудотворства, И был теперь как смертные, как мы. Ночная даль теперь казалась краем Уничтоженья и небытия. Простор вселенной был необитаем, И только сад был местом для житья. И глядя в эти черные провалы, Пустые, без начала и конца, Чтоб эта чаша смерти миновала, В поту кровавом он молил отца. Смягчив молитвой смертную истому, Он вышел за ограду. На земле Ученики, осиленные дремой, Валялись в придорожном ковыле. Он разбудил их: «Вас Господь сподобил Жить в дни мои, вы ж разлеглись, как пласт. Час Сына Человеческого пробил. Он в руки грешников себя предаст». И лишь сказал, неведомо откуда Толпа рабов и скопище бродяг, Огни, мечи и впереди – Иуда С предательским лобзаньем на устах. Петр дал мечом отпор головорезам И ухо одному из них отсек. Но слышит: «Спор нельзя решать железом, Вложи свой меч на место, человек. Неужто тьмы крылатых легионов Отец не снарядил бы мне сюда? И, волоска тогда на мне не тронув, Враги рассеялись бы без следа. Но книга жизни подошла к странице, Которая дороже всех святынь. Сейчас должно написанное сбыться, Пускай же сбудется оно. Аминь. Ты видишь, ход веков подобен притче И может загореться на ходу. Во имя страшного ее величья Я в добровольных муках в гроб сойду. Я в гроб сойду и в третий день восстану, И, как сплавляют по реке плоты, Ко мне на суд, как баржи каравана, Столетья поплывут из темноты».

 

КОГДА РАЗГУЛЯЕТСЯ

1956 – 1959

 

* * *

Во всем мне хочется дойти До самой сути. В работе, в поисках пути, В сердечной смуте. До сущности протекших дней, До их причины, До оснований, до корней, До сердцевины. Все время схватывая нить Судеб, событий, Жить, думать, чувствовать, любить, Свершать открытья. О, если бы я только мог Хотя отчасти, Я написал бы восемь строк О свойствах страсти. О беззаконьях, о грехах, Бегах, погонях, Нечаянностях впопыхах, Локтях, ладонях. Я вывел бы ее закон, Ее начало, И повторял ее имен Инициалы. Я б разбивал стихи, как сад, Всей дрожью жилок Цвели бы липы в них подряд, Гуськом, в затылок. В стихи б я внес дыханье роз, Дыханье мяты, Луга, осоку, сенокос, Грозы раскаты. Так некогда Шопен вложил Живое чудо Фольварков, парков, рощ, могил В свои этюды. Достигнутого торжества Игра и мука — Натянутая тетива Тугого лука.

1956

* * *

Быть знаменитым некрасиво. Не это подымает ввысь. Не надо заводить архива, Над рукописями трястись. Цель творчества – самоотдача, А не шумиха, не успех. Позорно, ничего не знача, Быть притчей на устах у всех. Но надо жить без самозванства, Так жить, чтобы в конце концов Привлечь к себе любовь пространства, Услышать будущего зов. И надо оставлять пробелы В судьбе, а не среди бумаг, Места и главы жизни целой Отчеркивая на полях. И окунаться в неизвестность, И прятать в ней свои шаги, Как прячется в тумане местность, Когда в ней не видать ни зги. Другие по живому следу Пройдут твой путь за пядью пядь. Но пораженья от победы Ты сам не должен отличать. И должен ни единой долькой Не отступаться от лица, Но быть живым, живым и только, Живым и только до конца.

1956

 

ДУША

 

Душа моя, печальница О всех в кругу моем! Ты стала усыпальницей Замученных живьем. Тела их бальзамируя, Им посвящая стих, Рыдающею лирою Оплакивая их, Ты в наше время шкурное За совесть и за страх Стоишь могильной урною, Покоящей их прах. Их муки совокупные Тебя склонили ниц. Ты пахнешь пылью трупною Мертвецких и гробниц. Душа моя, скудельница, Все виденное здесь, Перемолов, как мельница, Ты превратила в смесь. И дальше перемалывай Все бывшее со мной, Как сорок лет без малого В погостный перегной.

