Из жизни единорогов

Патрик Рейнеке

Закончил я тут одну очередную безделицу. Собирался писать для «Дня антикварных штучек» в Заповеднике, но не успел. А потом, провалявшись с какой-то затяжной простудой, решил уже и вовсе себя ни в чем не сдерживать, в результате чего очередная питерская байка про книжных подростков переросла из сказочной повести в натуральный дамский роман (или в сценарий для аниме-сериала). Так что, если вы не желаете тратить время на чтение дамских романов, то и не начинайте. Будет длинно, занудно, с единственным выходом на крышу и всего одной эротической сценой.

Для того, чтобы заранее отсечь все возможные недоумения, предупрежу, что дело происходит в первые годы нынешнего тысячелетия в альтернативной реальности. Последнее обстоятельство мне настоятельно рекомендовали отметить, ибо в тексте упоминаются реальные научные и образовательные учреждения, к которым имеет отношение так или иначе по меньшей мере половина моих френдов. Поэтому, народ, не парьтесь! Это не про ваше место работы или учебы. Это всего лишь фантазия. Что же касается поиска возможных прототипов для самих героев, то их столько, что нет смысла подозревать кого-то в отдельности. Кто-то, наверняка, не поверит, что описанные мною люди и отношения возможны в реальности. Им я со всей ответственностью возражу: вы даже не представляете, до какой степени они распространены! Так что, кто смелый и кому совсем уж нечем заняться, читайте мою историю о питерских монстрах, вылупившихся из постсоветского хаоса и позднесоветской разрухи.

 

* * *

Читатели бывают разные. Есть приличные, есть не очень, а есть и просто монстры. В большинстве своем те, кто обращается за помощью к библиографу, относятся к числу ленивых студентов, которые за месяц до сдачи работы впервые в жизни зашли в библиотеку и, едва выучив наизусть тему, не знают, по их выражению, «с чего начать». Вторую по численности категорию, хотя и сильно уступающую первой, составляют разного рода безумцы, находящиеся в перманентном поиске своего корня — генеалоги-самоучки, восторженные краеведы и возродители православной духовности. Есть среди прочих и очень небольшой процент настоящих ученых, которые обычно все находят сами, но которым тоже порой — ведь и они люди — случается столкнуться с непредвиденными затруднениями. Однако когда мы говорим «читатели», почему-то в первую очередь приходят на ум не эти мирные посетители, которых тут неизмеримо больше, а какие-то уж совсем из ряда вон одиозные личности. Из тех, кому помочь нельзя в принципе. Отчасти, потому что проблемы их явно не сводятся к поиску научной литературы. Вероятно, это особенности профдеформации…

Раньше, когда я сам ходил в читальный зал как читатель, то искренне не понимал, почему библиотекари — сами едва ли на пару лет старше меня — смотрят на любого читателя, как тигр из клетки на посетителей зоосада. «Ведь в их руках сосредоточена такая власть!» — недоумевал всеми забитый и маленький я. Они могут не принять у тебя требование, сославшись на его неверное заполнение или на позднее время. Могут не выдать книги, могут выдать не все тома, ограничив выдачу, могут не подписать разрешение на ксерокс… И только оказавшись по другую сторону барьера, я понял, что мир устроен ровно наоборот. И враг — снаружи.

Конечно, мои сотрудницы были отнюдь не ангелы. Группу Нинель Эдуардовны пареньки из библиографии называли промеж собой не иначе как «гадючником», а саму нашу структуру — «джунглями». Последний термин я как-то имел неосторожность озвучить, в связи с чем, уже самих изобретателей термина обладательницы раздвоенных языков окрестили «приматами». Я был отъявленным ренегатом: принадлежа к человеческим предкам de jure, de facto дружил с искусительницами. И хотя с двумя нашими пареньками у меня было гораздо больше общего, как в облике, так и в поведении (те же вечные джинсы, те же вечные свитера, то же неумение говорить «нет»), все же будучи в душе скрытым сексистом, я, не скрываясь, предпочитал общество прекрасного пола. Окружающие относились к этому с пониманием (подозреваю, что в их глазах это смотрелось как проявление половой солидарности): «девочки» обращались со мной сочувственно-покровительственно, а «мальчики» периодически давали понять, что я для них «свой человек», вхожий в чужой террариум. И те, и другие с одинаковой заботой наставляли меня относительно нашей общей опасности — читателей. Тем более, что одиозные личности у каждого были свои.

Грозой тихого «обезьянника» были стервозные дамы бальзаковского возраста и истеричные студентки. «Серпентарию» же постоянно приходилось давать отпор разного рода галантным кавалерам и больным мизогинией. Мне, в силу моей специфики, приходилось сражаться на два фронта. И если с красивыми и требовательными женщинами как-то удавалось прийти к компромиссу, то с самовлюбленными мужчинами я не был так уж в себе уверен. Взять хотя бы старика Алексеича (крупного заслуженного ученого, между прочим), который не мог сделать ни одного запроса, на прощанье не испросив позволения поцеловать ручку. Отказать — и это безусловно подразумевалось — было нельзя. В первый раз я даже не понял, что ему от меня надо, и в ответ на его «Пожалте!», извинившись, что нет шариковой, протянул ему карандаш. Это, впрочем, не сработало, и я получил возможность стать участником одной чеховской сцены в современной трактовке. Помню, подумал еще, стали бы борцы за равноправие так уж напирать на труд и образование, если бы им сказали, что и через сто лет на символическом уровне остается все по-прежнему.

Читатель Штерн был практически уникален. Он раздражал и нервировал всех — вне зависимости от возраста, национальной, религиозной и половой принадлежности. Начать хотя бы с того, что он всегда ходил в пальто. Черном длиннополом пальто нараспашку, сообщавшем его и без того мрачному облику прямо-таки инфернальное звучание. Строго говоря, верхнюю одежду читатели обязаны были оставлять в гардеробе. Но, как оказалось, это всем очевидное обстоятельство не было должным образом прописано в правилах и, чисто юридически, ему не могли на этом основании отказать в пользовании библиотекой. И он был единственным читателем, кто это знал.

Говорят, раньше он всегда ходил с наушниками, из которых временами явственно доносились звуки какой-то никому неведомой классики, каждый раз разной. В этом вопросе сотрудникам читального зала удалось все-таки воззвать к его читательской совести. Он перестал включать свою потайную аппаратуру на полную мощность, находясь в зале, но теперь каждый час, как по будильнику, покидал заваленный книгами стол и отправлялся на лестницу восстанавливать музыкальный балланс. По пути в систематику или ГАК можно было видеть его одинокую фигуру: руки в карманах пальто, неспешные шаги меряют каменный в шашечках пол. На фоне античных надгробий и древних каменных стел с эдиктами его черный силуэт смотрелся особенно романтично.

Он был нечеловечески красив, этот читатель Штерн. Ростом на полголовы выше меня, с темными в легкую волну волосами, тонкими черными бровями, изысканнейшим профилем и пронзительной синевой глубоко укрытых за длинными ресницами глаз. У него была безукоризненная осанка; белые манжеты, выглядывавшие из рукавов его пальто поражали своей белизной; шелковый нашейный платок, который он повязывал под воротник рубашки, никогда не был мятым. Добавьте к этому бархатный баритон, чуточку надменный, почти всегда насмешливый взгляд и категорическую неспособность улыбаться.

Естественно, с такой внешностью он не мог не провоцировать «серпентарий» на бессознательное кокетство и даже на вполне осознанный флирт. Но все их незамысловатые поползновения каждый раз натыкались на ледяную стену его выразительного молчания и удивительно прекрасных глаз. Обладая всеми данными прирожденного сердцееда, он как будто бы полностью отсекал для себя такую возможность, что, разумеется, не могло не выводить девушек из душевного равновесия.

— Нет, Стась, ты представляешь! Ляля, наша Ляля, улыбается ему самой нежнейшей из своих улыбок и говорит: «Какие у вас интересные запонки!» А эта дубина стоеросовая…. даже не меняясь в лице… небрежно так еще поворачивает голову, как будто впервые видит, что у него на там манжетах… и отвечает ей с безразличием: «Да, интересные». И продолжает писать! Даже взгляда на Лялю не поднял.

— Зато однажды сказал Ляле, что у нее чудные брекеты!

— А Лизавете заявил, что у нее выразительные верхние клыки!

Клыки у Лисы, и в правду, выразительные. Я всегда, когда гляжу на нее, втайне завидую ее вампирской улыбке.

— Может быть, он просто комплименты не умеет делать? — предполагаю я.

— Да он вообще не знает, что это такое!

Меня очень веселят их рассказы, потому что, если признаться, я всегда в глубине души хотел выглядеть так, ну или почти так, как он. Но по счастью жизнь такова, что те, кто выглядят потенциальными донжуанами, редко ими оказываются, а вот такие невинные с виду уродцы, вроде меня — очень даже запросто.

Обмен взаимными любезностями, как известно, затягивает, и ко времени моего поступления на работу, для женской части забарьерного пространства это уже переросло в своего рода игру — вывести читателя Штерна из равновесия. Особенно занимательна эта игра была тем, что выиграть в нее было практически невозможно. На него кидают нежные взгляды, суровые взгляды, нарочито равнодушные взгляды. С ним разговаривают то ласково, то предупредительно вежливо, то напротив, откровенно хамят. Его спрашивают — вот уже в который раз, — не хочет ли он оставить свое пальто в гардеробе, как вариант того же вопроса — не хочет ли он раздеться. Дальше по логике следует «выпить кофе», «сходить в кино», ну и так далее. В эту игру играют все, даже Нинель Эдуардовна. Даже Лиса! «Старшая сестренка» Лиса, устроившая меня к библиографам, которая презирает мужчин уже за одно то, что они не похожи на женщин. Даже она — нет-нет, да и задаст ему какой-нибудь дурацкий вопрос томным голосом, только бы посмотреть на его реакцию.

Реакция, надо отдать ему должное, у него всегда безукоризненная. Он покорно переписывает заявки и выслушивает отказ принять больше десяти штук, вежливо, и не сказать, чтобы всегда односложно, отвечает отказом на все предложения. Но взгляд его при этом — если, конечно, он удостаивает вас взглядом, — до такой степени красноречив, что, как говорит Лиса, руки так и чешутся дать ему затрещину. Понятно, что эта игра может длиться вечно.

Вследствие того, что девочки отказываются — в дисциплинарных целях — принимать у него заявки без шифров, он регулярно досаждает еще и библиографам. Что же до моих напарников, которые, несмотря на свой возраст, остаются обычными книжными подростками в мятых джинсах и растянутых свитерах, то у них «этот фраер» по определению не может вызывать ни малейшего сочувствия. Но и с ними, как выясняется, читатель Штерн ведет себя вызывающе. Он задает вопросы, на которые они не знают, как реагировать, он приносит кучу неверно оформленных заявок, из которых не разберешь, что именно ему надо, и у него ужасающе широкий круг интересов. Последнее обстоятельство порождает подозрение, что он зарабатывает на жизнь составлением библиографий, потому что не может же нормальный человек столько читать, причем из разных областей. Результатом этой «догадки» является то, что, подобно библиотекарям, обычно идущие навстречу читателям библиографы, в отношении читателя Штерна начинают жестко следовать должностным инструкциям (отчасти вымышленным): в ГАК не водить, перед посещением предметного и систематического каталога запрашивать письменный список искомого, перечень иностранной литературы для уточнения шифров — на отдельном листе.

За все время работы я еще ни разу не соприкоснулся с ним. Хотя я ждал этого (даже отчество его заранее выучил — «Георгий Александрович») и одновременно боялся: очень уж мне не хотелось, чтобы такой интригующий персонаж на деле оказался обыкновенным придурком. Он приходил в библиотеку чуть ли не каждый день — в первой половине, когда зал еще практически свободен. Проходя по ковровой дорожке, он кидал косой взгляд в сторону нашей стойки, потом, заметно скривившись, обходил пустой стол с табличкой «только для докторов наук» и занимал место за следующим столом — как раз напротив поста дежурного библиографа, то есть меня. Ко мне он никогда не обращался, предпочитая терроризировать моих сменщиков. Но я регулярно чувствовал на себе его пристальный взгляд, который мне, впрочем, никогда не удавалось поймать.

Вот и сейчас, разбираясь с очередным клиентом, я вновь ощущаю присутствие напрошенного зрителя. Клиент — заискивающая улыбка из-под желтых усов, маслянистый взгляд — умеет на беду читать по-французски, и обнаруженная им на моем столе книга, которую я штудирую для своих частных нужд, вызывает у него беспокойство.

— Историей интересуетесь? — спрашивает он сладким голосом.

Интересуюсь ли я историей? Это все равно, что спросить «Так вы встречаетесь?» у двух супругов, которые несколько раз стояли на грани развода и за десять лет совместной жизни успели обзавестись детьми и пережить как минимум две супружеские измены. Я не могу объяснить этого клиенту, поэтому коротко отвечаю на его вопрос:

— Нет.

— Ну что же вы меня обманываете? Ай-яй-яй, как не хорошо! Я же вижу, у вас на столе книжка по средневековой истории. Так все-таки интересуетесь?

— Нет, скорее, это она мной интересуется, — отрубаю я и, кинув взгляд на читателя Штерна, успеваю заметить, как он, моргнув, переводит глаза в сторону часов. Но стереть с лица с той же быстротой ухмылку ему не удается. «Вот зараза!» — в ярости шепчу я. И уже клиенту:

— Это не вам, простите. Какие-то еще вопросы?

Вопросов нет, он сухо прощается и уходит. Еще бы!.. Я же начинаю сосредоточенно рыться в ящиках, перекладывать на столе бумажки, передвигать книжки, и настолько увлекаюсь этим бесцельным занятием, что не сразу осознаю: в окружающей меня вселенной что-то сместилось. Я поднимаю глаза и обнаруживаю, что передо мной стоит читатель Штерн и со спокойным вниманием наблюдает за моими действиями.

— Давно стоите?

Взгляд на часы за моей спиной.

— Да нет, не долго. Минуты полторы, — отвечает он спокойным голосом, предоставив мне возможность предаться внутренней панике: можно ли счесть его замечание наездом.

Так с этим и не разобравшись, указываю ему рукой на стул. Он садится, причем сразу же располагается столь вольготно, что на долю секунды у меня возникает иллюзия, будто это не он ко мне, а я пришел к нему с просьбой. Демонстративным жестом и совершенно молча кладет на край разделяющего нас стола листок бумаги со столбиком тем и нуждающихся в шифре наименований.

— Что это?

— Материал для статьи собираю, — усталым голосом сообщает он.

Я начинаю вчитываться и понимаю, что даже если вынести за скобки очевидные сборники трудов и предполагаемую периодику, я все равно не могу понять, какая же тема (две темы? три темы?) может объединять все, что написано на одном этом листке. Тут есть петровские реформы, история ирригации во Фландрии, исследования биографии и творчества Сервантеса, описание музея деревянной архитектуры в Пирогово, большой блок, касающийся живописи Нидерландов, узкие работы по истории церковного землевладения в Западной Европе.

— Нет, не могу догадаться. Подскажите название.

Я начинаю понимать, что в нем выводит из себя моих сотрудников, и особенно сотрудниц. Он всегда медлит с ответом — на доли секунды дольше, чем это обычно принято, — как будто всерьез раздумывает, стоит ли с тобой разговаривать. И отвечает тебе с такой интонацией, настолько медленно и четко выговаривая слова, что ты поневоле проникаешься сознанием того, что таки да, тебя действительно держат за идиота.

— «Ветряные мельницы в европейской культуре», — неторопливо произносит он.

— А, ну конечно же! — но вообще стыдуха, мог бы и без посторонней помощи сообразить. Начинаю проверять названия по международной библиотечной базе. — Так… вот это надо искать по названию серии…. вот тут у вас указан издатель вместо автора….Статья-то хоть научная?

— Ну, если под научными иметь в виду такие, у которых правильная композиция, есть постановка проблемы, выводы, обзор историографии, и огромный подвал сносок и примечаний, то… То нет.

Я останавливаю поиск и внимательно смотрю на него, ожидая продолжения.

— Ну, хорошо. Не статья. Большой историко-культурный очерк.

Я обвожу фигурной скобкой имена голландских живописцев:

— В зале литературы и искусства были уже?

— Да, я уже просмотрел все, что у них есть в подсобном фонде. Просто хотелось бы знать, на что еще я могу здесь рассчитывать.

— Хорошо, — я решаю рискнуть. — Пойдемте в предметный.

На лице у него появляется какая-то загадочная полуулыбка. Но делать нечего, я уже вышел из-за стола.

— Имейте в виду, кстати, — бросаю я ему уже на ходу через плечо. — Есть еще отдел эстампов — там могут быть и плакаты, и открытки, и альбомы. И библиотека Эрмитажа. Записаны?

— Пока нет. Но за идею спасибо.

За то время, что мы проводим в предметном и ГАКе, я узнаю для себя много нового — не только о ветряных мельницах, но и о читателе Штерне. Оказывается, он умеет улыбаться — совсем слегка. Иногда даже без ярко выраженного сарказма. Еще он умеет говорить без убийственных пауз, удовлетворенно хмыкать в знак одобрения, а когда глубоко задумывается над чем-то, закусывает губу и постукивает себя пальцем по переносице. Нормальный такой чувак. Со странностями, конечно, ну да не страннее меня! Во всяком случае, выводы, сделанные мною из нашего знакомства, настолько не соответствуют тому, чего я ждал и боялся, что я, уже совершенно расслабившись, забываю о своей обычной осторожности:

— Какая дивная фамилия, — замечаю я об очередном голландском авторе. — Не хотел бы, впрочем, я носить такую.

— Не знаю. По-моему, вполне мелодичная, — как ни в чем ни бывало подхватывает он.

— Ага, а если каждый день расписываться по нескольку раз с расшифровкой подписи?

На этот раз — пауза. Он как будто переваривает полученную информацию:

— Ну, если так — то да. В этом смысле нам с вами определенно повезло.

Интересно… Он видел табличку с моей фамилией на столе, наверняка, знает и мое имя-отчество, но мои грамматические вольности его не смутили. Ну да ладно, не все ж ему одному стремать сотрудников!

Когда со списком покончено и мы, оба удовлетворенные состоявшимся общением, расходимся, я решаю, что мое отсутствие в зале было уже настолько долгим, что лишние пять минут погоды не сделают. Лезу в карман джинсов за деньгами, проверить, не хватит ли мне на кофе. Вместе с разнокалиберной мелочью, которой, разумеется, не хватает, у меня на ладони оказывается маленький серебряный треугольник, который я подобрал сегодня в первой половине дня на нашем ковре. Обломок какой-то подвески или сережки, сам по себе не имеющий никакого смысла, кроме того, который я придумаю для него сейчас.

Мне приходит на ум неокантианская схемка, которую чертил пальцами по пыльной доске в отсутствие мела один из преподавателей с философского: Вещь-в-себе — Феномен — познающий Разум. Потом я вспоминаю божественную Троицу и пространство внутреннего диалога, в котором сам говорящий предстает одновременно как «я», «ты» и место их встречи («оно»). Хорошая вещь! В самый раз для такого одиночки, как я. Будем считать ее подарком со стороны Бытия. Надо бы раздобыть для нее шнурочек…

А ночью во сне я вижу читателя Штерна.

 

* * *

Надо ли говорить, что теперь он обращается по всем библиографическим вопросам только ко мне. Не могу сказать, что я по этому поводу в диком восторге. Возни с его запросами много, а с ним самим не всегда понятно, как себя вести. Уж больно пристально он на тебя смотрит, а что себе думает — не разберешь.

Мне, в свою очередь, как-то даже неловко смотреть на него, потому что с того первого раза я почти каждую ночь вижу его во сне. Причем раздетым. Он сидит, обняв колени, на какой-то куче листьев в мертвом лесу. Я смотрю на его скрюченную фигуру сверху вниз и немного со стороны, как будто стою в нескольких шагах от него. Он нервничает, не знает, куда деть глаза, то и дело закусывает нижнюю губу, пробует отвернуться, но позы не меняет. Он дико красив в этом состоянии — так и хочется подойти к нему, схватить его за плечо, встряхнуть, чтобы он откинул голову, взглянул на меня, наконец. Так и тянет увидеть его незащищенное горло с напрягшимся кадыком. И хотя сон этот длится всего несколько секунд, да и помимо этого мне по ночам много чего другого снится, этот навязчивый образ раздетого нервничающего Штерна, нет-нет, да и всплывет на работе, стоит мне еще издали различить его уверенную походку. Или когда я перебираю каталожные карточки, а он стоит со мной рядом, изучая пятна на потолке — в такие моменты так и тянет скосить глазом и посмотреть, на месте ли его нашейный платок, не сполз ли случайно.

В глазах библиотечной группы, не ведающей о моих ночных терзаниях, я меж тем приобрел ореол чуть ли не драконоборца. В тот первый раз по возвращении в зал меня ожидала безмолвная овация. Потом за распитием чая последовали вопросы:

— Ты? В одиночку? С этим придурком?

— И что, совсем-совсем ничего не сказал тебе?

— Поблагодарил даже?!

— Нинэль Эдуардовна! Вы слышите? Крокодил сказал доброе слово!

Мне нечего им рассказать, потому что сосредоточенный кивок в исполнении читателя Штерна на мой взгляд вполне тянет на благодарность. А его замечание о том, что я восстановил его веру в человечество, для «серпентария» прозвучит как явное издевательство. Но с тех пор коллеги не устают мне на него жаловаться. Как будто я могу с этим что-то поделать!

Вот и сейчас:

— Нет, Стась, ну ты представляешь! Читаю вслух фамилию автора, потому что у него, правда ведь, совершенно нечитаемый почерк. Так он мне — целую лекцию о том, что не все авторы книг на английском языке имеют английские фамилии. А вот иногда еще и французские, а иногда вообще голландские. Нет, ну вот что с таким человеком делать?

— Эх, солнышко глумливое… — произношу я с сочувственным вздохом.

— Солнышко?! Ничего себе солнышко! — Рита обиженно отходит к коробочке с отказами.

Тут неожиданно входит главный объект осуждения.

— Вон, явилось твое солнышко. Легок на помине, — ворчит она в коробку.

— Не «солнышко», а «звездочка», — непререкаемым тоном заявляет этот злодей, наметанным движением выуживая из коробки свои отказы.

— Почему «звездочка»? — оторопело хлопает рыжими ресницами Рита.

— «Звездочка», потому что «Штерн»! — отрубает он. — Учите языки!

Звездец ходячий!…

— Я к вам, — кивает он мне, и мы подходим к моему столу одновременно каждый со своей стороны барьера.

Он садится на стул и явно не знает, с чего начать. Вообще вид у него какой-то не слишком спокойный. Хотя нервничать по идее надо бы мне, а не ему. За прошедшую неделю я видел его во сне каждую ночь, все время одно и то же. Но вот сегодня он впервые заговорил со мной. Все так же не глядя, но медленно и четко проговаривая все слова. «Послушайте, вы можете, наконец, объяснить мне, что вы здесь делаете?» — спросил меня Штерн из сна. И вот теперь он сидит передо мной наяву и внимательно смотрит мне в глаза, как будто бы ждет от меня ответа.

Вместо ответа (Какой тут может быть ответ? Мой сон — и точка!) я спрашиваю:

— У вас ведь немецкая фамилия?

Пауза, пристальный взгляд на какое-то мгновение сползает с моего лица, как будто бы в поисках ответа.

— Она могла бы быть немецкой, если бы мы с вами беседовали в этих стенах сто лет назад.

— Сто лет назад точно не могли бы, все мои предки были тогда неграмотными.

— Мои, наоборот, были, — медленно произносит он. — Думается, не самого лучшего мнения были наши предки друг о друге.

Я молчу, беззастенчиво разглядывая его изящные кисти с синими деревьями вен, с тонкими длинными пальцами. Такие руки, как принято думать — одна из отличительных черт врачей или музыкантов.

— Это не немецкий, это идиш, — со вздохом объясняет он.

— О, серьезно? Ну, так это же еще интереснее!

Он некоторое время с любопытством меня разглядывает.

— И чем же это, позвольте спросить, интереснее?

— Интереснее тем, что я теперь не знаю, как к вам обращаться. Как будет правильно «рэб Штерн» или «герр Штерн»?

Человек, который только и делает, что ищет повода просветить окружающих, проигнорировать заданный вопрос обычно не в состоянии. Если, конечно, это вопрос, который требует разъяснения отвлеченных понятий или процессов — не личный вопрос.

— Ну, первое совершенно точно исключено, второе… Знаете, я думаю, что правильнее будет «доктор Штерн».

Тут уже моя очередь удивляться:

— Почему «доктор»?

— Потому же, почему в номере моего читательского билета стоит буква «К», — терпеливо объясняет он.

— Ах, да! Простите! Я и забыл, что у нас каждый кандидат по умолчанию считает себя PhD…

Это мое замечание он уже со спокойной душой игнорирует. Но от той мрачной напряженности, с которой он вошел в зал, уже не осталось и следа.

— Ну так, пан Сенч, есть у меня сегодня надежда попасть в ГАК?

— Разумеется, доктор! Давайте требования, — а внутри, черт меня дери, все так и прыгает от радости. Как мало мне все-таки надо для счастья, самому иногда страшно делается….

В ГАКе, пока я сражаюсь с тугими каталожными ящиками, расположенными, как на зло, выше моей головы, происходит еще один примечательный разговор.

— Скажите мне, пан Сенч, как вы думаете, что происходит с читателями, которые не успели покинуть библиотеку в девять вечера? — будничным своим тоном, не торопясь произносит Штерн.

— С теми, которые совсем не успели выйти? Даже через служебный вход?

— Да, как раз их я и имею в виду.

Я оглядываюсь на него, чтобы понять, насколько он серьезен. С виду вроде серьезен. Поэтому я в таком же серьезном тоне отвечаю:

— Доподлинно этого, как вы понимаете, никто не знает. Лично я думаю, что они становятся привидениями.

— Хорошо, допустим, привидениями. А дальше что?

— Ну, что обычно делают привидения? Ходят сквозь стены, скрипят половицами, являются библиотекарям, пугают других читателей…

— А не может быть так, что они принимают облик обычных читателей и так и сидят где-нибудь в конце зала, изо всех сил имитируя утраченную жизнь? Я имею в виду тех людей, которые обычно ходят с кошелками и разговаривают сами с собой. Как, например, та женщина, которая вечно сидит за последним столом и переливает суп из одной стеклянной банки в другую. Или как вот тот старик с длинными желтыми волосами, который всегда спит, обложившись толстыми пачками журналов.

— Ну, не знаю… А какой смысл становиться привидением, если все равно ведешь себя, как обычный человек?

— Ну, может статься, что ходить сквозь стены на самом деле не так уж и весело. Особенно если это становится для тебя чем-то обыденным.

Я с кряхтением вытаскиваю очередной ящик.

— А почему вас это интересует? Тоже статью будете об этом писать?

— Ну, кто же о таких вещах статьи пишет? — грустно говорит Штерн. — Сказку разве что…

— Сказку? Тогда уж лучше про театральную фею с ее тысячей шляпок.

— Да, театральная фея… Так и не решился купить у нее ни одного билета.

— Да? А мне вот постоянно хочется у нее что-то купить. Только никогда нет денег.

— Мне тоже периодически хочется. Но почему-то все время кажется, что стоит купить у нее какой-нибудь билет, скажем, в филармонию, как он волшебным образом превратится пригласительный на данс-макабр или на бал в доме Воланда…

— Слушайте, док! Скажите честно, чем вы на самом деле занимаетесь?

— Да так… пишу ерунду всякую… — совсем уж печальным голосом говорит он.

Вон оно что! Оказывается, читатель Штерн на самом деле писатель.

 

* * *

Сны становятся все любопытнее. Вот самому интересно даже, с чего это я так осмелел. Мне уже мало просто молча смотреть на свернувшегося в клубок голого Штерна, теперь я всеми способами пытаюсь его расшевелить. Швыряю в него мелкими палочками, забрасываю его пожухлой листвой, и все время что-то ему кричу, типа: «Эй! Да хватит уже сидеть сложа руки! Поднимайся! Ну, хотя бы посмотри на меня! Чего ты боишься? Посмотри, тут же никого кругом нет! Тут некого стесняться! Тут только ты и я!» Зачем я это делаю? А кто его знает! Мне не очень нравится идея о том, что мое Бессознательное хочет читателя Штерна. Я — не хочу. Но с Бессознательным своим я уж как-нибудь разберусь, а вот что делать с читателем Штерном? Он упорно отводит глаза, отворачивает голову, прикрываясь рукой от летящей ему в лицо листвы. Ничего больше не говорит.

Ничего не говорит он и днем, в библиотеке, когда садится напротив меня за второй стол в правом читательском ряду, пристраивая в ушных раковинах свою чудовищную аппаратуру, или когда присаживается — уже без наушников — у моего стола с зажатыми в руке требованиями. Он глядит на меня своим фирменным взором врубелевского демона, и мне видится в нем молчаливый укор. Хотя, казалось бы, с чего? Сны снятся мне, да и на всех остальных он смотрит как будто бы примерно также.

В какой-то из дней, возвращаясь после очередного похода в систематику, замечаю его сидящим у моего стола в обществе одного известного в узких кругах издателя (по совместительству — писателя, публициста, философа… ну, вы сами поняли). Рядом с этим дородным мужчиной, даже не снимая пальто, Штерн выглядит тощим мальчишкой, но при этом мне не отделаться от ощущения, что из этих двоих именно он, этот юнец — известный и уважаемый член общества, тогда как ерзающий на стуле, обильно потеющий плотный бородач — мелкая сошка. Я киваю обоим:

— Ну, кто первый?

Штерн, явно сидящий здесь дольше издателя, величавым кивком уступает свою очередь, что, кажется, замечаю только я. Издатель-балагур всегда в спешке, ему некогда обращать внимания на такие мелочи.

— Настенька, — говорит он с одышливым придыханием. — Я бы подал без шифра, но у вас перестали принимать… Будьте так любезны, зашифруйте, пожалуйста!

Я просматриваю протянутую мне пачку.

— Вот эти три должны быть отражены в иностранном каталоге. Если там нет, то…

— Настенька! — отчаянно ловя воздух ртом, вздыхает он, — Вы понимаете….

О! Как мне это знакомо… Вот сейчас я ему откажу, имея на то полное моральное право и юридическое основание, а потом буду весь день чувствовать себя виноватым. Только потому что у кого-то очень натурально получается имитировать приступ удушья.

— Хорошо, — проклиная себя, говорю я. — Давайте требования, через полчаса за ними зайдете.

— Вы меня просто обяжете! — заметно повеселев, сообщает нам издатель. — Вот только знаете что? Все время хочу вас спросить, почему вы никогда не улыбаетесь?

Я прямо чувствую изнутри, как мое лицо медленно каменеет.

— Такая красивая молодая девушка, а никогда не улыбается, — позабывший о своей одышке издатель всем корпусом поворачивается к Штерну, пытаясь и его взять в свидетели моего аморального поведения.

Прекрасная маленькая Ляля, которая по части гендерно-половых ролей начисто лишена свойственных мне комплексов, знает красивый ответ. Его, правда, надо произносить с девичьей непосредственностью, полным очарования и улыбки голосом: «Я не девушка, я сотрудник». Я пока еще не столь совершенен.

— Совсем не улыбается! — не может успокоиться издатель.

— Ну, вы же сами пока ничего веселого не сказали… — как можно более примирительным тоном говорю я.

— Лев Моисеич, — неожиданно подает голос Штерн. — Если вы мне позволите как вашему коллеге и соплеменнику высказать свое мнение…

— Да-да, Георгий, говорите, — и галантный муж полностью оборачивается к новому собеседнику. Обо мне как о говорящей части интерьера уже позабыто.

— Вы ведь согласитесь со мной, что молодость и красота — это такие свойства человеческой натуры, которые со временем сходят на нет, — без всякого выражения льется его размеренный голос. — И стоит ли вам, как человеку умудренному опытом, давно и полностью излечившемуся от этих двух недостатков, попрекать ими человека, которому в таком состоянии еще жить и жить?

— Знаете что, молодой человек! — вскакивает с места издатель. — Знаете что!… Никакой вы мне не коллега! Зарубите это себе на носу!…

Мое буйное воображение тут же преподносит мне картину: изящный штерновский шнобель, украшенный мужественными шрамами и насечками, свернутый на сторону, вовсе перебитый, как у Микельанджело… Да нет, пожалуй, эту красоту ничем не испортишь…

— Ах, ну да… Мы пишем, вы издаете. У нас же классовая ненависть. Спасибо, что напомнили, — меланхоличным тоном сообщает Штерн.

На это Лев Моисеич уже ничего не говорит. Хотя, как по мне, в своей беззлобной ярости он все-таки страшен. И я уже согласен на то, чтобы побыть и красивым, и молодым, и даже девушкой, лишь бы остаться для него в этот момент частью интерьера. Но он стремительно разворачивается и с неожиданной для его одышки быстрой исчезает. Мгновение — и он уже непринужденно любезничает с библиотекарями.

В мрачном молчании я смотрю на читателя Штерна. Мне не нравится, что он стал свидетелем этой сцены, еще меньше мне нравится, что он стал ее участником, взявшись меня защищать. Отдельным пунктом — меня откровенно смущают те позиции, с которых он стал выстраивать мою защиту. Одно дело, если бы я сам о себе такое сказал, а тут — смущают и все!.. Но и этим не исчерпывается список моих внутренних претензий к читателю Штерну. Сегодня ночью он впервые проявил себя активным действием. Пока я ногами швырял в него листья и выкрикивал очередную порцию всегдашних своих подначек, он терпеливо ждал. Но стоило мне, зазевавшись, приблизиться к нему слишком близко, он рывком дернул меня за ногу, и я со всего размаха приложился боком о землю. Куча листвы, конечно, немного смягчила удар, но ведь там, кроме мерзлой земли, были еще и корни!..

В общем, ребра и рука после этих моих ночных приключений все еще тихонько побаливали, хотя синяков не было никаких. В контексте моего сна, бодрый настрой Штерна-дневного меня, прямо скажем, не радовал. Но с другой стороны, не скажешь же прямо так вот живому человеку: «Что же ты, гад такой, в моих снах себе позволяешь?» Человек между тем явно не намерен останавливаться на достигнутом. Он перегибается через край стола и, наклонившись ко мне, почти шепотом произносит:

— А знаете, что самое замечательное во всей этой истории?

— То, что вас теперь печатать не будут? — тоном мрачного оракула произношу я.

— Да, будут они печатать, куда денутся… Нет. Самое замечательное то, что Лев Моисеич по большому счету прав.

— В чем же именно? — моя физиономия, как я сам ее чувствую, по мрачности уже может соперничать с фирменным выражением его собственного лица, когда он вынужденно беседует с «серпентарием». Сам он, если и замечает это, то виду не подает.

— А прав он в том, что ему действительно здесь улыбаются все, кроме вас.

— И?

— Смотрите, — и он начинает загибать пальцы, — Нинель Эдуардовна живет со своим тяжело больным, не слишком уравновешенным мужем исключительно ради детей, которым, как она сама это признает, не очень-то она и нужна. Рита постоянно ссорится со своим молодым человеком, но он очень важен ей для статуса, потому что не иметь никакого молодого человека, на ее взгляд гораздо хуже, чем жить с тем, с кем не можешь ужиться. Лиса, — загибая третий палец, он делает эффектную паузу, как будто уже услышанного мне еще недостаточно. — Лизетта вообще ненавидит всех мужчин, причем исключительно по половому признаку. Ляля — фонтан чувственности и эмоциональной невинности — сама пока не знает, чего она хочет, но и здесь наш уважаемый издатель явно находится за пределами ее интересов…

— Дорогой доктор, — прерываю я его. — Хочу напомнить вам, что здесь — СоцЭк. Конан Дойл, «Записки о Шерлоке Холмсе», если вам угодно, находится в подсобном фонде зала литературы и искусства.

— Да причем здесь Конан Дойл!? — так же шепотом возмущается он. — Кстати, если хотите знать, его так называемый дедуктивный метод — чистой воды интуиция, и никакого отношения к настоящей дедукции не имеет.

— Уже знаю.

— Между прочим, я бы ничего не знал о жизни ваших коллег, если бы они не болтали в рабочее время по телефону и не обсуждали свою личную жизнь в присутствии читателей.

Я согласно киваю. Увы, барьер действительно в какой-то момент перестает восприниматься как барьер. Внутри него, особенно за стеллажами, и впрямь чувствуешь себя отделенным от остального мира, как если бы находился за стеклом. И все же…

— Лиса никогда не говорит на работе о личной жизни.

— Да, — соглашается он, — не говорит. За нее это делает кольцо, которое она носит на большом пальце, и серебряная подвеска в виде небольшого, но весьма узнаваемого топорика.

— Черт…

— Не беспокойтесь, от меня о ее пристрастиях никто не узнает.

— А что же вам стало известно обо мне в результате применения вашего недедуктивного метода?

— О вас, пан Сенч, — сообщает он мне доверительным шепотом, — мне известно только то, что вы мастер безличных конструкций. Особенно занятно слушать, как вы рассказываете о себе в прошедшем времени. И еще вы никогда не употребляете в отношении себя эпитетов среднего и женского рода. Вероятно также, что вы живете не один, потому что часто, рассказывая о себе, с легкостью говорите «мы».

— Ну да, по телефону в зале я не разговариваю. А того, с кем вместе… всего лишь снимаешь комнату… с коллегами не обсуждают.

Он или делает вид, что не замечает моих пауз, или действительно, уже слишком для этого увлечен.

— И еще. Вы никогда не улыбаетесь персонажам вроде Льва Моисеича. В отличие от всех остальных.

— Может, я просто не умею себя вести? Как и вы?

— Н-нет… дело не в этом. Смотрите еще раз, ни одна из ваших сотрудниц, как бы ни строились ее отношения с мужским полом, не считает нашего издателя привлекательным. И тем не менее ни у кого из них не возникает сложностей с тем, чтобы чуточку потрафить этому милому беззлобному человеку, который привык считать себя дамским угодником. Даже у презирающей его Лизаветы. Понимаете, о чем я?

Я внимательно смотрю на неулыбчивого Штерна, пытающегося разобраться с социальными функциями улыбки. Даже не знаю, сумею ли я ему это объяснить… Дело в том, что нет никакой сложности улыбаться тому, кого сам считаешь непривлекательным. Улыбаться сложно тому, кто находит привлекательным тебя — в той части, в которой ты сам себе отвратителен. Вот это действительно сложно. Особенно если человек эту твою привлекательность всячески афиширует, надеясь тем самым завоевать твое расположение. Как будто тот факт, что у кого-то на тебя потекли слюни, делает тебя чем-то ему обязанным…

Опаньки!… Я поднимаю глаза на грозу библиотекарей, с которым мы сидим друг против друга, перегнувшись через стол и едва не касаясь носами. А не может ли этот прекрасный молодой человек просто не любить нас за то, что мы считаем его прекрасным?… Э-э, доктор, да мы с тобой одной крови!..

— Как называются люди, не принимающие актуальные гендерные модели поведения? — спрашивает он.

Я начинаю сосредоточенно тереть бровь. Спросил бы чего полегче…

— Смотря где и когда, смотря кто называет и в каком контексте. Если у вас, правда, историческое образование, должны бы знать, что все зависит от того, о каком обществе мы говорим.

Он вальяжно откидывается на спинку стула, а я, все так же пригнувшись к поверхности стола, начинаю перечислять те разделы систематики, через которые можно добраться до бердашей, шаманов и хиджра, потом припоминаю Кона, Элиаде…

— Нет, это все особые общественные институты и альтернативные модели, — перебивает он меня. — А меня интересуют механизмы преодоления гендерных стереотипов. Здесь, сейчас, в нашем обществе.

