Если бы мой отец не отправился во Францию в 1918 и ему там не набило ногу немецкой шрапнелью, нас бы с Каролиной просто не было. А он отправился, и вернулся, и обнаружил, что его девушка вышла за другого. Тогда он нанялся на чужую лодку и работал так рьяно, как только позволяло медленно выздоравливающее тело, худо-бедно прокармливая себя и овдовевшую мать. Прошло лет десять, пока он смог купить лодку, чтобы промышлять крабами и устрицами, как настоящий рыбак с нашего острова.

Однажды осенью, когда он еще не совсем оправился, в нашу школу (три классных комнаты и гимнастический зал) пришла молодая учительница. Так я и не поняла, почему эта изящная девушка полюбила моего долговязого, краснолицего папу и вышла за него замуж.

Еще больше, чем жена, ему был нужен сын. Сыновья у нас на острове были знаком благосостояния. Но мама родила двух девочек, близнецов. Я была на несколько минут старше, и только в эти минуты, за всю мою жизнь, оказалась центром внимания. Память о них я нежно лелеяла. С той поры, как родилась сестра, все досталось ей.

Когда мама и бабушка рассказывали, как мы родились, речь в основном шла о том, что сестрица не дышала; о том, как акушерка шлепала ее, и молилась, и массировала крохотную грудку; о том, наконец, как раздался первый звук, «как будто котенок мяукнул».

— А я где была? — спросила я однажды. — Вы все возились с Каролиной, а я что делала?

Мамины глаза затуманились, и я поняла, что она не помнит.

— В корзинке, — ответила она. — Бабушка тебя обмыла, одела и положила спать.

— Да, бабушка?

— Не помню! — фыркнула она. — Давно это было.

Мне стало холодно, словно я опять родилась и про меня забыли.

Через десять дней после рождения, хотя ветер дул морозный, мама отвезла Каролину в Крисфилд, туда ходил паром. У папы не было денег на леченье, но мама решила твердо. Каролина родилась крохотная, хрупкая, и могла не выжить. Дедушка, мамин отец, был еще жив. Наверное, он и заплатил по счету, так я и не узнала. А вот точно знаю, что мама раз по восемь-десять на день отправлялась в больницу, чтобы самой кормить Каролину, потому что молоко любящей матери — лучше всех лекарств и врачей.

А что же я? «Кто за мной смотрел, когда тебя не было?» Снова рассказывали мне о более сильном близнеце, чистом, мытом, сытом и лежащем в корзине. Чистом и заброшенном.

И опять туманный взгляд, опять улыбка.

— Ты была с папой и бабушкой.

— Бабушка, а я хорошо себя вела?

— Не хуже прочих.

— А что я тогда делала?

— Откуда мне помнить? Давно это было.

Заметив, как я огорчаюсь, мама сказала:

— Ты вела себя очень хорошо. Совсем нас не беспокоила.

Она думала меня утешить, но только расстроила еще больше. Ну, неужели совсем? Может, они так любят Каролину, потому что беспокоились о ней месяцами?

Когда нам с Каролиной было два месяца, мама привезла ее обратно на остров. Я к тому времени разжирела на искусственном питании. Сестру мама кормила до года. На одной редкой фотографии мы сидим летом на крыльце, нам — года по полтора. Каролина — хрупкая и нежная, в золотых кудряшках — смеется и протягивает ручки к тому, кто снимал. Я маячу рядом толстой и темной тенью, скосившись на сестру, и сосу палец, так что лица почти не видно.

На следующую зиму у нас обеих был коклюш. Мама достаточно забеспокоилась, чтобы сразу нас разделить. Но все-таки в 2.00 пополудни капитан Билли отвез их с сестрой в больницу.

Так прошли мы через все детские болезни, кроме ветрянки. Она была тяжелая у обеих, но рябинки остались у меня, такая отметина у переносицы. В тринадцать лет она была заметней, чем теперь. Как-то папа сказал в шутку: «Ты у меня рябая», — и очень перепугался, когда я страшно заплакала.

Наверное, он привык обращаться со мной запанибрата, не как с сыном, но и не как с дочерью. Он рыбачил, все тут у нас рыбачили. Другими словами, в самом начале недели, еще до зари, он уже был в лодке. С ноября по март он ловил устриц, с конца апреля до осени — крабов. Мало на свете таких тяжких дел, как у тех, кто связан с водою. К тому же, отец прихрамывал. Ему был нужен сын, и я бы отдала что угодно, чтобы заменить сына, но тогда на острове женский и мужской труд заметно различались. Лодка — не место для барышни.

