В Стейнбрёкке они приехали уже заполдень. Ари, сын Эрлюга, пригласил их к трапезе. Они наскоро перекусили, но от ночлега Торлейв отказался.

— Куда мы так бежим? — спрашивала Вильгельмина. — Почему ты не захотел остаться ночевать у этого доброго крестьянина?

— Хочу засветло дойти до Оксбю, — объяснил Торлейв. Внизу под ними расстилалась белая долина, покрытая густыми лесами. По правую руку лежало озеро: оно казалось бескрайним, дальний берег терялся в тумане. Призрачными видениями проступали сквозь пелену вершины далеких гор. Слева влажная зеленоватая дымка горизонта скрывала зыбкую поверхность невидимого моря.

К вечеру они и впрямь вышли к Оксбю — небольшому поселению на скалистом берегу озера. Утопающие в снегу бревенчатые дома по склону — это было все, что успела разглядеть Вильгельмина.

— Послушником я жил какое-то время в здешней обители, — сказал Торлейв. — Видишь храм на холме? Это и есть монастырь.

Они отворили калитку, и навстречу им поспешил из сторожки брат-привратник — совсем еще молодой парень, светловолосый и голубоглазый. Поверх рясы и скапулира на нем были теплый суконный плащ и серый куколь, ноги обуты в меховые башмаки, казавшиеся огромными, хотя на самом деле они просто были набиты сеном — для тепла.

— Мир вам, путники. Я брат Оген. А вы кто будете, и что привело вас в нашу обитель?

— И тебе мир, брате, — Торлейв поклонился в ответ. — Я Торлейв, сын Хольгера. Я ищу брата Мойзеса. Здесь ли он?

— Брат гвардиан в обители, в своей келье. Я пойду спрошу его, примет ли он вас, а вы покуда ступайте во внутренний покой, согрейтесь и отдохните.

Маленький монастырь был бы похож на обычный крестьянский хутор, если бы не небольшая, ладно срубленная ставкирка, что возвышалась на взгорке среди молодых елей.

«Точно невеста, — подумала Вильгельмина. — Такая прекрасная! И золотом горит простой деревянный крест. А ведь никакой позолоты нет, этот крест будто сам светится изнутри».

Брат Оген провел их в светелку, в которой обычно по утрам собирался монастырский капитул. Здесь было тихо. Едва слышный запах ладана разливался в воздухе. Большое распятие висело над дверью во внутренние покои. По стенам тянулись лавки, посередине стоял аналой, застеленный светлым покровом с вышитыми по краю васильками. Вышивка была совсем простая, точно ее делала маленькая девочка, и это особенно тронуло Вильгельмину.

— Кто такой гвардиан? — шепотом спросила она Торлейва.

— У францисканцев так называется настоятель обители.

— Тыс ним знаком?

— Да.

Послышались шаги, дверь распахнулась. В горницу быстрым шагом вошел монах — высокий, сутулый, очень худой; подпоясанный веревкой хабит висел на нем мешком.

Вильгельмина редко видела столь смуглых людей. Лицо монаха было будто высушено и выдублено солнцем, и светлосерые глаза его, казалось, выцвели под жаркими лучами. Он был немолод, хотя Вильгельмина не смогла бы сказать, сколько ему лет. Годы избороздили морщинами его лоб, но взгляд сиял жизнью.

Торлейв хотел встать на колени, но брат Мойзес, беззвучно смеясь, поднял его и крепко обнял.

— Торлейв! — проговорил он. — Как ты возмужал! Совсем взрослый. Я так рад видеть тебя!

Торлейв поцеловал его руку.

— И я безмерно рад видеть вас!

Брат Мойзес перевел взгляд на Вильгельмину.

— А это что за парнишка с тобой?

— Это не парнишка, — сказал Торлейв, — это Вильгельмина, дочь Стурлы, сына Сёльви.