— Ну, глобально, всякие современные классификации, думаю, надо смотреть в исследованиях по психологии, в отделе науки и техники. Меня этот вопрос как-то давно не волновал, если честно, а у них, знаете ведь, наука молодая, куча школ, что ни ученый — то новая теория, что ни год — то новая классификация. Ну, может, социологи еще этим занимаются. Но строго говоря, стереотип, он ведь на то и стереотип, что у каждого в голове он свой. У кого какие тараканы, тот с теми и борется.

Он внимательно смотрит на меня, скептически подняв левую бровь.

— Ой ли, не волновал?

Я мысленно восстанавливаю всю цепочку нашего сегодняшнего обмена любезностями.

— Так… подождите… вы что, про меня книжку хотите найти?!

— Ну да, — спокойно кивает он.

— Может, сначала про себя поищите? — шепотом вспыливаю я.

— Про таких, как я, очень много всего написано. Нет смысла что-то специально искать.

— Да, ладно…

— Нет, правда, — он снова наклоняется ко мне через стол. — Люди, которые по тем или иным причинам не желают участвовать в половом отборе, не такое уж редкое явление. Особенно, если говорить о предшествующих эпохах. Монахи, ученые, святые, революционеры, несчастные влюбленные…

Какое-то время мы смотрим друг на друга молча, причем я ошарашено хлопаю глазами.

— Что, совсем-совсем? — одними губами спрашиваю я.

— Совсем, — также тихо произносит он. — Но поскольку в нашем обществе такая позиция не поощряется, то надеюсь, что вы…

— Нет-нет, конечно, — спешно вставляю я. Уж кто-кто, а я его хорошо понимаю. Сколько раз приходилось мне ловить на себе презрительные взгляды врачей, а порой и выслушивать уничижительные комментарии от тётенек-гинегологов. В конце концов, я начал им тупо врать, раз они все равно не в состоянии заметить разницу между «регулярно» и «ни разу».

Я снова поднимаю глаза на Штерна, и думаю, какой отвагой нужно обладать, чтобы так вот запросто сделать подобное признание.

— Тяжело быть красивым человеком? — тихо спрашиваю я.

О, господи! Как же ж его скривило-то!..

— Вот как раз у вас то же самое спросить собирался! — саркастически замечает он.

— Да, ладно ерунду всякую говорить…. — я совсем не хотел задеть его, не рад, что спросил, и хочу побыстрее замять тему.

— Стоп, — он снова откидывается назад и какое-то время меня разглядывает. Потом наклоняется снова:

— Погодите, вы что, серьезно, не понимаете, какое вы на людей впечатление производите?

Понимаю. Мелкого гадкого утенка, не желающего принимать правила игры, с которым нормальному человеку не всегда понятно, как общаться…

— Не понимаете? — еще раз спрашивает он.

Я понуро молчу.

— А скажите-ка мне, пан Сенч, какая одежда выглядит на женщине наиболее сексуальной?

«Явно не такая, как на мне», — думаю я. Вслух же начинаю перечислять то, что больше всего нравится мне на девушках: свободные юбки до полу, мягкие туфли без каблуков, блузки с короткими рукавами…

— Ну, это вы мне про свои вкусы рассказываете, а я вас про принцип спрашиваю, — прерывает он меня. А потом вкрадчивым шепотом дает свою версию:

— Та, которую хочется немедленно снять.

— Хм… да, — удивленно говорю я. — Так и есть!

— Так вот с вас, пан Сенч, — он еще ближе пригибается ко мне через стол, — почти всегда хочется снять одежду.

Я чувствую, что краснею.

— И дело не ограничивается только этим, — продолжает он злым шепотом. — Все ваше поведение — речь, жесты, походка, манера выражаться — это одна сплошная сексуальная провокация. Так что не спрашивайте меня, каково это быть красивым человеком. Вы сами это прекрасно знаете.

Я сижу, опустив глаза, пристыженный сверх меры, и чтобы загладить неловкость говорю:

— Ну, да… Я думал, что вы — сказочное чудовище, а оказалось, что сказочное чудовище — это я. Вот и договорились…

— Сказочное чудовище… Хорошо, — примирительным тоном говорит он.

— Это Кэрролл.

— Да-да, я понял. Подсобный фонд отдела литературы.

— Вообще, — говорю я, отлипая, наконец, от столешницы, — такие разговоры обычно принято вести за совместным распитием каких-нибудь крепких напитков. Как минимум кофе… В читальном зале они, согласитесь, не очень уместны.

Он переводит взгляд на часы.

— А вы что? Пьете кофе после пяти вечера?

— Я его в любом часу пью, был бы кофе, — устало говорю я.

— Ладно, — говорит он с тяжелым вздохом, понимаясь со стула. — Пойдемте.

— Чего?

— Не «чего», а «что». Кофе!

Я все еще смотрю на него с непониманием.

— Я в курсе, что у вас нет денег. Пойдемте, — и не дожидаясь, идет к выходу из зала.

 

* * *

В столовой, по счастью, совсем немного народу. Я здороваюсь с продавщицей, спрашиваю ее, можем ли мы рассчитывать на скидку по моему пропуску. Получив утвердительный ответ, вопросительно смотрю на стоящего за моим плечом Штерна.

— Ну, называйте, что будете пить, потом выбирайте пирожное.

Я еще раз оглядываюсь на него.

— Но у меня, правда, нет денег. С пирожным это совсем грабеж будет.

— Не будет. Выбирайте и садитесь куда-нибудь, — сварливым тоном отсылает он меня к столикам.

Я заказываю себе большую чашку заварного кофе, выбираю кусочек «графских развалин» и покорно бреду к дальнему столику, зажав в кулаке две чайных ложки. Каково же оказывается мое изумление, когда мой поилец-кормилец приносит заказанные мной лакомства, ставит их передо мной на стол, а сам, закинув ногу на ногу, садится напротив.

— А-а… А вы?

— Я лучше за вами понаблюдаю. Удовлетворю свои эстетические потребности.

Я отхлебываю из чашки, и отколупываю бизешку.

— А что же вы о моем эстетическом чувстве не позаботились?

— Ну, вот когда настанет такой светлый день, что вы будете при деньгах, тогда меня и угостите. А этот аттракцион я оплачиваю.

Вот зараза! Все еще мстит мне за «красивого человека». Ну да ладно, кофе — он и на чужие деньги кофе. А «графские развалины» так и вовсе бесподобны, тысячу лет не ел их.

В этот момент в столовую заходят Нинэль Эдуардовна, Рита и Ляля. И сразу же, с порога, устремляют на нас свои любопытные взоры. Через секунду-другую они все трое одновременно вспоминают о приличиях, подходят к кассе, и долго, старательно выбирают себе салатики, тихонько переговариваясь — о салатиках, надо думать. Ляля как самая непосредственная даже еле слышно хихикает — разумеется, над салатиками.

Штерн с громким вздохом закатывает глаза, потом страдальчески прикрывает лицо рукой:

— Чувствую себя участником какого-то дурацкого перфоманса…

— Ну так, а я о чем! Надо было что-то себе заказать, тогда бы все не так явно смотрелось.

— Ага, не так явно! Вы когда тут в последний раз были? Да еще с «графскими развалинами»?

— Слушайте, док! — я слегка отодвигаю от себя тарелку с пирожным. — Хватит выпендриваться! Давайте, берите вторую ложку и присоединяйтесь! Что нам, сказочным чудовищам, за дело до чьих-то досужих домыслов?

— Да, действительно, — со вздохом соглашается он. Придвигается к моему углу, загораживая нас обоих от чужих взглядов, и буднично так принимается за «развалины». Более того, протягивает руку и, как само собой разумеющееся, отхлебывает из моей чашки.

— Я смотрю, вы, пан Сенч, больно сильно хотите совершить со мной ритуал совместной трапезы. Настолько, что и половины разоренного графства для меня не жалко?

— Ну, согласитесь, что ритуал все же лучше перфоманса.

— Это верно, — и он еще раз отпивает из моей чашки. А мне, значит, давиться бизешками в сухомятку… Но я зря беспокоюсь, он отодвигается от стола и выуживает из внутреннего кармана пальто наушники с квадратной пластмассовой коробочкой MP3-плеера — просто немыслимая по моим представлениям роскошь: я только слышал, что такое бывает, но живьем никогда не видел.

— Можно мы посидим тут, пока наши соглядатаи не вернутся к работе?

Тереться в узких проходах с коллегами, находясь в обществе их заклятого врага, мне не хочется. Поэтому я согласно киваю.

— Как вы относитесь к музыке семнадцатого века?

— Не знаю пока.

Он протягивает мне один наушник.

— Не волнуйтесь, я тихонько поставлю.

Он называет мне в перерывах имена композиторов и названия произведений, которые мне, к моему стыду, ничего или почти ничего не говорят. А я слушаю, прислонившись спиной к стенке и закрыв глаза рукой, потому что напротив меня сидит внимательно наблюдающий за мной Штерн, в нескольких метрах — не менее любопытные коллеги, а в глазах у меня давно уже слезы и щемит в сердце и горле. Можно сколько угодно разоряться вслух о собственной необразованности, лени, недостатке времени и денег, чтобы ходить на концерты или покупать диски, но вот она жестокая правда, каждый раз застигающая меня врасплох: настоящая серьезная музыка в больших количествах моему организму явно противопоказана. Неожиданно чувствую, как кто-то коленом касается моего колена. Я открываю глаза и сквозь пальцы вижу озабоченное лицо Штерна, который, впрочем, сидит, не меняя позы. Не столько слышу, сколько читаю по губам:

— Все в порядке?

Я замечаю, что коллеги уже покинули столовую. Одним движением промокаю глаза бумажной салфеткой и, не дослушав Шарпантье, возвращаю ему наушник.

— Я не подумал… — говорит он. Очевидно, в его понимании именно эти слова обозначают извинение. — В принципе, в отсутствии привычки, особенно после такой бадьи кофе, вполне возможная реакция. Сердце не болит?

— Нам пора идти.

Он кивает, покорно сворачивая наушники и тоже не дослушав композиции. Мне аж неловко становится за свою жестокость. Но сам извиняться я пока не в состоянии.

Когда мы приходим в зал, я все еще в растрепанных чувствах и потому не обращаю должного внимания на смущенно-лукавые улыбки Риты и Ляли. Еще издали я замечаю свежую бумажку, лежащую на моем столе поверх клавиатуры. Не иначе, записка от кого-то из сменщиков с просьбой поменять время дежурства. Едва подойдя к столу с читательской стороны, я разворачиваю листок — совершенно не подумав о том, что за моим правым плечом замер шагавший за мной след в след злобный читатель Штерн:

— Как интересно!

На листке, оказывается, написано «Гоша + Настя», а надпись помещена в рамку в виде сердца. Пока я пытаюсь понять смысл написанного, Штерн беспрепятственно вытаскивает бумажку из моих пальцев.

— Да это же просто шедевр современного искусства! Девочки, кто автор? — он разворачивается на каблуках и идет назад вдоль барьера. — Такие выдающие произведения надо подписывать.

Рита моментально исчезает в лабиринте стеллажей. Ляля не успевает никуда деться, застигнутая на посту у выдачи из подсобного фонда.

— Лялечка, — наклоняясь через барьер выдачи, тихим, но внятным голосом произносит Штерн. — Вы в следующий раз вместо сердца лучше уж сразу нацистский винкель нарисуйте. Гораздо больше правдоподобия будет.

И уходит из зала.

«Черт!» — думаю я. Они же просто хотели надо мной поерничать, ничего не имея в виду. Кто ж знал, что так выйдет?

— Ляля, извини, пожалуйста, — кидаю я ей на ходу. — Но вы бы хоть предупредили меня.

Сам отправляюсь искать нашего «крокодила». В глазах моих сотрудниц читатель Штерн выкинул очередной свой фортель, и только я понимаю, насколько его могла задеть эта невинная провокация.

Куда может пойти нервный харизматичный юноша после пережитого стресса? Разумеется, в курилку. Я вхожу в продымленную комнату и действительно вижу там застывшего у подоконника Штерна. На меня он не смотрит. Так, если не знать, что случилось — обычный такой элегантно-мрачный не в меру спокойный Штерн. Я присаживаюсь рядом с ним на подоконник, он затягивается, и я вижу, как он одними губами произносит:

— Ненавижу просто… ненавижу эти ваши гендерные игры.

— Ну, они такие же мои, как и ваши, — вздыхаю я. — А что такое «винкель»?

Я уже знаю, что он быстро успокаивается, когда ему надо что-то разъяснить и его внимательно слушают.

— Нашивки в нацистской системе концлагерей. В виде треугольника. Красный — у коммунистов, зеленый — у уголовников, лиловый — у свидетелей Иеговы, черный — у всякого асоциального элемента: цыган, бездомных, слабоумных, проституток, лесбиянок и феминисток. У евреев они нашивались поверх желтого перевернутого треугольника. Потому что родиться евреем уже само по себе преступление. Другие национальности отмечались начальными буквами поверх нашивок. «P» — у поляков, «J» — у пленных из Югославии, ну и так далее…

— Н-да… у нас с вами, определенно, были бы разные нашивки.

— Но в любом случае были бы…

Он гасит недокуренную сигарету и красивым точным движением кидает ее в пепельницу. Меня внутренне перекашивает от такого расточительства, которое не может компенсировать даже красота жеста.

— Пойду домой. Здесь, чувствую, работы уже не будет.

Я киваю. Он поднимается и уходит. А я остаюсь раздумывать о дополнительных смыслах серебряного треугольника, который я вот уже сколько времени, не снимая, ношу на шее под рубашкой. Эх, надо было сигарету у этого фраера попросить, что ли…

А ночью мне снится, что мы занимаемся любовью.

 

* * *

Или не занимаемся?.. Сцепившись, мы катаемся по земле, лягаемся, кусаемся, царапаемся и рычим. Я, по крайней мере, точно кусаюсь. Хорошо помню, как впился зубами ему в плечо, а потом еще раз — в запястье, когда он прижал меня к земле, надавив рукой мне на шею. В какой-то момент мне все же удается прижать его так, что он уже не может сопротивляться. Тогда я провожу языком вдоль его горла и легонько кусаю его за ухо. Если это и любовные ласки, то не людские, а каких-нибудь леопардов. Однако по пробуждении сон явно воспринимается как эротический. «Ну, ты даешь!» — говорю я своему Бессознательному, и оглядываюсь на мирно спящую рядом Фейгу, незнамо когда вернувшуюся с очередной ночной гулянки. Все-таки полгода спать в одной постели с любимой женщиной, которая сама при этом спит с кем угодно, кроме тебя — не может это рано или поздно не отразиться на психике. Надо что-то решать с личной жизнью, а то эдак скоро мне во сне и одного Штерна будет мало…

На работе все идет путем, пока внезапно в середине дня не является эта синеглазая бестия. Он отлавливает меня на пути к каталогу с очередным ленивым студентом.

— Надо срочно поговорить, — шепчет он в пространство над моим ухом, опять же глядя в пространство. Вид у него несколько безумный.

Я кивком приглашаю его присоединиться, и в систематику мы приходим втроем. Там я сажаю студента за столик, вытаскиваю ему пару ящиков, а сам в сопровождении моего ночного демона углубляюсь на два отсека внутрь каталожного зала.

— Скажите мне, как часто вам снятся эротические сновидения? — спрашивает он шепотом.

— Что?!

Чего угодно ожидал я от человека с таким воспаленным взглядом, любой мировой катастрофы, но только не того, что мне будет задан этот вопрос.

— Ну, ответьте, — настаивает он, буравя меня своими синими безднами. — Так часто или нет?

— Мне-то? Да мне они в последнее время почти постоянно снятся! Вот хоть сегодня, например!… — и я издаю приглушенный смешок.

— Содержанием не поделитесь?

— С вами?! — я уже просто давлюсь от нервического смеха. — Нет! С вами не поделюсь!

Встретившись с ним взглядом, я моментально понимаю всю разницу между сном и явью. В моем сне он бы давно уже врезал мне по физиономии. Я тут же беру себя в руки.

— Да ладно вам. Ничего особенного мне не снится. Так, обычная порнография.

— Ага! Для вас, значит, это обычное дело… Так вот если хотите знать, — шепот его наполняется ядом, глаза суживаются. — Если хотите знать, мне подобные сны не снятся. Мне вообще до недавнего времени никакие сюжетные сны не снились. Только одни абстракции.

Я уже ничего ровным счетом не понимаю. Смотрю на него во все глаза, хлопая ресницами, и пытаюсь понять, причем здесь я.

— Ну… что тут сказать… сочувствую вам, конечно, — говорю я в замешательстве. — Хотя, честно говоря, я не очень понимаю, как такое возможно — жить и не видеть никаких снов.

Пока я говорю, он вдруг резко грустнеет. И взгляд у него становится печальным, печальным… Он наклоняется ко мне, оперевшись обеими руками о каталожную стенку — почти зажав меня между ними, так что металлические ручки ящиков чуть ли не впиваются мне в спину. А потом он почти беззвучно произносит то, что я, как мне тогда кажется, не скоро забуду. Глаза в глаза и почти губы в губы:

— Я тебя очень прошу. Не делай так больше. Я… — он тихо вздыхает и я ловлю на губах его дыхание. — Я не против телесного взаимодействия. Я просто не могу… вот так. Не хочу, чтобы это происходило таким образом. Пожалуйста… У меня и так достаточно поводов ненавидеть самого себя.

Он отстраняется от меня и отступает назад к выходу из каталога.

— Что, зубы были лишние? — спрашиваю я наобум.

Он останавливается и долго смотрит на меня.

— Нет, не зубы, — произносит он, наконец. — Дискурс власти.

Поворачивается и уходит. Так что же это получается? Это не только мое Бессознательное было сегодня ночью?…

 

* * *

День не дает мне возможности подумать о ночных тайнах, и едва вернувшись в зал, я слышу, как Нинель Эдуардовна зовет меня к рабочему телефону. Я беру трубку, но в ней — короткие гудки. Я терпеливо вешаю трубку на рычаг, снова раздается звонок:

— Я внизу, можешь спуститься?

Мы не так давно купили Фейге мобильник — тяжеленную гробообразную «Nokia». У меня нет романов на стороне, поэтому мне телефон не нужен. А она все еще не может смириться с мыслью, что, кроме абонентской платы, за каждый разговор надо еще и отдельно платить. Поэтому постоянно пользуется привилегией первой бесплатной минуты. Как она в таком режиме умудряется общаться со своими возлюбленными, для меня загадка. Но с другой стороны, будь я на месте счастливого любовника, сам бы я терпел от нее и не такое.

Я нахожу ее у памятника напротив контроля. Завернутая в красный клетчатый платок и в бордовом берете прозрачной вязки она выглядит как девочка из волшебной сказки, непонятно как оказавшаяся в этой толпе городских зевак. Библиотека сразу начинает казаться мне каким-то безумным вокзалом, где все носятся, все спешат и все — чужие. На ходу киваю ей на стеклянные распашные двери. Она улыбается. Обгоняя ее, я распахиваю перед ней створку, несколько шагов в сторону — и вот мы уже укрыты от взглядов скучающих милиционеров и дамы, выдающей контрольные листки. У двери в читальный зал русского журнального фонда я наклоняюсь к ней и целую ее в щеку:

— Привет, Красная Шапочка!

— Привет, Стасичек! Я всего на одну минутку. Из Университета шла, дай, думаю зайду.

— Хорошо, что зашла.

Она делает просительное детское личико, не переставая при этом улыбаться:

— Мне надо с тобой поговорить об одной очень серьезной вещи.

Да. Конечно, надо. Кажется, я даже знаю, о какой. Видимо, это понимание сразу же отражается на моем лице, потому что она тут же говорит:

— Ой, ты уже все понял?

Я киваю.

— Понимаешь, мы с Янкой решили начать жить вместе… Ну, то есть мы давно хотели, но тут у нее начались сложности с жильем, и…

— Малыш, не надо мне ничего объяснять. Я все понимаю, — говорю я как можно более ласково.

— Ну, ты же согласен, что так больше нельзя, как сейчас?

— Да, — покорно киваю я. — Согласен.

— Ты только не волнуйся, пожалуйста! — она гладит меня по щеке. — Поживешь у кого-нибудь у знакомых, пока чего-нибудь себе не найдешь. Можешь у нас несколько дней переночевать на диванчике.

— Угу. И когда вы съезжаетесь? — и тут же понимаю, что мог бы этого вопроса и не задавать. Если бы дело было не срочное, Фейга подождала бы до вечера, а не стала бы заходить ко мне на работу. По ее умоляюще-скорбной рожице я понимаю, что я угадал.

— Ну, не то что бы съезжаемся… Просто… Ну, в общем… Не мог бы ты сегодня переночевать где-нибудь в другом месте?

— Не вопрос, — говорю я, как мне кажется, относительно бодрым тоном. Впрочем, кого я пытаюсь обмануть? Она знает меня как облупленного…

— Стасичек… Милый мой.. Ну что же ты?… Ну, только не плачь, пожалуйста… Боже мой, какая же я все-таки сволочь!

— Тс-с, — яростно сквозь слезы шепчу я, — Не смей так говорить о себе, котенок. Пожалуйста, не надо. Сейчас, сейчас все пройдет, — я запрокидываю голову, чтобы слезы, хотя бы не лились по лицу. Она лезет в свою вязанную сумочку за бумажными платочками, потому что знает, что у меня с собой платка никогда нет. И сама начинает вытирать мне слезы.

— Ну, не расстраивайся, пожалуйста! Ты же сам понимаешь, что тебе самому так будет лучше.

— Да, понимаю…

— Ну, не плачь… Смотри, вон там кто-то еще стоит и тоже чуть не плачет… Библиотека, называется!… — Фейга изо всех сил пытается заставить меня улыбнуться или хотя бы отвлечься.

Я как бы ненароком оборачиваюсь, и замечаю у лестницы рядом со шкафчиками уборщиц знакомый силуэт в черном пальто.

— А-а…

— Ты знаешь его? Прикольный чувак такой. Грустный-грустный стоит, сурово так на нас смотрит. Грустить ему мешаем, наверное… А нет, вроде к кафе направился.

— Это Штерн. Он каждый час выходит на десять минут музыку слушать. Наверное, в журнальном сегодня сидит.

— Да что ты?! Тот самый читатель Штерн?.. Ну вот, вы его там все так не любите. А он ничего, симпатичный вроде. Грустит вот тоже. Может, у него какая трагедия в жизни? Может, его тоже кто-то не любит?

Я неловко усмехаюсь. Знаем мы, какая у него трагедия…

— Да его никто здесь не любит. Кроме меня, разве что.

— Ну, хоть что-то….

— Вот именно «что-то»… — вздыхаю я.

— Ну, все, котик! Не плачь больше. Я побежала, ладно?

Я оглядываюсь, но, по счастью, кругом никого нет. Я быстро хватаю ее за руку, подношу к губам и целую ее крошечные пальчики.

— Пока! Все будет хорошо!

— Надеюсь, — говорит она и выскальзывает в распашные двери.

Я еще раз оглядываюсь, в районе шкафчиков снова маячит фигура прогуливающегося Штерна. Чтобы не привлекать внимания, я аккуратно, чуть ли не на цыпочках поднимаюсь вдоль правой стенки по лестнице на второй этаж, и иду к себе тайными проходами через ГАК.

 

* * *

День, когда любимая девушка предлагает тебе окончательно расстаться, заслуживает быть отмеченным распитием действительно крепких напитков, кофе тут явно не прокатит. Для меня, впрочем, это самое «окончательно» стало очевидным как минимум полгода назад. Хотя сколько-то месяцев мы с ней вместе еще протянули, отчаянно делая вид, что у нас есть какое-то будущее. Но с определенного момента даже ей самой стало ясно, что никакого будущего нет, правда, тогда ей было еще меня жалко. А сейчас — все, уже и жалости почти не осталось. Так что в данном случае речь идет лишь о том, чтобы просто съехать. Квартира принадлежит ее родственникам, живущим заграницей. Мы только сделали ремонт своими руками, да разобрали книжные и мебельные завалы, превратив заброшенное жилище во вполне себе привлекательную квартирку. Не далек тот час, когда наше столь долго обустраиваемое гнездышко владельцы захотят продать или сдать более платежеспособным людям. И тогда Фейге тоже придется искать жилье, а от нашего дома не останется ничего, кроме воспоминаний.

На этой грустной ноте принятием конструктивных решений я намереваюсь заняться завтра, а сегодняшний вечер посвятить оплакиванию прошлого и самодеструкции, главным пунктом которой будет напиться вдрызг. Сделав несколько звонков, я узнаю, где мне могут налить и куда смогут вписать, и из всех вариантов выбираю самый многолюдный. Там есть все, что нужно страдающей душе: песни под гитару, пиво, сигареты, бесконечные разговоры, портвейн, опять сигареты, анаша (или это мне только показалось?), заумные телеги, безумные предприятия, выход на крышу, песни хором в незнакомом дворе, водка, водка с пивом, объятья и поцелуи в незнакомом подъезде, снова водка, спирт с колой, чей-то флэт, в нем — какая-то неубранная постель, а в постели — я и Маленькая Лиза, которая по утру заявляет мне, что накануне она приняла решение стать «абсолютно нормальной», а я был последним из ее знакомых в этой «ненормальной жизни», с кем она хотела переспать, и вот, ура, ей это, наконец, удалось — чао, бамбино!..

Соответственно, этой ночью мне не снится никаких эротических сцен, потому что я принимаю в них деятельное участие наяву.

 

* * *

В библиотеку я прихожу в несколько сумеречном состоянии (к счастью, в этот день мне не надо идти к открытию). Деструкция удалась по всем фронтам — давно не чувствовал себя таким наивным придурком и моральным уродом одновременно. Добавьте к этому еще и чисто физическую слабость. Не сказать, чтобы мне совсем уж херово от выпитого, скорее от общего переутомления и недосыпа. Кажется, был в каком-то из этих незнакомых ночных дворов угол, в который я счастливо изверг из себя все потребленное вечером. Сильно же меня хотела Маленькая Лиза, раз даже после этого она не побрезговала уволочь меня в теплую кроватку, где сумела обставить дело так, что всю ночь — вплоть до утреннего разговора — я чувствовал себя каким-то космическим героем.

День проходит в сомнамбулическом тумане, я литрами пью кофе, меня откровенно шатает, я роняю подаваемые мне требования, забываю задвигать до конца каталожные ящики, о которые потом сам же стукаюсь руками и один раз — головой, не рискую взбираться на стремянку.

Ближе к восьми вечера раздается звонок. С читательского входа сообщают, что ко мне пришел человек без паспорта и читательского билета, который хочет меня срочно видеть, но не знает обо мне ничего, кроме имени и фамилии. Так прямо и сказали: «человек». Не мужчина, не женщина, не девушка, а человек. Причем сказали с некоторым сомнением.

Я спускаюсь вниз и уже от двери, ведущей от лестницы в ЦСБ, замечаю канареечный ирокез и крепко сбитую низкорослую фигуру бутча. Бывший дружок Маленькой Лизы пришел вытрясти из меня душу: не иначе как она сама же ему все и рассказала. Я видел их вместе всего несколько раз и знаю об их отношениях только то, что Лёлик страшно ревнив. Еще я знаю, что ему запретили появляться в «Лабрисе» после того, как он устроил там драку. Этих сведений мне вполне хватает для того, чтобы не желать с ним более тесного знакомства. А уж познакомить свою печень с ребристой подошвой его говнодавов мне тем более не улыбается. Поэтому я решаю расставить все точки над «ё» в помещении библиотеки — там, где он чувствует себя не в своей тарелке, — и желательно, поближе к милиционеру.

— Пропустите, пожалуйста, под мою ответственность, — говорю я даме, выдающей контрольные листки.

Лёлика просят назвать фамилию, имя, отчество, адрес проживания. Так я узнаю, что Лёлик оказывается по паспорту Еленой. Он явно от всего этого нервничает, сопит, мрачно поглядывая на меня, но решимости до меня добраться, у него эта процедура не отнимает. Я этому втайне радуюсь. Раз уж он не стал отлавливать меня у дома или по выходе с работы, значит, решение «поговорить» со мной было спонтанным, и скорее всего одним только внушением и обойдется. Я стою на расстоянии полутора метров от него и, как только его пропускают внутрь, стремительно иду за распашные двери. Там у окна, рядом с дверью в мужской туалет, я разворачиваюсь. Милиционер нас не видит, но если что-то случится, его тут же позовут, да и к выходу придется бежать мимо него. Лёлик все это быстро смекает и, похоже, готов ограничиться одними угрозами.

И вот он нависает надо мной, выпятив губу и сжав кулаки:

— Еще раз я тебя с моей бабой увижу — все кости тебе, сука, переломаю! Так и знай! — грозно шипит он мне в лицо.

Этим бы, наверное, все и ограничилось, но тут дверь мужского туалета открывается, и оттуда выходит читатель Штерн. Неожиданным образом это обстоятельство вселяет в меня дух какого-то безрассудного геройства.

— Больше не увидишь, — гордо заявляю я Лёлику. — Она перешла на все натуральное. Я был ее последней лакомой закуской.

— Ах, ты сука, блядь! — хрипит оскорбленный Лёлик, одновременно сшибая свой кулак с моим носом.

Я стукаюсь головой о стенку и начинаю медленно сползать по ней вниз. Контрольный листок какое-то время порхает, подобно осеннему листу, и, скользя, ложится на каменный пол. Я сижу на корточках, зажимая рукой ноздрю, и жду, когда окончательно исчезнут зеленые точки перед глазами. А также пройдут мимо две седовласые леди, которые только что вышли из дамского туалета и теперь, встревоженные стремительным бегством Лёлика, с опаской озирают поле сражения.

— У вас кровь носом идет, — замечает в своей меланхоличной манере застывший у туалета Штерн.

— Спасибо, я в курсе. Отнесите листок на контроль. Только ничего про меня не говорите.

Он подбирает с пола листок, потом подходит ко мне и протягивает мне аккуратно сложенный клетчатый носовой платок. Потом так же не спеша выходит в холл. Не знаю, что уж он там объясняет милиционеру, но возвращается он один с таким же непроницаемым спокойствием на лице, как и обычно. По его настоянию и отчасти с его помощью я сажусь, или почти ложусь на низкий подоконник, запрокинув голову. На какое-то время он исчезает за дверью туалета и возвращается, держа в руке холодную мокрую тряпку, в которой я к своему удивлению узнаю его нашейный платок, который он только что снял. Тряпка возлагается мне на переносицу, и я чувствую, как холодная вода стекает мне по шее за шиворот. Штерн садится на подоконник у меня в ногах:

— Подожду, пока вы в себя придете, — говорит он в своем обычном неспешном темпе. — Что-то вы, пан Сенч, все больше и больше впечатляете меня своей брутальностью.

Кажется, он говорит потом что-то еще, но я уже не разбираю. Звон в ушах усиливается, руки и ноги становятся будто бы не моими, подташнивает, кажется, меня прошибает холодный пот, и я чувствую, как начинаю сползать куда-то в бок…

 

* * *

Прихожу я в себя, лежа на кушетке в незнакомом помещении. Под нос тычут какой-то дрянью с резким запахом. В той ноздре, откуда текла кровь, начинается чуть ли не жжение.

— Ах, так у нее же кровь из носа идет. Что же вы сразу не сказали! — вскрикивает тетенька в белом халате. — Ну, зато хоть в себя пришла, милая.

— Ну, я пойду тогда, — это мнется мальчик-милиционер с контроля.

— Лежи-лежи, не вставай, — говорит мне тетенька. — А я тут все болтаю себе по телефону, болтаю… У подруги внук недавно родился, ну, так она мне все рассказывает про него и рассказывает, никак успокоиться не может… Ну, мы с тобой женщины, поймешь меня, надеюсь…

Не сразу понимаю, что это она обращается ко мне. Потом из дальнейшего ее воркования я делаю вывод, что говорится это скорее для милиционера и для стоящего у окна спиной к нам Штерна. Видимо, в медпункт пытались дозвониться с читательского входа. Не дозвонились, и меня волокли сюда через все здание.

— Хорошо хоть молодой человек оказался рядом внимательный. Помог вовремя. Донес, можно сказать, на руках.

Да, сударыня, слышали ли бы вас мои коллеги… Я мысленно прикидываю траекторию нашего движения от контроля до медпункта в административном здании и пытаюсь сообразить, сколько же человек могло видеть мое безжизненное тело на плече у читателя Штерна. Трогательное, надо думать, было зрелище. Иначе с чего бы милиционер кинулся провожать его сюда, вместо того, чтобы просто вызвать медсестру, связавшись с милицейским постом у административного входа. Хотя мало ли, может, туда тоже не дозвонились, а может, только что упустив Лёлика, мальчик сам не захотел лишний раз палиться. Да и со Штерном спорить, как известно, бесполезно. Если уж он каждый день умудряется проникать в библиотеку в пальто, то уж человека до медпункта дотащить, если очень охота…

Когда милиционер, наконец, удаляется, а медсестра снова садится на телефон, герой-спаситель подходит ко мне и скептически меня оглядывает. Потом наклоняется, проводит двумя пальцами у меня за воротом, чуть касаясь шеи, как будто и впрямь настоящий доктор, проверяющий пульс. Но оказывается, он просто подцепляет шнурок выбившегося у меня из-под рубахи треугольника. В этот момент я замечаю на воротнике его собственной белоснежной рубашки грязное красноватое пятнышко и вижу, что на шее у него блестит тонкая серебряная цепочка. Тоже на груди что-то носит, неужто крест?

Он в глубокой задумчивости, закусывая губу, смотрит на треугольник, потом переворачивает его, смотрит еще более внимательно.

— А вы знаете, что это за вещь? Он ведь не таким был изначально.

— А сейчас такой, — я забираю у него амулет и засовываю обратно под рубашку.

— И что же оно в таком виде обозначает, что вы его так близко к телу носите? — спрашивает он с усмешкой.

— Ну, так винкель же! — отвечаю я в тон ему. Буду я ему еще про Бытие и его подарки рассказывать…

— А, ну да… — и он тут же теряет всякий интерес. — У вас есть, кому за вами заехать?

— Уже нет, — мрачным тоном говорю я.

— Ладно, — говорит он со вздохом, — отвезу вас домой.

— Это еще зачем? — возмущаюсь я.

— Затем, что если вы потеряете сознание в метро, будет гораздо хуже, — строго говорит он. — Какой у вас местный телефон в зале?

Я называю ему номер — из чистого любопытства, посмотреть, как он будет объясняться с «серпентарием», и главное, о чем. Он идет к столу медсестры, строгим голосом просит ее прерваться. На меня в такой ситуации никто бы и внимания не обратил, а этому она сразу уступила. Вот что значит ходить в представительного вида пальто! Он набирает номер, и я слышу:

— Могу я поговорить с Лизаветой Сергевной?.

О, господи! Он еще и наши отчества знает!

— Это Штерн, — как всегда четко выговаривая слова, говорит он. — Можете спуститься в медпункт? Здесь сейчас лежит некто Сенч. Приходит в себя после визита одного человека с рыжим хохолком.

Черт, вот мне сейчас только по поводу Лёлика со старшей сестрой объясняться не хватало!.. Когда через несколько минут в медпункт влетает обеспокоенная Лиса, Штерн уже снова стоит у окна к нам спиной. Она зыркает на него подозрительным взглядом, потом подсаживается ко мне и шепотом интересуется.

— Стась, что случилось?

— Ну, что… кровь из носа, потом потеря сознания.

Про транспортировку моего тела я решаю не упоминать.

— А что за рыжий хохолок такой?

— Лёлик приходил.

— Лёлик?! Сюда?! В библиотеку?! — вопит она громким шепотом.

— Ну.

— Погоди-погоди… ты же не хочешь сказать, что…

— Я хочу сказать, что таким как я, вредно не ночевать дома, Лиса. Потому что потом с такими людьми на фоне общего недосыпа случаются Лёлики.

— Да ты что!… — округляет она глаза, когда до нее доходит смысл моей фразы. — Как тебя вообще угораздило?… Стась, тебе сколько лет?… Где вы ночевали-то хоть?..

— Понятия не имею. Где-то на Петроградке.

— Пить меньше надо, вот что я тебе скажу!

— Угу. Надо.

— А что Фейга? — спрашивает она тихо.

Я видимо слишком долго молчу. Поэтому она снова спрашивает:

— Эй, у тебя все нормально?

— Нет, Лиса. Все плохо.

Весь день не думал об этом. И вот стоило мысленно вернуться к вчерашнему разговору, как у меня снова комок в горле.

— Ну, все. Прекратили, успокоились. Потом расскажешь.

Я мотаю головой. Потому что ни завтра, ни послезавтра не хочу об этом говорить. Ни с кем, даже с Лисой.

— Хорошо, не расскажешь. Сейчас ты куда поедешь?

— К ней же и поеду. Точнее, к ним.

— Может, лучше где-нибудь в другом месте переночуешь? Я бы тебя к нам позвала, но у нас просто положить тебя негде.

— Нет, Лиса, спасибо. Мне, правда, домой надо. Помыться, переодеться. Хватит с меня вчерашней ночевки.

— Ну, ладно. Как знаешь. Пойду принесу тебе твои вещи.

Потом она наклоняется ко мне и совсем тихо спрашивает, показывая глазами на Штерна:

— А этот-то тут каким боком?

Я пожимаю плечами, если это, конечно, возможно сделать, лежа на кушетке.

— Повезло оказаться в нужном месте в нужное время. Приволок меня на себе в медпункт в сопровождении милиции.

— Да ты что! — Лиса смотрит на меня с нескрываемой насмешкой.

— Нашим только не говори, ладно?

— Не, ну ты подумай! — улыбка ее становится уже откровенно вампирской.

Ладно хоть не спрашивает, с чего это у Штерна к ней такое доверие и с какой стати он решил сообщить ей о Лёлике. Ради одного этого стоило запалиться.

— Чего-то тебя, Стась, совсем куда-то несет!

Довольная… Аж самому на нее смотреть забавно. Тетки, что с них взять! Любят все исключительно в одну плоскость переводить.

 

* * *

Лиса приносит мне мой рюкзак, я иду в служебный гардероб, расписываюсь на вахте, и уже выйдя на улицу, сталкиваюсь со Штерном. Он за это время успел вернуться через все переходы в журнальный зал, сдать книги, забрать в гардеробе сумку, одеться (в его случае — застегнуть пальто, повязать синий шарф и надеть перчатки), выйти через читательский вход и обойти здание снаружи. Вероятно, из-за разницы в наших скоростях моя способность свободно передвигаться все еще не кажется ему убедительной.

— Так куда мы едем?

Ресницы у него такие длинные и пушистые, что осевшие на них снежинки долго не тают, и вообще, отмечаю я про себя, снегопад ему очень к лицу. Я называю ему станцию метро. Он кивает и начинает ловить машину. Я пытаюсь протестовать, на что получаю от него довольно суровым тоном:

— Я так понимаю, вам понравилось, когда вас на себе таскают? Уверяю вас, в метро это будет не столь увлекательно. Завтра будете со старшими спорить, а на сегодня с меня впечатлений хватит.

Я смиряюсь, и с интересом наблюдаю, как Штерн выбирает машину. Один раз он даже не называет адреса, а сразу говорит: «Нет». В какой-то момент до меня доходит, что интересует его не стоимость поездки, а музыка, которая играет внутри. Наконец, уловив после нескольких «шансонистов» джазовую волну, он удовлетворенно кивает. Я покорно сажусь на заднее сиденье — кто ловил машину, тому и привилегия ехать рядом с водителем, — но Штерн втискивается рядом и с изможденным видом откидывается на спинку сиденья, во все стороны расползаясь коленями, локтями и полами пальто. Так он и сидит все время пути, запрокинув назад голову, впервые предоставив мне возможность наблюдать его изящный кадык в выгодном ракурсе.