1956

 

ПЕРЕМЕНА

 

Я льнул когда-то к беднякам — Не из возвышенного взгляда, А потому, что только там Шла жизнь без помпы и парада. Хотя я с барством был знаком И с публикою деликатной, Я дармоедству был врагом И другом голи перекатной. И я старался дружбу свесть С людьми из трудового званья, За что и делали мне честь, Меня считая тоже рванью. Был осязателен без фраз, Вещественен, телесен, весок Уклад подвалов без прикрас И чердаков без занавесок. И я испортился с тех пор, Как времени коснулась порча, И горе возвели в позор, Мещан и оптимистов корча. Всем тем, кому я доверял, Я с давних пор уже не верен. Я человека потерял, С тех пор как всеми я потерян.

1956

 

ВЕСНА В ЛЕСУ

 

Отчаянные холода Задерживают таянье. Весна позднее, чем всегда, Но и зато нечаянней. С утра амурится петух, И нет прохода курице. Лицом поворотясь на юг, Сосна на солнце жмурится. Хотя и парит и печет, Еще недели целые Дороги сковывает лед Корою почернелою. В лесу еловый мусор, хлам, И снегом все завалено. Водою с солнцем пополам Затоплены проталины. И небо в тучах, как в пуху, Над грязной вешней жижицей Застряло в сучьях наверху И от жары не движется.

1956

 

ТИШИНА

 

Пронизан солнцем лес насквозь. Лучи стоят столбами пыли. Отсюда, уверяют, лось Выходит на дорог развилье. В лесу молчанье, тишина, Как будто жизнь в глухой лощине Не солнцем заворожена, А по совсем другой причине. Действительно, невдалеке Средь заросли стоит лосиха. Пред ней деревья в столбняке. Вот отчего в лесу так тихо. Лосиха ест лесной подсед, Хрустя обгладывает молодь. Задевши за ее хребет, Болтается на ветке желудь. Иван-да-марья, зверобой, Ромашка, иван-чай, татарник, Опутанные ворожбой, Глазеют, обступив кустарник. Во всем лесу один ручей В овраге, полном благозвучья, Твердит то тише, то звончей Про этот небывалый случай. Звеня на всю лесную падь И оглашая лесосеку, Он что-то хочет рассказать Почти словами человека.

1957

 

СТОГА

 

Снуют пунцовые стрекозы, Летят шмели во все концы. Колхозницы смеются с возу, Проходят с косами косцы. Пока хорошая погода, Гребут и ворошат корма И складывают до захода В стога, величиной с дома. Стог принимает на закате Вид постоялого двора, Где ночь ложится на полати В накошенные клевера. К утру, когда потемки реже, Стог высится, как сеновал, В котором месяц мимоезжий, Зарывшись, переночевал. Чем свет телега за телегой Лугами катятся впотьмах. Наставший день встает с ночлега С трухой и сеном в волосах. А в полдень вновь синеют выси, Опять стога как облака, Опять, как водка на анисе, Земля душиста и крепка.

1957

 

ЛИПОВАЯ АЛЛЕЯ

 

Ворота с полукруглой аркой. Холмы, луга, леса, овсы. В ограде – мрак и холод парка И дом невиданной красы. Там липы в несколько обхватов Справляют в сумраке аллей, Вершины друг за друга спрятав, Свой двухсотлетний юбилей. Они смыкают сверху своды. Внизу – лужайка и цветник, Который правильные ходы Пересекают напрямик. Под липами, как в подземельи, Ни светлой точки на песке, И лишь отверстием туннеля Светлеет выход вдалеке. Но вот приходят дни цветенья, И липы в поясе оград Разбрасывают вместе с тенью Неотразимый аромат. Гуляющие в летних шляпах Вдыхают, кто бы ни прошел, Непостижимый этот запах, Доступный пониманью пчел. Он составляет в эти миги, Когда он за сердце берет, Предмет и содержанье книги, А парк и клумбы – переплет. На старом дереве громоздком, Завешивая сверху дом, Горят, закапанные воском, Цветы, зажженные дождем.

1957

 

КОГДА РАЗГУЛЯЕТСЯ

 

Большое озеро как блюдо. За ним – скопленье облаков, Нагроможденных белой грудой Суровых горных ледников. По мере смены освещенья И лес меняет колорит. То весь горит, то черной тенью Насевшей копоти покрыт. Когда в исходе дней дождливых Меж туч проглянет синева, Как небо празднично в прорывах, Как торжества полна трава! Стихает ветер, даль расчистив. Разлито солнце по земле. Просвечивает зелень листьев, Как живопись в цветном стекле. В церковной росписи оконниц Так вечность смотрят изнутри В мерцающих венцах бессонниц Святые, схимники, цари. Как будто внутренность собора — Простор земли, и чрез окно Далекий отголосок хора Мне слышать иногда дано. Природа, мир, тайник вселенной, Я службу долгую твою, Объятый дрожью сокровенной, В слезах от счастья отстою.

