Даже я, каждую неделю читавшая «Таймс» от корки до корки, не была готова к Пирл Харбор. Козни европейских держав и немецкий диктатор с дурацкими усиками были так же далеки от нашего острова осенью 1941 года, как «Сайлас Марнер», которым нас терзали на уроках литературы.

Конечно, предвестия были, но я их не понимала. Когда на День Благодарения мы начали готовиться к Рождественскому концерту, мистер Райс очень уж пекся о «мире на земле». Как-то, беседуя с мамой, папа сказал о себе: «Негоден», а мама откликнулась: «И слава Богу».

Мама редко так говорила, а островитяне — часто. Расс жил страхом Господним и Господней милостью с начала XIX века, когда Джошуа Томас, «Пастырь островов», обратил в методизм всех мужчин, детей и женщин. Впечатался он в нас крепко — воскресная школа, две воскресные службы, молитвенное собрание по пятницам, на котором самые рьяные свидетельствовали о милостях Божиих за прошлую неделю, а обо всех больных и заблудших взывали к Господню Престолу.

Мы соблюдали субботу, то есть по воскресеньям не работали, не развлекались и не слушали радио. Почему-то 7 декабря, в воскресенье, родителей дома не было, бабушка громко храпела на кровати, Каролина читала жутко нудную газету, которую выпускали в школе по воскресным дням — кроме нее, мы могли читать в день субботний только Библию. Доведенная скукой до умоисступления, я пошла в гостиную, потише включила радио и прижалась к нему ухом.

«Неожиданное нападение японских войск уничтожило американские морские силы в Пирл Харбор. Повторяем. Белый Дом подтвердил, что Япония…»

Меня пробрал озноб; я поняла, что это значит. Все, что я читала в журнале и просто слышала, образовало страшный, но ясный узор. Я побежала к нам, туда, где Каролина, еще ничего не ведавшая, лежала на животе и читала газету.

— Каролина!

Она даже не взглянула.

— Каролина! — я вырвала у нее газету. — На нас напала Япония!

— Ой, Лис, ради Бога!.. — протянула она и снова взяла газету. Я привыкла к тому, что она меня не замечает, но сейчас решила не поддаваться. Схватив сестру за руку, я стащила ее с кровати, поволокла к радио и включила его на всю катушку. Нас не очень трогало, что Япония напала, собственно, на Гавайи, а не на саму Америку. Каролину точно так же испугала та страшная нотка, которую не мог скрыть даже мягкий баритон диктора. Широко раскрыв глаза, мы слушали, и вдруг сестра сделала то, чего в жизни не делала. Она взяла меня за руку. Так мы и стояли, до боли сжимая друг другу руки.

Такими застали нас и папа с мамой. За день субботний нам не влетело. Злодеяние японцев перекрыло все грехи. Все четверо мы сгрудились у приемника. Он был островерхий, вроде сельской церкви, с длинными овальными окошками над затянутым тканью динамиком.

К шести проснулась голодная и сердитая бабушка. О еде никто не думал. Какая еда, когда мир объят пламенем? Наконец, мама пошла в кухню и принесла нам троим, к приемнику, холодного мяса и картофельного салата. Мало того, она принесла нам кофе. Бабушка хотела непременно ужинать за столом. Мы с Каролиной никогда не пили кофе, и если мама дала его, значит, простая, спокойная жизнь ушла в прошлое.

Когда я собиралась торжественно отхлебнуть первый глоток, диктор сказал: «Пауза. Передаем наши позывные…»

Я поперхнулась. Мир и впрямь спятил.

Через несколько дней мы узнали, что мистер Райс записался добровольцем, уедет после Рождества. Когда мы пели хором о мире и благоволении, я не выдержала и подняла руку.

— Да, Луиза.

— Мистер Райс, — сказала я, стараясь говорить как можно печальней. — Мистер Райс, я хочу внести предложение.

Мой стиль вызвал смешки, но я их презрела.

— При нынешних обстоятельствах надо отменить Рождество.

Правая бровь мистера Райса взметнулась вверх.

— Объясни, пожалуйста, Луиза.

— Смеем ли, — спросила я, подмечая странные взгляды, — смеем ли мы праздновать и веселиться, когда тысячи людей страдают и гибнут?

Каролина смотрела на парту, щеки ее пылали.

Мистер Райс прочистил горло.

— Тысячи страдали и гибли, когда родился Христос.

Ему было явно не по себе. Я жалела, что начала, но отступать было поздно.

— Да, — великодушно согласилась я. — Но мир не видел таких бед, как нынешние.

В разных углах комнаты что-то щелкнуло, словно китайская шутиха. Мистер Райс был серьезен.

Лицо у меня горело. Не знаю, что меня больше мучало — мои слова или чужие смешки. Я села, сгорая от стыда. Фырканья сменились хохотом. Мистер Райс стукнул палочкой по пюпитру. Я думала, он что-то объяснит, как-то мне поможет, но он сказал:

— Итак, начнем сначала…

Возвеселитесь, господа! Да не коснется вас беда!

Запели все, кроме меня. Я боялась, что, открыв рот, сразу заплачу, слезы стояли в горле.