Ехать нам долго, стоять на светофорах и в пробках — еще дольше. Чтобы не молчать всю дорогу, я решаю поинтересоваться. Говорить, правда, приходится почти шепотом, чтобы не слышал водитель, ну да у нас все общение так проходит, можно сказать, уже научились друг у друга по губам читать.

— А что, правда, было увлекательно?

Он медленно поворачивает ко мне голову и долго смотрит на меня, не столько с интересом, сколько с сомнением.

— Не, правда! — пытаюсь оправдаться я. — В конце концов, не каждый же день приходится таскать на себе бесчувственных библиографов.

— Нет, вы все-таки очень странный человек, — наконец, говорит он. — Не удивлюсь, если вы и про потерю сознания скажите — «любопытное ощущение».

— Ну, а почему бы и нет? Это сейчас я еще помню, что перед тем, как меня вырубило, мне было дико плохо. А через какое-то время мы наверняка уже будем об этой истории со смехом вспоминать.

Он мотает головой.

— Я — не буду.

Он поворачивает ко мне голову и шепчет почти на ухо, что, впрочем, не снижает суровости его тона:

— Не знаю, как вы, а я так до сих пор в себя не могу прийти от мысли, что не вскочи я вовремя, еще бы секунда, и вы бы головой грохнулись о каменный пол. Зайдите как-нибудь туда на досуге, присядьте на подоконник и внимательно посмотрите, на какой высоте от пола находилась ваша голова в момент падения. Про предшествовавшую сцену я уж просто молчу. Настолько это было страшно.

— Ладно, простите. Не буду больше в вашем присутствии падать в обморок. Но все

же ведь хорошо закончилось!

— А могло не закончится! — яростно шепчет он. — Так что почаще вспоминайте, как вам было плохо перед падением. Может быть, тогда хоть научитесь не доводить себя до такого состояния.

— Да ладно вам, уж и спросить ничего нельзя! Мне же интересно знать, как это все выглядело со стороны. Когда кто-то падает в обморок в фильмах или книжках, все обычно очень красиво смотрится.

— Да, красиво, — соглашается он. — А еще красиво смотрится избиение или убийство человека, дуэль, скажем… убийство животных, «охота» называется… взаимоотношения полов очень красиво всегда почему-то показывают. А еще ревность, отчаяние, бессилие, одиночество и непонимание. Для человеческой культуры вообще свойственно поэтизировать разного рода страдание и насилие. Этакий антропологический «стокгольмский синдром». Раз уж не получается ничего сделать с темными сторонами человеческой природы, то давайте их будем превозносить. Назовем это все «жизнелюбием», возведем в ранг добродетели и будем сверху вниз смотреть на тех, кто не желает в этом участвовать.

Ого, какие глубокие гуманистические основания у его мизантропии!

— И это говорит человек, который слушает «Staba mater»?

— В «Staba mater» нет никакой поэтизации страдания. Тебя просто берут за шкирку и погружают с головой в эту боль. Странно, что этого не понимает человек, который от нее рыдал — без всякого на то внешнего повода. Вообще, христианство — страшная религия. Это ж подумать только: личное спасение основано на страданиях, на боли, на унижении другого человека. Причем на страданиях, которые имели место так давно, что тебя даже на свете не существовало, которые при этом продолжают претерпеваться ежесекундно — до тех пор, пока весь мир до конца не очистится. И ты ничего не можешь с этим поделать. Ничего, чтобы эти страдания хоть как-то предотвратить или уменьшить. Ты даже не можешь отказаться от принесенной за тебя жертвы — потому что это уже сделано. А главное, тебе это постоянно ставят на вид — изображениями, символами. Никогда не задумывались над этим? Вся эта религия, с еврейской точки зрения — какое-то дикое извращение.

— Угу. И тем не менее вы слушаете «Staba mater».

— Наверное, плохой еврей.

Какое-то время я обдумываю услышанное.

— Но тогда получается, что и любовь — страшное чувство.

— Да, так и есть, — говорит он со спокойной убежденностью.

— По опыту знаете или в теории?

— По опыту, — кивает он, глядя в сторону. — Вы, думаю, тоже это знаете по опыту. Кстати, субъектом, который вам по носу врезал, тоже любовь двигала.

— Чего? Это Лёликом что ли?

— Ну, поединок же был из-за женщины? — он опять поворачивает голову и смотрит мне прямо в глаза. — Не настолько уж я тупой асексуал, чтобы этого не понять.

— Н-да… из-за женщины…

— Это та, с которой я вас вчера вместе видел? — спрашивает он, а глаза… что у него с глазами?.. Не успеваю я об этом подумать, как у меня у самого на глаза наворачиваются слезы. Но делать нечего, надо ответить. Раз уж у нас вошло в традицию платить откровенностью за откровенность.

— Нет, — говорю, я сглатывая. — То была Фейга. Девушка, с которой мы жили вместе полтора года. Она как раз зашла сказать, что мы с ней окончательно расстаемся. И вместо меня в нашем доме со вчерашнего вечера живет другой человек.

— Понятно… А куда мы сейчас едем?

— Ну, пока это отчасти и мой дом. В моем распоряжении диванчик на кухне.

Штерн в ответ кивает, и я вижу на его лице незнакомое мне выражение какой-то беспредельной тоски.

— У них хоть хватит ума вызвать вам скорую, если опять начнете терять сознание?

Мне не очень нравится такая перспектива. К тому же я не особо уверен, что случись со мной что-то ночью, занятые друг другом влюбленные обратят на это внимание. Но, я чувствую, что необходимо отдать должное Фейге:

— Она очень ответственный человек. Если она поймет, что что-то не так, то сумеет среагировать.

— Ладно, — без энтузиазма кивает он. — С дщерью Израилевой, допустим, разобрались. А откуда взялась та, другая?

Я морщусь, отчаянно тру глаза, пытаясь выиграть время, чтобы придумать мало-мальски пристойную формулировку. Но на ум так ничего и не приходит.

— Откуда взялась…Бог ее знает… Да просто решила, что ей до зарезу надо со мной переспать. А я был настолько пьян, и настолько расстроен из-за Фейги, что в общем был совершенно не против. Ночью было все так замечательно, а утром выяснилось, что… ну, в общем, просто захотела со мной переспать, и все.

Когда я убираю руку с лица, Штерн все еще смотрит на меня, приоткрыв рот и хлопая своими длинными ресницами.

— Послушайте, а это точно с вами было — то, что вы мне рассказываете? Вы это не только что выдумали?

— О, господи! Док! Ну не от удара же я в обморок грохнулся! Я вчера весь вечер бухал, черт знает, в каких количествах, а ночью практически не спал, потому что занимался тем, что вы называете «телесным взаимодействием». Меня с утра шатает.

Он хмурится, закусывает губу, потом вздыхает:

— И часто с вами такое случается?

— Нет, такое… такое со мной было в первый раз. И надеюсь, в последний. То есть напиваться, конечно, случалось, а вот чтобы так в девушке не разобраться — такого еще никогда не было.

— Так вы, пан Сенч, оказывается, ведете разнузданную половую жизнь… — говорит он с усмешкой.

— Ну, можно сказать и так… Хотя с формально-физической стороны, врачами она за таковую не признается… Опыт есть, а жизни как бы нету.

— Без подробностей, пожалуйста.

— А что это так ужасно?

Он кивает.

— Впрочем, в вас почти все ужасно, — обреченно сообщает мне он.

— В «нас», это в библиотекарях? — ерничаю я. Очень уж мне не нравится, когда меня вот так запросто — одним словом — относят к коварному женскому полу.

— Нет, лично в вас.

Вот это да!

— А-а… а что же вы тогда со мной общаетесь?

— Это и есть самое ужасное, — он морщится, лезет за пазуху, начинает тереть левый бок.

— Что случилось?

— Да, ерунда. Сердце просто болит. Нет, с ним все в порядке. Невралгия.

Знаю я эту невралгию… Видимо, все же права была Фейга, когда сказала, что его тоже кто-то не любит. Неспроста это его неучастие «в половом отборе». Я смотрю на читателя Штерна, со слезами в глазах массирующего себе ребра, и мне становится его безумно жалко.

— Эй, — я беру его за руку.

Он зажмуривается и стискивает мне пальцы:

— Только молчи, ладно? Очень тебя прошу, — скороговоркой шепчет он.

Так в молчании, рука в руке, мы доезжаем до места. Блюзы явно оказывают на него врачебное действие.

— Места безрадостные, — произносит он уже обычным своим меланхолическим тоном, глядя на наш район.

— Других пока нет.

— Ладно, берегите себя, — говорит он мне на прощанье, хлопая меня по колену.

— Спасибо! Извините, что заставил понервничать.

— Да всегда пожалуйста…

Я высаживаюсь, а ему ехать дальше на север к другой ветке метро.

 

* * *

Своим — пока что своим — ключом я открываю дверь в квартиру и вижу на вешалке зеленый полушубок, под которым стоят зеленые же высокие сапоги на меху. До меня наконец доходит, какую Янку имела в виду Фейга, и мне становится дико стыдно. Стыдно и грустно. Пока я, как Леопольд Блюм, выдумывал ей несуществующих любовников, пытаясь объяснить ее поведение ветреностью и неутолимой любвеобильностью, она почти год разрывалась между двумя людьми. Причем держала это в такой тайне, что даже Лиса, как выяснилось, ничего не знала. А я был настолько уверен в себе, что предпочитал думать о ее переживаниях и отлучках, как о мимолетных увлечениях, хотя она столько раз давала мне возможность понять, что это был всего лишь один, но очень значимый для нее человек.

Наверное, мне было бы легче, если бы этим человеком в результате оказался мужчина. Тогда бы можно было все списать на женский инстинкт продолжения рода, на желание социальных гарантий, на в принципе обычное для любого человека стремление «стать как все». Если бы даже это был бутч или просто другой транс — кто-то более брутальный и мужественный, нежели я, то может быть, я бы тоже не слишком расстраивался. Но тут была женщина, при этом не просто женщина. Это была Янка, рок-звезда «Лабриса» — человек настолько похожий на меня физическим складом, тембром голоса, манерой держаться и даже некоторыми характерными жестами, что от первой встречи с ней у меня надолго осталось впечатление какого-то чудовищного объемного зеркала.

Впечатление это было тем более неприятным, что все то, что я давно привык считать моими личными особенностями, в Янке было, как назло, нарочито женственным. При том, что те черты, которые сам я в себе до жути не переносил и все время пытался с ними бороться, у нее были как-то особенно гипертрофированы. Напряженная жестикуляция, какая-то надломленность принимаемых поз, угловатость и как бы незавершенность движений — все то, что обычно с первого взгляда выдает внутренний конфликт и неприспособленность к внешнему миру и что даже не во всяком подростке смотрится естественно. Грустно было теперь думать постфактум, что Фейге во мне нравилась именно эта ненавидимая мной хрупкость и неистребимая женскость.

Помню, как я обсмеял тогда Янкины тексты, резкость и бескомпромиссность которых так контрастировала с ее обликом. Неудивительно, что Фейга, еще тогда влюбившаяся, как я сейчас понимаю, с первого взгляда, с тех пор старалась Янку при мне лишний раз не упоминать. Я, конечно, подозревал, что там далеко не простая симпатия, потому что ее имя в нашем доме звучало гораздо чаще других, но как-то до конца не верилось, что чьи-то стихи и песни способны перевесить в женском сердце налаженный совместный быт и реальную заботу. «Женщины, они же все такие материалистки», — утешал себя я, совершенно забывая, что сам полюбил Фейгу именно за то, что «материалисткой» она была в самую последнюю очередь.

Один плюс был во всей этой ситуации. Если бы моим преемником оказался мужчина, фиг бы я ночевал эту ночь в своей квартире. Я тихо разделся, аккуратно, стараясь не мешать тому, что происходило в этот момент в комнате, выудил из шкафа-кладовки спальник, сложил из пуховика подушку и отправился коротать ночь на кухню. Все мои планы на предмет помыться-переодеться откладывались на утро, но это и к лучшему, потому что сил на их осуществление у меня все равно никаких не было.

Не было этой ночью, по счастью, и никаких снов.

 

* * *

Утром я нахожу на столе бумажный конверт с CD-диском. Строго говоря, любые носители, типа дискет или CD, проносить в библиотеку запрещено. Но поскольку этого никак не проверишь, правило это почти все игнорируют, в первую очередь, сами сотрудники. В конверте оказывается листок с названиями треков, записанными красивым уверенным почерком, который Рита упорно аттестует как «совершенно нечитаемый»: Люлли, Шарпантье, Перголези, Пёрселл. И снизу приписка: «Нелегкая музыка легкому человеку». Под легкостью, очевидно, следует понимать мой вес, а уж никак не характер. Потому что вместо того, чтобы испытывать благодарность, в течение всего дня я периодически раздумываю, как бы поделикатнее объяснить Штерну, что у меня нет и никогда не было аппаратуры для прослушивания CD. У меня даже компьютера своего дома нет, и исходя из моей жизненной ситуации, вряд ли он у меня в ближайшее время появится. Не слушать же мне серьезную музыку на работе!

Днем я выжидаю момент, когда Нинэль Эуардовна с девочками уходит обедать, и я подхожу к Лисе с вопросом, не знает ли она человека, с которым бы можно было напополам снять комнату в коммуналке.

— Знаешь, что я тебе скажу, — говорит она циничным тоном пожившего человека, — в жизни каждой из нас наступает такой момент, когда приходится тупо идти в «Лабрис» и искать себе пару.

— Я не хочу искать себе пару. А тем более делать это в «Лабрисе».

— Да, а не этому разве была посвящена твоя прошлая ночь? — вспыливает она.

— Вот именно поэтому и не хочу.

— Стась, давай смотреть на вещи реально. С твоими доходами ты даже на полкомнаты не потянешь. Снимая, ты сможешь прожить с кем-то только при ведении совместного бюджета, да и то при условии, что здесь ты останешься на полставки и найдешь себе вторую работу. Потому что писанием статей в энциклопедии и подработками для всяких генеалогов-краеведов, ты здесь не заработаешь.

Я обреченно киваю. Для того чтобы найти жилье, нужно найти работу, а для того, чтобы найти работу, надо где-то жить. Теоретически, среди сотрудников и читателей библиотеки, могут найтись приличные люди, готовые за символическую плату приютить в пустующей комнате тихого интеллигентного человека без вредных привычек. Но для того, чтобы найти такой вариант, нужно время. Опять же теоретически — можно было бы и дальше ночевать у Фейги, приходя поздно ночью, а уходя как можно раньше. Но я вспоминаю, как сегодня поутру в коридоре столкнулся с заспанной Янкой (почти мое тело, почти мой зевок, почти мой сморщенный веснушчатый нос, но — в ночнушке с розовыми игрушечными мишками), и понимаю, что больше я такого стресса не выдержу.

Я обзваниваю с рабочего телефона всех, до кого могу дозвониться, договариваюсь о резервных вписках на ближайшие три ночи, заранее понимая, что кроме меня там будет толпа всякого праздного люда и поспать удастся скорее символически. В шесть вечера, не задерживаясь на работе дольше положенного, я отправляюсь пытать счастья в «Лабрис».

 

* * *

«Лабрис» — это и кафе, и ночной клуб, и концертная площадка, и место тусовки. Все вместе, включая музыку и оформление — с претензией на некоторый интеллектуализм и как бы даже элитарность. Единственная особенность этого заведения состоит в том, что туда непросто попасть. Надо быть своим или чтобы тебя кто-то привел. Особенно жестко это правило соблюдается в отношении мужчин. Постоянные посетительницы таковых, как правило, не имеют, а неотягощенных предрассудками друзей зовут только на какие-то тематические мероприятия. Да и не всякому мужчине будет комфортно в окружении большого числа лиц женского пола, которые не испытывают к нему ну совершенно никакого интереса.

Я бы сам никогда не попал туда, если бы моя предыдущая девушка не была любительницей определенного рода эстетики. Пошел я с ней туда исключительно за компанию и неожиданно для себя встретил там несколько знакомых по университетской общаге и хиповским музыкальным тусовкам. Тогда же я познакомился с Лисой, чем-то приглянулся ей — не иначе, как своим историческим образованием, — и они со своей подругой взяли надо мной шефство. Соответственно Фейгу затащил туда уже я — на какую-то поэтическую вечеринку, и ей там неожиданно понравилось. В результате чего мы довольно часто ходили туда слушать музыку, да и просто забегали иногда выпить чаю или кофе.

И вот я сижу в «Лабрисе» за столиком в проходной комнате, передо мной — пустая чашка с чайным пакетиком, рядом с ней — городская хроника на английском языке, которую я пытаюсь читать, одновременно размышляя над тем, стоит ли заливать кипяток в третий раз, или все же расщедриться и купить еще один пакетик. Чувствую себя каким-то альфонсом. Я уже поговорил с барменшей, перемолвился парой слов с официантками, и они пытаются припомнить тех, кто недавно обращался к ним в поисках потенциального соседа. Мне даже называют несколько имен и предлагают повесить объявление на доске, но сразу предупреждают, что в городе с моими финансами снять комнату на двоих, или квартиру на четверых-пятерых — практически без шансов. Все, однако, советуют дождаться вечера, когда соберется побольше народу, и может быть, какая-нибудь пара сжалится надо мной и меня приютят на какое-то время пожить на кухне или в свободной комнате. Ну, или — и тут все мои собеседники улыбаются — или я найду себе партнера.

Эти мои безрадостные размышления оказываются самым неожиданным образом прерваны, когда по другую сторону моего столика с громким стуком отодвигается стул и на него садится читатель Штерн. Садится и молча на меня смотрит, как будто бы ожидает, что я предложу ему прогуляться в ГАК. Бр-р-р… Ничего не понимаю. Штерн в «Лабрисе». Как?.. Почему?.. Откуда?.. Так, еще раз: я сижу в «Лабрисе», а напротив меня — читатель Штерн. Вошел и спокойно сел, с видом уверенного в себе завсегдатая. Впрочем, он почти все делает с видом скучающего завсегдатая, — немного придя в себя, соображаю я. Так что это еще ничего не значит.

— Что вы здесь делаете? — спрашиваю я его.

— То же самое у вас хотел спросить, — говорит он своим обычным полным меланхолии тоном.

— Что я делаю?.. Читаю газету, пью чай, — он с интересом заглядывает в чашку с высохшим пакетиком. — С вами разговариваю… А вот вы зачем сюда пришли?

— Да вот думаю найти себе здесь партнера.

— Чего?!

— Не «чего», а «кого». Партнера.

Я смотрю на него с отвисшей челюстью, и только глазами хлопаю.

— Партнера для совместного съема комнаты, — наконец, со вздохом объясняет мне он.

— А…

— Да, совсем не то, что вы подумали.

— А почему здесь?

— Ну, как вам сказать… Вы же, как старый общажный зверь, наверное, представляете, чем мужская комната отличается от женской?

— Э-э-э… — много чем они отличаются, думаю я. Даже не знаю, какая хуже.

— Короче, пан Сенч, — неторопливо объясняет он. — У меня такая проблема. Я затянул с одним переводом, в связи с чем мне пришлось отказаться от ряда других заказов и текущее мои доходы существенно сократились. А мне надо ежемесячно выплачивать некую сумму родственникам в оплату уступленного мне в свое время права собственности. Поэтому мне срочно нужно найти себе сожителя, с тем, чтобы он взял на себя погашение части моих ежемесячных трат.

— Ага… А почему все-таки здесь?

Он смотрит на меня с некоторой насмешливостью во взгляде:

— А я-то думал, вы меня сразу поймете… Дело в том, что все, кого я ни расспрашивал, вне зависимости от пола и возраста, сходятся на том, что с мужчиной жить в одной комнате крайне проблематично. Ну, там всякие «мужские» разговоры… храп по ночам… разбросанные по углам носки… посуду мыть не заставишь… девок может привести…

Я с ужасом понимаю, что в своих поисках соседа пока даже не задумывался о таких моментах, тогда как этот якобы мужской стереотип поведения, применим далеко не только к мужчинам.

— С женщинами, и это все свидетельствуют, гораздо проще договориться по бытовым вопросам. Но поскольку, и вам это отлично известно, на женщин я произвожу не совсем адекватное впечатление, я решил поискать себе такую соседку — моего социального круга и примерно моего возраста, — которая гарантированно не будет иметь на меня никаких видов и не будет навязывать мне свои гендерные стереотипы.

Хм, интересная логика… По идее мне тоже надо было бы не в «Лабрис» идти сидеть, а в какой-нибудь клуб для мальчиков.

— А что за комната?

— Пятнадцать метров, однокомнатная квартира с очень маленькой кухней. Так что жить придется именно что в одной комнате. Поэтому я так и обеспокоен выбором достойной кандидатуры.

— То есть это отдельная однокомнатная квартира?! И сколько же вы хотите в месяц за это соседство?

Он, не моргнув, называет сумму превышающую половину моей зарплаты. Я мысленно вычитаю из остатка расходы на транспорт. Что ж, если питаться одной картошкой, изредка покупая себе селедку, а поутру есть овсянку, то… И все-таки…

— Скажите, а почему так дешево?

— Ну, потому что я не очень компанейский человек, у меня скверный характер, и не всякий согласится жить со мной в одной комнате. И потом мне нужно все-таки мало-мальски интеллигентное соседство, а у интеллигенции обычно денег немного. А поскольку речь по сути дела идет о съеме угла с кушеткой, то в пересчете на метры это примерно столько и стоит.

— И это позволит вам существенно сократить расходы?

— Да. Достаточно, чтобы не снижать уровень моих потребностей.

Какое-то время я еще раздумываю, смогу ли я жить в такой непосредственной близости с человеком, с которым вижу одни и те же сны весьма провокационного содержания. А потом… Эх, была не была!..

— А я вам в качестве соседа точно не подойду?

— А вы точно женщина? — серьезно еще так спрашивает. Не иначе как мою «разнузданную половую жизнь» припомнил.

— Э-э… в физиологическом смысле?

— Ну, да. То, что в остальном вы божественный андрогин, это я уже понял.

Нет, язва он все-таки!..

— Физиологически — да, — тихо говорю я.

— То есть устройство мозга у вас женское? Меня, как вы понимаете, остальные аспекты мало волнуют.

— Что за женское устройство? — шепотом возмущаюсь я.

— Ну как же, женский мозг устроен совершенно не так, как мужской.

Я начинаю нервно оглядываться и замечаю, что с соседнего столика на нас с интересом смотрят два дайка.

— Вы же знаете, что у женщин левое и правое полушария отстоят несколько дальше друг от друга? Поэтому женщины с одной стороны, гораздо чаще путают право и лево, и вообще чаще страдают топографическим кретинизмом, но с другой стороны, это им позволяет совершать некоторые мыслительные операции независимо друг от друга. Например, это только женщина может заниматься любовью и одновременно думать о том, что потолок, в который она в этот момент смотрит, давно следовало бы побелить…

— Так, док, заткнитесь, и быстро уходим отсюда!

Во дворе я с удивлением замечаю, как он обменивается приветственными кивками с другой парой смолящих у входа дайков.

— Ага, нашел-таки своего человека?

— Да, нашел, все в порядке, — он достает сигаретную пачку, они стреляют у него по сигарете, засовывая заначки за ухо и в карман, и дают ему прикурить от зажигалки.

— Ну, ты заходи, ежели чего!

— Ладно, бывайте, леди!

Мы выходим на шумный проспект.

— Не знал, что у вас здесь есть знакомые…

— Теперь есть. А всего-то вежливо спросил дорогу и объяснил цель визита.

Очень странно… Особенно если объяснение состоялось в тех же категориях, что и мне. И насчет «вежливо спросил» тоже как-то сомнительно…

 

* * *

В метро, еще на эскалаторе пробормотав «С вашего позволения…», он достает книгу в непрозрачной верхней обложке и основательно утыкается в нее.

— А мне?

Он вздыхает, опять лезет в сумку, и вручает мне газету «Метро», которой мне как раз хватает до нашего пункта назначения. Квартира оказывается недалеко от станции. Ехать хоть и с пересадкой, но зато выходит экономия на наземном транспорте. В самом жилище — натуральный евроремонт, хоть и видно, что основательно давний. Ни разу в жизни не бывал в таких квартирах: все стены ровные и белые. И мне страшно нравится. Еще здесь есть стиральная и даже посудомоечная машинка! Не квартира, а целый дворец, хоть и малометражный!

— Да вы, док, просто буржуй какой-то! — восклицаю я с восторгом.

— Не без этого, — замечает он безрадостным тоном. — Отец успел побыть «новым русским», сумел купить отдельную квартиру сестре.

— А сейчас он чем занимается?

— Я же говорю, был «новым русским», — с ударением на слове «был».

Какое-то время я молча перевариваю информацию.

— Его… застрелили?

— Нет, голову молотком пробили в подъезде, — сообщает он с какой-то странной отстраненностью. — Как бы случайное ограбление. Просто если ты продаешь какую-нибудь вещь чуть выше ее себестоимости, то тем самым ты сбиваешь цены тем, кто хочет продавать ее в несколько раз дороже. А если у тебя еще упрямый характер и жизненные принципы, как у многих бывших советских итээров, то тебя легче убрать, чем торговаться. Такие вот особенности ценообразования в отдельно взятой стране…

— А.. а мама?..

— Мама уехала, — говорит он еще более отчужденным голосом. — И никогда больше не вернется. Потому что не может жить в стране, где твоего любимого человека просто так убивают в своем подъезде, а милиция считает это нормальным и даже не заводит дела.

— А почему же вы остались? Если была возможность уехать?

На этот раз он молчит гораздо дольше, и я решаю уже, что ответа не будет. Но он продолжает:

— Плохой еврей, потому что… Видите, для русского человека жажда саморазрушения — такой же этнический признак, как для еврея — мировая скорбь во взоре. А поскольку мы с сестрой наполовину русские, по отцу, то и выбрали остаться. А потом она не смогла здесь родить, и тоже уехала. Туда, где земля родит медом и молоком. Так что они теперь с мамой там, а я здесь — русской частью своей души, как и ей полагается, вместе со страной предаюсь танатосу… Зато мне досталась «буржуйская», как вы говорите, квартира.

— За которую вы тем не менее платите ренту.

— Да, потому что врачу и русскому филологу сложно найти работу в маленькой стране, где и так переизбыток врачей и филологов.

— Н-да… я своим помогаю только своим отсутствием.

— Ну, отсутствие лишнего рта и лишнего тела на кровных квадратных метрах — тоже существенная помощь. Это я вполне уяснил, пока мы еще все вместе обитали на старой квартире. Сам по большей части жил по разным знакомым, пока учился. Так что не настолько мы с вами классово друг другу чужды, товарищ Сенч. Ладно, хватит о грустном, пойдемте комнату смотреть.

Он открывает дверь, и я чуть не с порога ахаю… Нет-нет, все очень цивильно, чистота-уют, и как по мне, так все даже слишком прилично. Никаких развешанных по стульям свитеров, никаких забытых кружек-тарелок у компьютера, никаких раскиданных по всем плоскостям книжек-тетрадок вперемешку с ручками и карандашами, которых никогда не найти — ничего того, что я привык считать непременными признаками обитаемого пространства. Зато вместо этого есть кое-что другое.

Во-первых, розы. Они, кажется, тут повсюду. Стоят в высоких восточных сосудах или просто в бутылках — почти все очень красиво засушенные; одна, еще свежая, насыщенного красного цвета — в графине на рабочем столе. Во-вторых, веера. Видимо, все-таки японские, а не китайские. Они висят на стенках в полураскрытом виде, пришпиленные булавками к светло-коричневым в разводах обоям. Маленькие, большие и два — просто гигантские. Все — черные, белые или из бамбуковых дощечек, с какими-то иероглифами, ветками сакуры или восточными пейзажами в очень сдержанных скромных тонах, лишь кое-где кровавым пятном мелькнет какой-то отдельный штрих. На стене около стеллажа с книгами над небольшим диванчиком висят изображения парусников — в количестве, достойном любого почитателя Крапивина. Они все почти однотонные, издали напоминают гравюры или сепию, но при близком рассмотрении оказываются репродукциями, вырезанными из какого-то художественного альбома.

На книжных полках перед книгами — какие-то монетки, ракушки, камушки, открытки, и сложные конструкции из пропитанных клеем ниток. И еще маленькие черно-белые картинки с абстрактными рисунками тушью — все в одной характерной манере. Ого! Наш читатель не только пишет, но еще и рисует!… Книги — вообще отдельная песня: с одного только взгляда я замечаю десятка два знакомых корешков и еще десяток — того, на что когда-то без толку облизывался в магазинах. Неужели я, правда, буду жить в этой комнате?.. Напрочь забыв о печальном разговоре в прихожей, я, уже не таясь, улыбаюсь во весь рот и даже, кажется, тихонько смеюсь.

— Что? — Штерн с интересом смотрит мне в глаза. — Увлечения мои вас так позабавили?

— Да замечательные у вас увлечения! И комната красивая! Очень! Просто… просто я от неожиданности. Ну, как вам объяснить?… Суровый читатель Штерн, гроза библиотекарей, бич библиографов, и тут на тебе! Розы, веера… Парусники!.. А эти штуки из ниток — это же просто из картасаровской «Игры в классики»! Отличительный признак нонконформиста!

Он как-то странно задумчиво на меня смотрит, потом резко отворачивается:

— Не помню. Перечитать надо. Про то, что вся книга — о невозможной и недостижимой любви помню, а про нитки — нет.

— Ну, вот! А я, наоборот, никакой любви там не помню, помню только, что главный герой больно уж там замечательный.

— Это Оливейра-то замечательный?!

— Все-все… молчу.

Что бы как-то переменить разговор, спрашиваю:

— Так носки, значит, тут не разбрасывать?

— Да уж, воздержитесь, пожалуйста, — на полном серьезе отвечает мне он.

— Ладно, постараюсь. А когда можно переезжать?

— Да хоть сегодня, — пожимает он плечами. — Кровать есть.

Я подхожу к маленькому советскому диванчику с поролоновым матрасом, стоящему у окна. Нормальное такое спальное место для одного человека моей комплекции.

— Если вам нужна какая-нибудь ширма или загородка, придумаем что-нибудь.

Я мотаю головой. За столько лет жизни в этом странном теле я уже совершенно научился его не стесняться.

— Только если вам — для собственного душевного спокойствия.

— Об этом можете не волноваться. Если что и отвернуться могу.

Вот это я понимаю! Никаких гендерных стереотипов. Сказочные чудовища всегда между собой договорятся.

— Поздно уже. Оставайтесь. Завтра вещи перевезете.

Меня кормят ужином! А я даже не мог на него сегодня рассчитывать, если бы остался в «Лабрисе». Потом мне выдают простынку, пододеяльник, наволочку, подушку, одеяло с покрывалом, огромное махровое полотенце и футболку для сна.

— А это зачем? Я в той, которая на мне, посплю.

— Нет, вот этого как хозяин дома я точно допустить не могу, — категорично заявляет мне Штерн. Ох, скверный, скверный характер у моего сожителя…

 

* * *

Утром я просыпаюсь под писк штерновских наручных часов, которые он мне одолжил вместо будильника.

— Вы очень беспокойно спите.

Я выворачиваю голову из-под одеяла. Он с ногами сидит в компьютерном кресле в пол-оборота ко мне и сосредоточенно глядит на дисплей, что-то там щелкая мышкой в открытом документе. Волосы у него еще не до конца просохли после душа, на нем черно-синий халат, подпоясанный перевитым шнуром с умопомрачительными кистями — именно на таких поясах должны вешаться всякие отчаявшиеся аристократы в старинных романах. С моего места открывается великолепный обзор на его безволосую грудь и длинную голую шею. На ней — никаких медальонов, амулетов, цепочек… просто голая шея. И что?.. Вот эту красоту я тоже смогу теперь беспрепятственно наблюдать каждое утро?..

— Думаю, это все из-за ваших сюжетных снов, — продолжает он.

— Но вы мне точно сегодня не снились, — хриплым голосом говорю я.

— Я в курсе.

В курсе он! Очень интересно… С чего это он так уверен, что мы снимся друг другу строго одновременно?..

— Кофе? — спрашивает он, наконец, поворачивая ко мне голову и одновременно повертываясь вместе с креслом.

Я трясу головой, спешно закрывая лицо руками. Потому что там не только шея — там голое предплечье аж до самого локтя, там босые ноги, там лодыжки… Нет, ну нельзя же быть настолько красивым!.. Он встает с кресла и идет на кухню, а я, пользуясь его отсутствием и ворча на себя по поводу своей впечатлительности, одеваюсь. Лезу в рюкзак за антиперсперантом и натыкаюсь на пакетик быстрорастворимой лапши. О, вот и завтрак!.. А то, расслабился, понимаешь, на чужих харчах… Кофе еще куда ни шло, а вот с едой надо что-то придумывать, потому что, судя по вчерашнему ужину, полноценного финансового участия в закупке провианта я явно не потяну.

На кухне меня ожидает еще одно испытание в лице все того же облаченного в элегантный халат Штерна, колдующего над джезвой. Изо всех сил стараясь не смотреть на его голые руки, включаю электрический чайник и лезу в буфет за кружкой. Он искоса оглядывает оценивающим взором мою китайскую пищу.

— Так, а вот чтоб этой гадости я в своем доме больше не видел.

Ну, ладно, на работе позавтракаю. Что я, с деспотами никогда не жил?…

— Ведро там, — не оборачиваясь, останавливает он меня на выходе из кухни.

Я возвращаюсь обратно.

— Не, ну я все понимаю… Оскорбленные эстетические чувства — это серьезно. Но нельзя прямо так вот еду — в помойку!

— Это не еда.

Нет, ну просто тиран какой-то…

— По-моему, я внятно объяснился, — говорит он. — Я не могу жить рядом с человеком, который настолько презирает то, что ем и готовлю я, что готов тащить в дом всякую дрянь.

— Послушайте, док, — я сажусь за стол для мирных переговоров. — Мне, правда, очень нравится, как вы готовите. Просто у меня сейчас вообще нет денег. Не могу же я снимать у вас жилье, чтобы потом вы меня на эти же деньги и кормили.

Он выключает кофе, отодвигает стул и садится напротив, какое-то время собирается с мыслями или переваривает полученную информацию. Может, уже и раскаивается, что впустил к себе такого неплатежеспособного человека.

— Я понимаю, — сумрачным тоном говорит он, — что для вас тут, вероятно, есть некоторая моральная дилемма. Давайте, чтобы вы не чувствовали себя излишне мне обязанным, поможете мне лучше с переводами. Покупать и готовить на двоих все равно выйдет дешевле, чем питаться по отдельности. Готовить, если хотите, можем по очереди.

Да, это был бы просто идеальный вариант, вот только…

— Я же никогда ничего не переводил. Вдруг у меня не получится.

— Слушайте, вы так лихо всегда переводите названия заказываемых мною книг с французского и немецкого, что уж простенькую английскую статью о политических взглядах Аквината вы точно осилите.

Ух ты!.. Про самого Фому переводить!…

— Что, уже собрались бежать к компьютеру? — усмехается он. — Расскажите мне лучше, что вы на завтрак будете.

 

* * *

Основательно накормленный яичницей с луком и сыром, да еще с выданными мне бутербродами взамен изъятой у меня лапши, я отправляюсь на работу.

— Ну, что, нашел жилье? — первым делом спрашивает меня Лиса.

— Да вроде нашел.

— В «Лабрисе»? — интересуется она с такой интонацией, как будто не особо мне верит.

— Ты будешь смеяться, но да. Именно в «Лабрисе» и нашел.

— Вот видишь! Сестра плохого не посоветует.

Знала бы она, что это за жилье… И главное, с кем! Но она, по счастью, больше меня ни о чем не спрашивает.

День проходит в нормальном режиме. Штерн работает дома. Из коллег никто ни о чем не догадывается. И я решаю все же заехать к Фейге за вещами. Ей тоже решаю ни о чем не говорить, а то с нее тоже станется сделать какие-нибудь не те выводы. По счастью, ни ее, ни Янку я дома не застаю. Казалось бы, все складывается удачно, никто не мешает мне собраться, можно спокойно забрать все, что считаешь своим. Но все, выясняется, не так просто. Оказавшись в окружении близких сердцу вещей, я вдруг понимаю, что практически ничего не могу с собой взять. Любая чашка, любая чайная ложка — даже если они были со мной еще со времен общаги, — стали за время нашей совместной жизни частью этого дома, и более мне не принадлежат. Я мысленно пытаюсь представить свой — нет, не мой, давно уже наш — плед с кленовыми листьями в моей новой квартире, и понимаю, что в черно-бело-красной гамме штернова обиталища он абсолютно не будет смотреться. Чашка с подсолнухами, которую когда-то подарила мне Фейга и из которой сама так любит пить чай, и вовсе будет выглядеть неуместной.

Из того, что приволокла с собой Янка, я делаю вывод, что шиковать они тут явно не будут, и любой оставленный мной предмет будет востребован. Книжки мы с Фейгой читали одни, их я тоже решаю оставить полностью ей. Даром, что теперь, со штерновской библиотекой, у меня всегда будет что почитать. Еще Фейга часто носила мои свитера, поэтому я стараюсь отбирать себе те, которых на ней точно никогда не видел. То же самое происходит с шарфами, брюками, рубашками и футболками. Слава богу, лифчики я не ношу… В результате всех вещей у меня набирается одна спортивная сумка и пара пакетов. Бумаги с ксероксами у меня уже со вчерашнего дня на работе.

Рубикон перейден, когда я понимаю, что оставляя на столе записку, я больше не имею права привычно обратиться к той, с кем когда-то намеревался прожить всю жизнь. Ни «душа моя», ни «любовь», ни «котенок» нельзя больше писать на бумаге, где эти слова может увидеть другой, заменивший меня человек. Скомкав, я запихиваю начатый было листок в карман, оставляю на столе один только ключ и захлопываю за собой дверь. Все, обратно дороги нет!..

Когда я начинаю разбирать свой нехитрый скарб на моей новой кровати, Штерн отвлекается от работы и с недоумением смотрит на принесенное мной добро. Потом выключает музыку, снимает с себя огромные наушники.

— Как, это все?

Я не расположен разъяснять ему свои чувства. Поэтому просто развожу руками, типа, да, все.

— Ни любимой подушки, ни собственной чашки, ни одеяла? Ни одной книги. Да и одежды что-то я на вас гораздо больше помню.

— У нас почти все было общим, — говорю я, как будто это может что-то ему объяснить.

Он встает из-за стола, подходит и вытаскивает из кучи самый мой древний — еще со старших классов школы — свитер, темно-синий с тонкими серо-желтыми елочками. Потом выуживает за кончик рукава с самого низа серенький джемпер, заношенный с первого курса чуть ли не до прозрачности. Потом серо-зеленую хламидку с капюшоном, которую я купил весной на том же первом курсе в секонде на Уделке, и всегда носил ее с широким кожаным ремнем. Смотрит на каждую вещь с какой-то трогательной нежностью.

— А пояс где?

— Какой еще пояс? — удивляюсь я.

— Ну, я же тоже учился в Университете, — туманно говорит он. — Маленький медиевист может носить такую вещь только с поясом.

Только в том случае, если маленький медиевист — еще и маленький транс. Чтобы грудь не так сильно бросалась в глаза, когда случайно видишь свое отражение в витринах.

— Да-а.. а я вот выкинул все, что у меня осталось с того времени. И признаться, не жалею, — он кладет мою одежку обратно в кучу и переходит к моим кассеткам — сплошной дэд-, блэк- и хэви-метал, Башлачев, Летов, «Калинов мост».

— Ну да, и музыку забрали только ту, которую девушка не слушает… Ох ты, какая архаика! — он с улыбкой вытаскивает из кучки Юрия Морозова. Потом, чуть ли не облизываясь, берет мой кассетный плеер:

— Я возьму послушать?