— Вот как! — задумчиво произнес монах. Он подошел к Вильгельмине и снял с ее головы лапландскую шапочку. Светлые волосы Вильгельмины рассыпались по плечам. Брат Мойзес положил руку ей на макушку и большим пальцем начертал на ее челе маленький крест: это знамение еще долго теплым пятнышком грело ее лоб.

Монах смотрел на нее с улыбкой. И она не могла отвести от него взгляд и улыбалась всё шире.

— Вы из самого Эйстридалира пришли на лыжах? — спросил он.

— Сегодня нас подвезли в санях, — отвечал Торлейв.

Поверх рясы и скапулира на нем был теплый суконный плащ и серый куколь, ноги обуты в меховые башмаки, казавшиеся огромными, хотя на самом деле они просто были набиты сеном — для тепла.

— Устали? Голодны? Скоро служим вечерню. Я скажу, чтобы вас потом покормили в трапезной.

— Спасибо. Расскажите: как вы живете? Как обитель? Братья?

— Да вот, как видишь, — сказал монах. — И церковь стоит, и крест, что ты сделал, возвышается над колокольней наперекор всем ветрам. Обитель живет тихой жизнью. И дай Бог, чтобы те бури, что закипают за морем вокруг ордена, ее не коснулись. У отца нашего Франциска на небесах сердце болит за всех его детей. Ну а я, человек слабый, радею более всего о нашей небольшой общине.

— Значит, хорошо вышло, что вас отослали из Нидароса?

— Откровенно говоря, не устаю Бога благодарить, сыне, за то, что я здесь.

— А как братья? — поинтересовался Торлейв. — Как брат Кристофер? Как его спина?

— Брат Кристофер сподобился высшей благодати. Ты найдешь его могилу на кладбище, под стеною храма. Он первый и пока единственный из братии, кто похоронен там.

— Царствие Небесное!

— Вот брат Оген, что пришел к нам после тебя, принял постриг в прошлую Пасху. Нас снова шестеро братьев да еще двое послушников. Один, наверное, останется: он сирота, ему некуда идти. А другой — бравый молодец, вроде тебя; этот, скорее всего, по весне сбежит. Он и сейчас всё больше ходит к дубу за околицей. Идешь, бывает, мимо, и видишь: мелькает там за деревьями синяя юбка Элины, Мельниковой дочки. Ну что тут скажешь? У всякого своя дорога. Если б все выбрили себе макушки, род людской давно бы пресекся.

— Нет! — запротестовал Торлейв. — Со мною все было иначе!

— Эх, — рассмеялся монах. — Все и случилось тогда потому только, что вам с Гёде и Эстейном не сиделось в монастырских стенах, хотелось приключений. Нидарос — такой прекрасный город. Столько людей, столько всего разного, любопытного. Как же мальчикам с дальних хуторов усидеть в монастыре? — Брат Мойзес махнул рукой. — Ну да дело прошлое, Торлейв.

— Ведь вы тогда меня не осуждали, брат Мойзес?

— Кто я такой, чтобы кого-то осуждать? Да за то, что я сам натворил, мне всею жизнью не расплатиться — ни в этом мире, ни в том.

— Мне очень надо поговорить с вами, — сказал Торлейв, склонив голову.

— И я хочу поговорить с тобой, мой мальчик. Как гвардиан, я имею тут отдельную келью. До сих пор не могу привыкнуть. Даже с приемной: люди ведь приходят часто. Идут издалека: хотят, чтобы я подсказал, как им жить. А что я могу? Сам не научился за столько лет. Но приходится для каждого искать какие-то слова.

Вильгельмина немного осмелела:

— Это правда, что Торве сделал тот крест у вас на церкви?

— Конечно. Он красив, верно?

— Кто? — спросила Вильгельмина.

— Оба, — улыбнулся монах. — Оба красивы, спору нет, чадо, ты совершенно права. Только очень красивый человек может сделать такой крест.