1956

 

НОЧНОЙ ВЕТЕР

 

Стихли песни и пьяный галдеж, Завтра надо вставать спозаранок. В избах гаснут огни. Молодежь Разошлась по домам с погулянок. Только ветер бредет наугад Все по той же заросшей тропинке, По которой с толпою ребят Восвояси он шел с вечеринки. Он за дверью поник головой. Он не любит ночных катавасий. Он бы кончить хотел мировой В споре с ночью свои несогласья. Перед ними – заборы садов. Оба спорят, не могут уняться. За разборами их неладов На дороге деревья толпятся.

1957

 

ЗОЛОТАЯ ОСЕНЬ

 

Осень. Сказочный чертог, Всем открытый для обзора. Просеки лесных дорог, Заглядевшихся в озера. Как на выставке картин: Залы, залы, залы, залы Вязов, ясеней, осин В позолоте небывалой. Липы обруч золотой — Как венец на новобрачной. Лик березы – под фатой Подвенечной и прозрачной. Погребенная земля Под листвой в канавах, ямах. В желтых кленах флигеля, Словно в золоченых рамах. Где деревья в сентябре На заре стоят попарно, И закат на их коре Оставляет след янтарный. Где нельзя ступить в овраг, Чтоб не стало всем известно: Так бушует, что ни шаг, Под ногами лист древесный. Где звучит в конце аллей Эхо у крутого спуска И зари вишневый клей Застывает в виде сгустка. Осень. Древний уголок Старых книг, одежд, оружья, Где сокровищ каталог Перелистывает стужа.

1956

 

НОЧЬ

 

Идет без проволочек И тает ночь, пока Над спящим миром летчик Уходит в облака. Он потонул в тумане, Исчез в его струе, Став крестиком на ткани И меткой на белье. Под ним ночные бары, Чужие города, Казармы, кочегары, Вокзалы, поезда. Всем корпусом на тучу Ложится тень крыла. Блуждают, сбившись в кучу, Небесные тела. И страшным, страшным креном К другим каким-нибудь Неведомым вселенным Повернут Млечный Путь. В пространствах беспредельных Горят материки. В подвалах и котельных Не спят истопники. В Париже из-под крыши Венера или Марс Глядят, какой в афише Объявлен новый фарс. Кому-нибудь не спится В прекрасном далеке На крытом черепицей Старинном чердаке. Он смотрит на планету, Как будто небосвод Относится к предмету Его ночных забот. Не спи, не спи, работай, Не прерывай труда, Не спи, борись с дремотой, Как летчик, как звезда. Не спи, не спи, художник, Не предавайся сну. Ты – вечности заложник У времени в плену.

1956

 

ВЕТЕР

(Четыре отрывка о Блоке)

 

Кому быть живым и хвалимым, Кто должен быть мертв и хулим, — Известно у нас подхалимам Влиятельным только одним. Не знал бы никто, может статься, В почете ли Пушкин иль нет, Без докторских их диссертаций, На все проливающих свет. Но Блок, слава Богу, иная, Иная, по счастью, статья. Он к нам не спускался с Синая, Нас не принимал в сыновья. Прославленный не по программе И вечный вне школ и систем, Он не изготовлен руками И нам не навязан никем.

____________________

Он ветрен, как ветер. Как ветер, Шумевший в имении в дни, Как там еще Филька-фалетер [7] Скакал в голове шестерни. И жил еще дед-якобинец, Кристальной души радикал, От коего ни на мизинец И ветреник внук не отстал. Тот ветер, проникший под ребра И в душу, в течение лет Недоброю славой и доброй Помянут в стихах и воспет. Тот ветер повсюду. Он – дома, В деревьях, в деревне, в дожде, В поэзии третьего тома, В «Двенадцати», в смерти, везде.

____________________

Широко, широко, широко Раскинулись речка и луг, Пора сенокоса, толока, Страда, суматоха вокруг, Косцам у речного протока Заглядываться недосуг. Косьба разохотила Блока, Схватил косовище барчук. Ежа чуть не ранил с наскоку, Косой полоснул двух гадюк. Но он недоделал урока. Упреки: лентяй, лежебока! О детство! О школы морока! О песни пололок и слуг! А к вечеру тучи с востока. Обложены север и юг. И ветер жестокий не к сроку Влетает и режется вдруг О косы косцов, об осоку, Резучую гущу излук. О детство! О школы морока! О песни пололок и слуг! Широко, широко, широко Раскинулись речка и луг.