— А у меня еще шесть кассет Наумова есть, — говорю я как бы между прочим.

— Наумов у меня у самого есть. На диске. Можем вечером вместе послушать, — он уже пристроил свои наушники к моему кассетнику и смотрит на меня из обрамления своей чудовищной аппаратуры, в которой он похож инопланетянина. Потом вдруг как-то непривычным образом совершенно лучезарно улыбается и говорит:

— С переездом, Сенч!

А вечером, точнее уже ночью, мы лежим в темноте, каждый в своей кровати, и слушаем «Пьяницу радуги», «Все эти печальные сказки» и, конечно, «Дорогу назад». Я лежу на спине, слезы стекают у меня из глаз в уши и на подушку, я улыбаюсь и неслышно проговариваю слова, которые, оказывается, — спустя столько лет — помню все наизусть. И испытываю бесконечную благодарность к лежащему в пяти метрах от меня Штерну за эту дивную ночь… Но что с того, с этой моей жгучей благодарности? Ведь и я «до сих пор не могу с первой ночи признаться в любви».

 

* * *

На следующий день у меня выходной, но я все равно отправляюсь в библиотеку к единственному моему компьютеру, и возвращаюсь с рюкзаком, полным моих рабочих записей и всяким бумажным мусором. Выбрасываю на кровать дискеты, тетрадки и блокнотики. Штерн сидит в наушниках, полностью погрузившись в монитор. Я решаю переодеться, отхожу к окну и, отвернувшись к нему спиной, снимаю мокрую футболку. Устойчивый январский минус внезапно дал слабину, и все в городе стало мокрым — на крышах и под ногами, на спине и подмышками. Натягиваю на себя майку и привожу себя в порядок «Рексоной», которая вопреки рекламе повсюду оставляет трудно выводимый белый след. Вдруг слышу у себя за спиной:

— Нравится мне этот ваш парфюм.

Оглядываюсь. Все так же в наушниках и взглядом в мониторе.

— Это не парфюм. Это вот что.

Он, не поворачиваясь, протягивает назад руку. Я подхожу и вкладываю ему в ладонь «Рексону». Он открывает колпачок, нюхает. Потом встает с места, проходит мимо меня и берет мою взмокшую футболку, комком висящую на бортике моего диванчика. Ну вот, сам же обещал человеку вещи по углам не разбрасывать, а тут… И к своему невыразимому удивлению я вижу, как Штерн утыкается своим прекрасным лицом в мою пропахшую потом футболку. Я успеваю закрыть рот, сглотнуть, проморгаться, когда он, наконец, отнимает ее от лица, и таким же комком водружает на прежнее место.

— Да, конечно, это никакой ни парфюм, — говорит он без всякого выражения. — Это ваш собственный запах. Кофе с мороженым будете?

— С мороженым? Смотря с каким…

— Крем-брюле.

— А-а… С крем-брюле буду.

— Тогда одевайтесь и приходите на кухню.

Тут только я понимаю, что стою в тонкой майке с торчащими от холода сосками, что далеко не всякий человек моего пола счел бы приличным. Ну да ладно, раз хозяину пофиг, мне тем более все равно…

На кухне пахнет корицей. Я отхлебываю из чашки, и у меня против воли начинает щемить сердце. Кофе у него получился один в один, как всегда готовила для меня Фейга. Какой-то тайный еврейский рецепт, не иначе. Потому что простым совпадением я это объяснить не могу. Зато мороженое оказывается такое, как надо! Не просто такое, а именно то самое, наичудеснейшее в мире, которое делает только одна фирма «Талосто», каждый год не только грабительски увеличивая на него цену, но и сокращая вес трубочек и стаканчиков.

— Слушайте, вас так просто обрадовать, что мне прямо неловко, — замечает на изливаемые мной восторги Штерн.

— Ничего себе «просто»! Это же самое суперское мороженое!

— Правда? — он берет мою ложку и подцепляет у меня из тарелки крем-брюле.

Я продолжаю изливаться не тему чудесных совпадений, его великой интуиции и тонкого понимания природы и значения маленьких радостей, а он за это время облизывает ложку и во второй раз лезет ко мне в тарелку.

— Продолжайте-продолжайте… вы хорошо рассказываете, — плотоядно улыбаясь, говорит он.

На третьей ложке я не выдерживаю.

— Эй, ложку-то, может, мне вернете?

Он с довольным видом облизывает ее и кидает мне в тарелку.

— А кофе, значит, не понравился? Не любите с имбирем и корицей?

— Нет, люблю, — говорю я, сразу погрустнев. — Просто… просто Фейга точно такой всегда варит.

— Точно такой же? Как интересно! А с мороженым, значит, нет никаких тревожных ассоциаций?

— Ну, мороженое «Талосто» для всех делает, а кофе был специально для меня. По крайней мере, так хотелось думать.

— Ну, тогда я вам новый сварю, — говорит он все с той же довольной полуулыбкой, и не меняя выражения лица, выплескивает содержимое моей чашки в раковину.

Вот любит человек красивые жесты!… Нет, я, конечно, сам идиот. Надо было пить, да помалкивать… Но какой перевод продукта!

— Что? Теперь из-за кофе расстроились? Ну, сами подумайте, не могу же я, в самом деле, пить кофе, который специально для вас делали какие-то неизвестные мне женщины. Самому по случайности изготовить — еще куда не шло, но уж пить — извините!

Он разливает по двум чашкам новую порцию чего-то более простого, но не менее вкусного. А я думаю, что пора бы нам перейти на «ты». Потому что препираться с человеком, который ест твоей ложкой из твоей тарелки твое же мороженое, оставаясь при этом с ним на «вы», как-то это уже даже для меня немного «слишком». Вот только как это сделать? С ним ведь даже на брудершафт не выпить, потому что придется целоваться, а он явно этого не воспримет…

 

* * *

После ужина я, несмотря на выпитый перед этим кофе, вырубаюсь прямо на неразобранной постели поверх покрывала. Видимо, стресс и накопившаяся усталость дали, наконец, себя знать. Просыпаюсь уже глубокой ночью — исключительно, чтобы раздеться, умыться и почистить зубы, — и обнаруживаю себя укрытым каким-то пледом с рисунком из темно-зеленых виноградных листьев. Штерн уже спит, благодарить и расспрашивать нет никакой возможности. На ощупь плед странно похож на тот, который я оставил у Фейги, но в отличие от того, прекрасно вписывается в интерьер штерновой комнаты, а главное — очень близок моим собственным цветовым предпочтениям. Такой весь буро-зеленый с темно-красными в кирпичный оттенок прожилками. Это все я успеваю оценить уже утром, когда обнаруживаю себя в пустой квартире.

На столе в кухне оставлен мне дубликат ключей с брелком в виде зеленой металлической рыбки, которую можно использовать как открывашку для пивных бутылок. Я невольно обращаю внимание на цвет, потому что за исключением этих двух предметов, в здешней обстановке нет ничего зеленого. Указывает ли это обстоятельство на то, что обе эти вещи предназначены именно мне?.. Если да, то откуда он узнал, что мне нравится зеленый?.. Хотя, с другой стороны, раз он так внимательно разглядывал мои шмотки и помнит, в чем я когда-то ходил на работу, то мог и догадаться.

Я как раз заканчиваю раскладывать свои немногочисленные пожитки по освобожденным для меня полочкам и ящикам стола, когда является мой не в меру оживленный домовладелец. Вообще у себя дома читатель Штерн гораздо больше похож на человека, и гораздо меньше — на живописное полотно или мраморную статую. Привычная обстановка сообщает его точным жестам какую-то особую плавность, отчего они смотрятся несколько менее театральными, но зато куда как более изящными. Поскольку сам я в достаточной степени кинестетик, то наблюдать всю эту красоту в такой непосредственной близости, не имея при этом возможности к ней прикоснуться, в отдельные моменты становится для меня чуть ли не пыткой. Физиономия у него тоже, как выясняется, от природы гораздо более подвижная, чем мы все привыкли считать. Если в библиотеке он улыбается только в моем присутствии, и то нечасто, и исключительно глазами и уголками рта, здесь я всего за три дня насчитал аж несколько вариантов вполне себе полноценных человеческих улыбок. И вот — новое выражение!..

— Поехали! — чуть не с порога заявляет мне он, а глаза так и светятся азартным блеском. — Деньги дали авансом!

— Что, кутить поедем? — с опаской интересуюсь я.

— Какое «кутить»? Компьютер мне для вас в издательстве отдают!

Мы привозим железо, а потом полдня занимается его установкой на специально для меня освобожденном от книг и бумаг столе. Долго выясняем, что там работает и при каких условиях, в процессе чего открываем по меньшей мере четыре причины, по которым прежние владельцы решили-таки с ним расстаться. Когда все снесено, «винда» и все необходимые программы заново установлены, Штерн с изможденным видом валится на свою кровать.

— Нет, все-таки это не для гуманитарного ума работа…

— Слушайте, док! А может, мы сходим с вами куда-нибудь? Отметим мой новый фрилансерский статус? У Гарика из «Трех яблок» сегодня празднуют бёздник…

Он поворачивает ко мне свою скептическую физиономию, но по мере того, как я рассказываю, кто такой Гарик, какую музыку играет его команда, и кто там еще, возможно, будет на этом квартирнике, скептицизм его постепенно изглаживается.

— Это что, Гарри Зеленое яблоко?

— А, так вы его знаете?!

— Кто ж не знает Гарри… — говорит он с тяжким вздохом. — Ну, ладно, пойдемте. Покажете, что из себя представляет нынешняя богема.

«Отлично, отличненько…», — мысленно потираю я руки. Там мы вместе что-нибудь выпьем, и в большой компании простых и открытых людей, где все друг с другом на «ты», переход осуществить будет легче.

 

* * *

На уже основательно прокуренной лестничной клетке в позе двух дымящих атлантов, подпирающих стены, нас встречают блюзмен Алекс и фолкер Яков. Каждый раз, когда вижу их вместе, всегда удивляюсь тому, как они умудряются находить общий язык. Настолько разную музыку они играют, настолько по-разному выглядят, и даже аудитория их, как мне кажется, совершенно не пересекается.

— Кто же это к нам идет? — спрашивает, расплываясь в улыбке, всклокоченный, весь в феньках и коже Яков.

— Это Сенча к нам бредет, — из-под широкополой шляпы бормочет Алекс.

— Сенча со своей новой девушкой!

Я показываю им кулак, а сам оборачиваюсь на поднимающегося за мной Штерна, чтобы умолять его не обижаться на придурков.

— Подумать только! — раздается у меня над ухом мрачный рокот. — Какие шикарные молодые люди! И так откровенно завидуют любовным победам маленького Сенча!

Яков, изображая досаду, прикусывает язык.

— Впрочем, утешьтесь, мальчики, — продолжает в том же духе Штерн. — Я пока не замужем.

Алекс ржет под шляпой, показывая на Якова пальцем из-под своего черного пончо. Яков с обиженным видом смущенно скукоживается, прижимаясь к стенке и давая нам пройти. И тут я слышу позади себя совсем уже в другом тоне, почти что ласковым шепотом:

— Здравствуй, Яша!

Я оборачиваюсь, чтобы успеть заметить, как они не просто пожимают друг другу руки, а чуть ли не обнимаются.

— Явился, наконец, мерзавец! — Яков хлопает Штерна по плечу.

— От мерзавца слышу, — с улыбкой говорит Штерн, потом протягивает руку Алексу.

— Привет! — кивая шляпой, отвечает тот.

Не успеваю я выяснить, в чем дело, как из приоткрытой квартирной двери на площадку вываливается великий Стив, как всегда в окружении юных прекрасных дев — в данном случае в количестве трех штук. Они облепляют его со всех сторон, накручивают на пальцы его длинные космы, что-то там ему щебечут восторженное, а я все думаю, как это он умудряется одновременно обнимать три гибких стана всего одной парой рук. Мне не нравится его музыка, не нравятся его тексты, и я не понимаю, почему у таких мрачных интеллектуалов, как Алекс и Яков, нет такой своры поклонниц, а у Стива с его оптимистично-радужным примитивом их всегда толпы. Я отхожу в сторону от этой беснующейся групповухи и вдруг слышу оттуда восторженный вопль:

— Жорка! Ты что ли?!

— Н-да… — недовольно ворчит мой спутник.

Девушки отлетают в стороны, опадая со стивовых плеч, как осенние листья.

— Где ж ты пропадал? — кидается он к нам, нависая надо мной рыжебородой пузатой громадой. — Говорят, ты там чуть ли не отшельником живешь, только дом, да работа…

— Ну, ты же видишь, что это не так… — с явной неохотой отвечает невидимый Штерн, который судя по шебуршению за мой спиной, не спросив разрешения, запихивает свой шарф и перчатки ко мне в рюкзак.

— Девушку, гляжу я, себе завел… — говорит Стив, поверх моей головы.

— Это не девушка, это Сенч.

Спасибо, конечно… Но можно было бы нас друг другу просто представить, без лишних дефиниций.

— А-а…. ну это тебе, конечно, виднее… — так же поверху, не глядя на меня, отвечает этот девичий кумир.

— Знаешь, Стива, пойдем-ка лучше покурим. Куда-нибудь прочь с посторонних глаз. Про себя хоть расскажешь.

Тут на мое плечо ложится его рука, он наклоняется и шепчет мне прямо в ухо:

— Ступай пока без меня. Я чувствую, это надолго.

Когда я оглядываюсь, он уже шагает через ступеньку вверх по лестнице в поисках нужного ему подоконника. За ним, отдуваясь, поспешает Стивен. Девочки возбужденно перешептываются у стены. Для них мой черный ангел, неожиданный кумир их кумира — все равно, что для сказочных пиратов человек, которого боялся сам Флинт. Привел, называется, коллегу для совместной пьянки с целью перехода на «ты»… Я осматриваюсь в поисках табака. У Алекса зажата в зубах папироса, Яков посасывает трубку, у девушек, насколько я заметил — сплошь мышиные тампаксы от «Virginia slims» и «Esse». Единственные приличные сигареты ушли наверх и там участвуют в некоем долгом разговоре.

— Дай-ка мне беломору, — со вздохом обращаюсь я к Алексу.

— Во-во, — говорит он Якову, протягивая мне пачку. — Моя тоже на меня таким взглядом смотрит, когда мы вместе куда-то приходим.

— Привыкай-привыкай, Сенча, — подыгрывает ему Яков. — Мужики, они такие… Стоит чуть зазеваться, а они раз, и сваливают.

— Гады вы… — говорю я им с улыбкой.

— Гады, — самодовольным голосом подтверждает Яков.

— За что вас только девушки любят?

— А ни за что! — с видом оскорбленного достоинства заявляет он мне.

— А просто так! — в тон ему добавляет Алекс.

Мне нечего им на это сказать, и я глубоко затягиваюсь папиросой.

— Не, ты глянь, — подзуживает Алекс, — человек прямо на глазах постигает великую тайну полового диморфизма.

Я курю. Очень сосредоточенно курю.

— Все больше и больше проникается… — с видом знатока констатирует Яков.

— Не стыдно? — наконец, не выдерживаю я.

— Ладно-ладно, Сенча, — Яков хлопает меня по плечу, — не обижайся. Пойдем мы тебя наливочкой угостим, а ты нам расскажешь, где вы с этим перцем друг друга подцепили.

Я со вздохом иду за ними на кухню, едва успев издали махнуть рукой Гарику. Мне и самому охота услышать от них, откуда они знают Штерна, и что у них там за тема со Стивом. Меня усаживают на кухне, наливают что-то высокоградусное из коньячной бутылки, в которой плавает какая-то разлапистая дрянь. Я цежу ее мелкими глотками — из экономии: напиться хочется, а больше явно уже не нальют.

— Ну, давай, рассказывай…

— Да что рассказывать. Я работаю в библиотеке, а это наш самый злобный читатель Штерн.

— Штерн! Гляди-ка ты! — хмыкает Алекс.

— Как-то неправдоподобно… — скептически замечает Яков. — Ты веришь?

— Не-а, — отвечает Алекс. — Ты бы стал знакомиться с девушкой в библиотеке?

— Да я в такие места вообще не хожу! — деланно возмущается тот.

— Я бы тоже не стал. Но он не мы.

— Он не мы, — соглашается Яков. — Он с девушками не знакомится. Так что давай колись, Сенча! Мы же не спрашиваем тебя, чем ты его подцепил, — с ударением произносит он. — Мы спрашиваем, где. А то вон Стива с ним уже несколько лет нигде увидеться не может. А ты раз — и приводишь! Давай, колись! Не в «Лабрисе» же вы познакомились… — и он делает очередную свою потешную рожу, вытаращив глаза на Алекса.

— Между прочим, дорогой Яков, ваша осведомленность меня очень и очень настораживает…

— Между прочим, дорогой Алексей, моя осведомленность ничуть не больше вашей! Про «Лабрис» я знаю только то, что нас с вами туда никогда пустят.

Я пытаюсь представить одного и другого с их нарочито мужской лирикой в «Ларисе» и прыскаю со смеху. Библиотека их, видите ли, не устраивает…. Ладно, сами напросились!

— Хорошо, расскажу. Но сначала расскажите мне, что у них со Стивом может быть общего.

Они какое-то время переглядываются.

— Что может быть общего? Да все у них общее! Гоха Стиву когда-то тексты писал, музыку они вроде напополам сочиняли. А потом Гохе надоело.

— Подожди, какие тексты? Какую музыку?

— Ну, вот эти, с которыми Стив до сих пор выступает.

— То есть автор всего этого стивиного творчества — на самом деле Штерн?! Но это же

невозможно слушать!

— Ну, уж ты сразу! Во-первых, очень даже возможно и все слушают. Там довольно много хорошего. Мало ли, что лично тебе не нравится, — вступается Яков. — Во-вторых, не всего. Они вместе только начинали. Гохиного там, конечно, больше, но без Стива бы ничего не вышло. Стив — лицо группы. У него драйв, у него харизма, у него внешность…

— А у Штерна не внешность, что ли?! — я пытаюсь представить его с электрогитарой или за клавишами и понимаю, что уже одного этого будет вполне достаточно, а что он там будет петь, женской аудитории вообще будет не важно. Но тексты, тексты…

— Это сейчас у него внешность, — усмехается Алекс. — А на втором курсе Универа, знаешь, обычный такой был еврейский мальчик из музыкальной школы.

— Как, впрочем, мы все, — высовывает язык Яков.

— Бр-р-р… у меня все равно в голове не укладывается! — не могу успокоиться я. — Нет, Стив, конечно, кумир миллионов…. Особенно у девушек. Но… Но это же невозможно! То, с чем сейчас Стив выступает, это же просто какая-то романтическая сопливая муть. Откровенная попса, только в рок антураже!

— Сенча, ты не прав! Более того, ты не права! Нормальная музыка, нормальный рок. Последние пару лет, после того, как они сменили клавишника, они вообще стали очень недурно звучать. Я тебе как музыкант говорю. Так что давай, будем откровенны, у тебя просто специфические требования к тематике. Ты не любишь, когда поют про то, что все хорошо. Особенно, если это про любовь. Видимо, потому что не веришь, что так бывает… Вот и все!..

Ну, все, заткнули меня, застыдили… Все же редко Яков бывает таким серьезным.

— Ты знаешь, — задумчиво добавляет Алекс. — Я думаю, что Гоха сам в какой-то момент изменил отношение к тому, что они делали. И вообще, кажется, все забросил. И музыку, и стихи… И даже появляться на людях перестал…

— Довольно давно, кстати. Лет восемь назад, или нет, девять… Да, девять лет… Так что давай, колись, где ты его подобрал!

— В «Лабрисе» и подобрал. Точнее, это он меня подобрал…. — и видя, что они мне уже совсем не верят, я вкратце рассказываю им историю моего «совращения», всячески стараясь выгородить Штерна, чтобы его, не дай бог, не заподозрили в порочащей связи.

— Исключительно деловые отношения. Я у него угол снимаю, пять с половиной квадратных метров.

Они смотрят друг на друга, какое-то время еще держатся, сжав губы и подрагивая ноздрями, но вдруг оба не выдерживают и одновременно начинают ржать. Они смеются так громко и неудержимо, что чуть не падают с табуреток. В кухню начинают заглядывать любопытные гости, интересуются у нас, что случилось, каждым своим вопросом провоцируя очередной взрыв хохота.

— Ты веришь? — спрашивает раскрасневшийся Яков, вытирая большим пальцем слезу.

— Да, — сквозь смех отвечает Алекс. — Да, теперь верю. Это действительно в его духе!

Они снова смеются, но уже почти без сил.

— Нет, Сенча! Это здорово! Это самая прекрасная разводка на секс, о которой я слышал!

— Какая разводка?!

— Подожди, — Яков перестает смеяться, но все еще весело глядит на меня. — Ты что, серьезно думаешь, что два разнополых человека могут спокойно жить в одной комнате?

— Да я не думаю! Мы уже в ней живем!

Ответом мне — новая смеховая истерика. И откуда в них столько энергии?.. В какой-то момент они более-менее успокаиваются и снова встречаются глазами.

— Ну, главное мы все-таки выяснили! — говорит Яков. — С Гохой все в порядке! А вот с тобой, Сенча… — и они снова смеются.

Мне страшно обидно за Штерна, у которого явно ничего не в порядке — с этим его отшельничеством, с этой его тайной, но явно неразделенной любовью, с этим его неприятием самого себя как красивого человека. И при этом мне очень не нравится то, что подразумевают эти два долбоеба под словом «в порядке».

— Слушайте, ну нельзя же так! Нельзя судить о человеке по самим себе!

— Да ты-то что вообще в этом понимаешь?

— Это я-то ничего не понимаю?!

Дальше начинается уже обычная пьяная свара на тему того, кто и нас более искушен в половом вопросе — как у нас уже неоднократно бывало с Яковом. На этот раз, правда, спор идет не обо мне, а об отсутствующем персонаже, но дела это не меняет. От полового детерминизма и роли гормон в принятии решений мы довольно быстро переходим к свободе воли. Тут я начинаю не к месту цитировать Дунса Скота и даже коварно привожу в нужном мне аспекте Августина, после чего Яков не выдерживает и уже в голос орет:

— Говно твой блаженный Августин! Говно, слышишь! Уж он-то точно тут ничего не понимал!

— Это Августин-то ничего не понимал?! — ору я, совершенно забыв, что в личной жизни гиппонский епископ как раз придерживался позиции Якова.

При мне, как известно, нельзя говорить гадости про средневековых философов, потому что я перестаю себя контролировать. На поднятый нами шум стекается еще больше зрителей. Они набиваются в тесную кухню, чуть ли не делают ставки, подбадривают — кто Якова, кто меня. В образовавшейся вокруг нас толпе я внезапно замечаю пронзительную синеву штерновых глаз. Он уже порядком пьян, при этом совершенно сияет и, кажется, страшно увлечен нашим спором. Я замечаю у него в руках какую-то подозрительно мелкую трубку, которая тут же идет дальше по рукам.

— Давай, Сенча, вжарь этим технарям! — кричит он мне, выпуская из ноздрей клубы дыма, из-за чего становится похожим на дракона.

Приходят вестники мира и сообщают, что Гарик, наконец-то дождался всех своих музыкантов, народ распаковывает инструменты. Таким образом, у нас еще целых пять минут, в течение которых мы можем базарить, а потом надо идти в комнату.

Штерн протягивает руку к моей стопке, облизывает ее края, и уже сам вопит на Якова с Алексом:

— Изверги! Вы мне чем тут ребенка травите?!

— Сам-то в курсе, что ты сейчас курил? — кричу ему я.

Тут раздается несколько громких хлопков в ладоши. Народ смолкает и начинает пробираться в комнату. В этот момент проникновенным шепотом мне на ухо сообщается:

— Кажется, но я в этом не уверен, это был гашиш. Единственно, в чем я точно уверен, это то что обстановка для его потребления была самая, что ни на есть ненадлежащая. И все из-за ваших с Яковом воплей…

Яков взирает на меня с видом торжествующего победителя. Он думает, что виснущий на моем плече Штерн в нашем с ним споре что-то доказывает. Я показываю на них с Алексом пальцем, и сообщаю Штерну:

— Они ничего не понимают в сказочных чудовищах…

— Да, — кивком соглашается он. — Откуда им знать, что бывает, когда два единорога охотятся друг на друга… Пойдем-ка, дружище Сенч, слушать Гарика. Иначе зачем мы сюда пришли?

Все первое отделение мы сидим бок о бок, прижавшись спиной к стене и поджав ноги, чтобы дать место сидящим и лежащим перед нами. В перерыве у нас даже нет возможности выбраться, и нам передают стакан сока с водкой, из которого мы пьем по очереди. Во втором отделении, когда с акустикой выступает Стивен, и народу становится еще больше, Штерн откровенно заваливает голову мне на плечо и чуть ли не спит, уткнувшись носом в мою шею. Я внимательно слушаю Стивена и пытаюсь представить, как звучали бы эти стихи, произнесенные штерновым голосом. И странное дело, теперь, когда я знаю, кто истинный автор, тексты уже не кажутся мне дурацкими. А уж наивно-оптимистичными они мне не кажутся вовсе. Это как детские сказки с нарочито счастливым концом, когда ты ясно понимаешь, что на самом-то деле — в реальной жизни — никакие крапивные рубашки никого не спасут и никакая мама к Серой Шейке не прилетит. В какой-то момент я начинаю откровенно рыдать, прекрасно понимая, что теперь я мало чем отличаюсь от стивовых поклонниц.

— Ну, что за соленую слякоть ты тут разводишь, — недовольно ворчит самоустранившийся автор, слизывая со своих губ мои слезы. И я понимаю, что не могу ему объяснить, отчего я плачу. И что растрогал меня вовсе не Стив, которого я как раз никогда не ценил.

 

* * *

Утром я просыпаюсь с головой полной опилок и мозгами всмятку. Подташнивает, дико хочется пить, но сил встать с кровати я в себе почти не наблюдаю.

— Ты знаешь, который час? — доносится до меня из противоположного угла комнаты.

Судя по голосу, ему также хреново, как и мне. Но — ура! ура! — мы все-таки перешли на «ты». Я весьма смутно помню нашу дорогу домой. Помню, я почему-то предложил ему идти пешком, а он почему-то согласился. Помню, шли в обнимку. Штерн почти лежал на моем плече, а мне пришлось обхватить его за талию, но кто кого вел и кто кому в результате помогал идти, этого я уже не помню. Помню, что он рассказывал мне про Бездну и Тошноту. Не помню, что. Я в лицах пересказывал ему «Историю моих бедствий» Абеляра. Не помню, зачем. Еще помню, как он остановился, привалившись к какому-то гранитному парапету над какой-то рекой, и мы с ним курили одну сигарету на двоих. Что за парапет, и что за река, вспомнить тоже не получается, потому что, помню, покурив, он решительно сказал, что с него хватит, и стал ловить машину. За каких-нибудь десять минут, которые опять-таки он поспал у меня на плече, мы доехали до дома. И мне тогда показалось, что было бы совершенно естественно заснуть нам с ним на одной кровати, все так же в обнимку, как шли и ехали. Но кроватей было две… К тому же, войдя в комнату, хозяин мой как-то резко вдруг помрачнел, и судя по той обвиняющей интонации, с которой он только что задал мне этот свой вопрос, за ночь мрачный настрой у него только усилился.

— Сенч… ты помнишь, что сегодня понедельник?

Хороший вопрос…

— Ты на работу собираешься или нет?

Я, только что с ужасом представлявший себе перспективу простого перемещения тела в вертикальное положение, впадаю от этого вопроса в состояние экзистенциального выбора.

— Ты б еще, быть иль не быть, спросил…

— Понятно…

Я слышу, как он на ощупь, не поднимаясь с кровати, шарит рукой по столу, что-то роняет, тихо ругается. Потом я слышу характерное вяканье, которое обычно издают мобильники, когда набираешь на них чей-то номер. Далее до моего слуха доносится следующее — все хриплым голосом и сквозь нескрываемую головную боль:

— Н-да… Да, я… Думаю, что похмелье… Не знаю… Ну, скажите, что отравление… Сейчас?… Здесь, у меня дома… Вид?… — раздается скрип пружин, похоже, он перегибается с кровати, — Вид сносный…. Да…. Да, я знаю…. Да, виноват…. Мужчинам вообще нельзя доверять, Лиса.

Я слышу, как он разъединяется.

— Что это было, док? — спрашиваю я. Когда до меня, наконец, доходит смысл последней фразы.

— Меня назвали безответственным кретином. Зато ты теперь — с полной ответственностью — можешь не идти на работу. И не спрашивай, откуда у меня ее номер телефона.

Мне становится стыдно. Усилием воли — нельзя же допустить победу Якова в нашем споре о физиологическом детерминизме — я заставляю себя встать. Доползаю до кухни, выпиваю два стакана воды, потом наливаю Штерну, и тут вижу его шатающимся в дверях кухни. Он в своем роскошном халате, видимо, в отличие от меня у него хватило вчера и силы, и воли на то, чтобы раздеться. Отодвинув меня в сторону, он лезет в холодильник, достает оттуда лимон и, надрезав, выжимает себе в стакан несколько капель сока. Выпив залпом, он садится за стол и строго на меня смотрит — насколько это вообще возможно, строго смотреть такими красными глазами.

— Вот что б больше — ни разу в жизни!…

— Угу, — я покорно киваю.

— Вообще ни разу!

Я снова киваю.

— И, пожалуйста, ни слова больше о том, что было вчера. В том числе и об этих людях…

Я опять киваю. А что остается?…

— Все. В душ, а потом работать. Ты делай, что хочешь.

Обидно, конечно… Зря что ли столько всего узнал о нем личного и интересного?.. Зря что ли в обнимку столько ходили?… Ну, с другой стороны, сам же вчера кинулся отстаивать право человека на отшельничество…

 

* * *

На работе все расспрашивают о моем самочувствии. Прямо неловко. Лиса, загадочно улыбаясь, дожидается, когда мы остаемся наедине, и только тогда говорит:

— Я так чувствую, тебе понравилось, когда тебя красивые молодые люди на плече таскают?

— Ну, вот плечо-то как раз всю дорогу было мое, — и чтобы как-то отвязаться от пытливого взгляда Лисы, рассказываю ей о посещении Гарика и о том, что я узнал от Алекса с Яковом.

— Да, любопытный юноша, — говорит она. — А как у него дома?

Я честно рассказываю про розы и веера. Она загадочно улыбается, но, кажется, мой ответ ее удовлетворяет. По крайней мере, никаких вопросов больше не следует. Ну, да, мало ли… Может, Штерн меня просто одного домой пьяного не отпустил, а повел ночевать к себе. Ну, тем лучше. Интересно только, откуда у него ее телефон, и почему она об этом меня не спрашивает.

Между тем является герой моей повести. Я еще издали различаю его шаги, и поворачиваюсь назад, чтобы посмотреть, как он будет общаться с Лисой после того, как удостоился от нее вчера столь нелестной оценки. Не глядя в мою сторону, он подходит к ней с заполненными требованиями.

— У нас все хорошо? — интересуется она у него нарочито томным голосом, каким обычно спрашивает, не хочет ли он снять пальто.

— Ну, разумеется, — отвечает он в той же манере с легкой полуулыбкой.

Если бы это не была неспособная интересоваться мужчинами Лиса, и если бы это не был органически не приемлющий никакого флирта Штерн, я бы решил, что эти двое друг с другом заигрывают. Хорошо еще, что девочки этого не видели!.. Что у них там все-таки за дела с Лисой, раз они так друг над другом подтрунивают? Хотя, с другой стороны, учитывая его просвещенность в отношении определенной символики и наличие допуска в «Лабрис», у них вполне могут оказаться и общие темы, и общие знакомые… И, разумеется, ни тот, ни другая, даже если у них прямо поинтересоваться, мне ни о чем не расскажут.

Штерн идет ко мне, все с той же полуулыбкой садится и спрашивает, когда у меня будет время выйти с ним прогуляться по магазинам.

— Зачем?

— Затем, что я не могу пойти в театр с человеком, одетым, как для хиповской тусовки.

— А мы идем в театр?

Он достает билеты на «Дона Жуана» в Мариинку.

— Я, наконец, решился.

— А-а! Ты купил билеты у театральной феи! А если они превратятся в приглашение на данс-макабр?

— Туда тем более нельзя иди в таком виде, — резонно замечает он.

— А как же…

— Ничего, переведешь мне еще одну статью.

— А я еще ту не начал.

— Пить меньше надо. Так когда?

Я иду звонить напарникам, уточняю, в какой час мои занятия в каталоге могут быть перенесены, и мы договариваемся о времени.

 

* * *

В Гостинке по каким-то одному ему очевидным признакам он выбирает мне пиджак, брюки и рубашку. Все это поначалу вызывает у меня протест, потому что я привык одеваться из сэконда и сама идея подбора одежды в женском отделе мне претит.

— Ты понимаешь, — говорит он мне, — что для того, чтобы не привлекать внимания к особенностям твоей фигуры, надо чтобы одежда сидела естественно. Для этого она должна быть как минимум твоего размера.

Ага, Лиса тоже любила одно время говорить: «Не хочешь, чтоб таращились на твою задницу, носи юбки».

— Давай, померяй сначала, а потом будешь сомневаться в моих способностях!

В примерочной кабинке он стоит в своем черном пальто, прислонившись спиной к боковой стойке, наполовину скрытый от меня занавеской. Когда я натягиваю на себя брюки, он просовывает ко мне голову, задумчиво стучит себя по переносице:

— Нет, снимай. Пойду принесу тебе другие.

На пятой паре он, наконец, удовлетворенно кивает. Пиджак сразу вызывает у него горячее одобрение. Про рубашку думает, потом говорит, что согласен взять на размер побольше.

— Это компромисс между чем и чем будет, если не секрет?

— Между привычным тебе уровнем комфорта и необходимым уровнем обзора.

— Необходимым кому?

— Это смотря с какой стороны смотреть.

Я начинаю чувствовать себя какой-то куклой, которую наряжает богатый любовник.

— Но я же сказал, что согласен на компромисс. Хорошо, на два размера…

Он приносит мне рубашку. Внимательно смотрит, как я ее надеваю поверх футболки.

— Так и быть, подарю тебе какой-нибудь из своих платков на шею.

Ура! У меня будет платок, как у читателя Штерна!.. Я надеваю пиджак, и странным образом, мне не хочется его тут же скинуть. Вполне так все пристойно смотрится, даже грудь не особо видно, если специально не приглядываться.

— Ну что?

— Угу, — удовлетворенно тянет он, закусив губу.

— Больше не хочется немедленно снять с меня всю одежду? — ерничаю я.

— Хочется… — довольно щурится он. — Но медленно… Жаль, что не будешь так ходить в библиотеку.

Конечно, не буду, а то все сразу поймут, чьих это рук дело. Потому что в черном велюровом пиджаке и белой рубашке с нашейным платком я буду выглядеть как уменьшенная копия Штерна, только в более теплых тонах и отлитая по женским лекалам. Впервые увидев нас рядом, я понимаю, что как всегда переоценил свой рост, и он выше меня почти на голову: я ему где-то до подбородка. Мысленно пытаюсь представить рядом с ним по очереди всех своих девчонок и понимаю, что с ним они бы смотрелись гораздо эффектнее. Повезло ж человеку! Мало того, что красив, как я не знаю кто, так еще и нормального роста.

И все-таки… Волосы у нас примерно одной длины, мои только более встрепанные. Но дело не в этом. Скосив на него глаз, я узнаю знакомое по собственному лицу выражение: у него взгляд человека, привыкшего нарочито не замечать зеркала. Единственное зеркало в его доме расположено в ванной на внутренней стороне дверцы шкафчика — побриться и повязать платок. Глядя на его запрокинутое лицо с опущенными ресницами, я вдруг вспоминаю, что бреется он исключительно опасной бритвой — это я выяснил, когда полез искать бритвенный станок, чтобы побрить подмышками. Жутко представить, каково ему каждое утро наблюдать собственное отражение с лезвием в руке около горла (вот так впервые и задумываешься, что менструации не такая уж и страшная пытка…). И эта неприязнь к собственной телесности роднит нас больше, чем что-либо другое, делая нас почти похожими.

— Люди будут думать, что мы с тобой такие неправильные близнецы… — говорю я, разглядывая наши отражения.

— Пускай думают, — и по его лицу разливается какое-то удивительное блаженство.

На него хочется смотреть безотрывно. Ради одного этого стоило все тут перемерить!

— Пойдем еще что-нибудь тебе посмотрим. Мне понравилось, — говорит он с улыбкой, приоткрывая один глаз. И я смеюсь, глядя на него…

Купив то, ради чего шли, он начинает уже откровенно дурачиться. Затаскивает меня в мужской отдел и на глазах изумленных продавщиц начинает прикладывать к моей груди всякие длиннорукавные футболки.

— В качестве компенсации за пережитый стресс.

— Покажи хоть, что там за рисунок!

— С паучком будешь носить? Что, опять я угадал? Заверните нам, пожалуйста!

Быстрым шагом пересекая женский отдел, он сдергивает с вешалки какую-то выдаваемую за платье комбинацию, тоже прикладывает ко мне и прыскает со смеху.

— Да на тебе и то лучше будет смотреться, — говорю я ему.

— Платье из желтых листьев? С моей-то мастью? Ты в своем уме?

— Вон тебе синенькое.

Я получаю тычок под ребра.

— Фу… Придумал тоже… Это же для Ляли платье! Неужели не видно?

Мы просматриваем все, что висит на стойке. Выбираем наряды Рите, Лисе, Нинэль Эдуардовне и даже Фейге. Фейге выбираем даже два, потому что Штерн настаивает на том, что цвет важнее фасона и упорно хочет видеть мою девушку в бордово-зеленом, не взирая на длину юбки. Мне же остается только признать, что у нас с ним схожие цветовые ассоциации, хотя он и видел Фейгу издали всего один раз.

 

* * *

Проведя предыдущий день в борьбе с похмельем, я, движимый чувством вины, решаю посвятить этот вечер хозяйству: осваиваю посудомоечную машину, иду в магазин за продуктами и готовлю суп. Из всех этих трех предприятий ни одно нельзя признать в полной мере успешным. Машину я загружаю неправильно, и Штерн с ворчанием прочитывает мне на эту тему целую лекцию. В магазине я по привычке выбираю все самое дешевое и, по мнению хозяина кошелька, малосъедобное, но при этом в неуничтожимых количествах. На этом фоне суп, можно сказать, даже удостаивается некоторой похвалы:

— Ладно, — говорит Штерн, вытирая салфеткой губы, — есть можно. Так и быть, можешь тут готовить.

Получив от него эту лицензию, на следующий день я решаюсь изготовить завтрак. С сервировкой стола тут же выходит конфуз. Я не знаю, куда класть вилки: Штерн держит вилку в левой руке, а я — в правой. Эстетическое чувство требует от меня, чтобы они лежали одинаково.

— На самом деле все просто, — объясняет мне всамделишный эстет. — Представь, что левая рука предназначена исключительно для того, чтобы держать вилку. Ею нельзя делать то, что делаешь правой. И наоборот.

Я мрачно смотрю на демонстрируемые мне красивым жестом руки — правую и левую. Пытаюсь понять, какая из них мне нравится больше. Потом думаю о том, что бы я мог делать этими руками, правой и левой, будь у меня такие же. Уж точно не столовые бы приборы ими сжимал…

Мое воспитание на этом, впрочем, не заканчивается. Стоит мне положить себе свою порцию каши с овощами, как Штерн забирает у меня тарелку и скидывает треть обратно на сковородку.

— Почему?

— Потому. Сначала это доешь. Надоело уже за тебя тарелки подчищать.

Деспотизм, гнусный деспотизм…..

— И не надо так смотреть на мою порцию. Я больше вешу.

— Ну не в два же раза!