Разошлись мы почти затемно. Я побежала, пока никто не прицепился, но не домой, а на заболоченный луг, к самому югу острова.

Грязь превратилась в бурую корочку, траву прижал ледок. Ветер безжалостно сек голый конец острова, но мне было жарко от стыда и ярости. Я ведь права. Я знаю, что права, почему же они смеялись? Почему мистер Райс не помог мне? Он даже не попытался объяснить, что я имею в виду. Только когда я прошла всю тропку и села на огромное бревно, пригнанное к берегу, и стала смотреть на бледную зимнюю луну, отраженную в черных водах, я ощутила холод и заплакала.

Не могу забыть, что нашла меня Каролина. Сидя на бревне, спиной к селенью и лугу, я громко плакала и даже не услышала скрипа ее галош.

— Лис!

Я сердито обернулась.

— Тебе давно пора ужинать.

— Не хочу есть.

— Ой, Лис, — сказала она. — Пойдем, тут слишком холодно.

— Никуда я не пойду. Я сбегу.

— Не сегодня же. До утра парома не будет. Лучше погрейся пока, поешь.

Вот, она всегда такая. Поплакала бы, поуговаривала — а у нее все попросту. Факты. Но с фактами не поспоришь. В ялике не сбежишь ни в какое время года.

Я вздохнула, утерла лицо тыльной стороной ладони и встала.

Дорогу я могла бы найти с закрытыми глазами, но с фонариком получалось как-то приятнее.

У наших рыбаков свой счет времени. Зимой и летом ужинают — или обедают — в полпятого. Когда мы с сестрой вошли, семья уже ела. Я думала, папа меня отчитает, но, к моему облегчению, все только кивнули. Мама пошла принести нам чего-то с плиты и положила на тарелки, когда мы вымыли руки. Наверное, Каролина сказала, что было в школе. Я разрывалась между благодарностью — все ж не выругали, и злостью — все ж узнали.

Концерт был в субботу, довольно поздно. Только в воскресенье мужчины не вставали затемно, и потому в этот вечер можно было развлечься. Я идти не хотела, но еще хуже было бы сидеть и думать, что о тебе говорят.

Мальчики помогли учителю устроить рампу. Это были просто лампочки, прикрытые рефлекторами, сделанными из консервных банок, но маленький помост в конце гимнастического зала казался из-за них волшебным. Стоя на досках сцены, я едва различала знакомые лица родителей в середине второго ряда. Мне казалось, что мы, хористы, парим в другом слое мира, расположенном выше того, нижнего. Скосив глаза, я видела, что люди как-то смазаны, словно фильм, сорвавшийся с цепи. Наверное, я так и пела, глядя вбок. Мне было очень приятно, что я удалилась от мира, который, судя по всему, надо мной смеется.

Бетти Джин Бойд исполнила соло «О ночь святая!», и я чуть не фыркнула когда она заблеяла на первом «сия-а-ет». Считалось, что у нее прелестный голос. В любое другое время с ней бы тут носились, но теперь каждый слышал Каролину. Бедная Бетти Джин, какое может быть сравнение! Я удивилась, почему мистер Райс поручил ей это соло. В прошлом году его пела сестра. Но сейчас он выбрал для нее другое, очень простое. Когда она спела его для нас, я рассердилась. В конце концов, ее голос — сокровище нашей школы. Почему он дал коронный номер Бетти Джин и странную, тихую песенку — Каролине?

Мистер Райс поднялся из-за пианино и встал лицом к хору, вытянув руки, слегка согнув пальцы. Темными глазами он глянул туда и сюда, чтобы встретиться взглядом с каждым до единого. Из полутьмы послышался вежливый кашель. Пора начинать. Через несколько секунд начнется. Я не могла перевести взгляд с учителя на сестру, которая стояла справа от меня, на два ряда дальше, но в животе у меня похолодело.

Мистер Райс опустил руки, и из заднего ряда, из самой середины, вознесся голос, словно луч, прорезающий тьму:

Я гуляю и гадаю, не могу никак понять, Почему это Спаситель к нам спустился умирать, За бездомных, обездоленных, таких, как мы с тобой, Гонимых, нелюбимых, обиженных судьбой.

Звук был одинокий, но такой чистый, такой красивый, что я обхватила себя руками, чтобы не дрожать, а может — не покачнуться. Тут запели мы все, как никогда еще не пели, выйдя из гибели, через суд, в очищение светом, которым одарила нас Каролина.

Потом она пела одна, повторив четыре строчки очень тихо, и я поняла, что не удержусь, задрожу, когда легко, невесомо, нежно она дойдет до верхнего «соль», удержит его гораздо дольше, чем это доступно человеку, а там — вернется к предпоследним нотам и к тишине.

Аплодисменты оглушили зал, как ружейная стрельба. Я подскочила сперва от треска, потом — от злости. Я перевела взгляд с темного шумного пятна к мистеру Райсу, но он уже отвернулся и кланялся. Каролину он пригласил выйти вперед, на ступеньку ниже, и она вышла. Когда же она пошла на свое место, я с отвращением заметила, что она вся в ямочках от улыбок. Довольна собой! Именно так она выглядела, когда обыграет меня в шашки.