____________________

Зловещ горизонт и внезапен, И в кровоподтеках заря, Как след незаживших царапин И кровь на ногах косаря. Нет счета небесным порезам, Предвестникам бурь и невзгод, И пахнет водой и железом И ржавчиной воздух болот. В лесу, на дороге, в овраге, В деревне или на селе На тучах такие зигзаги Сулят непогоду земле. Когда ж над большою столицей Край неба так ржав и багрян, С державою что-то случится. Постигнет страну ураган. Блок на небе видел разводы. Ему предвещал небосклон Большую грозу, непогоду, Великую бурю, циклон. Блок ждал этой бури и встряски. Ее огневые штрихи Боязнью и жаждой развязки Легли в его жизнь и стихи.

1956

 

ДОРОГА

 

То насыпью, то глубью лога, То по прямой за поворот Змеится лентою дорога Безостановочно вперед. По всем законам перспективы За придорожные поля Бегут мощеные извивы, Не слякотя и не пыля. Вот путь перебежал плотину, На пруд не посмотревши вбок, Который выводок утиный Переплывает поперек. Вперед то под гору, то в гору Бежит прямая магистраль, Как разве только жизни впору Все время рваться вверх и вдаль. Чрез тысячи фантасмагорий, И местности и времена, Через преграды и подспорья Несется к цели и она. А цель ее в гостях и дома — Все пережить и все пройти, Как оживляют даль изломы Мимоидущего пути.

1957

 

В БОЛЬНИЦЕ

 

Стояли как перед витриной, Почти запрудив тротуар. Носилки втолкнули в машину, В кабину вскочил санитар. И скорая помощь, минуя Панели, подъезды, зевак, Сумятицу улиц ночную, Нырнула огнями во мрак. Милиция, улицы, лица Мелькали в свету фонаря. Покачивалась фельдшерица Со склянкою нашатыря. Шел дождь, и в приемном покое Уныло шумел водосток, Меж тем как строка за строкою Марали опросный листок. Его положили у входа. Все в корпусе было полно. Разило парами иода. И с улицы дуло в окно. Окно обнимало квадратом Часть сада и неба клочок. К палатам, полам и халатам Присматривался новичок. Как вдруг из расспросов сиделки, Покачивавшей головой, Он понял, что из переделки Едва ли он выйдет живой. Тогда он взглянул благодарно В окно, за которым стена Была точно искрой пожарной Из города озарена. Там в зареве рдела застава, И, в отсвете города, клен Отвешивал веткой корявой Больному прощальный поклон. «О Господи, как совершенны Дела твои, – думал больной, — Постели, и люди, и стены, Ночь смерти и город ночной. Я принял снотворную дозу И плачу, платок теребя. О Боже, волнения слезы Мешают мне видеть тебя. Мне сладко при свете неярком Чуть падающем на кровать, Себя и свой жребий подарком Бесценным твоим сознавать. Кончаясь в больничной постели, Я чувствую рук твоих жар. Ты держишь меня, как изделье, И прячешь, как перстень, в футляр».

1956

 

ПОСЛЕ ПЕРЕРЫВА

 

Три месяца тому назад, Лишь только первые метели На наш незащищенный сад С остервененьем налетели, Прикинул тотчас я в уме, Что я укроюсь, как затворник, И что стихами о зиме Пополню свой весенний сборник. Но навалились пустяки Горой, как снежные завалы. Зима, расчетам вопреки, Наполовину миновала. Тогда я понял, почему Она во время снегопада, Снежинками пронзала тьму, Заглядывала в дом из сада. Она шептала мне: «Спеши!» — Губами, белыми от стужи, А я чинил карандаши, Отшучиваясь неуклюже. Пока под лампой у стола, Я медлил зимним утром ранним, Зима явилась и ушла Непонятым напоминаньем.

1957

 

СНЕГ ИДЕТ

 

Снег идет, снег идет. К белым звездочкам в буране Тянутся цветы герани За оконный переплет. Снег идет, и все в смятеньи, Все пускается в полет, — Черной лестницы ступени, Перекрестка поворот. Снег идет, снег идет, Словно падают не хлопья, А в заплатанном салопе Сходит с неба небосвод. Словно с видом чудака, С верхней лестничной площадки, Крадучись, играя в прятки, Сходит небо с чердака. Потому что жизнь не ждет. Не оглянешься – и святки. Только промежуток краткий, Смотришь, там и новый год. Снег идет, густой-густой. В ногу с ним, стопами теми, В том же темпе, с ленью той Или с той же быстротой, Может быть, проходит время? Может быть, за годом год Следуют, как снег идет Или как слова в поэме? Снег идет, снег идет, Снег идет, и все в смятеньи: Убеленный пешеход, Удивленные растенья, Перекрестка поворот.