— На мыслительную деятельность требуется больше энергии, чем на эмоциональную.

— А у меня что? Не мыслительная деятельность?

— И это говорит человек, который вчера вечером вместо того, чтобы переводить, читал Джойса? Добро бы еще в оригинале.

Тут я уже просто надуваюсь, перекладываю вилку в правую руку и склонившись над тарелкой молча и мрачно жую. Ничего себе! Джойс ему мой, видите ли, поперек горла!

— Сенча, солнышко… не надо переедать, пожалуйста. Я понимаю, если бы у тебя кубышка с деньгами была запрятана для всяких там эндокринологов-гастроэнтерологов… Денег лучше с собой лишних возьми, на работе сходишь еще раз поешь.

Этот аргумент мне приходится признать справедливым. Я и сам знаю, что мне нельзя много съедать за один раз, а надо есть чаще и мелкими порциями. Но в момент раздачи пищи всегда очень сложно устоять. Да и когда у меня были лишние деньги на питание на работе?… И тем не менее, несмотря на мое согласие, он еще долго не допускает меня к раскладыванию еды по тарелкам, даже если готовлю я. Джойсом, впрочем, больше не попрекает.

 

* * *

Собираясь в театр, переодеваемся каждый в своем углу. Застегнув рубашку, я оборачиваюсь, и вижу брошенный на его кровати халат. Штерн, вставляя запонки, смотрит на меня со скептической улыбкой.

— Ну, подойди потрогай, — нехотя произносит он.

— А можно?

— Ну я ж вижу, что тебе неймется… Угораздило жить с кинестетиком!

Я хватаю руками огромные кисти, которые тут же упруго сжимаются и выскальзывают из ладоней, как живые, пропускаю между пальцами шнур, глажу ткань.

— Откуда ты знаешь? — спрашиваю я смущенным шепотом.

— А то я не в курсе, что ты вечно мои ракушки и камушки ощупываешь! Как дитя малое… Спасибо, хоть в рот не тянешь.

— Но я же на место их всегда ставлю.

— Еще бы не на место! Рисунок один вчера вверх ногами кто поставил?

— Но там же все равно не понятно, где верх, а где низ…

Он кидается к полке, сует мне под нос одну из своих крошечных картинок:

— Как тут может быть что-то непонятно?!… Вот для таких как ты, которые думают, что изображение непременно должно быт предметным… Для таких есть дата на обороте — в правом нижнем углу. Так что если берешь что-то… О-о-о, нет!.. Не могу я этого больше видеть!

Он отнимает у меня халат — оказывается, я бессознательно вожу кистью по подбородку, покусывая кончики свитых ниток. Глядя, как он запихивает халат в шкаф, интересуюсь, неужели он так сильно опасается за его невинность.

— Если бы только за его! — огрызается он.

Нет, я, конечно, уже готов шнуровать ему ботинки и кофе в постель приносить (что, правда, является грубым нарушением правил внутреннего распорядка), но не настолько же я маньяк, чтобы не уважать чужих принципов…

 

* * *

Работает он, действительно, много. Я бы никогда так не смог. При этом никаких поблажек: несколько перерывов на гимнастические упражнения с растяжками (о, глаза б мои на эту пластику не смотрели!), регулярное проветривание комнаты во время перерывов на чай, вечерняя прогулка после библиотеки и музыка, музыка, музыка…. Раз в неделю — выход в театр или филармонию, иногда в кино. Опять же раз или два раза в неделю — просмотр какого-нибудь взятого в прокат фильма. Причем в половине случаев по результатам просмотра пишется небольшая рецензия или колонка, которую непременно где-нибудь публикуют в столичных изданиях под одним из его многочисленных псевдонимов, по большей части, впрочем, довольно прозрачных. Сразу видно, что человек уже много лет существует в одном и том же ритме, и мне ничего не остается, как включиться в этот ритм, раз уж я теперь от него экономически завишу.

С переводом у меня пока получается не особо. Мне с самого начала запрещено задавать вопросы по ходу, поэтому все движется крайне медленно. Когда я перевожу пару страниц, Штерн подходит ко мне, заглядывает на пару минут в источник, потом смотрит на то, что получилось у меня:

— Ага… А теперь, посмотрим, как это должно быть по-русски… — и почти сходу наговаривает гладкий текст с правильными предложениями, легкими внятными конструкциями и верными определениями.

Я в ужасе хватаюсь за голову.

— Если что-то выходит недостаточно хорошо — это не повод для того, чтобы расстраиваться. Это просто еще одна возможность что-то в этом мире исправить. Вперед, мой верный оруженосец!..

В библиотеке мы видимся реже, чем раньше. Отчасти потому что все необходимые задания, связанные с ГАКом, а иногда даже и с систематикой, он дает мне утром. В результате я сам начинаю заполнять за него часть требований, что существенно облегчает ему общение с «серпентарием» и избавляет от обращений к моим непосредственным коллегам. Одновременно со списками литературы я получаю от него список для покупки продуктов и необходимых предметов. Иногда, если я ухожу к открытию, а сам он приходит в библиотеку позже и заходит в зал в мое отсутствие, я нахожу эти его перечни у себя на столе под клавиатурой. Иногда в виде записок: «В коридоре умерла лампочка. 60 Вт» или «Не нашел в доме молока». Деньги выдаются мне с вечера с таким постоянством, что я уже сбился со счета и уверен только в одном — за месяц я проедаю гораздо больше, чем зарабатываю. Единственно, что меня утешает, это то, что своими усилиями в библиотеке и по хозяйству хотя бы время я ему существенно экономлю.

Он никогда не показывает мне свои тексты, не говоря уж о переводах. Но все время таскает меня с собой на концерты и постановки — во многом для того, чтобы потом расспросить о моем впечатлении. С легкостью делится своим мнением, обращает мое внимание на какие-то важные, но неприметные с первого взгляда детали, но никогда не спорит. С ним очень интересно ходить на выставки: практически про любую вещь он может сходу рассказать, чем она хороша, что именно в ней красиво и почему к ней надо относиться как к художественной ценности. Причем это касается вообще всего, что только может быть выставлено в музее — даже тех произведений, на которые лично я бы и внимания обращать не стал, а тем более признавать за ними право назваться искусством.

В отношении кино он, правда, куда более избирателен. Может прийти домой с пятью взятыми на прокат дисками, и два из них отбраковать сразу после пятой минуты просмотра. У него какое-то потрясающее чутье на стоящие вещи: по каким приметам он выбирает эти фильмы в прокате, для меня всегда остается загадкой. Но факт остается фактом, если он говорит, что фильм хорошо сделан, это так и есть, если же заявляет, что ничего интересного, так в результате и оказывается.

Соответственно в том, что касается интеллектуального общения, у меня наблюдается даже некоторый перебор. Хотя временами я себя ощущаю как какая-то Элиза Дулиттл, которую постепенно приобщают к кругу интересов потомственной интеллигенции. Ассоциация эта тем более часто приходит мне на ум, что периодически меня принимаются учить правильно не только писать, но и говорить по-русски.

— Ах, ну да, это же я еврей… Это же мне положено русский язык знать, — возмущается каждый раз он, когда слышит от меня какое-нибудь привычное мне ударение или замечает, что я не ставлю запятых.

— Конечно! — возмущаюсь в ответ я. — Носитель языка — как хочу, так и ношу. Не всем же по Розенталю жить…

— Русский человек! Во всей красе! — всплескивает руками он.

— Да, — ворчу я. — Представитель титульной нации…

— К нации он еще примазывается! С угро-финской фамилией…

Дальше выясняется, что я понятия не имею, что значит моя фамилия, с трудом могу вспомнить, откуда происходили мои неграмотные предки (что в результате всех этих перемещений в советское время и в правду восстановить не так просто), и еще я не знаю географии. Но вроде все сходится, на каком-то из мордовских языков моя фамилия обозначает какую-то утку.

— Я ж говорю, русский человек! — ворчит Штерн.

Институт благородных девиц какой-то!… Следует, впрочем, отметить, что несмотря на мое внешнее сопротивление, ему весьма удается мое воспитание. Я начинаю внимательнее относиться к словам, меня меньше приходится править в письменных текстах, я начинаю ценить и любить те явления культуры, о существовании которых я раньше даже не и подозревал. Знать бы только, с какой целью это делается? Хотя, может, ему просто скучно в этой его по-холостяцки налаженной жизни, а я своим присутствием просто не даю ему окончательно замкнуться в его добровольном отшельничестве.

В том, что касается эмоционально-телесной сферы, то — вынеся за скобки то, что, кроме Маленькой Лизы, секса за последние семь месяцев у меня так и не было — должен сказать, что мне с ним удивительно хорошо. До общения с ним я вообще не предполагал, что с мужчиной может быть настолько легко и просто. И это несмотря на все его ворчание, весь его непредсказуемый деспотизм, склонность к интроверсии и общую загадочность его поведения. Он действительно напрочь лишен идеи о необходимости следования каким бы то ни было гендерным стереотипам. Настолько, что иногда даже не знаешь, как с ним себя вести. В кафе или в магазине он может запросто кинуть мне бумажник и попросить расплатиться за нас обоих, а сам пойти что-нибудь рассматривать. Может явиться ко мне в читальный зал и в присутствии беседующего со мной читателя или даже кого-то из следящих за нами библиотекарей попросить меня пойти угостить его кофе, потому что он, видите ли, спустил все деньги на книги. Может, совершенно не стесняясь, впасть в панику из-за какой-то бытовой ерунды, вроде засорившейся раковины, предоставив мне возможность спасти положение.

При всем при этом (и это меня совершенно поражает) — развитая до уровня чуть ли не физиологической привычки бытовая вежливость и предупредительность, особенно в отношении пожилых дам. Придержать дверь, подать руку какой-нибудь выходящей из транспорта старушке — это вообще доведено у него до автоматизма. Он всегда необычайно корректен и даже приветлив со всякими билетершами, гардеробщицами, официантками и продавщицами, прежде всего с теми, кто в возрасте.

Впрочем, я вспоминаю, что и со мной на эскалаторе в метро он тоже всегда становится на нижнюю ступеньку. Но делает это настолько отработанным движением, что у меня ни разу не возникло с ним той неловкой заминки, какая у меня нередко случается с другими молодыми людьми (обычно я забываю, что человек выше меня ростом и по привычке, выработанной от общения с девицами, сам становлюсь спиной вниз по ходу движения, и меня естественно тут же пытаются наставить на путь истинный). В дверь, как я сейчас понимаю, он тоже всегда пропускает меня вперед, но опять же делает это так автоматически, что у нас с ним не возникает даже намека на это извечное мельтешение в проходе, без которого не обходится ни одно скопление интеллигентной публики.

На фоне этой галантной выучки его манера общения с «серпентарием» выглядит особенно вызывающе. Очевидно, их война имеет куда более долгую историю, чем я привык думать, а может, тут дело прежде всего в его особой чувствительности ко всякого рода заигрываниям со стороны прекрасного пола. Со мной он, во всяком случае, никогда не позволяет себе ни единого галантного жеста. Никаких этих неуместных предложений руки по выходе из маршрутки, никакого насильственного отъема рюкзака или пакетов с продуктами, никакого поспешного запихивания тебя в пальто. Мне это все безумно импонировало до одного момента, когда я сам наиподлейшим образом не воззвал к этим гендерным стереотипам, в связи с чем мне тут же не был преподнесен суровый урок.

Маяковка решила избавиться от части своих фондов, выложив на раздачу в подвале у гардероба редко требуемую литературу, доставшуюся ей в семидесятые годы по обмену с каким-то немецким университетом. Все наши там уже основательно попаслись. Я тоже предложил зайти туда Штерну, и он что-то выбрал себе из страноведческих альбомов, захватив пару поэтических сборников. Я же как человек жадный до халявы набрал там всего, даже не думая о том, соберусь ли я когда-либо это читать — лишь бы только с фотографиями средневековых замков и романских церквей. По пути к метро я, понятное дело, вспомнил о том, что позвоночник уже давно не тот, и те времена, когда я каждый день бегал по Универу со словарем Дворецкого за спиной, безвозвратно ушли в прошлое.

— Не хочешь ли ты, о благородный Штерн, понести мой рюкзак? — спросил я тогда своего спутника.

— Нет, не хочу, — честно признался он.

— Вот он, упадок рыцарственности… — начал было я свои ламентации, но меня тут же прервали.

— Ну-ка покажи, что у тебя там, — он остановился и прямо на мосту, залезши ко мне за спину, стал выкладывать на постамент под нависшие над нами медные конские подковы мою добычу. — Да, десять штук. Немало. Ну, значит, в следующий раз будешь умнее и возьмешь шесть.

И начинает складывать книги обратно, продолжая в своем излюбленном меланхолическом тоне, что мол, странно ему слышать в этой связи какие-то разговоры о рыцарственности, особенно от медиевиста. Ибо рыцари, как известно, за плебеями книжек не таскают.

— Тоже мне, потомственный аристократ из черты оседлости… — ворчу я, обидевшись на плебея.

— Евреи за гоями тоже книжек не таскают, — с улыбкой говорит мне эта наглая бестия. — Школяр за школяром — еще куда ни шло. Но и в этом случае носить книги полагается за мной тебе. Потому что я старше, имею ученую степень, а ты по своему статусу даже на магистра искусств не тянешь.

Тут я вижу в руках у него три самые толстые и самые красивые из отобранных мною книжек.

— Вот эти так и быть возьму к себе. Если ты их мне даришь.

А то я не к нему домой все это сокровище волоку!

— Лиценциатушко-бакалаврушко ты мое…

Мало того, что книжки заграбастал, так еще и издевается. Нет, зараза все-таки… такая зараза!

 

* * *

Когда мы возвращаемся вечером в метро после какого-нибудь фильма или концерта, меня уже клонит в сон. Обычно я сползаю по сиденью, чтобы можно было облокотить голову на спинку, но с какого-то момента я замечаю, что Штерн, предупреждая это мое движение, опускается сам, подставляя мне плечо. Ну, раз настаивает, чего уж там… С тех пор в вечернее время наших подземных перемещений я засыпаю у него на плече, а он меня будит на нашей станции, похлопывая по коленке.

Иногда нам случается ездить вместе в библиотеку — в те дни, когда мне не надо к открытию. В метро давка, и чтобы как-то оградить меня от чужих спин и локтей, он обнимает меня правой рукой, прижимая к себе; в левой — непременно какая-нибудь книга. Поначалу он каждый раз делает недовольное лицо, закатывая глаза: чем, мол, только не приходится в этой жизни заниматься, вот, например, держать падающих в метро библиографов. Я посмеиваюсь над ним. Обычно я сам всегда кого-нибудь удерживаю от падения в давке, но для этого надо, чтобы этот кто-то был меньше тебя или хотя бы такого же роста, как ты.

— Будешь ехидничать, не буду тебя держать. Давно в толпе не затирали? — строго говорит он мне. Потом и вовсе прижимает меня к себе, накрывая ладонью мой затылок. Я утыкаюсь носом в его синий шарф, и начинаю возиться, чтобы добраться до белокожей шеи.

— Мне иначе читать неудобно, — сообщает он мне.

Читает он Рильке с параллельным переводом, восторженно вздыхая на самом Рильке и тихо бранясь в адрес переводчиков.

— Вот послушай, — говорит он мне и читает мне на ухо немецкие строчки, по моей просьбе переводит отдельные слова, повторяет еще раз. — Ты чувствуешь, какая тут аллитерация? И вот что они с этим делают… Тьфу… невозможно читать даже!

Потом у нас это входит в традицию — что-то читать друг другу по пути в метро или дома, лежа в кровати. Это грустно, потому что я понимаю: отныне не только фильмы и живописные полотна, но и многие книги будут отчетливо ассоциироваться с его голосом.

 

* * *

На работе между тем никто не догадывается, что мы живем вместе. Про то, что общаемся и я активно ему помогаю, в курсе уже все, но никто не подозревает, что это общение выходит за стены библиотеки.

Рита в очередной раз решила расстаться со своим молодым человеком, в связи с чем пребывает в состоянии радостного возбуждения. Она красочно жалуется на жизнь, феерично ругает мужиков, ей требуется благожелательный собеседник и эмоциональная поддержка. Ну а кто я такой, чтобы отказать красивой девушке в эмоциональной поддержке? Особенно когда я сам так в ней нуждаюсь, ибо имея под боком недоступного Штерна, постоянно вижу во снах красивых эмоциональных женщин, которым нужно мое утешение.

И вот мы сидим с ней в столовой, уже поели, уже выпили кофе, а она все не может остановиться. Глаза призывно блестят, улыбка становится все более заговорщицкой — типа, уж мы-то с тобой друг друга точно понимаем. И хотя мы оба прекрасно знаем, что она всего лишь жалуется мне на жизнь, да и видов у нее на меня в принципе никаких быть не может, все же галантно распахнутая перед нею дверь, поднесенный кофе с правильным количеством сахара и предложенная ложка делают свое дело. Добавьте к этому правильно подобранные слова утешения — и вот вам результат: своими удивительными глазами в обрамлении рыжих ресниц Рита в данный момент глядит на меня, а молодые люди где-то там кусают локти.

И тут краем глаза я замечаю, что у нас есть один очень внимательный зритель, перед которым стоят по меньшей мере уже три последовательно выпитых чашки чая. Заметив, что я его, наконец, заметил, Штерн, не глядя на меня, лезет во внутренний карман своего пальто, достает оттуда свою записную книжку и начинает в ней что-то писать, вальяжно закинув ногу на ногу. Потом он красивым жестом выдирает оттуда листок и неспешным шагом идет к нам.

— Прошу прощения, — выдыхает он куда-то в сторону Риты, отодвигает стул и садится на угол рядом со мной.

— Я собираюсь сейчас уходить, не знаю когда буду дома, — сообщает он мне будничным тоном. — Поэтому я попрошу тебя купить следующее. Ты, надеюсь, помнишь, что у нас с тобой скоро будет месяц совместной жизни. В связи с чем я намерен приготовить капусту по-савойски и мне нужен вполне определенный набор ингредиентов. Отнесись, пожалуйста, к их покупке со всей серьезностью.

Далее следует подробное перечисление в каком именно магазине следует искать тот или иной пункт демонстрируемого мне перечня. Развернувшись к Штерну и закрывшись рукой от Риты, чтобы не было соблазна поднять на нее глаза, я с максимально возможным неудовольствием во взгляде смотрю то на этого негодяя, то на предлагаемый им список, но на Штерна это не действует. Он заканчивает свои объяснения и все тем же будничным тоном произносит:

— Ну, все я пошел. Увидимся вечером, — спасибо, хоть в щечку не целует.

Он уходит, а я, все так же не поднимая глаза на Риту, внимательно разглядываю список. Кроме капусты там сплошь различные виды перца, соли и ядреных пряностей. Это вообще есть-то можно будет? Или это такой перцовый пластырь из капустных листьев?..

— Стась, — ошарашено говорит, наконец, Рита. — Это что, правда?.. Вы что, правда, вместе живете?.. Уже целый месяц?..

— Ну, видишь же… Капуста по-савойски… — со вздохом говорю я. — Видимо, ему лучше знать…

И я опять утыкаюсь в список. А почему, собственно, «по-савойски»? Намек на то, что я тут нищий савояр и нечего мне поить девушку кофе на чужие деньги?.. Или, наоборот, савояр — это он, а я всего лишь сурок, и мне следует знать свое место…

— Стася!

Я поднимаю на нее глаза и вижу, что она смотрит на меня с таким выражением, что может уже больше ничего не говорить. И так ясно. Типа, я думала, что мы с тобой подруги, а ты вот как!..

— Ничего не могу сказать тебе, Рита. Особенно про капусту. Сплошные загадки! — говорю я со вздохом. Она, разумеется, обиженно встает и уходит. А я думаю, не зайти ли мне по пути в курилку. Может, удастся встретить кого-то из знакомых сотрудников или читателей, стрельнуть у них сигарету.

По возвращении в зал усиленно стараюсь не замечать взглядов, которые на меня кидает женская часть нашего забарьерного пространства. Нинэль Эдуардовна подходит ко мне и настойчиво предлагает попить с ними чаю в их рабочей комнате, когда у меня закончится дежурство. Делать нечего, иду. Лиса, поглядывающая на меня не менее иронически, чем все остальные, остается на посту, так что мне предстоит отчитываться перед остальной троицей, ну и перед теми, кто там еще окажется в комнате. Ляля и Рита встречают меня пристрастными взглядами, сидя в ряд на разнокалиберных стульях — обе со крещенными на груди руками. Нинэль Эдуардовна разливает чай.

— Рассказывай! — говорит Рита. — Все рассказывай.

— Ну, что рассказывать… Я снимаю у него жилье. Делаю вместе с ним какие-то мелкие переводы, помогаю с поиском литературы, — потом, подумав добавляю: — Мы не спим.

— Ну-ну, — мрачно и со значением тянет Рита. Типа, «рассказывай, рассказывай!»

— Ну, да. А как можно спать с человеком, который не только не ухаживает за тобой, а вообще едва тебя замечает?

Нинэль Эдуардовна с шумом вздыхает. Я некоторое время размышляю над этим бессловесным комментарием. Не, ну я, конечно, понимаю, бывают всякие ситуации, но со Штерном явно не тот вариант… Девочки молча ждут продолжения.

— Но он ведь из хорошей семьи, — полуспрашивает, полуутверждает Нинэль Эдуардовна, глядя то на меня, то на девочек.

— Да вроде… Мама — врач, старшая сестра — филолог, живут в Иерусалиме. Отец был инженер, погиб девять лет назад.

Нинэль Эдуардовна кивает каким-то своим невысказанным мыслям.

— У него большая квартира, — так же полуспрашивает она.

— Нет, совсем маленькая. Прежнюю, видимо продали, когда мама уезжала.

— И вы, значит, живете вдвоем в маленькой квартирке? И ты говоришь, что вы не спите? — с вызовом спрашивает Рита.

Я мотаю головой, пожимая плечами. Потом смеюсь, и вправду, кто бы поверил.

— Но, девочки, — поворачивается к ним Нинэль Эдуардовна с тем же полуутверждением-полувопросом. — Мне кажется, за Стасю мы теперь можем быть спокойны.

— Да уж! — хмыкает Рита.

— Какой он дома-то хоть, расскажи, — с многозначительной улыбкой просит Ляля. — Как тут, или нормальный?

— Да такой же, как тут, — смеясь, пожимаю я плечами. Потом, сморщив нос, добавляю: — Хотя нет, дома он еще красивее…

— Ага, — мрачно изрекает Рита. — А когда спит, наверно, вообще ангел.

— Так и есть… — со смехом говорю я.

— Эх, Стаська, Стаська… — хихикает Ляля.

 

* * *

Получив благословение от большинства «серпентария», собираюсь домой. На лестнице встречаю возвращающуюся с дежурства Лису.

— А я-то все ждала, когда ты расколешься… — сверкает она белым клыком.

— То есть ты с самого начала все знала?

— Да, — кокетливо улыбаясь, признается она. — Мальчик Штерн выбрал меня в свои конфидентки.

Ну да, уж кому-кому, а из всего нашего балагана Лисе он точно не интересен. Потому и выбрал.

— И ты отдаешь себе отчет, почему он это сделал?

— Конечно, — еще шире улыбается она, поигрывая своей серебряной цепочкой с лабрисом.

— И сама номер ему свой дала?

— Ну, надо же за тобой приглядывать. А он обещал мне тебя всячески оберегать… Хороший мальчик.

— Сговорилась! За моей спиной! — журю я ее. — Сестра еще называется… И с кем, главное, сговорилась?

— Ну, Стасичек, мужчины ведь тоже люди, — подмигивает мне она, вворачивая мой же аргумент в наших с ней спорах о моей самоидентичности. — Уж ты-то точно не будешь этого отрицать.

— Не буду… — со вздохом соглашаюсь я.

Спускаясь вниз, обнаруживаю, что внизу прямо у местного телефона напротив вахты меня ждет мой «тоже человек» Штерн. Он уже в курсе моего расписания, хотя, бывает, что я задерживаюсь, так что в известном смысле он тут рисковал потерять время. Я подхожу к нему, он, не вынимая наушников, кивает мне в сторону гардероба, мол, иди одевайся. Одеваюсь, мы выходим и до самого метро молчим. Что в принципе, для него нормально. На эскалаторе он так же молча, как ни в чем ни бывало лезет в сумку за книгой. Тут уже не выдерживаю я.

— Слушай, а ты можешь мне объяснить, что это сегодня было?

— Было что? — с интересом глядя на меня, спрашивает он.

— Я имею в виду эту сцену с Ритой.

— Надоело ждать, пока ты обратишь на меня внимание. Я бы сам все купил, но у меня с собой сейчас нет денег.

— Штерн, хватит тут изображать невинность! Месяц нашей совместной жизни был неделю назад!

— Надо же, как время летит… — опускает он глаза в книгу.

— И что ты мне дал за список такой? Из этого ничего нельзя приготовить!

— Минестроне по-генуэзски из савойской капусты? Можно. Остальное дома все есть, — он перелистывает страницу.

— О, господи! Док! Это выглядело как натуральная сцена ревности!

— Правда? Как интересно! А у меня есть повод? Ты собираешься с кем-то другим заниматься переводами?

У меня уже просто нет слов, и я начинаю тихонечко рычать.

— Да, да, да, да… Я в ужасе от твоих эротических предпочтений. Ты это хочешь от меня услышать?

— Каких эротических предпочтений? — искренне удивляюсь я.

— Мой заклятый враг сидит напротив тебя и строит тебе глазки. И ты ей это позволяешь! Что я должен был, по-твоему сделать, чтобы этому помешать? Добро бы еще Фейга, красивая девушка, или там Ляля. Но Рита!

— Рита — красивая девушка! — возмущаюсь я. — Рита вообще самая красивая девушка в библиотеке. Этого не знают только те, кто настолько слеп, что вынужден читать книги с лупой.

— А я так не думаю, — и снова утыкается в книгу.

— Доктор, хотите, открою вам одну страшную тайну? Если вы смотрите на женщину, и не видите, что она красивая, это не женщина некрасивая. Это значит, что вы просто смотреть не умеете.

Он поднимает на меня свой классический мрачно-иронический взгляд — такой, какой припасен у него для ответов библиотекарям, в том числе той же Рите.

— Да? А в отношении мужчин этот принцип тоже работает?

— Да, кто ж на мужчин-то смотрит? — смеясь, говорю я. — Если сама культура заставляет нас любить женщину.

— Ну, хоть в чем-то можно быть спокойным… — ворчит он, снова перелистывая страницу.

Я лезу посмотреть, что он там читает. Он мне не дает, я начинаю настырничать. Так мы сходим с эскалатора, и я уже просто вьюсь вокруг него кругами в переполненном вестибюле, но реакция у него все равно лучше моей. В какой-то момент, когда мы ждем поезда перед металлической черной дверью и он снова погружается в чтение, мне почти удается цапнуть у него книгу.

— Так, руки прочь от моей книжки, — уже почти со смехом отнимает он ее у меня обратно. — На женщин вон смотри. Раз ты культуре противостоять не можешь.

Книжка оказывается «Комнатой Джованни». Ах, Лиса, неужели ты и это знала?.. Но все-таки какая потеря!…

 

* * *

— Гоша, а почему вы все время в пальто ходите? — звонким голосом спрашивает Ляля.

— Да, разрешите нашу главную интригу, — саркастически добавляет Лиса.

Мы со Штерном в комнате библиотечной группы. Он в очередной раз зашел ко мне за деньгами, я вспомнил, что оставил их в рюкзаке и мы пошли за ними к нам наверх. По пути нам встретилась идущая ополаскивать чашки Ляля и, хлопая своими длинными крашеными ресницами, сообщила, что у них отлетела петля на шкафчике, мол, не поможем ли мы им справиться с этой задачей.

— Конечно, поможем, — тут же ответил я, вспомнив, что у нас где-то должна быть соответствующая отвертка.

— Ты всегда так легко введешься на провокации? — интересуется у меня Штерн, пока я ищу инструмент у нас в комнате.

— Какая ж это провокация?

И вот мы у библиотекарей. Штерн сразу же, как вошел, тут же сел, развалясь, на один из шатающихся стульев, а я принялся колдовать с дверцей. Лиса с Лялей обмениваются многозначительными взглядами за моей спиной, только что не хмыкают. Впрочем, они настолько возбуждены тем обстоятельством, что им удалось заманить «крокодила» в свою комнату, что они тут же начинают его всячески обхаживать, первым делом предлагая ему кофе.

— Канцерогенчики, — задумчиво произносит Штерн, заглядывая в банку из-под «Нескафе», куда давно уже засыпан какой-то более дешевый вариант чего-то растворимого и гранулированного. Он, впрочем, не отказывается, а на вопрос Ляли отвечает, что это у него вошло в привычку с Университета.

— Сенча, истфаковский выкормыш, просвети коллег, что из себя представлял читальный зал на втором этаже нашего желтого дома.

— Да! Точно! Там же вечно такой дубак был!!! — моментально откликаюсь я.

— Вот видите, это даже Сенч помнит, — с каким-то особым акцентом произносит Штерн.

«Даже»! Еще бы мне не помнить! Я там чуть ли не целыми днями сидел, потому что в моей общажной комнате невозможно было заниматься.

— Странно, — замечает Лиса. — У нас вроде всегда хорошо топят.

Это меня тоже всегда интересовало, потому что дома в халате и на улице он совершенно не мерзнет. Я уж молчу про всякие там театры и филармонии.

— Ну, считайте это психосоматикой, — снова безразличным тоном произносит Штерн. — У нас ведь у всех, кто в то время учился, что-то такое есть. У Сенчи вон желудок ни к черту, Ляля с Ритой тоже вечно в окружении всяких таблеток в столовой обедают.

С этим не поспоришь, девяностые, они и есть девяностые…

— А ведь правда! — восклицает Ляля, — Вот, сразу видно, историк!

Ага, а я что?.. Не историк, что ли?..

— Хотите варенья, — начинает она сужать круги. Получив молчаливый отказ, она тем не менее, отчаянно пытается открыть магазинную банку с джемом. Естественно, ей это не удается, и естественно, она протягивает банку Штерну с просьбой помочь ей, слабой женщине.

— Ляля, — наставительным голосом отвечает ей этот противник всяческих «провокаций», — я ни разу в жизни не встречал женщины, которая бы не знала, что для того, чтобы открыть стеклянную консервную банку, надо предварительно подковырнуть крышку ножом.

Лиса со вздохом берет у Ляли варенье и открывает его предложенным способом.

— Что и требовалось доказать, — комментирует мой сожитель.

— Интересно, а для чего же тогда мужчины нужны? — деланно возмущается Ляля.

— Ляля, ну что вы, как ребенок? В постиндустриальную эпоху, особенно в большом городе, мужчины нужны только для того, чтоб было с кем детей делать. Вон у Лизаветы спросите, если не верите.

Нарочно оглядываюсь на Лису: она смотрит на него с улыбкой, с нехорошей улыбкой смотрит.

— Да ну, что вы такое говорите! — ничего не заметив, уже искренне возмущается Ляля. — Мужчины нужны, чтобы их любить, чтобы о них заботиться. Потому что с ними весело, с ними ничего не страшно…

— Слышь, Сенча, чего Ляля говорит? Отверткой-то необязательно орудовать, чтоб тебя ценили. Как и банки открывать.

По счастью Ляля и на этот раз не понимает его наезда, на этот раз уже в мой адрес.

— Нет, ну конечно, это необязательно. Но все-таки это приятно, когда с кем-то можно почувствовать себя слабой и беззащитной. И мужчинам, между прочим, это тоже приятно. Поэтому вас и просят помочь со всякой мелочью, чтобы вам приятное сделать.

— Да гормоны это все, Ляля, то, что вы описываете, — изрекает этот противник «гендерных игр». — К настоящему чувству это вообще никакого отношения не имеет. Вон Сенча, уж на что ходок, а и то, когда вместе куда-то идем, вечно все улицы поперепутает.

Вот зараза-то!.. К сожалению, но в чем-то он прав. «Женский мозг» или «гормоны», но что-то тут точно есть. Потому что я, обычно никогда не страдающий топографическим кретинизмом, действительно, в последнее время что-то страшно расслабился и не всегда могу сообразить, каким именно путем лучше идти и в какую сторону. При том, что, когда я иду куда-то один, подобных проблем у меня не возникает.

— А я считаю, что мужчины нужны не для этого, — исключительно ради компенсации встреваю я. И далее несу что-то в своем излюбленном духе про заботу, ответственность, умение находить выход из любых жизненных ситуаций, не впадать в панику, держать на руках чье-то небо, угадывать чужие желания, изменять мир к лучшему для отдельно взятого человека…

Оглядываясь, я замечаю, что все трое взирают на меня с одинаково ироничными улыбками.

— Трудно же тебе живется, — замечает Штерн, явно выражая общее мнение. И только Лиса в состоянии оценить степень его язвительности.

В этот момент в комнату влетает Рита. Она вся в растрепанных чувствах. Ее молодой человек опять устроил ей, по ее выражению, сцену, обозвал ее дурой, проституткой… Прочие эпитеты мы услышать не успеваем, потому что она поворачивается и тут же осекается, видя сидящего за ее спиной Штерна. Несколько секунд она, замерев в повороте, смотрит на своего заклятого врага, а тот даже не пытается скрыть насмешку.

— Ну так позвоните ему и скажите, что любите его и уже не сердитесь, — говорит он ей. — Человек в сердцах наговорил вам черт знает чего из-за какой-нибудь ерунды, потому что ему вашего внимания не хватает, а вы ведетесь. Как вы думаете, каково у него сейчас на душе, после того, как он любимого человека обидел? Рита, вы же умная женщина!..

Я смотрю со спины на ее напряженную фигуру и понимаю, что вот сейчас она его точно убьет. Вместо этого Рита достает из кармана джинсов мобильник, набирает номер, и я слышу, как она настороженным голосом спрашивает:

— Зая? — потом уже совсем другим тоном: — Зая, ну ты чего?

Тут же срывается с места и выскакивает в коридор, откуда до нас доносится ее успокаивающее воркование. Ляля сидит, прикрыв рот рукой, и во все глаза пялится на Штерна. Тот откровенно зевает. Я возвращаюсь было к работе, как вдруг слышу, как Лиса интересуется ехидным тоном:

— Что, неужели не хочется отвертку у девушки отобрать?

— Не-а, — потягиваясь, зевает он. — Мне же не нужно себе ничего доказывать. Я ж не Стась.

Зараза!

— Не говоря уж о том, что есть и другие способы сублимации, кроме как подобия единорожьего рога в дырки вворачивать.

Ох, какая зараза!

— Ладно, пойду. Денег от этого любителя шурупов, чувствую, мне не дождаться. Так хоть кофе напоили.

Ой-ей!… — хватаюсь я за голову. Про деньги-то я и забыл!

— Да ладно тебе, потом занесешь. Я в иностранном журнальном сижу, — он поднимается и уходит неспешной походкой человека, который никому ничего не должен.

— Да-а-а, Стась, — тянет с полуулыбкой Ляля. — Странные у вас отношения.

— Ничего не странные, — мрачным тоном с каким-то раздражением изрекает Лиса.

 

* * *

Самое забавное, что тема шурупов этой историей отнюдь не была исчерпана. Как-то раз где-то за час до закрытия звонит мне в зал Рита и просит привлечь «моего молодого человека». Оказывается, у них в комнате рухнула полка, висевшая над столом Нинэль Эдуардовны. Ждать завтрашнего утра, когда можно будет спокойно подать мастерам заявку, они почему-то не хотят и намерены безотлагательно попытаться восстановить все, как было, лишь бы не расстраивать хозяйку стола. Что уж они там с этой полкой делали, что не хотят подставляться, мне остается только гадать. Но факт тот, что привлекать мальчиков из библиографии они стесняются, а наличествующий в настоящий момент ремонтник, дядя Лёша, известен тем, что с женщинами дела принципиально не имеет. И вот мне нужно попросить Штерна, чтобы он сходил с кем-нибудь из нас к дяде Лёше и попросил у него дрель. Я поднимаюсь к ним в комнату, осматриваю место происшествия. Без дрели тут точно не обойтись, но вот рассчитывать на помощь Штерна в осуществлении этой мужской миссии вряд ли возможно.

— Нет, — еще не дослушав, внятно говорит он.

— Ну, почему? Это же просто сходить попросить инструмент. Никто тебя ничего сверлить не заставит.

— А я сказал, нет.

— Штернушка, — шепчу я ему на ухо. — Ну, пожалуйста! Ну, мне очень хочется помочь им. Я, правда, очень хочу посверлить стенку.

— То есть ты хочешь выпендриться перед твоими девицами. А я должен тебе помочь. Так что ли?

— Нельзя, да?

— Дрелью-то хоть умеешь пользоваться? — со скорбным вздохом спрашивает он.

— Да. Один раз у нас с Фейгой карниз вешал. Правда, криво.

Он еще раз вздыхает, смотрит на часы, захлопывает книгу, собирает остальные и идет их сдавать. Лиса, принимая у него книги, улыбается мне углом рта:

— Что, мужчину нашли? — интересуется она с явным сарказмом.

— И не говорите, Лиса! — ворчит Штерн. — Иду как на заклание. Дискриминация по половому признаку.

Лиса не выдерживает и улыбается во всю ширину своей хищной пасти.

— Нет, ну какой же ты все-таки лапушка!

— Пожелай мне удачи, сестра! — кидает он ей через плечо мрачным голосом, но я по глазам вижу, что в глубине души он дико веселится.

Вдвоем мы идем с ним к дяде Лёше, которому я излагаю суть проблемы. Тот долго и с явным сомнением рассматривает предъявляемого в качестве мужчины Штерна.

— Алексей Севастьяныч, — проникновенным голосом с достоинством сообщает ему Штерн. — Уверяю вас, я ни разу в своей жизни не повесил косо ни одной полки, ни одного карниза, ни одного настенного шкафчика.

Я путано объясняю, какие нам требуются шурупы, дюбеля и какое нужно сверло.

— Очень любит во все вникать, — покровительственно кладя мне на плечо руку, говорит дяде Лёше этот злодей.

В итоге мы получаем все необходимое вместе с подробными рекомендациям, куда занести инструмент после использования, потому что дяде Лёше надо уже уходить.

— Скажи, а прямо ты тоже ничего из перечисленного ни разу в жизни не повесил? — интересуюсь я на подходе к нашей комнате.

— Ну, разумеется, — закатывая глаза, говорит Штерн.

В комнате он со страдальческим выражением на лице вручает мне футляр с дрелью, выгружает из кармана на стол шурупы с дюбелями, со стуком выкладывает молоток с отверткой.

— Развлекайся!

И все то время, что я ползаю вдоль стены с линейкой и карандашом, размечая места для новых отверстий, безотрывно на меня пялится, заняв самую удобную для этого позицию — на подоконнике в полутора метрах от меня. Девочки предлагают ему чаю, пытаются разговорить, он только отнекивается. Потом следует ряд полуиронических вопросов-замечаний, типа, не подстелить ли мне газетку, чтоб меньше пылить, и хорошо ли вставлено сверло. В результате у любого постороннего зрителя неминуемо должно возникнуть ощущение, что мастер-вешатель полок в данной ситуации как раз он, а я — так, ученик, проходящий переаттестацию. Изо всех сил стараюсь не реагировать. И вот, когда уже дырки просверлены, дюбеля вбиты и я вворачиваю первый шуруп, заходит сотрудник из соседней комнаты одолжить у нас пакетик чая.

— Я не понимаю, почему этим делом занимается дама? — игриво спрашивает он у всей нашей компании.

— Ну, Стася у нас вообще мастерица. Она это дело любит, — пытается отшутиться Рита.

— Нет, я не понимаю, почему женщина работает, а мужчина смотрит! — продолжает хохмить сотрудник. — Не порядок, девочки.