Вильгельмина улыбнулась ему в ответ, совершенно не смутясь. С отцом Мойзесом все казалось просто. Можно ничего не бояться.

Перед началом вечерни вся монастырская братия пришла поздороваться с Торлейвом. Он знал всех по именам, и все обнимали его и радовались ему. Вильгельмина пошла в северный придел, на женскую половину. Кроме нее там были несколько селянок, они с удивлением косились на девушку в мужской одежде. Ей было все равно. Она забилась в угол самой дальней скамьи и молилась, спрятав лицо в ладони.

Маленький храм весь дышал теплом свежего соснового дерева. Запах воска и ладана смешивался с ароматом смолы. Братья пели:

Afferte Domino, patrice gentium, offerte Domino gloriam et honorem [126] , —

и слова антифона покоем ложились на сердце Вильгельмины. Никогда прежде она не молилась так горячо. В сердце ее точно открылась дверь, в которую впустили весь мир. Она молилась о Стурле, молилась о Торлейве, молилась о себе, просила о завтрашнем дне: помоги, Господи, не сбиться с пути, не ослабнуть в дороге.

Non timebis a terrore nocturno, a sagitta volante in die [128] , —

пели братья, и псалом звучал обнадеживающе, точно ответ на ее молитву.

Утром следующего дня они вновь бежали на лыжах через лес, всё дальше и дальше. Вильгельмине жаль было оставлять брата Мойзеса и маленькую обитель. Все время вспоминался ночной разговор в приемной гвардиана. Небольшая железная печь раскалена была докрасна, пламя гудело. На дощатом столе стояла миска, полная лесных орехов. Торлейв колол их сильными пальцами и передавал ей, а она ела и слушала, как неторопливо течет беседа Торлейва и брата Мойзеса. Иногда она переставала понимать, о чем идет речь, но ей было так тепло и спокойно, как не было уже давно.

Сама она за все время не произнесла почти ни слова, кроме тех нескольких случаев, когда монах сам задавал ей какой-нибудь вопрос. Более всего ее удивило, что брат Мойзес, казалось, знает наперед всё, что ему только собираются рассказать.

Торлейв ничего от него не таил. Он рассказал и о ворожбе Йорейд, и о колдовстве, и о волках.

— Господь всеблаг, — тихо говорил брат Мойзес. — Но человеку трудно представить себе безмерность этой благости. Милость Господа — для всякой твари. Человек по скудости своей строит вокруг себя ящик, стены коего заслоняют от него все то, чего он не желает видеть. Но милости Господней и любви Его нет предела ни для кого: ни для большого, ни для малого, ни для доброго, ни для злого. Меньше ли любит Господь доброго язычника, чем злого христианина? Он любит их обоих равно, но ответом на Его любовь может быть только любовь. Малый цветок ликует пред лицом Господа. Так и всякий человек в сердце своем, даже не зная Истины, ждет ее, и жаждет, и радуется ей, как малый цветок. Что убивает любовь в человеке? Страх. Что рождает страх? Незнание, непонимание. Неведомое страшит нас, и мы спешим признать его злом. Пусть оно зло в наших глазах — мы не знаем, каково оно в глазах Господа. Он же столь милосерд, что умеет и зло обращать в добро, хоть нам не всегда дано это понять.

— Так что же делать? — сказал Торлейв.

— Не рубить сплеча, не искать греха ни в ком, кроме самого себя, не судить никого — вот и всё, что требуется. И молиться почаще. В псалмах открывается столько настоящей красоты — мужественной, суровой, столько истинной мудрости! Ты ведь всегда любил псалмы, Торлейв.

— Да я многое уж позабыл с тех пор.