Когда мне исполнилось шесть лет, папа научил меня двигать ялик багром, чтобы ловить крабов у берега, в морской траве. Это хоть как-то утешало меня в том, что я не могу плавать с ним вместе на лодке. Я очень любила свой ялик, но все надеялась, что папа еще возьмет меня в помощники. Его лодку я любила просто без памяти и неотступно молилась, чтобы Бог превратил меня в мальчика. Называлась лодка «Порция», в честь шекспировской героини, которая очень нравилась маме, но папа приделал и ее имя. Маму звали Сьюзен; получалось «Порция Сью». Наверное, в нашей бухте ни у кого не было лодки, носившей имя храброй защитницы из шекспировской пьесы.

Папа был не такой образованный, как мама. Школу он бросил в двенадцать лет, пошел рыбачить. Я думаю, он полюбил бы книги, но возвращался слишком поздно, чтобы читать. Сядет в кресло, откинет голову, закроет глаза, но не спит. В детстве я считала, что он что-нибудь себе представляет. Может, так и было.

Дом наш был чуть ли не самым маленьким из сорока или пятидесяти местных домов. Довольно долго только у нас стояло пианино. Привезли его на пароме, когда умер мамин отец. Кажется, нам с Каролиной было четыре года. Сестра, по ее словам, помнила, как она встречала его у пристани и ехала домой на платформе с папой и еще четырьмя мужчинами; повозок и машин тогда на острове не было.

Кроме того, она говорила, что сразу стала подбирать музыку и сочинять песенки. Может, и так. Сколько я помню, она всегда могла себе аккомпанировать.

Мама была не здешняя, здешний люд не видел пианино, и никто не знал, как портит их мокрый соленый воздух. Через несколько недель оно начисто расстроилось. Изобретательная мама съездила в Крисфилд и нашла там настройщика, который к тому же мог давать уроки. Он приезжал на пароме раз в месяц и учил музыке человек пять, в том числе — нас с Каролиной. Во время Великой депрессии работа была ему очень кстати. За пищу, ночлег и право играть самому он и настраивал инструмент, и учил нас с сестрой. Другие дети, побогаче, платили пятьдесят центов за урок.

Я училась не хуже и не лучше прочих. Мы доходили до «Сельских садов» и застревали там, а вот сестра играла в девять лет Шопена. Иногда народ стоял и слушал у нас под окнами. Всякий раз, как мне хочется презреть бедных или темных людей за их вульгарные вкусы, я вижу старую тетушку Брэкстон у нашей ограды с острыми прутьями, ее полуоткрытый рот, в котором виднеются голые десны, ее сияющие глаза, все лицо, впивающее полонез, словно райский напиток.

Годам к десяти стало ясно, что у Каролины прекрасный голос. Она всегда пела чисто и в тон, но самый звук становился все нежнее и сильнее. Совет графства, совершенно запустивший нашу школу, вдруг, без объяснений послал ей пианино, когда мы с сестрицей перешли в пятый класс, а на следующий год, по чудесному совпадению, новый учитель (всего их было двое) не только оказался хорошим музыкантом — ему хватило таланта и сил, чтобы создать у нас хор. Конечно, в Каролине он души не чаял. У наших подростков было мало развлечений, и мы увлеклись пением. Пели мы каждый день, мистер Райс преподавал прекрасно, и успехи наши были удивительны для детей, почти не слышавших музыки.

Когда нам было тринадцать, мы поехали весной на конкурс и победили бы, если бы жюри не узнало, что наша главная солистка — еще в начальной школе. Мистер Райс очень сердился, а мы, дети, считали, что «там» просто не хотят, чтобы их переплюнули «здешние, с острова».

Незадолго до этого мистер Райс убедил папу и маму, что сестра должна учиться пению. Сперва они отказывались — не потому что ей трудно ездить в город каждую субботу, а из-за денег. Но учитель не уступал. Он повез Каролину в Солсбери, в музыкальное училище, ее прослушал сам директор и не только принял, но и отказался от платы. Правда, прямой и обратный билеты, да еще такси очень отяготили наш недельный бюджет, но ради Каролины люди всегда приносили жертвы.

Я гордилась сестрой, но именно тогда к этому прибавилось еще что-то. Жизнь в тринадцать лет начинает переворачиваться. Теперь я это знаю. Но тогда винила кого-нибудь в своих бедах — Каролину, бабушку, маму, даже себя. Вскоре я смогла винить войну.