— Не знаю, меня страшно возбуждает! — глубоким рокочущим голосом произносит Штерн.

Ох, зараза! Ляля хихикает. «А-а-а…» — понимающе говорит коллега, и присоединяется к толпе зрителей.

— Ебаный карась, — шепотом бранюсь я, потому что шуруп не желает вворачиваться.

— О, скажи это еще раз! — страстно вздыхает Штерн.

Хихикает уже не только Ляля, но и Рита.

— Так, я все понял, — подмигивая девочкам, говорит наш соглядатай. — Ну, что ж, не буду вам мешать.

И действительно уходит. Видимо, и вправду, много работы, раз на всякую ерунду времени нет.

— Шуруп вворачивается по часовой стрелке, — уже нормальным голосом говорит мой сожитель. — «По часовой» — это слева направо, в данном случае — от окна к стене.

— Вот нет, чтоб сразу сказать!

— Я не мог оторваться, — объясняет он с благостной улыбкой. — Мне, правда, страшно нравится на тебя смотреть.

Он настолько прекрасен в этот момент, что я тут же ему все прощаю. Когда оба шурупа ввинчены, он не торопясь поднимается, и мы вместе вешаем полку. Девочки нам чуть ли не рукоплещут, и по их восторженным взглядам, адресованным отнюдь не мне, я понимаю, что читатель Штерн сегодня получил индульгенцию с отпущением всех своих читательских прегрешений. Уложив инструмент, я отворачиваюсь от них и еще раз критически оглядываю полку. Тут меня крепко обнимают за плечи, и я слышу, как Штерн шепчет мне на ухо:

— Я в восторге.

— Вроде ровно, — говорю я.

— Ровно, — шепотом соглашается он, и тут я чувствую прикосновение его теплых губ у себя на виске. А потом я чувствую, как по всему телу прокатывается теплая волна от низа живота и обратно. О-го!.. это что-то новенькое… вот так живешь-живешь, думаешь, что уже привык к своему телу, а потом организм — раз, и совершает кульбит, и весь предыдущий опыт летит к чертям…

— Все, уходим, — и он выталкивает меня за дверь.

Пока я прощаюсь через порог с Ритой и Лялей, он успевает отойти в сторону, вставить в уши наушники, и превратиться в обычного погруженного в себя Штерна.

— А ну-ка стоять! — гаркаю я, перекрикивая Бетховена.

Он оборачивается ко мне с невинными глазами, выуживает из ушей свои затычки и ждет продолжения.

— Что это было? — спрашиваю я суровым шепотом, подойдя к нему почти вплотную.

— А что было?

— Вот это вот! То, что ты там устроил! С этими полу-объятьями, полу-поцелуями.

Он смотрит на меня все с тем же невинным интересом в глазах.

— Послушай, — шиплю я. — Если все это было только ради того, чтобы повеселить девочек и позлить меня, то я тебя очень прошу, не надо больше играть с такими вещами!

— Хорошо, — быстро соглашается он, и вставляет в уши наушники.

— Эй, ты вообще понял, о чем я?

— Да-да, я все понял. «Не надо играть такими вещами», — покладисто говорит он.

Ну вот и что с таким человеком делать?!

 

* * *

В какой-то из дней выяснилось, что нам нужно взять к себе на два дня кота. Это просьба научной руководительницы, ей нельзя отказать. Все это сообщается мне прямо на рабочем месте с каким-то покаянным выражением лица. Видимо, он сам не очень знает, как обходиться с домашними животными, и думает, что для всех остальных это тоже должно представлять психологическую проблему. Для меня единственной проблемой является моя аллергия, и я мысленно начинаю подсчитывать, хватит ли имеющихся у меня с собой денег на кларитин.

Кота зовут Питоша. Он большой, палевого цвета и больше похож на игрушечного медведя, чем на кота. Выражение морды у него при этом какое-то заинтересованно серьезное, поэтому обращаться к нему хочется по имени-отчеству. Питон Иваныч или Питон Яковлевич…

— Капитон Валерьяныч, — серьезным шепотом подсказывает Штерн. — Но мне сказали, что так нельзя.

— Почему?

— От него скрывают, что у него уменьшительное имя, — сообщает он мне на ухо.

Кот внимательно смотрит на нас круглыми карими глазами, крутит круглой головой. Потом выходит из котоноски и идет прямиком к Штерну. Ага, сразу понял, кто здесь хозяин.

— Питоша, не соблаговолите ли пройти со мной на кухню? — говорит тот самым серьезным голосом, и таки кот за ним следует.

Я лезу в рюкзак за кларитином, потому что из носа начинает конкретно течь. В этой ситуации вынужденного пребывания с животным под одной крышей я вижу для себя только один плюс. Если уж не удается притронуться к человеку, то может быть, мне хотя бы удастся погладить кота на его руках.

Но и этого, к сожалению, мне сделать не удается. Кот страшно интересуется Штерном. Он сидит посередине комнаты и безотрывно смотрит на то, как тот стучит по клавиатуре и тихонько качает головой в такт неслышной музыке. Иногда он водит носом из стороны в сторону, следя за тем, как раскачиваются над полом кисти штерновского халата. Пару раз подходит к нему, встает на задние лапы и, опираясь передними о его колено, тянется к нему носом. Штерн наклоняется к нему и серьезным тоном интересуется, что тот хочет ему сообщить, потом, видимо, вспоминая, что это кот, чешет двумя пальцами его за ухом. Кот трется об его руку, потом отходит на прежнюю позицию. Я хорошо понимаю Питошу, будь я котом, вероятно, делал бы то же самое. Надо быть очень самоуверенным существом, чтобы запрыгнуть на колени к гордому прекрасному Штерну, даже если этого очень хочется.

Разглядев во мне родственную душу, ночью кот решает спать у меня в ногах. Своими хрипами я не даю заснуть нашему хозяину, и когда я уже начинаю кашлять, он тут же встает, молча собирает кота в охапку и выносит в прихожую. Потом открывает окно, кидает на меня еще одно одеяло, и у меня появляется возможность заснуть.

Вечером он встречает меня в коридоре и, опустив глаза в пол, сбивчиво объясняет, что нам придется избавиться от моего дивана, потому что кот описал его и теперь на нем невозможно спать.

— Странно, — говорю я. — Такой воспитанный кот.

— Ну, это все из-за меня… Просто я, уходя, закрыл его в комнате, — шепчет себе под нос Штерн.

— Ну, слушай, не расстраивайся так. Можно же и просушить… Хотя мне с моим носом это мало поможет… Ну, слушай, можно просто купить новый матрас на этот диванчик.

Он отчаянно мотает головой.

— Сенча, пожалуйста, давай выкинем его. Я тебя очень прошу. Я с этим диваном живу с десятилетнего возраста. Я уже видеть его не могу.

Ну, ладно. Дело хозяйское.

— А Питоша-то где?

— С Питошей все в порядке. Я позвонил, объяснил, что у тебя аллергия. Хозяйка сама за ним приехала. Так что не беспокойся.

— Вот интересно, у кота недержание и переезд, у меня аллергия, а в стрессе от всего этого почему-то ты…

В комнате я нахожу разобранный диван. Матрас уже выкинут, какие-то части уже отвинчены, осталось только разобрать саму коробку, чтобы легче было выносить. Я беру отвертку и, пока Штерн собирает мне ужин, занимаюсь строго организованной деструкцией. Потом мы вместе с ним — уже в темноте — выносим на помойку листы фанеры и древнего ДСП. Меня страшно веселит эта ситуация, и я не могу понять, с чего он так переживает из-за какого-то дивана. После ужина я захожу в комнату и понимаю, что вообще-то больше всего переживать надо было как раз мне, потому что теперь не очень понятно, где мне спать.

— Мой диван раскладывается на ширину в полтора метра, — смущенно объясняет мне Штерн. — Если передвинуть мой стол, а диван поставить торцом к стенке, то мы сможем спать на нем каждый со своей стороны, вообще не замечая друг друга. Ну, а там… там посмотрим. Если все будет ужасно, купим тебе что-нибудь другое, — говорит он со вздохом.

— Ну ладно, давай стол тогда разгружать, — я уже в курсе, что всякая такая бытовая работа, нарушающая привычный ритм, его страшно нервирует, а если добавить к этому моральные терзания по поводу общего спального места, то я ему, конечно, не завидую.

С перестановкой мебели мы заканчиваем уже сильно за полночь. Диван, если его разложить, и в правду, оказывается на диво широким. У Штерна даже нет ни одной простыни, чтобы покрыть его целиком, поэтому мы застилаем его каждый со своей стороны.

— А зачем тебе в доме такой диван, если ты все равно принципиально спишь один?

— С квартирой вместе достался. Видишь, он даже стоял у меня так, что его не разложить было. А второе спальное место оставил для сестры, на тот случай, если она соберется приехать. Но она так за пять лет и не собралась, и сомневаюсь, что в ближайшее время решится.

— Не знаю, я бы точно спал на разложенном, если бы у меня такой был. На широкой кровати вообще удобно спать, даже одному.

Это вызывает у него нехорошую усмешку:

— Вот что-то мне подсказывает, что ты бы точно один спать не стал…

— А ты, конечно, хочешь сказать, что только твое присутствие и оберегает меня от падения в пучину разврата?

— Ну, уж явно не провоцирует… — ворчит он. — Иди мойся, давай! Грязным я тебя к себе в постель точно не пущу.

 

* * *

Спать на одной кровати оказывается гораздо удобнее. Во-первых, на место моего диванчика мы передвинули мой стол, и у меня образовалось больше свободного пространства. Во-вторых, теперь можно вместе читать одну книжку или распечатку, лежа рядом, голова к голове на одной подушке, чем Штерн регулярно пользуется, чиркая тонким карандашом мои переводы. Наконец, потому что качественный пружинный матрас лучше советского поролона, а в те дни, когда мне не нужно идти к открытию, утром в моем распоряжении оказывается вся постель.

— И чего с самого начала так не расположились? — спрашиваю я Штерна, который в этот момент отчаянно правит мою статью, лежа при этом по диагонали в противоположную от меня сторону, головой на моем бедре.

— Не знаю. Из-за всяких дурацких стереотипов.

Да ну, стереотипы… За время бесконечных вписок и тусовок я столько раз спал на одной кровати с самыми разными людьми, находившимися на разной стадии опьянения и творческого возбуждения (не известно, что хуже), что давно уже привык к тому, что в этом нет ничего «такого».

— Ну а я вот привык к тому, что у меня два дивана, — в своей меланхоличной манере сообщает он, крест на крест перечеркивая мой длинный абзац. Потом переворачивает страницу и начинает писать своим уверенным почерком что-то, по его мнению, более внятное. Знал бы мой научный руководитель, в результате чего у меня так резко улучшился стиль изложения!

Для меня в этом новом положении есть еще то преимущество, что я теперь могу невозбранно наблюдать штерновский профиль в любое время суток, а ночью во сне он особенно прекрасен. Совместных снов нам с ним больше не снится, поэтому он наслаждается своими абстракциями, а мне остается только слушать его мерное дыхание справа от меня. Как же я буду жить без этого его дыхания, когда мне придется съехать? А то, что съехать в какой-то момент придется, я почти что уже уверен.

Он все так же скептически ироничен, и периодически мы подкалываем друг друга: он меня — на предмет моих эротических предпочтений, я — хотя и гораздо реже — поминаю его тщательно оберегаемую незаинтересованность. Последняя, впрочем, удивляет меня чем дальше, тем больше. Судя по некоторым его замечаниям по поводу пьес или живописных полотен и судя по темам, которые иногда затрагиваются в связи с кино и литературой, он очень тонко чувствует нюансы человеческих отношений. Я не могу поверить, что за этим пониманием совсем не стоит никакого чувственного опыта.

Обычно, особенно у молодых людей, все бывает ровно наоборот — всяких стереотипов море, а какого-то чувства чужого тела еще нет. Здесь же — не перестающая удивлять меня будничная свобода жестов и соприкосновений, как будто бы мы с ним как минимум несколько месяцев вместе спим или с детства росли в одной комнате, как брат с сестрой. Второе сравнение, пожалуй, даже вернее, потому что все это — и объятья в метро, и питье из моей чашки, и закидывание головы мне на плечо и колено — выходит у него удивительно лишенным всякого эротического подтекста. То есть фантазировать-то, конечно, никто не запрещает, но фактически он никогда не дает мне почувствовать себя объектом своего интереса. Это и убаюкивает, и раздражает одновременно. Да, уже почти раздражает, потому что я все больше и больше привязываюсь к нему, и чувствую — еще немного и мне придется рвать когти. Потому что я не могу жить бок о бок с человеком, в которого влюблен, не имея при этом даже возможности к нему прикоснуться.

Я не могу понять, зачем ему это надо (если бы мы еще с ним спали, все было бы как-то понятнее). Главным образом меня смущает эта его таинственная неразделенная любовь. Кто она (если это, конечно, она) и почему у них ничего не получилось — в общем-то не так важно. Это вполне может быть и вымышленный персонаж, какой-то придуманный в юности образ на основе внешнего впечатления от какого-то реального человека. Все-таки Штерн хоть и редкостный красавец, на самом деле, человек он довольно странный и далеко не всякая девушка согласится с ним иметь дело (а на юношу, видимо, он сам с собой внутренне не вполне согласен). Меня больше волнует, какая роль предназначена в этой конструкции лично мне. В том, что эта роль у меня есть, я не сомневаюсь, потому что со всей очевидностью, наше со Штерном «партнерство» во всех остальных аспектах мне выгодно гораздо больше, чем ему.

 

* * *

Однажды вечером я полез на стеллаж за очередной книгой и случайно зацепил стоявшую рядом картонную папочку размером с тетрадь. Папка упала, из нее рассыпались листки писчей бумаги. Не успели они опасть на пол, а я уже знал, что это стихи. В правом нижнем углу, как и на картинках, всюду были проставлены даты, и я начал собирать бумажки, как они, видимо, и лежали — в хронологическом порядке. Изо всех сил стараясь не читать то, что явно предназначалось не мне. Но глаза нет-нет, да и цеплялись за какую-нибудь строку или посвящение. Я почему-то сразу подумал, что все эти вирши адресованы одному персонажу — «нежданному отражению», «чувственной тени», «моему второму Я», «доброму гению», «незнакомому другу», «невозможной возлюбленной», «жестокому ребенку» и «веснушчатому ангелу».

За несколько лет тусовок и квартирников я поневоле знал наизусть песни, с которыми выступал Стив и его группа — образцы раннего штернова творчества. И там, я почти был в этом уверен, единственным реальным персонажем был сам лирический герой. Любовь там была полностью вымышленной, и от того — в отсутствии какой бы то ни было конкретики — абсолютно идеальной. Потому эти песни так всем и нравились, что их слова можно было приложить практически к кому угодно.

Здесь же, с этих листков на меня дохнуло таким откровенным эротизмом — куда там Алексу с Яковом! Хотел бы я сам писать такие стихи. Только вот фиг их кому покажешь. Ни одна девушка не воспримет. Разве что какая-нибудь уж совсем оторва, вроде Маленькой Лизы, только кто же ей такое напишет. Нет, тут предметом страсти явно было невинное существо — страшное и искусительное в своей невинности. В том, что, несмотря на нейтральные посвящения, адресатом стихов была девушка, можно было не сомневаться: настолько часто там упоминались специфически женские части тела, пусть и в виде метафор.

Самые ранние были семилетней давности (ага, мой первый курс, подумал я — теоретически даже могли с ней встречаться, если учесть близость наших со Штерном тусовок), самые последние относились к осени прошедшего года, когда я уже начал работать в библиотеке и был визуально знаком с автором лежащих у меня на коленях поэтических эпистол. В этих последних эротики было еще больше: линии, тени, изгибы, проступающая на телах влага — и все это было написано человеком, едва удостаивающим взглядом женскую половину моего коллектива! У меня даже в глазах потемнело, когда я представил, что должно твориться в голове у мужчины, с которым мы спим на одной кровати. Последний листок — без даты — содержал странную надпись: «Штерн, влюбленный придурок, брось свои песни! Ими никого не заманишь. Настало время охоты!» Сам к себе обращается по фамилии…

— Ты чего там затих?

Он сидит в наушниках спиной ко мне. Видимо, я уже довольно давно сижу на полу без движения, раз он обратил внимание.

— Да вот, у меня тут папка твоя упала… со стихами. Листочки с пола собираю.

По спине вижу, как он напрягся.

— Положи, пожалуйста, на место, — не оглядываясь, медленно произносит он.

— Да, извини… Просто глазом зацепился. Я понимаю, что не должен был читать. Но они, правда, красивые очень, — я укладываю листочки в папку.

— Красивые, говоришь? — он срывает с себя наушники и моментально разворачивается на стуле в мою сторону, и очень странно смотрит.

— А хотел бы ты, что бы тебе такое посвятили? — помертвевшими губами говорит он.

Я сижу, пришибленный этой его вспышкой, и не понимаю, причем тут я. Ясно же, что это не мне. Мы с ним только в сентябре впервые увиделись, а подошел он ко мне со своим первым запросом где-то в первой неделе декабря.

— Не знаю, — говорю. Пытаюсь примерить на себя те эпитеты, которые я успел запомнить — Нет, наверное…

— Вот и молчи тогда, — произносит он уже более спокойным голосом и отворачивается к компьютеру.

Я все еще сижу на полу, а внутри меня — темная зияющая пустота, словно заглянул в Бездну, а она глянула на меня в ответ.

— Скажи, пожалуйста, это ведь не вымышленный персонаж? Этот человек действительно существует?

— К сожалению, да, — затаив дыхание, отвечает он.

Через какое-то время, все еще сидя на полу, я понимаю, что давно уже не слышу звука клавиш. Он сидит, опершись локтями о стол и закрыв руками лицо. Я встаю и засовываю папку туда, где она стояла. Потом просматриваю вытащенную книгу, это оказывается Фаулз, но его я сегодня читать точно не буду. Беру другую. Вдруг до моего уха доносится нервный смешок.

Я оглядываюсь, он сидит ко мне вполоборота. Глаза блестят, губы еще дрожат от беззвучного смеха.

— Такой маленький хрупкий Сенч, трогательный в своем невинном любопытстве, шарится по книжному стеллажу, просовывает мне сквозь ребра свои тонкие прозрачные пальчики и выковыривает из моей вскрытой грудной клетки кровавый клокочущий сгусток. Не все целиком, конечно, а так — сколько в ручку поместилось… Внимательно осматривает, как какую-нибудь шишку или ракушку, кровь стекает длинными липкими каплями по его изящному запястью и с характерным чпоком шлепается на пол. «Да, красиво!» — изрекает свое суждение Сенч, а потом, так и сяк повертев в пальцах мясистый комок, возвращает его на место. Он очень аккуратный, этот маленький кинестетик, если уж берет что-то потрогать, всегда возвращает туда, где взял.

Я, как завороженный, слушаю его вкрадчивый тихий голос, а внутри у меня все холодеет. Будто я наяву оказался в том самом ночном лесу, в котором видел себя и его во сне. Я начинаю с ужасом осознавать, что совсем не знаю человека, с которым я живу. Ну, да меня он тоже, положим, не до конца знает.

— Что ж ты на прозу-то вдруг перешел? — глухо спрашиваю я и сам удивляюсь звучанию своего голоса.

— Не умею так быстро стихами изъясняться, — одними губами улыбается он. — Но ты так по-детски непосредственен в этой своей невинной жестокости, что просто невозможно не умилиться.

Интересно… Мне вдруг становится страшно обидно за адресата его виршей. За что же тогда она удостоилась посвящения «жестокому ребенку»?

— Ну, что мне сказать вам на это, доктор? — я со вздохом оборачиваюсь к полке и говорю громко, чтобы он слышал каждое мое слово, даже не видя моего лица. — Если грудная клетка разломана и вскрыта самим обладателем, а сердце в течение стольких лет и с такой методичностью используется в качестве чернильницы, то обнаружив такую вещицу стоящей на книжной полке, нельзя не проникнуться к ней хотя бы чисто анатомическим любопытством… Впрочем, насколько мне известно, в мужской лирике слово «сердце» обычно используется в качестве метафоры другого органа. Так что мое сравнение с чернильницей несколько неуместно, и лучше будет сравнить этот явно не по назначению используемый предмет с каламом.

— У меня просто слов нет! — с яростью шипит он.

Захлопнув дверь, выходит из комнаты, и через минуту я слышу еще один громкий хлопок. Ага, пошел курить на лестницу. При том что дома обычно вообще не курит. Я между тем выбираю, наконец, что я буду читать сегодня вечером. Быстро пролистывая, нахожу по памяти нужное место и, заложив его пальцем, не торопясь выхожу вслед за моим разгневанным противником на площадку.

Он стоит, облокотившись о перила, с сигаретой в дрожащих пальцах — как и был, в одном халате, и в этой своей нервозности страшно похож на того себя в моих первых снах, когда он упорно не желал на меня смотреть. Я подхожу к нему, становлюсь рядом в ту же позу, открываю книгу и начинаю читать:

— «Всякий раз при встречах с Амарантой Урсулой, особенно если она принималась обучать его модным танцам, он испытывал чувство беззащитности, ему казалось, что кости у него становятся мягкими, как губка, — это было то самое ощущение, которое некогда смутило его прапрадеда в кладовой, куда Пилар Тернера завлекла его под предлогом гадания…» Это самое точное описание любовного томления, которое я вообще где-либо встречал. Тонны бумаги можно исписать стихами, но ничего лучше этих размягчающихся костей не придумаешь. Я тоже пытался поймать словами это ощущение, но ничего даже хоть сколько-нибудь близкого к этим костям не получается, и не думаю, что у кого-то получится…

Он тихо смеется, затягиваясь сигаретой. Потом, даже не загасив ее, кидает в пролет, и с улыбкой обнимает меня за плечи.

— Ты знаешь, я бы даже случайно не хотел наткнуться на твою поэзию, — шепчет он.

— У меня все не так откровенно.

— И все-таки… И эти мои вещи — они тоже не для чтения. Их вообще никто не должен был видеть. Я… ты будешь смеяться, я просто забыл про них. Потому они и остались стоять на полке. Не думай обо мне плохо. Даже если тебя что-то там резануло.

— Я не думаю.

Он обнимает меня еще крепче, прижимаясь носом к моему виску, и совсем тихим шепотом произносит:

— Хорошо все-таки, что ты есть, Сенча.

 

* * *

А ближе к ночи неожиданно раздается телефонный звонок. Штерн, не отрываясь от монитора, просит меня выйти из комнаты. Я поднимаюсь с кровати, забираю Маркеса и сажусь на кухне. За то время, что я успеваю прочесть с десяток страниц, из комнаты не раздается ни единого слова. Я, думая, что разговор уже окончен, заглядываю в комнату и вижу, как он лежит, закрыв глаза, на кровати с трубкой у уха, а из под ресниц тянется к виску тонкая поблескивающая в свете настольной лампы полоска. Он открывает глаза и машет мне рукой, чтобы я вышел. В дверях я слышу, как он говорит в трубку: «Нет-нет, я один». Неужто та самая тайная неразделенная любовь?… Я стою посреди кухни, и никакой Маркес не может меня отвлечь от мыслей о том, что же это должны быть за отношения.

Ему звонят, о чем-то с ним разговаривают, что-то рассказывают, может быть, жалуются на жизнь, может, посыпают упреками, но говорят что-то, от чего он даже не пытается сдержать слез. Его любят, причем любят ревнивой любовью, способной даже на расстоянии почувствовать малейшее ослабление его внимания. А он вот уже целых полчаса не произносит ни слова. При этом во всем его доме нет ни одного предмета, явно намекающего на эту даму сердца — ни фотографии, ни надписи на открытке. Ничего, кроме этих душераздирающих стихов, сплошь сотканных из стона о неудовлетворенной страсти.

Потом я снова мысленно возвращаюсь к женщине на другом конце телефонного провода, которой Штерн не захотел признаться в моем присутствии. Я уже начинаю раздумывать над тем, а имею ли я вообще право находиться в его доме, пусть даже в качестве такого странного съемщика… И тут я слышу, как из комнаты раздается:

— Нет, мама, у меня, правда, все в порядке, — и трубка вешается на рычаг.

Ого!… Стою посреди кухни и понимаю, что я не знаю, что делать. Он знает, что я все слышал, знает, что я видел его слезы. Я знаю, что он знает. Так идти утешать? И если утешать, то о чем? Или наоборот, оставить в покое? Несколько минут я мечусь по кухне, наконец, — уже понимая, что дурак, что надо было либо идти сразу, либо не идти вообще — иду в комнату. Он сидит на кровати, спиной к стене и грызет ногти. Черт, он даже это делает аристократично!

— Что-то случилось?

— Да. Родился. Этого вполне достаточно.

Он поднимает на меня взгляд, потом отворачивается и сплевывает огрызок.

— Я еще посмотрю, как ты со своей разговариваешь, — говорит с явным раздражением. — Уж наверное, она тоже хотела девочку, а не бесполого ангела…

Ну, да… Что тут скажешь?… Все верно…. Вот только кому стихи были?

 

* * *

Я сижу за компьютером, сосредоточенно перевожу, вдруг слышу, за спиной начинается шебуршение. Штерн роется в одном ящике, с ворчанием лезет в другой, с грохотом задвигает третий, тихо матерится… Я каждый раз диву даюсь, когда он что-то не может найти. При таком идеальном порядке, казалось бы, подобные ситуации должны быть исключены. Но нет. Периодически он забывает, куда положил какую-нибудь особо важную бумажку, моментально впадает в панику, и тогда уже на диван летят книжки, тетрадки, ксероксы, лихорадочно выбрасываемые из ящиков или с книжных полок. Вот и сейчас, цедя сквозь зубы всяческие нелестные эпитеты в собственный адрес, он приступил к разгрому книжного стеллажа. Мне это вскоре надоедает.

— Георгий Александрович, ну-ка прекратите безумствовать, — говорю я ему.

— Настасья Игоревна!… — огрызается он, яростно швыряя на кровать очередную порцию лежащих поверх книжного ряда бумажек.

— Гошка, ну правда, прекрати немедленно! Что ты ищешь?

— Да паспорт свой!

— О, боже мой… — я со вздохом вылезаю из-за стола, иду к его рабочему месту и выдвигаю центральный ящик, в который он за последние две минуты уже как минимум трижды заглядывал. Я выдвигаю его как можно дальше, наклоняюсь, и… что и требовалось доказать!

— Вот он! К передней стенке боком прижался.

— Вот вечно он со мной так…

Моментально успокоившись, он принимается восстанавливать разрушенную гармонию, одному ему известным образом расставляя на прежние места свои абстрактные картинки и открытки с парусниками и башнями. В глубине выдвинутого ящика я замечаю в коробочке из-под печенья аккуратно сложенный клетчатый носовой платок в грязно-коричневых разводах и пятнах.

— Слушай, а что это у тебя? Образец моей крови хранится? — спрашиваю я, вытаскивая платок из ящика.

— На место положи немедленно! — строго говорит он через всю комнату. Ой, а голос-то чего такой напряженный?

— Ну, ладно… Просто не очень понимаю, зачем хранить такие реликвии.

— Вот когда поймаешь падающего в обморок человека, тогда и будешь судить, стоит хранить такие реликвии или нет. А пока просто аккуратно, не вынимая из коробочки положи, пожалуйста, на место.

Я засовываю коробочку в ящик, но от какого-то моего движения она переворачивается на бок и из нее выскальзывает серебряная цепочка с подвеской в виде маленького треугольника. Наверное, лежала на дне, прикрытая платком.

— Ой, а это что у тебя такое?

— Ну, что за день сегодня такой… — Штерн закрывает лицо руками и в изнеможении опускается на мой стул.

Я с интересом разглядываю кулон.

— Слушай, а ведь у меня точно такая же штука! Только колечка этого нет, через который цепочка продета. Не, ну правда, а что это? Я же про свою ничего не знаю. Просто нашел на полу и все.

— У тебя не такая же… — как бы нехотя говорит он. — У тебя вторая половина от моего — та, которая потерялась.

Я лезу за воротник футболки, вытаскиваю свой винкель. Хм, половина… Как же они крепились друг к другу?

— Это могендовид, — слышу я его вздох.

Я включаю лампу, снимаю через голову свой амулет, еще раз внимательно рассматриваю оба треугольника. Ага, вот и на штерновском, и на моем видны с одной стороны места спайки (или склейки), по два на каждой перекладине. Кожаный шнурок, продетый сквозь мою половину, мешает соединить их полностью, но все равно можно представить, как выглядела вещь целиком. Мой треугольник располагался сзади вершинкой вниз.

— На самом деле, довольно странная вещь, — усталым голосом объясняет он. — Почти наверняка самодельная, поэтому и развалился. Я даже не уверен, что это серебро. Обычно их цельными делают, чтобы треугольники были как бы перевиты между собой. Может, какому-то сионисту начала прошлого века принадлежала. Не знаю. На Уделке этим летом у какого-то пьянчуги купил.

— Подожди, я же помню у тебя на шее эту цепочку. Ты что его, правда, на груди носил? Даже после того, как потерял один треугольник?

— Ну да. Как купил, так и надел. И с тех пор так и носил, не снимая. Пока у тебя вторую половину не увидел.

— Вот странно! А почему мне не сказал? Это же так здорово!

— Что здорово? — спрашивает он без всякого энтузиазма.

— Ну, что ты потерял одну половину, а она потом нашлась у меня. И мы, сами того не зная, носили на себе по половинке одной вещи. Не знаю, по-моему, это просто удивительно! Такое необычайное совпадение!

— Ага, совпадение… — говорит он с сарказмом. — Ты много знаешь таких людей? Чтобы вот человек нашел на полу в общественном месте обломок какой-то неизвестной побрякушки и тут же начал его таскать на шее прямо на голую грудь? Я вот никого больше не знаю, кто бы так поступил.

— Ну… я решил, что это такой подарок от Бытия, — и пересказываю ему все свои трактовки этого случайно найденного винкеля.

Он слушает меня довольно внимательно. Потом кивает:

— Н-да… ну, мы точно с тобой «два сапога — пара»… — ворчит он. — А я его купил и носил в качестве постмодернистской цитаты.

— Чего?

— Помнишь, был в одном литературном произведении такой оловянный крест, купленный за двугривенный у пьяного солдата? Ну, вот и я решил, раз мне, еврею, пьяный человек предлагает купить странного вида могендовид за какие-то несусветные деньги, то надо брать. Отдал все, что с собой было, и надел на шею — как крест, под рубашку.

Ха-ха… «Плохой еврей» Штерн, русской половиной своей души, оказывается, любит Достоевского…

— Потому что как крест, и в то же время не крест?

— Ну и потому что идиот, — говорит он с грустной улыбкой.

Я смотрю на него с умилением, потом фыркаю со смеху. Он тоже неловко смеется.

— Слушай, так если мы с тобой такие два идиота, может, опять будешь носить свою половину?

Он моментально становится серьезным.

— Нет, не надо. Не хочу.

— Почему?

— Ну, подумай… раз уж ты так любишь всякие символы и ритуалы… Две половины одной странной вещи, про которую мы, строго говоря, ничего не знаем. Ты точно уверен, что готов — в символическом смысле — быть моей половиной?

Я, не ожидавший такого вопроса, начинаю думать. Половиной… Хм, половиной платоновского андрогина с перспективой периодического восстановления телесного единства — так, пожалуй что, и не против.

— Смотри: одни на двоих страхи, скрытые желания, комплексы, фобии… Точно уверен?

Странная трактовка выражения «быть чьей-то половиной»… Но вообще-то да, уж чего-чего, а комплексов мне своих хватает, и штерновских фобий мне точно не надо. Как впрочем и тайных желаний, — вспоминаю я про его стихи.

— Не знаю… если так хочешь что-то носить со мной на пару, то лучше уж кольца одинаковые купить, — печальным голосом предлагает он.

— Давай! Давай, купим! Кольца же не только супруги носят, но и члены всяких там тайных братств. Будет у нас Орден Сказочных чудовищ! Можно еще носить их разных руках. Ты, например, на правой, а я на левой. Или наоборот. Чтобы они точно парными были.

— Давай, правда, купим, — он смотрит на меня с нежностью и какой-то грустью.

 

* * *

Мы, и в правду, обзавелись двумя литыми обручами на пальцы — кривоватыми и с невнятным черненым узором. Вездесущий Штерн отыскал их в магазинчике для реконструкторов. Не сговариваясь, мы надели их на безымянные пальцы, я на правую руку, он — на левую. Что, конечно, не осталось незамеченным в библиотеке. Но поскольку носили мы кольца на разных руках и выглядели они, мягко скажем, нетрадиционно, то никто не стал меня даже расспрашивать, не обручались ли мы. А мы, конечно, обручились, и были теперь не просто сожители, а почти что родственники.

В городе между тем бесповоротно наступила весна. Снег сошел с крыш, и они сияли мокрой жестью и облупившейся с пятнами ржавчины краской. Солнце невыносимо било в глаза, остатки снега на тротуарах искрились крупными кристаллами из-под черного слоя городской копоти, воробьи орали под окнами, словно детсадовцы, выведенные на прогулку. Чувствуя необычайную легкость в голове и переживая естественное сезонное волнение, которому, увы, не было возможности найти естественного выхода, я пару дней было подосадовал на спящего в полуметре от меня Штерна, но на выходных не выдержал и предложил моему побратиму вылезти вместе на крышу.

— Ты что, никогда в жизни на крыше не был? — изумляюсь я, не слыша от него ответных восторгов.

Он мотает головой, пожимая плечами.

— Док, как такое возможно? Всю жизнь с самого рождения прожить в городе и ни разу не побывать на крыше?! Это все равно что…. — я подбираю выражение. — Это как дожить до тридцати лет и ни разу в жизни не целоваться!

Я вижу, как скептически изгибается его бровь.

— Не знаю, что там такого случается людьми к тридцати годам… А вот до двадцати восьми дожить — запросто.

О, боже! С кем я связался!…..

— Но на крышу вылезти проще, — откровенно лукавлю я.

— Да? А вот я почему-то уверен, что люди целуются чаще, чем гуляют по крышам.

— Ну слушай, люди вообще в массе не верно расставляют приоритеты. Между прочим, по крышам гулять в чем-то даже интереснее, — опять лукавлю я. — Ты сам подумай: для того, чтобы с кем-то поцеловаться, нужно как минимум найти еще одного человека, а для того, чтобы вылезти на крышу, вообще никого не нужно.

— И что?

— Пошли вылезем!

— Прямо сейчас?

— Ну, конечно! Посмотри, какая там весна! Давай, хотя бы эту твою невинность потеряем!

— Ну, пойдем, — смущенно усмехаясь, говорит этот никем нецелованный красавец.

В полупустом вагоне метро он, естественно, опять что-то читает — не то Павича, не то Чосича, — периодически косясь на меня. Я же разворачиваю во всю ширину свою карту семилетней давности с отмеченными на ней разного рода местами. Потому что мало вывести человека на крышу, хорошо бы еще и витражи где-нибудь посмотреть, и к воде выйти, и знакомые дворы проинспектировать, пока еще всего не позакрывали. Инициацию я решаю провести в модерновом доме на Рылеева. Там недавно заложили проход внутри подъезда, отделив переднюю парадную лестницу от двух остальных, но я знаю, как туда проникнуть через дворы.

Видимо, мы представляем собой забавную пару, прохожие на нас чуть ли не оглядываются. Штерн, руки в карманах, неторопливо шагает по тротуару в своем черном пальто нараспашку с разлетающимися полами, импозантный до невозможности, с лица его не сходит снисходительно-ироническое выражение, и в лучах весеннего солнца он невообразимо прекрасен. Я только сегодня сменил зимние ботинки на кроссовки-динамки, отчего он рядом со мной кажется еще выше, и сам в легкой весенней куртке, ношусь вокруг него кругами, тычу пальцем во всякую архитектуру, гоняю обленившихся за зиму голубей, и несу какую-то вдохновенную чушь.

— Ты очень хорош в роли соблазнителя, — замечает мне мой спутник. — Кажется, я впервые начинаю понимать твоих бесконечных девиц.

— Штерн, ты ничего не понимаешь! Это не я, это город! — смеюсь я.

В темном подъезде с лабиринтом проходов и лестниц от его вальяжности не остается и следа, и он превращается в обычного мальчишку-студента, каким и должен быть человек, впервые выходящий на крышу. Я веду его по лестнице, показываю микроскопический советский лифт, изнутри напоминающий холодильник:

— Не, лучше пешком, — соглашается он.

— Помнишь Житинского с его скрытными жителями? Вот тут-то они и живут. Видишь, сколько маленьких дверей?

Он серьезно кивает, глаза его широко распахнуты, а я внутренне трепещу от того, что вот и мне, наконец-то, удалось чем-то поразить моего культуртрегера. На чердак он и вовсе выходит с опаской: дверь маленькая, а чтобы добраться до нее, надо перелезть через перила около шахты лифта.

— Ты бывал когда-нибудь на чердаке Истфака? — интересуется он у меня, когда появляется возможность встать во весь рост в свете слуховых оконец. Такое впечатление, что у него даже голос стал выше и моложе.

— Нет, его закрыли в год моего поступления. Вроде бы после пожара.

— Да, верно. А мы как раз ходили туда курить. Но на крышу не выходили.

— Вот после таких, как вы, его и закрыли!

— Да, не «таких, как мы», а после нас и закрыли… «Таких» больше не было.

— Штерн — главный хулиган Истфака! — смеюсь я.

— Так и было, — спокойно признается он. — Следующее поколение, как правило, ничего не помнит… Ну, что, Питер Пэн, давай показывай, где тут выход наружу?

Я веду его под наклонными деревянными балками, перешагивая через трубы и груды ломанного кирпича. Потом предъявляю ему выход. Он лезет первым, на какое-то мгновение восхищенно замирает в окне, и мне очень обидно, что я не вижу в эту минуту его лица. Потом, уже наверху, я еще долго безуспешно стараюсь поймать его взгляд, но он настолько поглощен открывшимся ему видом города, что мне остается только лицезреть его постепенно пьянеющую физиономию с раздувающимися ноздрями и бегающими глазами.

— Это потрясающе, — наконец, выдыхает он.

Он идет вдоль конька, осматривается с другой стороны. Потом поворачивается в мою сторону — все-таки я выбрал для первого впечатления лучший из видов. С улыбкой идет к каменной стенке бывшей печной трубы. Там садится прямо в пальто на грязную жесть и достает пачку:

— Это точно не нарушит каких-нибудь древних крышепроходческих традиций?

— Это как раз одна из таких традиций и есть, — я подсаживаюсь рядом, прижимаясь к нему плечом.

Он закуривает и протягивает сигарету мне. Курить одну на двоих — это тоже древняя крышная традиция. Такая же, как и целоваться, прижавшись к трубе. Но об этом он пока не знает. Или все-таки знает? Когда я беру у него из пальцев сигарету, он смотрит на меня так, что если бы я был с девушкой, у меня бы и сомнений не возникло, что может означать такой взгляд.

— Ты точно не умеешь летать? — сияя глазами, спрашивает он.

— Нет, — говорю я, затягиваясь. — Пыльца волшебная закончилась.

— Значит, говоришь, целоваться почти так же здорово, как гулять по крышам? — интересуется он, забирая у меня сигарету.

Я пожимаю плечами и смеюсь.

— Смотря с кем.

— Ну, на крышу, наверное, тоже не все равно, с кем выходить?

— Ну, да. Особенно в первый раз.

— А тебе, гляжу, нравится быть первым? — еще одно соприкосновение пальцами при передаче хабарика.

— А я и так почти у всех первый.