— Ну так вот и вспоминай… Погоди-ка, третьего дня приходила ко мне одна женщина из Скусасса — благодарить. Сын у нее болел, а Господь исцелил его. Она решила, что в этом есть какая-то моя заслуга. Как я ни отпирался, она всё твердит свое. Иногда лучше не спорить, ибо люди не понимают и обижаются. Когда что-нибудь приносят — чаще всего что-то из еды, — я прошу отнести к брату Кнуту в поварню. Но она оставила мне Псалтырь. Маленькую книжечку, простую. Дам ее тебе, носи с собою, она так мала, что и в поясной сумке много места не займет. Мне она не надобна — псалмы я знаю на память, да и служебные книги есть в монастыре.

Он пошарил на столе и вытащил из-под пергаменов небольшую, переплетенную в лоскут мягкой кожи книгу размером в ладонь. К краям переплета пришита была длинная кожаная полоса, обвивавшая обложку, так чтобы можно было обвязать Псалтырь кругом, замкнув страницы. Он протянул книгу Вильгельмине, и та раскрыла ее наугад и прочла:

Domine, probasti me, et cognovisti me; tu cognovisti sessionem meam et resurrectionem meam Intellexisti cogitationes meas de longe [129] .

Из украшений в книге были лишь простые виньетки, но на последней странице переписчик нарисовал печального осла и подписал под ним на латыни: «Я, брат Иона, закончил труд свой пятого числа месяца января, от Рождества Христова года тысяча двести десятого. Тружусь, яко сей скот, в скриптории монастыря святого апостола Павла, что в Оверни. Кто станет молиться по сей Псалтыри, помяните и мою душу. Аминь».

И вот они бежали на лыжах через заросли серого ольшаника, и Вильгельминино сердце переполняли слова брата Мойзеса, его беззвучный смех, улыбка, при которой разбегались по его лицу тысячи быстрых морщин.

— И почему я не родилась мальчиком! — сказала она вдруг так громко, что Торлейв, шедший впереди, удивленно обернулся.

— И что бы ты сделала тогда?

— Я бы стала монахом в Оксбю.

— Рагнар Кожаные Штаны сложил бы оружие и постригся в монахи?

— Рагнар был язычником.

— Ты же слышала, что сказал брат Мойзес про язычников.

— Нет, правда! Он такой… такой… Я могла бы ничего не делать, только слушать, что он говорит. Я бы мыла полы, посыпала бы их сеном, а по воскресеньям залезала на колокольню и звонила в колокол, собирая всех к службе. Я могла бы каждый, каждый день разговаривать с ним и слушать его! Теперь я понимаю, почему ты хотел стать монахом.

— А раньше?

— Раньше я об этом не думала. А почему ты ушел из монастыря?

Торлейв вздохнул, но ничего не ответил.

— Когда ты сказал, что собираешься уйти в монастырь, я была маленькая и очень удивлялась. Я думала: монастырь — это такое место, где молятся, а настоятель наказывает тех, кто молится плохо, или заставляет их идти в паломничество за грехи. Я видела таких паломников, они заходили на наш хутор с разбитыми, опухшими ногами — усталые, голодные, измученные дальней дорогой. Я думала еще, что в монастыре запирают людей, не дают им выходить, — так говорила Оддню. «Ну, — говорила она, — теперь-то ты не скоро увидишь своего дружка. Эти монахи его так просто не выпустят, так и знай». Я помню, как ты вернулся два года спустя, обнял Стурлу и сказал: «У меня ничего не вышло». А почему у тебя ничего не вышло, Торве?

— Дурацкая история.

— Расскажи. Я же вовсе не знаю ничего о том, как ты жил тогда.

Торлейв медлил с ответом. Воздух был так влажен, что казалось, вот-вот пойдет дождь. На вершинах холмов снег кое-где подтаял и просел, появились черные прогалины: на одной Вильгельмина разглядела маленькие зеленые листья брусники, что проросли сквозь седой мох и прелые листья.

— В Нидаросе монастырь миноритов — не чета той обители, что в Оксбю, — наконец заговорил Торлейв, и Вильгельмина поняла, что он начал свой рассказ.