1957

 

ВАКХАНАЛИЯ

 

Город. Зимнее небо. Тьма. Пролеты ворот. У Бориса и Глеба Свет, и служба идет. Лбы молящихся, ризы И старух шушуны Свечек пламенем снизу Слабо озарены. А на улице вьюга Все смешала в одно, И пробиться друг к другу Никому не дано. В завываньи бурана Потонули: тюрьма, Экскаваторы, краны, Новостройки, дома, Клочья репертуара На афишном столбе И деревья бульвара В серебристой резьбе. И великой эпохи След на каждом шагу — В толчее, в суматохе, В метках шин на снегу, В ломке взглядов, – симптомах Вековых перемен, — В наших добрых знакомых, В тучах мачт и антенн, На фасадах, в костюмах, В простоте без прикрас, В разговорах и думах, Умиляющих нас. И в значеньи двояком Жизни, бедной на взгляд, Но великой под знаком Понесенных утрат. «Зимы», «зисы» и «татры», Сдвинув полосы фар, Подъезжают к театру И слепят тротуар. Затерявшись в метели, Перекупщики мест Осаждают без цели Театральный подъезд. Все идут вереницей, Как сквозь строй алебард, Торопясь протесниться, На «Марию Стюарт». Молодежь по записке Добывает билет И великой артистке Шлет горячий привет.

____________________

За дверьми еще драка, А уж средь темноты Вырастают из мрака Декораций холсты. Словно выбежав с танцев И покинув их круг, Королева шотландцев Появляется вдруг. Все в ней жизнь, все свобода, И в груди колотье, И тюремные своды Не сломили ее. Стрекозою такою Родила ее мать Ранить сердце мужское, Женской лаской пленять. И за это, быть может, Как огонь горяча, Дочка голову сложит Под рукой палача. В юбке пепельно-сизой Села с краю за стол. Рампа яркая снизу Льет ей свет на подол. Нипочем вертихвостке Похождений угар, И стихи, и подмостки, И Париж, и Ронсар. К смерти приговоренной, Что ей пища и кров, Рвы, форты, бастионы, Пламя рефлекторов? Но конец героини До скончанья времен Будет славой отныне И молвой окружен.

____________________

То же бешенство риска, Та же радость и боль Слили роль и артистку, И артистку и роль. Словно буйство премьерши Через столько веков Помогает умершей Убежать из оков. Сколько надо отваги, Чтоб играть на века, Как играют овраги, Как играет река. Как играют алмазы, Как играет вино, Как играть без отказа Иногда суждено. Как игралось подростку На народе простом В белом платье в полоску И с косою жгутом.

____________________

И опять мы в метели, А она все метет, И в церковном приделе Свет, и служба идет. Где-то зимнее небо, Проходные дворы, И окно ширпотреба Под горой мишуры. Где-то пир, где-то пьянка, Именинный кутеж. Мехом вверх, наизнанку Свален ворох одежд. Двери с лестницы в сени, Смех и мнений обмен. Три корзины сирени. Ледяной цикламен. По соседству в столовой Зелень, горы икры, В сервировке лиловой Семга, сельди, сыры. И хрустенье салфеток, И приправ острота, И вино всех расцветок, И всех водок сорта. И под говор стоустый Люстра топит в лучах Плечи, спины и бюсты И сережки в ушах. И смертельней картечи Эти линии рта, Этих рук бессердечье, Этих губ доброта.

____________________

И на эти-то дива Глядя, как маниак, Кто-то пьет молчаливо До рассвета коньяк. Уж над ним межеумки Проливают слезу. На шестнадцатой рюмке Ни в одном он глазу. За собою упрочив Право зваться немым, Он средь женщин находчив, Средь мужчин – нелюдим. В третий раз разведенец, И, дожив до седин, Жизнь своих современниц Оправдал он один. Дар подруг и товарок Он пустил в оборот И вернул им в подарок Целый мир в свой черед. Но для первой же юбки Он порвет повода, И какие поступки Совершит он тогда!