— Хвастунишка…

Солнце предзакатным золотом цепляется за кончики его ресниц. Он щурится от табачного дыма, и улыбается так счастливо, как будто нет у него никакой мучительно тайной любови, нет никакого дурацкого зарока хранить целомудрие, как будто вообще ничего нет — ни горя, ни одиночества, ни холода, ни зимы, ни смерти, а есть только мы вдвоем на крыше, сидящие посреди солнца, города и весны. Эх, Штерн, ну почему же ты не девушка? Так бы я, по крайней мере, знал, что с тобой делать… Он в последний раз затягивается и щелчком отправляет окурок по красивой дуге в глубину двора. Еще один нюанс выхода на крышу с парнем: обычно окурками швыряюсь я, причем ровно в той же манере.

Обратно мы сбегаем по полутемной лестнице, чуть ли не взявшись за руки, несколько раз я случайно ловлю на лету его пальцы (или это он ловит мои?). В темном подъезде он вдруг останавливается и, повернувшись ко мне, легким движением толкает меня ладонью в грудь, прижимая спиной к стенке. Я вижу, как в нескольких сантиметрах от моего лица блестят в свете далекой лампочки его глаза.

— Что? — со смехом спрашиваю я.

— Да, нет. Ничего, — смущенно усмехается он. Хватает меня за руку, и мы выбегаем на улицу.

Потом мы также взявшись за руки бежим за трамваем, со смехом вскакиваем в последнюю дверь и едем, стоя друг напротив друга в конце вагона, улыбаясь и переглядываясь. Сам он стоит, держась за поручень, в настолько картинной позе, что смотреть на него больше нескольких секунд подряд просто невыносимо. Поэтому я периодически выгибаюсь, выглядываю в окна и показываю ему какую-то очередную архитектурную деталь. Он смеется моим находкам, но больше смотрит на меня, чем на улицу. Трамвай привозит нас в Коломну, и дальше мы уже идем пешком в прозрачных весенних сумерках, а я все гадаю, где же оно — то самое место, где два усталых путника не могут не остановиться с тем, чтобы начать целоваться. Вот мы проходим по берегу Мойки, вот идем мимо Новой Голландии, вот мы выходим на набережную, вот мы посередине моста над Невой — но всюду возникает то же ощущение, что и на крыше: будь я с девушкой, все было бы проще. И мне остается только искоса поглядывать на темную фигуру шагающего рядом Штерна, проклиная свой невысокий рост. Чтобы дотянуться до его губ мне придется вставать на цыпочки, а если он этого не пожелает, то ему достаточно всего лишь задрать подбородок, и я уже при всем желании никуда не смогу дотянуться.

В метро по устоявшейся у нас традиции, я задремываю (вернее, делаю вид, что задремываю) у него на плече, и таким образом соскальзываю в привычное нам обоим русло. О поцелуях можно, наконец, забыть. Дома я лежу на кровати с Борхесом и читаю вслух отдельные кусочки лежащему наискосок подле меня Штерну. Его голова покоится на моей подушке, лбом он уткнулся в мое плечо и что-то там иногда мурлыкает в качестве культурологического комментария. В этот момент раздается телефонный звонок, он берет трубку и укладывается на прежнее место, рядом со мной. Это сестра. С ней он, в отличие от мамы, всегда разговаривает, хотя видно, что несмотря на душевную близость, им не так много есть что сказать друг другу. Что в общем-то и понятно, учитывая их десятилетнюю разницу. Я слышу, как она спрашивает его — уже в который раз, — не завел ли он себе кого.

— Не знаю, — умиротворенным голосом говорит уткнувшийся в мое плечо Штерн. — Может быть, просто весна.

«Не знаю». Неделю назад он бы сказал: «Нет».

 

* * *

Где-то через неделю получила неожиданное продолжение история с могендовидом. Штерн купил себе ноутбук. Настоящий ноутбук с настоящим жидкокристаллическим экраном. Большой, тяжеленный, с DVD-приводом. Я впервые вижу такое чудо техники дома, а не в магазине. Все никак не могу успокоится и тихонечко трогаю пальцем экран, наблюдая, как вокруг моего ногтя, словно по воде, идет легкая рябь.

— Слушай, а если бы тебя так в глаз тыкали? — голосом ревнивого собственника возмущается Штерн. Я тут же отдергиваю руку: всегда считал, что экран, это что-то вроде лица, но вот чтобы прямо сам глаз…

Чтобы отметить это приобретение мы решаем посмотреть какой-нибудь фильм, лежа на диване. Долго выбираем, припоминая что-нибудь такое, что оба смотрели когда-то порознь и что гарантированно нравится обоим. Наконец, мы чуть ли не одновременно выкрикиваем имя Стоппарда, и мне дается задание по пути с работы зайти в «Люмьер». На просмотр мы устраиваемся, уже лежа в кровати каждый под своим одеялом, сдвинув наши подушки к центру и водрузив между нами вместо меча Тристана поставленный на коробку из-под обуви ноут. По ухмылке владельца я понимаю, что ему в голову пришла та же ассоциация. Потом начинается борьба за угол наклона монитора, так чтобы обоим было одинаково хорошо видно. Поскольку я смотрел фильм уже четыре раза, я уступаю Штерну (он смотрит только в третий раз) и сам подглядываю за происходящим на экране сквозь дрему. До тех пор, пока мой сосед не толкает меня своим плечом, спрашивая серьезным голосом:

— Что ты думаешь про лес, в котором они оказались?

— Ну, я думаю, что это такой архетипичный лес, — бормочу я в ответ с закрытыми глазами, — Некое неопределенное полное неизвестных опасностей пространство между «туда» и «оттуда», где можно и скрыться, и потеряться. А поскольку они, с равной вероятностью мертвы, то можно предположить, что это то же пространство, откуда началось путешествие Данте. А горная местность в самом начале — это тоже некое архетипичное место, полное тревоги и неизвестности, где совершается выбор, хотя выбора-то никакого и нет. Место, где Фауст беседовал с Мефистофилем.

— Глаза-то открой.

Я открываю глаза и дальше уже смотрю без отрыва. Дело в том, что лес, в котором впервые высказывается идея о том, что время остановилось, оказывается удивительно похож на то место, где мы видели со Штерном друг друга во сне. Только у нас все время были более глубокие сумерки.

— А про саму эту парочку ты что, интересно, скажешь?

— Про них-то много чего можно сказать…

— Нет, я про их взаимоотношения.

— Думаю, что на самом деле, это один человек. Две стороны души в процессе диалога. При этом одна — аналитик, вторая — эмпирик.

— Две стороны, говоришь… — вздыхает он где-то у моего уха, вытягиваясь на подушке. — Две половины одного целого… Чур, я — Гильденстерн.

Я поворачиваюсь к нему, едва не цепляя носом его щеку:

— Ладно, как скажешь, — хотя Тим Рот нравится мне в этой паре гораздо больше, я вынужден признать, что из нас двоих Розенкранц — конечно же, я.

В таком контексте смотреть историю про неправильно сделанный выбор оказывается гораздо интереснее. Кое-где я откровенно хихикаю. Где-то мой сосед уже и сам не выдерживает, мелькая на фоне экрана своими длинными пальцами:

— Вот-вот, смотри, абсолютно твое движение! Беда с этими кинестетиками…

Но за исключением отдельных моментов смотрит он довольно напряженно, думая о чем-то своем.

Когда появляются финальные титры, Штерн выключает программу и решительным движением захлопывает ноутбук. Потом какое-то время лежит в напряженном молчании, настолько сосредоточенно размышляя, что я даже боюсь пошевелиться.

— А скажи-ка мне, брат Розенкранц, — наконец, говорит он. — Помнишь ли ты нарочного?

— Нарочного? Ангела, который щелкает тебя по верхней губе, отправляя в рождение, и ты все забываешь?

— Нет. Я имею в виду только нашего нарочного. Того, из-за которого мы оказались с тобой в сумрачном лесу.

Увлекшись игрой в разгадывание поведенческих стереотипов, я уже успел забыть то, что меня поразило в самом начале.

— А был нарочный?

— У меня был, — со вздохом сообщает мне Штерн. Потом медленно поднимается, убирает на стол ноутбук и, открыв ящик стола, что-то достает оттуда. Когда он ложится под одеяло, в свете ночника оказывается, что у него в руке зажата серебряная цепочка с винкелем. Целомудренной коробки с ноутом между нами уже нет, но данное обстоятельство, похоже, его совершенно не смущает, потому что ложится он чуть ли не вплотную ко мне и тихим голосом начинает рассказывать:

— Было как… В середине сентября я приехал от матери и первый раз после лета пошел в библиотеку. Первым делом, еще не поднимаясь в залы, решил зайти в курилку. Там оказалось несколько незанятых стульев, я сел, и только я закурил, как смотрю, ко мне подсаживается тот самый странный старик с длинными желтыми волосами и лошадиной челюстью. Ну, ты знаешь его, он все время сидит в конце СоцЭка и спит там, и ест. Какой-то не то бомж, не то сумасшедший с интеллигентным прошлым. И вот он подсаживается ко мне, а в руке у него такая длинная изогнутая трубка, как у Рип ван Винкля. И говорит, как бы сам с собой, но я почему-то сразу понимаю, что обращается он ко мне: мол, вы вот, юноша, тут сидите, осматриваете критическим взглядом каждую длинноногую шиксу, а в это время ваша идеальная половина ждет вас в читальным зале. В другой бы ситуации я, наверное, просто загасил сигарету, встал и ушел, но поскольку я только-только вернулся в город, и тут после Иерусалима была такая явная осень, и так тоскливо было на сердце, что я повелся. Спросил у него, откуда он вообще знает, кто моя идеальная половина. «А я, — говорит, — все про вас знаю. Знаю и то, что сами вы к ней не подойдете. И она к вам не подойдет, поскольку это все-таки ваша половина, а не чья-то еще. Поэтому я вам немного помогу. Есть у вас, — говорит, — какая-нибудь вещь, которую вы с собой постоянно носите?». Ну, я вытащил из-под рубашки могендовид и показал ему. В руки, естественно, давать не стал. Он только мельком взглянул. Кивнул, мол, годится. И я смотрю, тут же у него глаза остекленели, сидит рядом со мной обычный такой сумасшедший, который, не известно еще, умеет ли вообще внятно изъясняться. Ну, я докурил, еще раз посмотрел на него, подумал еще, что мне этот разговор причудился, и пошел в СоцЭк. И тут оказалось, что за то время, что меня не было, на работу взяли нового библиографа… Такой вот был у меня нарочный.

Я не очень понимаю, какой он ждет от меня реакции. Поэтому спрашиваю первое, что приходит в голову:

— А ты смотрел там на какую-то длинноногую шиксу?

— Ну… скорее, это она на меня смотрела.

Я моментально представляю себе эту сцену. Осененный осенью Штерн с сигаретой в своих изящных пальцах скептически оглядывает демонстрируемые ему голые женские ноги. Потом кидает мрачный взгляд на их обладательницу в мини-юбке и после этого старательно делает вид, что никаких ног рядом нет, а сам готов уже смотреть на что угодно, хоть на библиотечного сумасшедшего с его длинной трубкой, лишь бы не встречаться взглядом с рассматривающей его женщиной.

— Ну, так все просто, — говорю я. — Этот товарищ, он чуть ли не живет в библиотеке. Естественно, он за всеми наблюдает — и за сотрудниками, и за постоянными читателями. А на тебя, знаешь, сложно внимание не обратить. Вот и обратил. Видит, сидит интересный молодой человек с явными проблемами в общении с женским полом. Дай, думает, мозги ему вправлю. Вот и вправил. Типа, не можешь с красотками, так сходи обрати внимание на кого-то себе подобного. И будет вам, двум закоплексованным невротикам, счастье.

По тому, как этот «интересный молодой человек» сопит у самого моего уха, я понимаю, что он явно не в восторге от моего видения проблемы, однако, ничего мне на это не говорит. Напротив, я слышу от него следующее:

— Ну… Ну, в общем, я тоже тогда что-то такое подумал. Другими словами, — вздыхает он, — но примерно то же самое. Но вот в чем дело. В тот же день, как я потерял один треугольник, а ты, как я понимаю, его тогда же и подобрал, я впервые увидел тебя во сне. И потом я видел тебя каждую ночь до тех пор, пока не увидел у тебя вторую половину и не снял свою.

Я поворачиваю к нему голову. Он лежит на спине и покусывает губу.

— Ты хочешь сказать, что этот могендовид — не такая простая штука?

— Угу.

Любопытно: как она действует? Может быть, разъединенные половинки притягиваются друг к другу, одновременно вытягивая их обладателей в какое-то особое потустороннее пространство? Но тогда, почему во сне у нас на шее не было никаких винкелей? Нет, в любом случае, любопытно… Но самое любопытное заключается в том, что, оказывается, в это пространство можно попасть по собственной воле!.. Эх, Штернушка!… Может, хотя бы там мне удастся тебя достать…

— А в самый последний раз, до того как ты снял свою половину, ты что во сне видел?

— В последний?

— Ну, накануне того дня, когда я потерял сознание.

— Ничего не видел, — нехотя говорит он, грызя кончик ногтя. — Лежал там один в куче листьев и смотрел на звезды.

— Ага… А когда ты догадался, что мы с тобой видим эти сны одновременно? — спрашиваю я, вспоминая его странную выходку в каталоге после моего последнего сновидения.

— Да я с самого начала был в этом уверен!

— Почему? — я аж вскакиваю от удивления. — Почему, Штерн? Ты, что считаешь, что это в порядке вещей, чтобы два незнакомых между собой человека видели напополам один и тот же сон?

— Да для меня вообще такие сны — не в порядке вещей, — мрачно ворчит он. — Я же тебе говорил уже, что я вижу во сне только одни абстракции.

— Да? — я все никак не могу в это поверить. — А эротические абстракции тоже бывают?

Он закатывает глаза.

— Да, бывают.

— Ого! — я поворачиваюсь к книжной полке, на которой стоят его рисуночки. Но в темноте все равно ничего не видно. Надо будет днем их внимательно поизучать.

— Поэтому, естественно, когда я увидел во сне тебя, я решил, что ты мне снишься, потому что сам этого хочешь. И потом ты настолько подозрительно вел себя в библиотеке…

— Это я-то подозрительно себя вел?!

— Да. А кто? Я что ли? Ты же постоянно делал вид, что тебе ничего не снится.

— Ну, знаешь ли!… Вообще-то обычно людям снятся сны в строго индивидуальном порядке! Вообще-то это такая специфическая продукция мозга, если ты не знал! Как мысли или фантазии.

— Да, я знаешь ли, в курсе, что это продукция мозга! Но только мысли людям довольно часто приходят в голову одни и те же. Про фантазии я уж просто молчу. Судя по массовой культуре, сплошь одна и та же банальность.

— То есть ты, правда, даже не думал, что это может быть обычное индивидуальное сновидение? С самого начала?

— Да.

— И как же ты себе это объяснял, до того, как понял, что все это из-за сломанного могендовида?

— Ну… я думал, что ты за мной охотишься.

Хм.. «Настало время охоты!» было написано на том последнем осеннем листке в папке со стихами… Преследуемый так не напишет.

— А тебе не нравится, когда за тобой охотятся? Самому хочется быть охотником?

Он прекращает грызть ноготь и вместо этого начинает усиленно тереть ладонью глаза.

— Сенча, я вообще уже ничего не знаю, чего мне хочется, — устало говорит он, глядя в сторону. — Но тогда я к этому точно готов не был.

— Ага… А давай проверим?

— Что проверим?

— Ну, узнаем, чего хочется…

— Не надо, Сенча.

— Почему?

— Потому что не надо.

— Ты чего-то боишься, что ли?

— Да, — отвечает он, подумав.

— Там же никого нет. Неужели меня боишься?

— Тебя-то мне чего бояться? — отвечает он мне с нервным смешком.

— А тогда кого? — совсем уже не понимаю я.

— Сенча, — он смотрит на меня очень серьезными глазами. — Понимаешь, у меня есть ощущение, что там мы другие, не такие, как здесь. Там начинает вылезать из души всякая дрянь. Всякие страхи… Разные желания, в которых сам себе не хотел бы признаваться…

— Ну, так это ж сон! Так и должно быть…

— Сенча, я, правда, не знаю, что мне там захочется с тобой сделать. Не уверен, что тебе это понравится.

— Откуда ты знаешь? Может, понравится.

— Улыбка мне твоя сейчас не нравится, вот что!

Потом, помолчав немного, он добавляет со вздохом:

— Откуда ты вообще знаешь, чего мне действительно хочется? Может, я на самом деле садист?

Бр-р-р… Я запрокидываю голову и, прикрыв глаза, начинаю вспоминать мой последний сон, где мы с ним боролись. Вроде по всему выходило, что зачинщиком был я. После того, как в предыдущую ночь он, доведенный мною до бешенства, бросил меня на землю, я начал отчаянно сопротивляться. И боролись-то мы собственно потому, что я хотел непременно оказаться сверху, а он хотел меня удержать прижатым к земле, чтобы я не царапался и не кусался. Потом я вспоминаю, как в последний момент мне все же удалось положить его на лопатки, при том, что он гораздо сильнее. Никогда бы у меня этого не получилось, если бы он мне не поддался. Кто еще тут, интересно, из нас больший садист?…

— Нет, не думаю.

Но его этот аргумент явно не успокаивает.

— Послушай, давай наденем их и настроимся на то, что просто полежим там рядом в этом лесу и посмотрим на звезды. Раз ты их там видел, когда был один, может быть, и я их увижу.

— Чего-то тебе явно с огоньком не терпится поиграть, я смотрю, — насмешливо говорит он.

— Ну, Штерн, — смеюсь уже я. — Ну, дай ребенку спички! Ты же умный, взрослый, все равно ж отнимешь, если я что-то не то буду с ними делать.

— Кто-то мне недавно замечание сделал, — с усмешкой говорит он, — чтобы я с такими вещами не играл…

— Ну так то здесь. А я про там, — продолжаю канючить я.

— Пойду подумаю, — говорит он, кидая мне на одеяло цепочку с треугольником. И уходит, типа, в ванную или в туалет. Думает он там! Ха-ха…

Возвращается он, однако, в гораздо более сумрачном состоянии, чем ушел. Забирает у меня свой винкель, одевает на шею. Потом, так и не снимая своего халата, забирается под одеяло. Лежит на спине и долго молчит. Я, уже пристроившийся было читать Борхеса, с осторожным интересом наблюдаю за его неподвижным лицом.

— Сенча, — произносит он, наконец. — Я должен сказать тебе одну вещь. Я никогда не сделаю ничего, что бы могло нанести тебе какой-то вред или причинить тебе боль, физическую или моральную. Запомни это, пожалуйста. Я понятия не имею, что там будет во сне. Но я тебя очень прошу, что бы там ни случилось, не суди меня здесь по тому, с чем ты можешь столкнуться там.

Я откладываю книгу, выключаю свою лампу, придвигаюсь к нему и подсовываю руку ему под шею. Он тут же поворачивается на бок и утыкается мне носом в плечо. Я глажу его по голове, шепчу ему, что все будет хорошо. А сам думаю: вот бы не надо было никуда переноситься, ни в какие сумеречные леса, а поцеловать бы его в глаза прямо здесь. Но здесь нельзя. Здесь на книжной полке лежали его стихи, написанные той, по ком все еще болит его сердце. Здесь его только что трясло от одной мысли, что он может хотеть не только ее, но и меня. Поэтому все — там, где не будет никого, кроме нас двоих. И где по пробуждении все можно будет списать на сон.

 

* * *

Мы лежим в куче пожухлой листвы среди голых деревьев под темным беззвездным небом. Лежим в той же позе, в которой оба заснули у него на кровати. Я открываю глаза первым и тут же начинаю целовать его дрогнувшие веки, он крепко обнимает меня и уже не я, а он меня целует в губы, но тут я касаюсь его лица пальцами и шепчу ему: «Не двигайся», переворачиваю его на спину, и делаю все то, что мне давно хочется с ним сделать. За эти несколько минут я узнаю, что у него безумно нежная почти бархатная на ощупь кожа, что объятья его непривычно крепки, что целоваться он не умеет, искренне полагая, что делать это можно только одними губами; он не знает, что делать со своими руками, не знает, как быть с моим телом, и бессознательно повторяет за мной мои движения; он невозможно красив с бессильно запрокинутой головой и с трепещущими ресницами, и я не могу не поражаться тому, как сотни раз любуясь им дома и в библиотеке, я даже предположить не мог, насколько он может быть еще красивее; стон, который срывается с его приоткрытых губ, повергает меня в совершеннейшее изумление, и почему я думал, что стонать могут только женщины?.. Когда он поднимает голову, я как раз слизываю его белое семя со своих пальцев:

— Что ты делаешь?

— Ну, интересно же попробовать кровь единорога, — с улыбкой говорю я ему.

— Иди сюда, — взяв меня руками за ребра, он легко подтаскивает меня к себе, прижимает меня к груди, целует в губы, потом целует мои уже облизанные пальцы, и неожиданно спрашивает с какой-то безумной тоской в голосе:

— Радость моя, ну почему же ты хочешь быть со мной только здесь?

Я грустно улыбаюсь ему. А то он сам не знает….

 

* * *

Утром я застаю его сладко спящим головой на моей подушке. Кудри разметаны в разные стороны, на лице — какое-то детское выражение безмятежности. Так и тянет погладить его по волосам, наклониться к нему, поцеловать, но я спиной чувствую стоящий у стенки стеллаж, на котором я нашел папку со стихами. Сейчас их там нет, но дела это не меняет. Все то время, что я собираюсь на работу, он спит, и я с грустью смотрю на его лицо, думая почему-то о том, что у него должны быть очень красивые дети, у этого Штерна. Кто только их будет ему рожать?.. И еще я думаю о том, не потерял ли я этой ночью в лесу больше, чем приобрел. Сердце свое я точно потерял. Голову пока нет, поэтому сначала нужно выяснить, так ли уж ему нужно мое сердце. Но он спит, будить его я не решаюсь, да и вполне можно отложить решение этого вопроса на вечер. А там посмотрим…

В любой другой ситуации я бы, уходя, оставил записку. Не с признанием, нет — просто с какой-нибудь ерундой, но так, чтобы было ясно, что признание уже больше не понадобится. Всякая тварь грустна после соития и больше всего жаждет подтверждения: что одиночество преодолимо, что это слияние душ и тел не было напрасным и что испивший твое дыхание и твою слюну человек не отнесется к обретенному с тобой родству с небрежением. Но я не могу этого сделать, пока не буду уверен, что для него самого произошедшее с ним во сне что-нибудь значит…

На работе все в благостном расположении духа, библиотекари зовут меня выпить с ними чаю и наперебой расхваливают Штерна. Все сходятся на том, что ему очень полезно со мной общаться, он перестал кидать на сотрудниц мрачные взгляды, он приветлив, он даже улыбается, иногда даже здоровается, обязательно благодарит за принятие требований и раскланивается на прощание. С Лялей так и вовсе перешел на «ты», и она в глаза зовет его «Гошенькой», каждый раз вызывая у него снисходительно ласковую усмешку. Про меня тоже все говорят, что мне на пользу житье с молодым человеком: я стал меньше суетиться (да ну?), выгляжу спокойнее и увереннее в себе (ну надо же!), хожу по залу с достоинством, а не бегом, как раньше (допустим), у меня появилась грация (ого!) и я чаще улыбаюсь (ну, еще бы!).

Я слушаю коллег, и мне ничего не остается, как признать их правоту. Штерн действительно чаще стал улыбаться, особенно дома. А не далее как неделю назад, как раз на утро после нашего выхода на крышу я даже слышал, как он насвистывает за приготовлением кофе. К своему удивлению я узнал сцену заседания синедриона из рок-оперы Вебера, что в контексте его отношения к крестной жертве звучало особенно забавно. Не знаю почему, а меня эта его непоследовательность изрядно порадовала.

Что до меня, то я действительно чувствую себя лучше, чем зимой или осенью. Оно и понятно, нет под боком изменницы-Фейги, стал лучше питаться, утомленный переводами, крепче сплю, больше читаю хорошей литературы на ночь. Насчет душевного спокойствия я в связи с переживаемым по весне любовным томлением не так уверен, но факт остается фактом — я стал лучше спать и перестал торопиться. Не бегаю по эскалатору, не ношусь из зала в каталог и обратно, так что читатели за мной едва поспевают, не грохочу каталожными ящиками. И все это началось с того момента, когда мы стали спать вместе на одной кровати. Очевидно, мое дыхание подстраивается под мерное дыхание Штерна, неторопливой походке я точно научился от него, поэтому я вынужден признать, что его физическое присутствие влияет на меня благотворно. Вот только это не та степень физической близости, которой бы мне хотелось, особенно после того, как я узнал этой ночью о его «тайных желаниях».

По возвращении в читальный зал неожиданно для себя застаю там Фейгу. Как и полагается красивым студенткам, за два месяца до защиты она вспомнила, что не худо бы зайти в библиотеку. Что-то заказывать или смотреть она явно не собирается, но зато вот хоть зашла: уже по одному вопросу можно будет не врать научному. Естественно, мы идем с ней в буфет пить кофе. Я уже перевел достаточно текстов и полагаю, что уж одна-то чашка с порцией мороженого для моей бывшей девушки не станет большим уроном для нашего со Штерном бюджета. Фейга невозможно хороша, и я никак не могу поверить, что мы больше не вместе.

— Ну как там Штерн? — спрашивает она меня с задорной улыбкой, освещенная таким же улыбчивым солнцем.

— А ты, конечно, уже все знаешь? — улыбаясь, говорю я.

— Да уж конечно! — деланно возмущается она. — Между прочим, мог бы и сам мне рассказать. И вообще, хочу тебе сказать, что ты просто негодяй. Приехал за вещами, когда меня не было, практически все оставил, типа, ничего мне от тебя, Фейга, больше не надо… И после этого ни разу мне даже не позвонил! Ни разу!

— Ну, прости, пожалуйста… — действительно, нехорошо вышло. — Я не думал, что ты захочешь со мной встречаться.

— Ничего себе! Не захочу! Ты какой-то странный человек… Нет, ну я подумала, конечно, что ты переживаешь, что надо дать тебе время… Но Стасик! Два с половиной месяца! Если бы не этот твой душка-Штерн, я бы вообще про тебя ничего не знала.

— Мой душка-Штерн?… — переспрашиваю я.

— Ну да! Мы с ним созваниваемся иногда.

— Чего?

— Чего-чего! Твоему молодому человеку не наплевать на душевное спокойствие твоей бывшей девушки. В отличие от тебя! Исправно звонит мне каждые две недели, рассказывает про твое состояние.

— И что же он рассказывает?

— Ну, что ты спать лучше стал, больше не кричишь и не плачешь во сне, что ты музыку стал классическую без слез слушать, что вы ходите на всякие концерты, в кино и в театр. Про то, что у тебя с каждым разом все лучше переводить получается. Про то, что накупили тебе разных обновок… Кстати, пиджак-то тебе в итоге какой купили? Тот самый?

— Какой еще «тот самый»? — хмурюсь я.

— Ой, да ты ничего не знаешь? Неужели он тебе не рассказывал? — тут она вдруг спохватывается, ахает, закрывая рот. — Ой!.. Я, наверное, не должна была тебе говорить. Он же хотел, чтобы это сюрприз был.

— Да ладно, уж, — стараюсь я улыбаться как можно непринужденнее, что в присутствии такой красивой весенней Фейги совсем несложно.

— Так тебе можно все рассказать? — заговорщицки спрашивает она.

— Ну, сюрприз же от этого не перестал быть сюрпризом. Я в этом пиджаке уже давно хожу, отказываться от него не собираюсь…

— Ну, тогда слушай, — Фейга, похоже, и самой не терпится во всем признаться. — Выхожу я как-то утром из дома… кажется, это было на следующий день, как ты за вещами приехал… выхожу и вижу, стоит этот самый твой Штерн напротив подъезда и курит. Ну, мы же не знакомы тогда были, я его только всего один раз издали видела. И я пошла себе к остановке. Смотрю, он за мной. Нагнал и идет по другому краю тротуара и искоса на меня так еще поглядывает. Я на него тоже поглядываю. Вижу, он мне улыбается. Я ему тоже улыбаюсь. Ну, не могу же я не улыбнуться человеку, если он мне улыбается…

— Да, не можешь, — смеюсь я, а сам силюсь представить себе Штерна (тогдашнего Штерна, сразу после моего падения в обморок), который бы столь явно заигрывал с незнакомой девушкой. Силюсь, и ничего у меня не получается.

— Ну, на остановке я, наконец, не выдержала, подхожу к нему и говорю: «А я вас, кажется, знаю. Вы — читатель Штерн.» «А вы, — говорит, — должно быть, Фейга. Могу я вас угостить кофе в обмен на одну ценную информацию?» Ну, я, конечно, сказала, что мне некогда, что я еду в Университет. А он мне на это: «Ну, раз у вас нет времени, я вас тогда провожу, и вы мне по пути все расскажете». И садится со мной в автобус. Ну, и я ему все рассказала!..

— Что «все»?

— Ну, про тебя.

— То есть… Фейга!.. К тебе подошел незнакомый тебе человек, улыбнулся тебе, предложил напоить кофе и… и ты ему стала рассказывать про своего бывшего…. хм… меня. Так что ли?

— Ну, нет, не так. Он сначала рассказал, что ты живешь у него. Сказал, что ты в очень плохом состоянии, рассказал, как ты потерял сознание в библиотеке… Ужас! Стасик, почему ты мне ничего не рассказал?.. Еще он сказал, что никогда не имел дела с такими людьми, как ты, и не знает, как себя с тобой вести, но очень хочет тебе помочь.

— Очень интересно…

— Вот и мне стало интересно, когда это ты роман успел с ним завести…

— Фейга, у нас нет романа! Я у него просто живу!

Она многозначительно закатывает глаза:

— Ну, я в любом случае очень за тебя рада, что у тебя есть с кем «просто жить».

Так, ладно, пропустим.

— А что он еще тебе сказал?

— Ну, стал расспрашивать о твоих вкусах и привычках. Я сначала ничего не могла толком сказать, кроме того, что с тобой очень хорошо вместе, что ты внимательный, заботливый, аккуратный…

«Что ж ты рассталась-то тогда со мной?» — мысленно усмехаюсь я.

— А он мне на это: «Это все ерунда. Это он только к вам внимательный. И то, был бы внимательным, не ушли бы от него, наверное».

Н-да… Узнаю друга и побратима Штерна!…

— Короче, не вышло у меня тебя похвалить… Ну, я тогда стала рассказывать, что ты любишь читать, очень интересно рассказываешь, с тобой хорошо ходить по городу, хорошо беседовать про всякие фильмы, книжки, и вообще, какой ты умница. А он тоже на это только рукой махнул: «Это я, — говорит, — и без вас знаю. Давайте я вам сам лучше расскажу то, что я успел узнать, а вы поправите, если что».

— И что же он тебе такого рассказал?

— Все как есть и рассказал! — со смехом восклицает Фейга. — Что у тебя на лице настолько непосредственно все эмоции отражаются, что с тобой рядом всегда чувствуешь себя страшно неловко. Что ты преувеличиваешь свой рост, искренне думаешь, что на 10-15 сантиметров выше. А еще размеры одежды и объем желудка. Тут я ему, разумеется, сказала, что за тобой надо следить, чтобы ты не съедал лишнего, но при этом регулярно питался. И что в магазин надо с тобой вместе ходить, а то ты сам ничего себе приличного в жизни не купишь. Еще он сказал, что ты очень тревожно спишь, и он вздрагивает по ночам от твоих криков. Ну, что я могла на это сказать? Что я знаю только одно средство, это погладить тебя по голове и шепнуть тебе на ухо, что все хорошо.

Очень интересно… Что же еще происходит в нашей комнате ночью из того, о чем я не знаю и чего не вижу?.. Почему-то у меня тут же всплыла в памяти история с «витаминками» для Лолиты. Не к месту, должно быть, но всплыла.

— А про мою аллергию на кошек ты тоже ему рассказала? Или только про хронический гастрит?

— Ну, про аллергию-то, конечно, сразу рассказала. Это ж важно знать, если с человеком живешь.

Бедный Питоша!… Целый переезд коту устроил и все только ради того, чтобы переложить меня на свою кровать. Что он, интересно, хозяйке его наплел?…

— Ну, понятно, что ни в какой Университет я уже не пошла, — продолжает трещать Фейга. — Мы вышли на Сенной, зашли в «Зурбаган», там я помогла ему выбрать тебе брелок на ключи. Потом мы попили кофе. А потом пошли в Гостинку выбирать тебе плед, потому свой ты зачем-то мне оставил, а я знаю, что тебя непременно нужно чем-нибудь накрывать, когда ты поверх неразобраной кровати вдруг засыпаешь. Цвет-то хоть понравился?..

— Да, Фейга, очень понравился, — с грустью говорю я. — Нет, правда, совершенно чудесный плед. Только ты могла такой выбрать. Про мороженое тоже ты ему рассказала?

— Да, и про мороженое, и рецепт кофе с имбирем он записал! А потом мы еще пиджак тебе вместе выбирали, такой не слишком женский, чтобы ты уж точно его смог носить.

— Да, пиджак очень правильный. Спасибо, — киваю я ей. Улыбаюсь, а сам не могу сдержать слезы.

— Стасичек, да что с тобой! — спохватывается вдруг она.

— Это, Фейга, называется «ностальгия», — почти что не вру я. — Очень грустно мне, что у нас с тобой ничего не вышло.

— Ну, как это не вышло? Очень даже вышло! Целый год вместе жили, даже полтора. У некоторых и этого нет.

— Да, ты права, — говорю я, почти уже не видя ее сквозь слезы. — У некоторых нет даже этого.

Как вот у нас со Штерном. Нет, и явно уже не будет… Я провожаю ее к выходу, целую в щеку. Обещаю «не быть негодяем» и звонить. Обещаю даже передать привет Штерну, чего явно делать не собираюсь. А сам, не разбирая дороги из-за мокрого тумана в глазах, иду в курилку, и сердце болит, дико болит сердце по этому синеглазому мерзавцу, чья кожа нежна как бархат, а поцелуи сладки, как гречишный мед.

 

* * *

Вот, значит, как происходит эта охота на единорога, сезон которой был открыт этой осенью!.. Сколько скрытых ловушек и заботливо расставленных силков!.. Тут и тщательно сработанная провокация в моих же собственных снах… И тайная еврейская магия… (К слову сказать, что мне вообще известно о евреях, кроме того, что они обычно умные и красивые, да русский язык знают лучше любого другого?) И подобранные, в срок рассказанные мне байки-сказочки: про его целомудрие, про две потерянные половинки одной души, про читателей-привидений, про безумного старика… Ну да, он же ведь не только статьи и стихи пишет!.. Будто у сумасшедших нет иных забот, как помогать Штерну ловить единорогов!… Сколько тщательно подобранных ключей и отмычек к моему сердцу! И заботливо приготовленная кормешка, и радующий глаз плед, и правильный выбор одежды (ох, спасибо, Фейга!), и интересная подработка, которою впрочем, я не в состоянии делать без него, и море интеллектуальных развлечений… Даже моя аллергия и мой хронический гастрит пошли в дело!… Даже крем-брюле!.. И главное, никто не укладывает меня против воли в постель!.. Будто ждет, что я сам за него это сделаю… А может, уже и не ждет?..

И что в результате? За каких-то два с половиной месяца он успел все обставить таким образом, что мне уже от него никуда не деться: я полностью встроился в его ритм, у нас общий бюджет, общие траты, общая работа. Только что одежду он мою не носит, а так реально ведь все общее, гораздо в большей степени, чем было с Фейгой. И при этом я всюду от него завишу и в заработке, и в тратах, и во времяпровождении. Я уже давно ни с кем не вижусь и не встречаюсь, потому что у меня расписаны каждые полчаса на работу и на совместный досуг. Я смотрю, слушаю и читаю то же, что и он. Даже те вещи, которые мне нравились и которые я любил до него, и то теперь у нас общие. Потому что сколько всего за эти несчастные два с половиной месяца было уже вместе просмотрено, прослушано, прочитано и обговорено. Я теперь даже заснуть не могу ни на какой другой кровати, если рядом не будет этого его мирного успокаивающего дыхания!..

Мы спим в оной постили, носим с ним одинаковые кольца… И все, практически все уже осведомлены о наших с ним отношениях: «Лабрис», рокерская тусовка и мои сотрудники! Даже Фейга и Лиса! Все они в результате его показательных выступлений устойчиво воспринимают нас как пару. И сколько бы я не объяснял, что у нас чисто дружеские, братские или деловые отношения, никто мне не верит!.. При этом одна только возможность увидеть эротический сон с моим участием повергает этого эротомана в священный трепет!…

А что, если я никакая не Элиза Дулитл, а Мелисса из фаулзовского «Коллекционера»?… И вот тут мне впервые становится по настоящему страшно. Я уже почти вижу себя в виде бабочки, приколотой к стенке булавкой между его вееров и картинок с парусниками. Ну, конечно же!… Истомившись своей неудовлетворенной страстью, решил, наконец, найти замену своей «невозможной возлюбленной»!… Примерно так же как Фейга нашла себе Янку вместо нехаризматичного и невнимательного меня. Только у Фейги все было честно — влюбилась и все. А тут — такая масштабная подготовка!.. И главное, почему я?!..

Я мысленно перебираю все те обрывки, которые засели у меня в голове из той его папки с книжного стеллажа. Да, сомнений быть не может, она должна быть на меня похожа. Как минимум несколько общих черт у нас есть: субтильность, невысокий рост, веснушки, вероятно — цвет глаз, и весьма возможно — размер груди (что-то там было такое про то, что «едва заметишь, однако ж несомненно есть»). Кроме того, в отличие от остальных сотрудниц библиотеки, я еще не успел поднадоесть ему «гендерными играми», да и вообще, учитывая мои собственные эротические предпочтения, наименее должен быть в нем заинтересован. Что, видимо, тоже играет немаловажную роль: идеальная любовь, по Штерну, непременно должна быть несчастной!.. А тут я еще дополнительно оберегаю его своим присутствием от женских притязаний, потому что, судя по его изменившемуся поведению в библиотеке, с моими сотрудницами после демонстрации наших с ним отношений ему явно стало общаться проще.

 

* * *

В сумрачном состоянии я прихожу в штернову квартиру. Когда я открываю дверь ключом, мой хозяин встречает меня в прихожей, чего обычно никогда не делает. Все в том же вечном своем халате, с таким же напряженным молчанием, с каким вхожу я. Он явно от меня чего-то ждет.

— Есть будешь? — наконец, не выдерживает он.

Черт!… Надо было поесть в библиотеке. Пришел, называется, объясняться!.. Прикормленный с прикармливающим!.. Вместо ответа я что-то невнятное мычу и киваю.

— Что-то не так?

— Все не так, — мрачно бурчу я.

— А… Ну раз все, тогда не страшно, — и он уходит на кухню.

Ужин проходит все в том же напряженном молчании. И тут уже не выдерживаю я:

— Ты не хочешь со мной поговорить?

— А нам надо о чем-то поговорить?

— Да, например, о том, что было сегодня ночью.

— А разве ночью что-то было? — спрашивает он нарочито простодушным тоном. — С каких это пор сны стали приравниваться к реальности?

Он ополаскивает тарелки, ставит их в посудомоечную машину, и не торопясь идет в комнату за компьютер. А я пытаюсь понять, что все это значит.

Набравшись решимости, иду за ним в комнату.

— Штерн, нам, правда, нужно поговорить.

Он поворачивается ко мне в кресле, даже наушников не снимает.

— По-моему я достаточно четко дал понять, что не хочу говорить о том, что тебе снилось сегодня ночью, — и поворачивается обратно. — Если бы ты считал, что для меня это имеет какое-то значение, мог бы и разбудить. Или хотя бы записку оставить, или позвонить с работы. А так и разговаривать не о чем. Мало ли кому что снится… — добавляет он без особого выражения, мерно стуча по клавишам. — Одного не понимаю, как только твои девки тебя терпят….