Когда мы вышли из зала, звезды сияли ярко, словно притягивали к небу магнитом. Я шла, откинув голову, прижавшись плоской грудью к груди неба, ослепленная сверканием ночи. «Я гуляю и гадаю…»

Наверное, я бы утонула в благоговении, если бы Каролина, которая шла впереди с мамой и папой, не обернулась и не крикнула:

— Лис, ты под ноги смотри! А то шею сломаешь.

Теперь, на узкой улочке она чуть отстала от родителей и двигалась спиной, я думаю, — чтоб за мной присматривать.

— Сама за собой следи! — фыркнула я, вконец рассерженная тем, что меня разлучили со звездами. Вдруг я ощутила, каким холодным стал ветер. Сестрица резво смеялась и шла все быстрей, лицом ко мне. Уж она-то не споткнется. Она никогда не спотыкалась. И как бы говорила при этом: «Не то что ты!» Да, я падала за двоих.

У бабушки был артрит, она не выходила зимой по вечерам, даже на молитвенное собрание. Придя домой, мы стали рассказывать ей про концерт. Говорила, главным образом, Каролина, напевая кусочки песенок, которых бабушка, по ее словам, раньше не слышала.

— А «Святую ночь» ты опять пела?

— Бабушка, я же тебе сказала, в этом году ее пела Бетти Джин!

— С чего это? Она куда хуже тебя поет.

— Мама, — сказала наша мама с кухни, где она варила какао, — у Каролины была другая песенка. У Бетти Джин очень хорошо получилось.

Каролина глянула на меня и громко посопела. Я понимала, она хочет, чтобы я возразила; она — но не я. Если ей надо унизить Бетти Джин, пусть справляется своими силами.

Сестрица начала ее передразнивать: «Свя-та-а-я ночь!» — почти совсем точно, чуть-чуть бесцветней и неровней, чем у Бетти, со всеми ее слащавыми «о!» и «я-а-а». Кончила она легким визгом и огляделась, ожидая похвал.

Я все время надеялась, что папа с мамой ее остановят, хотя бы потому, что близко соседи. А теперь, закончив, она ждала аплодисментов. Папа улыбнулся уголками рта. Каролина радостно засмеялась. Это ей и было нужно.

Ничего, думала я, сейчас вмешается мама. Но та сказала:

— Вот ваше какао, — и дала бабушке чашку.

Мы с Каролиной сели за стол, сестра еще улыбалась. Мне очень хотелось шлепнуть ее по губам, но я себя преодолела.

Ночью я лежала в постели, снедаемая пустотой. Я помолилась, чтобы отделаться от привычных снов, но их изношенные кончики все время возвращались ко мне. Давно, два года назад, я перестала читать «За окном гроза гремит», очень уж она детская, и перешла на молитву Господню с разными благословениями. Но сейчас, в темноте, ко мне вернулись слова о смерти во сне.

За окном гроза гремит, А Господь меня хранит. Если я умру во сне, Приходи, Господь, ко мне.

«Если я умру»… Пустоту это не прогоняло, скорее терзало и рвало, она становилась темнее и больше. «Если умру…» Я попыталась стряхнуть эти слова псалмом: «Аще бо и пойду посреди сени смертныя, не убоюся зла, яко Ты со мной еси…»

От мысли, что Бог со мной, я стала совсем одинокой. Как будто я с Каролиной.

Она такая бойкая, легкая, блестящая, уверенная, а я — серая, как тень. Нет, я не чудище, не урод, это бы лучше. Родители из кожи бы лезли, чтобы меня утешить. Так ведь бывает с больными или очень уж страшными детьми. Даже Крик — носатый, и что-то такое в этом есть. Его мама и бабушка вечно над ним хлопочут. Но со мной ведь «никаких хлопот»! Что они, не знают, что хлопоты — это заботы? Неужели так и не поняли, что без этих забот и хлопот я просто ничего не стою?

Я-то о них волновалась. Я боялась за папу всякий раз, когда в заливе был шторм, за маму — когда она ездила в город на пароме. Я читала в школьной библиотеке статьи о здоровье и примеряла их к родителям, к их браку. «Удачен ли ваш брак?» Наверное, нет. Судя по тестам, у папы и мамы не было ничего общего. Беспокоилась я и о сестре, хотя стоит ли, если все только этим и заняты?

Мечтала я о том времени, когда меня заметят и начнут обо мне заботиться, как я заслужила. В самых дерзких мечтаниях была сцена из снов Иосифа. Как-то он увидел во сне, что родители и братья преклонились перед ним. Я пыталась представить, как кланяется Каролина. Сперва она, конечно, засмеется и откажется, но тут с неба спустится очень большая рука и поставит ее на колени. Лицо у нее омрачится. «О, Лис!» — воззовет она ко мне.

— Какой я тебе Лис! — важно сказала я, улыбнувшись во тьме. — Я — Сара Луиза.

Так отбросила я прозвище, которым она принижала меня с двух лет.