____________________

Средь гостей танцовщица Помирает с тоски. Он с ней рядом садится, Это ведь двойники. Эта тоже открыто Может лечь на ура Королевой без свиты Под удар топора. И свою королеву Он на лестничный ход От печей перегрева Освежиться ведет. Хорошо хризантеме Стыть на стуже в цвету. Но назад уже время — В духоту, в тесноту. С табаком в чайных чашках Весь в окурках буфет. Стол в конфетных бумажках. Наступает рассвет. И своей балерине, Перетянутой так, Точно стан на пружине, Он шнурует башмак. Между ними особый Распорядок с утра, И теперь они оба Точно брат и сестра. Перед нею в гостиной Не встает он с колен. На дела их картины Смотрят строго со стен. Впрочем, что им, бесстыжим, Жалость, совесть и страх Пред живым чернокнижьем В их горячих руках? Море им по колено, И в безумьи своем Им дороже вселенной Миг короткий вдвоем.

____________________

Цветы ночные утром спят, Не прошибает их поливка, Хоть выкати на них ушат. В ушах у них два-три обрывка Того, что тридцать раз подряд Пел телефонный аппарат. Так спят цветы садовых гряд В плену своих ночных фантазий. Они не помнят безобразья, Творившегося час назад. Состав земли не знает грязи, Все очищает аромат, Который льет без всякой связи Десяток роз в стеклянной вазе. Прошло ночное торжество. Забыты шутки и проделки. На кухне вымыты тарелки. Никто не помнит ничего.

1957

 

ЗА ПОВОРОТОМ

 

Насторожившись, начеку У входа в чащу, Щебечет птичка на суку Легко, маняще. Она щебечет и поет В преддверьи бора, Как бы оберегая вход В лесные норы. Под нею – сучья, бурелом, Над нею – тучи, В лесном овраге, за углом — Ключи и кручи. Нагроможденьем пней, колод Лежит валежник. В воде и холоде болот Цветет подснежник. А птичка верит, как в зарок, В свои рулады И не пускает на порог Кого не надо. За поворотом, в глубине Лесного лога, Готово будущее мне Верней залога. Его уже не втянешь в спор И не заластишь. Оно распахнуто, как бор, Все вглубь, все настежь.

1958

 

ВСЕ СБЫЛОСЬ

 

Дороги превратились в кашу. Я пробираюсь в стороне. Я с глиной лед, как тесто, квашу. Плетусь по жидкой размазне. Крикливо пролетает сойка Пустующим березняком. Как неготовая постройка, Он высится порожняком. Я вижу сквозь его пролеты Всю будущую жизнь насквозь. Все до мельчайшей доли сотой В ней оправдалось и сбылось. Я в лес вхожу, и мне не к спеху. Пластами оседает наст. Как птице, мне ответит эхо, Мне целый мир дорогу даст. Среди размокшего суглинка, Где обнажился голый грунт, Щебечет птичка под сурдинку С пробелом в несколько секунд. Как музыкальную шкатулку, Ее подслушивает лес, Подхватывает голос гулко И долго ждет, чтоб звук исчез. Тогда я слышу, как верст за пять, У дальних землемерных вех Хрустят шаги, с деревьев капит И шлепается снег со стрех.

1958

 

ПОСЛЕ ГРОЗЫ

 

Пронесшейся грозою полон воздух. Все ожило, все дышит, как в раю. Всем роспуском кистей лиловогроздых Сирень вбирает свежести струю. Все живо переменою погоды. Дождь заливает кровель желоба, Но все светлее неба переходы И высь за черной тучей голуба. Рука художника еще всесильней Со всех вещей смывает грязь и пыль. Преображенней из его красильни Выходят жизнь, действительность и быль. Воспоминание о полувеке Пронесшейся грозой уходит вспять. Столетье вышло из его опеки. Пора дорогу будущему дать. Не потрясенья и перевороты Для новой жизни очищают путь, А откровенья, бури и щедроты Души воспламененной чьей-нибудь.

1958

 

НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ

 

Я пропал, как зверь в загоне. Где-то люди, воля, свет, А за мною шум погони, Мне наружу ходу нет. Темный лес и берег пруда, Ели сваленной бревно. Путь отрезан отовсюду. Будь что будет, все равно. Что же сделал я за пакость, Я убийца и злодей? Я весь мир заставил плакать Над красой земли моей. Но и так, почти у гроба, Верю я, придет пора — Силу подлости и злобы Одолеет дух добра.

1959