Черт!… Ну теперь-то уж точно надо все окончательно выяснить.

— Я уже не про то. Дело в том, что сегодня я видел Фейгу.

— И что же Фейга? Как там она поживает со своей новой девушкой Василиной?

О, господи! Мне даже в голову не пришло у нее об этом спросить!..

— Док, мне это совсем не нравится…

Он разворачивается ко мне.

— Не нравится что? То, что я общаюсь с твоей бывшей девушкой?

— Мне не нравится то, что ты это делаешь за моей спиной и…

— Я понял, что тебе это неприятно. Что дальше?

— …и мне не нравится то, ради чего ты с ней общаешься.

Он молчит.

— Она мне все рассказала. И про кофе, и про плед, и… про то, что ты с самого начала зал про мою аллергию на кошек. И да, я, безусловно, оценил всю сложность комбинации. Особенно с котом. Это было просто виртуозно.

— Я рад, что ты, наконец, оценил. Это все? Я могу вернуться к работе?

— Док, ты точно не хочешь ничего мне объяснить? Извиниться, например, не хочешь?

— Нет. Не хочу. Если я и виноват, то только перед Питошей — в том, что бессмысленно испортил его репутацию, — и он снова ныряет взглядом в монитор.

— Док, я хочу знать, зачем все это! Есть гораздо более простые способы затащить меня в постель.

— Да, я знаю, — произносит он, одновременно стуча по клавишам. — Достаточно всего лишь родиться невысокой тонкорукой девушкой. С легким косоглазием и некоторой нервозностью в движениях.

По физиономии бы ему, конечно, за такую аттестацию Фейги надо врезать… Только мне сейчас не до этого.

— Док, я не шучу.

— Я тоже, — он бросает клавиатуру и резко разворачивается ко мне. — Что ты от меня хочешь?

— Я хочу понять. Хочу понять, зачем все это. Зачем таким неординарным образом заманивать к себе жить человека, зачем таким сложным путем узнавать о его вкусах, привычках и хронических заболеваниях? Кормить его, покупать ему одежду, всячески развлекать его, помогать ему с работой? Зачем все это делать, если… если в результате ничего не происходит?

— А какой бы тебя устроил «результат»? Девственность свою не терпится потерять? Давай, отлично. Я готов, — он кивает на нашу общую постель. — Раздевайся. Только я не уверен, что тебе это будет на пользу. Если ты тут с одного только сна начинаешь развертывать женский дискурс.

— Развертывать что?!

— А ты сам-то слышишь себя? Что это, как не стоны о недостатке внимания? Тебе что, давно цветов на восьмое марта не дарили?

Я уже просто не нахожу слов от клокочущей во мне ярости. Но ему уже не остановиться:

— Да какой вообще может быть «результат» в человеческих отношениях? Штамп в паспорте? «Жили долго и счастливо и умерли в один день»?

Мне, наконец, удается перевести дух:

— Да, Штерн, это все хорошо — то, что ты говоришь… Но у нас нет с тобой отношений.

— Вот-вот… Я и говорю: типичнейший женский дискурс.

Я набираю в грудь воздуха. Считаю про себя до десяти. Потом еще раз до десяти. Он за это время успевает снова повернуться к компьютеру и остервенело колотит по клавишам.

— Хорошо, извини, — стараюсь я говорить как можно более взвешенно. — Я не то хотел спросить. Не «зачем», а «почему». Почему я здесь?

И по тому, как он останавливается и тут же начинает прятать взгляд, я понимаю, что это и есть правильный вопрос.

— Смотри, я знаю, что ты давно и безнадежно влюблен. До сих пор. Мне и стихов твоих находить не нужно было, чтобы это понять. Я не знаю, что это за человек. И не знаю, почему вы не можете быть с ним вместе. Но я совершенно не понимаю, при чем здесь я. На последнем листке в той папке у тебя что-то было написано про охоту. И еще пару раз ты проговаривался о том, что мы с тобой охотимся друг за другом. Я не могу понять, почему ты любишь одного человека, а охотишься за другим. При этом я явно не могу тебе этого первого заменить. Для чего тогда эта охота?

Я запутанно излагаю ему ход своих параноидальных рассуждений. Он заметно кривится, когда я поминаю Каббалу:

— Давай, ты не будешь говорить о том, в чем совсем не разбираешься? Если хочешь знать, то евреям вообще-то запрещено применять магию. Кроме тех случаев, когда ты этой магии кого-то обучаешь. Но продолжай-продолжай… Мне уже любопытно.

Я кое-как доканчиваю, не забыв про Калибана, и только в самый последний момент решив, все же не упоминать профессора Гумберта.

— Ну, разумеется, я такой маньяк, — говорит он с тяжелым вздохом. — Специализируюсь на маленьких ученых андрогинчиках. Заманиваю их в таинственные сумеречные леса, где Вергилий встречался с Данте, и там закапываю их хладные пресыщенные мною тела.

Я слушаю его, открыв рот, и только, когда он заканчивает, я понимаю, что на самом деле он гонит.

— Не хочешь мне отвечать? Хорошо. Тогда я собираю вещи.

Он молчит, напряженно смотрит в стену. Потом поворачивается ко мне с потемневшим взором:

— Ты… Ты, серьезно хочешь сказать, что способен прожить с кем-то бок о бок два с половиной месяца и за это время так и не понять, как человек в действительности к тебе относится?

— Да, именно это я и хочу сказать. Что не понимаю. Зато я очень хорошо понимаю, как ты относишься к этой твоей «невозможной возлюбленной», что так отчаянно хранишь ей со мной верность. Два с половиной месяца! Так трогательно. Особенно если учесть, что я тебе явно ее чем-то напоминаю. Думаешь, я не вижу, с какой нестерпимой тоской ты иногда на меня смотришь? — говорю я с раздражением.

— Да ничего ты не видишь! — взрывается он. — Ты вообще ничего не понимаешь! Ты живешь со мной в одной комнате, ты ешь приготовленную мною еду, ты читаешь мои книжки, ты вот уже сколько времени слушаешь и смотришь то же, что и я. Черт возьми, Сенч! Ты спишь со мной в одной постели и носишь мое кольцо! Но ты до сих пор ничего не видишь и не понимаешь! Занимаешься со мной любовью во сне, и ничего не чувствуешь! Ты даже стихи мои прочитал, и все равно ничего не понял! Фейга с Лисой, и те с самого начала все поняли! А ты, даже поговорив с Фейгой, ничего так и не понял! Приходишь и устраиваешь мне тут истерики! Когда не ты, а я должен задавать тебе все эти вопросы о том, что ты, черт побери, здесь делаешь!

Я стою, оглушенный этой его инвективой: никогда не видел его в таком состоянии. вообще не знал, что он способен к такому бурному выражению эмоций. Стою и пытаюсь понять, что же такого разглядели в нем Фейга с Лисой, что за все это время не сумел понять я. Стихи, будь они не ладны… эти его стихи! Они их не видели. Но я их видел, и именно поэтому у меня в голове ничего не укладывается.

— Есть только один вариант, при котором твои претензии были бы уместны, а мои — нет, — подумав, говорю я.

— Да, правда? Все-таки есть? Не озвучишь? А то самому даже интересно…

— Это возможно, только если… — и тут меня накрывает. Я не могу справиться с собой, потому что перед глазами у меня вдруг встают эти его строчки: черные буквы начинают сочиться кровью, но я все равно вижу слова, из которых они составлены. Слова эти, словно булавкой, пригвождают меня к стене, втыкаясь мне в сердце. В мое сердце. Для того они и были написаны.

— Давай, договаривай, — мрачным тоном роняет он. — Должен же кто-то сказать это вслух.

Не может такого быть!.. Я же помню даты!.. Но я смотрю на его напряженное почти жестокое лицо. И понимаю, что может. Но произнести вслух я уже ничего не могу, потому что внезапно обнаруживаю у себя в горле комок. Исписанные листки с кровоточащими буквами не дают мне собраться с мыслями и самому подобрать слова. В моей груди опять, как тогда, возникает холодная пустота. Я смотрю в его синие глаза, и оттуда из глубины его зрачков на меня с невыразимой тоской глядит та самая Бездна. Хватая воздух ртом, все-таки спрашиваю:

— И… и давно ты…?

— Давно, — отвечает мне Бездна.

— Насколько давно? — спрашиваю я, опуская глаза, и дальше гляжу в пол, потому что смотреть в эту бездонную обжигающую холодом пустоту больше не в состоянии.

— Ну, в терминальную стадию это все перешло в сентябре…

«Терминальная стадия»… Да я в сентябре только в библиотеку устроился, а до этого вообще ни разу его в глаза не видел!

— А если тебе интересно, — тем же убийственным тоном продолжает он, — с какого времени я инфицирован, то… то с тех пор прошло уже семь лет. Семь с половиной, если быть точным.

Я вспоминаю первую дату на тех листках со стихами. Ерунда какая-то!.. Мы даже знакомы не были!..

— Не помнишь?

Я изо всех сил пытаюсь вычленить из памяти все мои встречи, вписки, пьянки тусовки в первый мой год жизни в городе.

— Мы в Университете с тобой вместе учились.

Не может быть! Я, конечно, не особо поддерживал общение со своими сокурсниками, но не настолько же. И потом он явно учился на несколько лет старше.

— У меня тогда была другая фамилия.

Бог с ней, с фамилией!.. Но не мог же я забыть это лицо с этими глазами!..

— Не помнишь… А ведь мы с тобой почти год сидели на расстоянии не более пяти метров друг от друга.

Я яростно трясу головой.

— Сидели-сидели… — говорит он с какой-то прямо садистской интонацией. — У тебя еще растафарка такая была сине-желто-оранжевая, ты ее еще за ухо каждый раз заправлял, чтоб читать не мешала. На левой руке у тебя было пять фенек: одна из черного кожаного шнурка с узелками, остальные бисерные. А на правой, кажется, три — две нитяные и одна широкая бисерная… И шмоточки все твои старинные помню, которые ты до сих пор иногда носишь. Джинсы только у тебя все время какие-то дурацкие были, на три-четыре размера больше, чем надо….

Я поднимаю голову — как раз чтобы увидеть, с каким выражением он смотрит мне в глаза, когда с той же мрачной решимостью произносит:

— Собирай вещи, Сенч. Очень обяжешь, если сделаешь это тихо и быстро.

В замешательстве, я покорно отстаю от стены и медленно выхожу на кухню. Надо немного побыть одному.

 

* * *

Черт!… Какой же я все-таки идиот!.. Это ж надо так сильно оскорбить человека, что он меня уже больше видеть не может… Я сижу на кухне и напряженно пытаюсь найти хоть какой-нибудь выход из сложившейся ситуации. И понимаю, что никакого выхода нет. Кроме того, который был мне только что предложен. Конечно, можно пойти и попробовать извиниться… Но только как это, «извиниться»? За то, что за все это время, что мы живем вместе, не разглядел страдающего по мне сердца?.. Или за то, что до сих пор так и не могу вспомнить влюбленного в меня человека, который до сих пор настолько подробно помнит меня самого семилетней давности?… Или за то, что не оставил ему никакой записки сегодня утром, когда он так сильно в этом нуждался?.. Или за то, что не смог правильно отреагировать на только что сделанное мне признание в любви?.. Да это все равно что какого-то убить ненароком, а потом думать, что можно отделаться одними извинениями… А уж идти объяснять ему, что я сам по нему уже порядком сохну — в этом контексте и вовсе будет смешно. Он не поверит и будет абсолютно прав. Если человек кого-то любит, то должен быть как минимум внимателен к предмету своей любви. А я так уже эту разрекламированную Фейгой внимательность продемонстрировал, что уж дальше некуда…

Я вспоминаю то, что он говорил о спасении, основанном на чужом страдании. И понимаю, что не вспомнив того некогда влюбленного в меня студента, я даже не могу оценить эту, принесенную мне жертву. Единственный выход для меня — отказаться и от жертвы, и от спасения. Я иду к рюкзаку за записной книжкой и начинаю искать себе вписку на ночь. «Не думай, только не думай, ни о чем не думай," — твержу я себе, набирая номер Линды. Голос не должен дрожать, а для этого надо не думать о том, из-за чего я ей звоню. Линда, Линда, мне страшно необходима Линда с ее тупой бабской мудростью, с ее диким прагматизмом и невосприимчивостью к тонким душевным материям. Потому что объяснять, что бывает, когда два единорога охотятся друг на друга, я сейчас точно не в силах. А объяснений от меня в любом случае потребуют.

— Ну, приходи, конечно… — жуя, отвечает на том конце провода Линда. — А чего так срочно? Ты ж вроде как с мужиком, говорят, теперь живешь.

— Видимо, уже нет, — хриплю я в трубку, отчаянно сжимая себе переносицу.

— А… Ну, приходи, если все так плохо.

Я захожу в комнату. Штерн неподвижно лежит на спине посередине кровати с закрытыми глазами. «Ну, скажи что-нибудь!» — мысленно кричу ему я. — «Ну хоть что-нибудь, чтобы мне не надо было никуда от тебя уходить!».

— Ключи оставь на столе, — не открывая глаз, усталым голосом произносит он.

Ну, да… Все правильно… На какое я вообще могу рассчитывать прощение после всего, что ему тут высказал?.. Изо всех сил стараясь не дышать, чтобы случайно не издать какого-нибудь жалостного звука, с трудом различая дорогу от слез, я иду к столу, выдвигаю ящик и беру оттуда диск с музыкой семнадцатого века, который он мне подарил еще до того, как я к нему переехал. Наверное, эту вещь я все же могу с собой взять. Я запихиваю его в рюкзак, вытаскиваю на стол ключи с зелененькой рыбкой и, все так же не говоря ни слова, ухожу из дома в наступившую темноту, как какой-то безвольный ходячий мертвец…

У Линды на моих глазах происходит шумная сцена ревности. Ее нынешняя любовь вернулась домой, не сообщив о том, что задерживается, и это тут же вызывает в памяти обеих сторон все накопившиеся друг к другу претензии. В течении как минимум полутора часов я, сидя в единственном кухонном углу, выходящем за траекторию перемещения тел и летающих по воздуху предметов, наблюдаю весь спектр традиционных способов усугубления и разрешения семейных конфликтов. Тут и битье тарелок, и питье корвалола, и таскание друг друга за волосы, и крики, и объятья, и слезы, и хлопанье дверьми, и рыдания на балконе — всего не перечислить. Я даже почти рад тому, что они так громко шумят: сопереживать им я не в состоянии, а от собственных невеселых мыслей их неистощимая энергия меня хоть немного, да отвлекает. Но вот когда, наконец, мир в семье восстановлен, томная красавица Ольга отправляется спать, и я остаюсь на кухне наедине с Линдой и переполненной пепельницей, дело доходит и до меня:

— Ну, давай, рассказывай, донжуан. Ты-то из-за чего ушел? Ты ж вроде с мужиком жил? У тебя дома точно такого бардака нет, как у меня. Это только две бабы на такое способны.

Я отрицательно мотаю головой. На оба вопроса и на оба утверждения.

— Не ушел. Не жил. Такого точно нет. Нет, не только.

— Приставать что ли к тебе начал?

Опять мотаю головой.

— Так ты из-за этого что ли свалил? Что он не начал?

— Нет, Линда, — вздыхаю я. — Меня выгнали за то, что не начал я.

— А чего не начал, если хотел?

— Дурак потому что. Трус и дурак…

Хорошо разговаривать с Линдой. Все так просто получается. До омерзения просто.

А ночью я содрогаюсь в рыданиях, лежа на его груди в сумрачном лесу. Он долго лежит, не двигаясь, запрокинув голову и опустив руки. И только когда я начинаю совсем уже захлебываться, опускает ладонь на мой загривок.

— Хватит рыдать, Сенча. Все у тебя когда-нибудь будет хорошо.

Я отчаянно мотаю головой и реву еще громче.

— Ну все, хватит уже надо мной издеваться. Возьми себя в руки, — он дергает меня за волосы. — В последний раз с тобой здесь, давай хоть на звезды посмотрим.

Я всхлипываю, вытирая рукой нос. Он переворачивается вместе со мной на бок, и я поворачиваю голову кверху. Там ничего нет. Одно только темное беззвездное небо.

— Вот и я о том же, — говорит мне он, и я вижу в глазах у него слезы. — Плохое это место. Не надо было нам сюда забираться. Ничего хорошего не может быть в разъятом могендовиде. Это все равно что крест их двух половинок. Поверил бы такому кресту?

Я мотаю головой.

— Дурак я, Сенча… Зря только тебя переживать заставил. Больше не буду тебе надоедать.

Он проводит рукой по моему мокрому от слез лицу, потом слегка касается моего лба своими теплыми губами и говорит шепотом:

— Прощай, Питер Пэн.

 

* * *

Утром собираюсь от Линды на работу. С каким-то отстраненным интересом рассматриваю в зеркале свое лицо и удивляюсь, почему несмотря на комок в горле и стоящие в глазах слезы я так ни разу еще не заплакал. Объективно говоря, я сейчас в лучшей ситуации, чем был в январе, когда съезжал от Фейги. У меня есть какие-то недоделанные переводы, за которые мне должны заплатить. Меня уже немного знают штерновские клиенты и могут что-то еще подбросить. В «Лабрисе» я уже был и знаю, что сидеть там в ожидании пары не так страшно. Обо всем этом я думаю так, как будто бы это происходит не со мной. Ощущение, как если бы я сам надел себе на шею веревку, а у меня вдруг выбили из-под ног табуретку. И почему-то я вместо того, что бы задохнуться, вишу в воздухе, хотя и не должен бы. И жду, когда же начнет действовать сила тяжести, когда я, наконец, осознаю, что со мною произошло. А она все не действует. Ну да, правильно, Питер Пэн ведь…

На работе с уже высохшими глазами я отлавливаю Лису, когда она отправляется на перекур, и уговариваю ее спуститься во дворик. Она смотрит на меня с некоторой ехидцей, и мы идем по внутренним переходам, узким темным лестницам и неосвещенным площадкам. Во дворе — лужи и солнце, с крыш срывается последняя весенняя капель. Мы останавливаемся под крышей ржавого навеса в накинутых на плечи куртках. Она протягивает мне сигареты, я вытягиваю одну штуку, на что она тут же замечает:

— Раз куришь, значит, есть разговор.

Я киваю.

— Скажи, это ведь ты сказала ему, что я буду сидеть в «Лабрисе»?

— Ну, я.

— И объяснила, как туда пройти и что сказать на входе?

— Да, объяснила.

— А ты можешь мне объяснить, почему ты это тогда сделала? То есть, если бы сейчас, когда его тут все страшно полюбили, я бы и спрашивать не стал. А вот почему тогда?

— Ну…. Он был весьма убедителен. Скажем так, — нехотя говорит Лиса. — А с чего ты вдруг спрашиваешь? Неужто настал момент истины?

— Да вроде того… Расстались мы, похоже.

— А что ж кольцо носишь, раз расстались? — холодно интересуется она.

— Уходя, снять забыл. А потом уже не смог себя заставить.

— Ну, раз носишь, значит, не расстался.

— Когда один расстался, а другой нет, это все равно что «расстались», — говорю я со вздохом.

— Ну, ладно. Раз все кончено, тогда так и быть слушай. Что именно ты хочешь от меня узнать?

— Вообще все, Лиса. Как все было.

— Ну, было-было… Было дело так, что ты ушел, а где-то через полчаса влетает он в зал, взъерошенный с синяками под глазами, и чуть ли не бегом к вашему Генке. Слышу, спрашивает, где библиограф Сенч. Тот ему все объяснил, рассказал про твой график. Он что-то там пишет, подходит ко мне, встает в очередь на подачу требований. И когда доходит очередь до него, протягивает мне сложенный пополам листочек. Я открываю, а там: «Лиса, мне срочно нужна Ваша помощь». Я аж взъерепенилась вся! Думаю, какого черта ты с ним обо мне говорил, и откуда вообще он мое семейное имя знает.

— Я ему ничего не говорил. У него, как ни странно, слух очень хороший и память. Слышал, как я к тебе обращаюсь.

— Да, это уже я потом сообразила, что не говорил. Но тогда — я просто взвилась вся. Смотрю на него так, со значением. И тут он поднимает на меня свои печальные еврейские глаза с застывшей мировой скорбью и говорит шепотом: «Пожалуйста!» А ты ж его знаешь, он и сейчас-то здороваться толком не научился. А тогда мы вообще ни разу от него ни единого слова вежливости не слышали. Ни тебе «спасибо», ни «здрасьте», ни «до свиданья». А уж «пожалуйста» так и вовсе не представить было. Ну, думаю, надо парня спасать, раз до «пожалуйста» у него дошло. Посмотрела на очередь, говорю: «Через десять минут в иностранном каталоге». Он кивнул и сразу пошел прочь. Выхожу я в зал Корфа и застаю его за тем, что он грызет ногти.

Я киваю. Крайняя стадия нервозности. Сам помню, был впечатлен. Одно дело я пальцы грызу, но чтобы великий эстет Штерн…

— Ну, думаю, час от часу нелегче, просто развоплощение демона какое-то. «Скажите, — говорит, — Лиса, как вы думаете, куда он сейчас пойдет?» Ну, ты, то есть. Я еще так хмыкнула про себя насчет этого «он», ну, думаю, ладно, посмотрим, что будет дальше… «Ему же, — говорит, — жилье надо сейчас срочно искать, и возможно работу. А у меня есть тут для него кое-что, но я боюсь, что если я просто так помощь ему свою предложу, он ее от меня не примет». «А с чего, — говорю, — вы решили, что я знаю, где он?» Если бы у нас с тобой того дневного разговора не было, я бы и не напряглась так. Добро бы мы с тобой за стеллажами говорили, я б еще решила, что он нас подслушал. Но мы же с тобой у барьера стояли, и ни души кругом не было. А он мне, значит, на это: «Должны знать. Иначе зачем лабрис на шее носите?» «Ну, раз вы такой образованный, — говорю, — то должны бы догадаться, что с вами я о таких вещах говорить не буду». И тут он мне говорит, что я, мол, единственный человек, который может его понять. Ну, думаю, пошла эта обычная мужская разводка: и мне, и вам нравятся женщины, ни вы, ни я не будете спасть с мужчиной, и так далее… А вот и нет! Знаешь, что он мне сказал?

Я мотаю головой. Потому что действительно не могу представить, что общего может быть у девственника Штерна с пожившей и чего только не повидавшей Лисой.

— «Думаю, — говорит, — что вам приходилось когда-нибудь любить человека, для которого сама возможность вашего к нему чувства была бы глубоко оскорбительна».

— И что? Приходилось? — недоуменно спрашиваю я.

— А тебе, скажешь, нет? — вспыливает Лиса.

— Нет, не приходилось, — честно говорю я. — Всегда сначала в меня влюблялись.

— Ну, вот видишь, значит, со Штерном у нас больше общего, — без улыбки говорит она. — Короче, я его выслушала. Рассказал он мне про свои планы относительно тебя, сказал, что может поселить в своей комнате, найдет тебе приличную подработку. Так что хотя бы на время ты будешь пристроен, а там, если что-то не так, сможешь уже с кем-то и сам снимать, когда у тебя уже свой кусок хлеба будет.

— И ты сразу поверила?

— Не поверила. И разумеется, тут же спросила, не кажется ли ему, что за желанием помочь скрывается такой изысканный способ затащить тебя в постель. А он так посмотрел на меня выразительно, ну знаешь, как он умеет, и говорит: «Учитывая мои дикие фобии, скорее уж это он меня в постель затащит».

— Да, у него это, правда, момент болезненный. Он даже в кино на эротических сценах отворачивается и глаза опускает, даже если кто-то просто целуется. У него где-то в голове засело, что секс непременно связан с агрессией или жаждой власти, и он даже малейший флирт в этом контексте рассматривает. Такой патологический девственник, — про стихи его я решаю не упоминать, а уж про наши совместные сны — тем более.

— Знаешь, — опять вспыливает Лиса, — даже патологическая девственность излечима, если с умом подойти. И вообще, кто бы говорил!

— А что? Ко мне какие вопросы?

— А то! Ты точно уверен, что вся эта твоя афишируемая любовь к женскому полу не есть следствие той же боязни изнасилования? Как вот эти твои бывшие девочки-натуралки, которые у тебя до Фейги были! Сначала они в тебя влюбляются, ты с ними носишься, как с писаной торбой, а потом, когда у них первые страхи пройдут, спокойно себе замуж выходят, да детей рожают. Стась, ты извини меня, но я тебе вот что скажу. Никакой ты не транс, а обычный бисексуал. Достаточно только посмотреть, с каким ты обожанием на того же Штерна смотришь. Так что сначала, давай, разберись с собой, а потом уже на человека волну гони!

Н-да, кто бы сказал Лисе месяца четыре назад, что она от моих нападок Штерна защищать будет… Интересно было бы посмотреть на ее реакцию. И еще интересно было бы знать, почему это мое обожание, настолько заметное для окружающих, самому Штерну столь неочевидно.

— И что же он еще тебе сказал? Потому что я все равно не понимаю, почему ты решила, что мне с ним будет лучше, чем с кем-то из «Лабриса».

— Потому что поняла, что это единственный человек из всех, которых я подле тебя видела, который реально о тебе будет заботиться.

— Угу. А он, видимо, очень хотел, чтобы ты это поняла. Поэтому тебя и вызвал тогда в медпункт по телефону.

— Так это была его идея мне позвонить?

Я киваю.

— Ну, что сказать? Молодец! Умный и заботливый мальчик. Все продумал.

— И ты считаешь, что этого вполне достаточно, чтобы жить с человеком?

— Нет, не считаю, — и Лиса хищно улыбается, показывая мне кончик белого как сахар клыка. — Я ведь даже спросила его, когда поняла, что все настолько серьезно. «А вы уверены, — говорю, — что Стась не догадается о том, почему вы ему помогаете?»

— И что же он тебе ответил?

— Он ответил, что ты не догадаешься. Что если человек настолько сильно ненавидит самого себя, то ему вообще сложно доказать, что его любят. Не испытывают к нему благодарность за его собственную любовь и заботу, не влюблены в его красивые глаза или там в его интеллект, или яркий характер. А просто любят за одно только то, что он есть. Для того чтобы это понять, нужен, говорит, специальный душевный навык, который у Стася почти полностью отсутствует. «Я, — говорит, — в обнимку с ним спать буду, откровенно слезы лить на его плече, а он меня по голове будет гладить, будет всячески утешать меня, и все равно не догадается».

Я мрачно киваю головой, и чувствую, как опять подступают слезы.

— Да, это он после того, как мы в машине ко мне домой ехали. Он перенервничал за меня в тот день, не выдержал, и прямо в машине расплакался, сказал еще, что я ужасный человек и что сердце у него болит. А поскольку я сам ровно в тот момент слезы лил из-за Фейги, то я решил, что у него тоже какая-то такая беда, а я просто печальную ассоциацию вызвал. Взял его еще тогда за руку — в утешение, и мы так всю дорогу ехали, взявшись за руки.

— Ага, понятно. То есть он уже со знанием дела говорил! В обнимку-то хоть, надеюсь, не спали?

— Спали-спали… Прошлой ночью как раз и спали…

— Но ты все-таки догадался?

— Нет, и тогда не догадался. Даже, когда с Фейгой случайно встретился и узнал от нее, что он звонил ей консультироваться… ну, там чем кормить, как одевать, как одеялом укутывать. Даже тогда не догадался, ты представляешь? Понял, только когда пошел с ним ругаться по этому поводу.

— Ну, что я тебе скажу… Значит, этот твой Штерн тебя не только любит, но еще и знает, как никто другой. Только вот как ты с этим теперь жить будешь, зная, что ему жизни без тебя нет?.. А, Стась, не придумал еще?

— Не придумал…

 

* * *

Я иду в ГАК проверять шифры оставленных мне за время моего отсутствия требований. Несколько заявок на произведения одного и того же автора выписаны, очевидно по старой литературе, без инициалов и с явно перевранными названиями работ. Конечно, надо было проверить по базе, но я все еще хожу в состоянии безвольного трупа и плохо соображаю, а идти обратно к компьютеру или теребить кого-то из сотрудников каталога откровенно лень. Уже несколько минут я сижу с этой пачкой на стремянке, и роюсь в двух параллельных ящиках.

Вдруг из-за каталожной громады выныривает черный силуэт. Так это, значит, его решительные шаги я только что слышал. Один, без библиографа, во внечитательской зоне. Впрочем, что удивляться, его тут столько раз уже видели, что давно уже считают за своего. А учитывая ту уверенность, с которой он обычно распахивает двери, каждый, глядя на него, решит, что надпись «Только для сотрудников» его не касается. Какое-то время он стоит, прислонившись плечом к каталожным кубам, низко опустив голову, так что я сверху даже не вижу его лицо. Потом, обращаясь к моей коленке, говорит хриплым шепотом со вздохами-паузами:

— Пришел отдать тебе ключи. Будет лучше, если ты заберешь свои вещи, когда меня не будет. Я… я не думал, что будет настолько плохо. Не представляю даже, как я дальше тут буду. Можно, конечно, сидеть в другом зале, получать книжки в то время, когда тебя нет, за шифрами обращаться к твоим напарникам, но… но этот подоконник перед единственным читательским туалетом! Я до сих пор спокойно смотреть на него не могу. Можно, конечно, ходить в БАН, но они только до восьми, а по выходным вообще не работают. А что дома делать, я просто не представляю! Там все, буквально все в тебе! Я даже книжку почитать не могу, потому что там практически ни одного корешка нет на полке, которого бы ты не коснулся пальцами…В общем, не знаю… Говорила мне Лиса, что будет плохо, но не думал я, что настолько…

Все так же не глядя на меня, он вытаскивает из кармана пальто руку с моими ключами, и сквозь слезы я замечаю, что кольцо он тоже не снял. Ключи он кладет на выдвижную деревянную полочку для каталожных ящиков, потом выуживает из кармана цепочку со своим треугольником и опускает рядом с ключами.

— Это тоже оставь себе. Ты теперь знаешь, как эта штука работает, может быть, с кем-нибудь пригодится… Когда свою половину искать будешь… А я в эти игры больше не играю.

На этом он резко разворачивается и быстро уходит. Черт!… черт!… черт!… если бы он только поднял на меня глаза, и увидел, что я плачу!.. если бы он не встал так далеко от меня, и я бы смог до него дотянуться!.. если бы я не сидел на стремянке, и можно было бы поймать его, когда он разворачивался уходить или хотя бы догнать на ходу в каталоге!.. Если бы я только умел говорить с комком в горле… но у меня даже дыхания не хватает!..

Впрочем, что бы сумел я ему тогда сказать?.. Я, который, вообще ни разу в своей жизни не признавался никому в любви. Я, который не знает, какими надо говорить словами, чтобы их опошленное от частого употребления значение не исказило смысл того, что ты пытаешься передать. «Если человек настолько сильно ненавидит самого себя, то ему вообще сложно объяснить, что его любят», — вспоминаю я. А я знаю только один способ объяснения… И даже этот способ не показался ему позапрошлой ночью в темном лесу достаточно убедительным… Что же я все-таки за бестолочь!.. Я задвигаю ящики, чтобы не стукнуться головой, спускаюсь со стремянки, засовываю ключи в карман джинсов. В другой карман я сую сломанный могендовид, потом снимаю с шеи свою половинку и засовываю ее туда же — надо не забыть сегодня же бросить их в Фонтанку…

 

* * *

В буфете, куда я спускаюсь выпить в одиночестве кофе, я неожиданно застаю Серегу Иванова с нашей кафедры.

— Здорово, Настасья! — кричит он мне еще издали, и не успеваю я ему даже ответить, как он уже рядом, уже хлопает меня по плечу и тут же тащит за свой столик.

Я, несмотря на свое состояние, а может быть, как раз отчасти из-за него, безумно рад видеть Сержа. Оказывается, дружеская улыбка в состоянии на какое-то время оживить даже повешенного. А мы ведь с ним не виделись уже страшно сказать, сколько времени, хотя когда-то действительно были очень дружны и даже организовывали вместе студенческую конференцию.

— Ну, как жизнь молодая? Смотрю, у тебя все хорошо!

— Серж, — неловко и невесело смеюсь я. — Разве я отношусь к тем людям, у которых может быть все хорошо?

— Конечно, может! — отвечает мне этот неисправимый оптимист. — Да ладно прикидываться! — пихает он меня в плечо через стол. — Я все знаю! Видел вас как-то в метро с Жоржем.

— С каким Жоржем? — настораживаюсь я.

— Ну, с Гошкой Крестовским, с сокурсником моим.

— Со Штерном?

— Ах, да! Точно! Он же фамилию матери взял, когда его из Универа поперли. Запомнить все никак не могу. Помню только, какая-то еврейская фамилия…

Ничего себе какая-то….

— Я, кстати, еще тогда, когда в первый раз увидел, как он на тебя смотрит, сразу подумал: «Ну, эти двое точно когда-нибудь будут вместе!» И что? Я оказался прав! А, Настька?

Он так заразителен в этом своем жизнелюбии, что я просто не решаюсь сказать ему, что все уже неисправимо плохо. Вместо этого я спрашиваю:

— А можешь мне о нем рассказать? Ну, каким он был в Университете.

— Ну, обычный такой Гошка Крестовский… Подожди, ты что, не помнишь его что ли? Насть, я чего-то не понимаю. Я же сам тебя с ним видел, как вы в обнимку в метро ехали…

Я со вздохом киваю, моргаю глазами, сглатываю комок.

— Ну, видишь, — у меня даже получается говорить. — Он никогда не рассказывает про свое прошлое. Он мне вообще только вчера сказал, что мы с ним, оказывается, в одно время учились. А я его совсем не помню, прикинь?

— Н-да, — хмыкает он, понимающе усмехаясь. — Это, конечно, в жоркином духе тень на плетень навести… Целый год сохнуть по человеку, а потом при встрече не признаться даже… Да помнишь ты его! Не выдумывай! Вы с ним целый год вместе в читальном зале занимались. Он там диплом писал, потому что жил тогда в какой-то уж совсем жуткой коммуналке. А ты там вечно не то с латынью, не то другой какой пакостью.

Сержа невозможно слушать и не улыбаться. Даже мне. Даже сейчас.

— Англист… модернист заковыченный, — бурчу я свое вечное проклятье в его адрес.

— Ну, помнишь же? Он еще вечно в одном и том же свитере ходил, страшном таком, и повязка на голове у него вечно какая-то была, как у японца — красная или черная. И очки еще носил, огромные такие… Да я же говорю, помнишь!..

Ну, конечно же!… Ну, конечно, я помню этого несчастного пятикурсника, который вечно сидел в конце зала с томиком Паламы или чего-то такого, что поневоле вызывало симпатию, несмотря на то, что он был очевидным русистом. Я всегда выбирал себе место в соседнем ряду на втором-третьем столе от конца, потому что в конце моего ряда тоже всегда кто-то сидел. Интроверты вечно выбирают себе места подальше от входа и от библиотекаря. Иногда, правда, случалось так, что в зале вообще никого не было, кроме нас двоих, потому что там вечно плохо топили и надо было совсем не иметь возможности для занятий, чтобы сидеть в этом мрачном месте среди полуразломанных парт на расшатанных стульях.

У него было какое-то совершенно гнусное затертое пальтецо, в котором он издали был похож на Раскольникова: вечно сутулился и всюду ходил с поднятым воротником. Еще он всегда ходил небритым с какой-то торчащей во все стороны щетиной — именно, что «не борода, а какая-то гадость». На этом, впрочем, сходство, к моей тогдашней досаде, заканчивалось, если, конечно, не считать смущенной детской улыбки, которая иногда мелькала у него на губах, в тех случаях, когда я кивал ему, усаживаясь на свое место. Все впечатление портили огромные уродские очки с затемнением в толстой оправе и всегдашняя яркая тряпка, повязанная на пиратский манер на лоб, так что его чересчур короткие волосы топорщились над ней, как хохолок у мокрого воробья. И конечно, наушники.

Он никогда не отвечал мне на мои кивки, и я вообще ни разу не слышал его голоса. Потому что со своими немногочисленными приятелями, с которыми я иногда замечал его за сигаретой, и с тем же Сержем, он говорил всегда тихо, почти шепотом. И все время смотрел при этом в пол, опустив голову. Сам я тогда еще не курил, поэтому в одной компании вместе мы никогда не оказывались. Кто бы узнал в том нескладном подростке сегодняшнего Штерна? Кто бы заподозрил, что в то время, пока я листал Дворецкого, он, склонившись над книгой, внимательно смотрел в мою сторону, считая мои фенечки и слагая свои эротические вирши?

— Вот это да… — ошарашенный сделанным открытием говорю я. — Совершенно другой образ!

— Не, ну, что ты хочешь? Люди меняются. Не все ж, как ты, вечными детьми ходят! — смеется Сержик.

— Слушай, а вы ведь дружили с ним вроде? У тебя не сохранилось случайно каких-нибудь старых фоток, где бы вы вместе с ним были?

Он какое-то время соображает.

— А ты знаешь, они у меня даже с собой есть, — он открывает свой подержанный тяжеленный IBM и включает его. — Я тут недавно отсканировал свои старые альбомы. Вроде бы не все уничтожил, когда на диск переписывал.

Вот это да!.. Просто путешествие на машине времени!.. Пока компьютер медленно с гудением грузится, Серж с упоением рассказывает.

— Ты знаешь, как его из Универа выперли? За три месяца до защиты диплома!

— Точно, была же какая-то такая история… — вспоминаю я.

— Вот-вот. Это они там сидели в тех разбитых аудиториях, которые теперь к Философскому отошли, и играли в карты. Ну, и курили, разумеется. А тут новый проректор как раз в одиночестве разгуливал по нашему «желтому дому», и зачем-то забрел в те места. Сделал им замечание, а они его, естественно, самым изысканным образом послали. Откуда им было знать, что он проректор? Ну, их всех и отчислили! Народ потом написал объяснительные, всякие там ходатайства, а Жорка не стал. Поэтому диплом он получал уже в каком-то другом вузе, не то в РХГИ, не то в БИФе — не помню, их там много как раз в то время всяких разных появилось. Ну, и в аспирантуру, конечно, тоже в Университет не пошел, потому что ему еще тогда намекнули, что с его еврейской рожей на их кафедре ему делать нечего.

Ноутбук как раз загружается, и Серж начинает рыскать по папкам.

— Во, смотри! Узнала теперь?

На меня смотрит с экрана компания в шесть человек, сидящих на ступеньках Истфака, все веселые, пьяные беззаботной молодостью, кроме одного. Он сидит с краю, опустив голову в красном платке с сигаретой в длинных изящных пальцах. Против воли я улыбаюсь, и на глаза начинают наворачиваться слезы. Даже на этом неудачном кадре его все равно можно узнать по характерному жесту, с которым он выворачивает кисть, поднося сигарету к углу рта.

— А вот тут мы на третьем курсе. Это еще до того, как у него отца убили.

Они как раз вдвоем с Сержем — лежат в развалку на газоне на Менделеевской под той же искривленной сиренью, где потом часто валялись уже мы с моими сокурсниками. Очевидно, снято в теплом сентябре, потому что они там оба в рубашках с наполовину закатанными рукавами. Естественно, оба с сигаретами, или нет, даже с папиросами. У Штерна какая-то совершенно безбашенная физиономия с широчайшей улыбкой, он явно что-то увлеченно и саркастически рассказывает, размахивая окурком.

— Первый раз его таким вижу, — восторженно шепчу я.

— Да, это он после смерти отца так переменился. А до этого, знаешь, говорят, там все их кафедральные дамы просто сатанели от этой его ухмылочки. У него еще такая манера была ничего не писать на лекциях, а потом взять и задать какой-нибудь каверзный вопрос, на который обычно у преподавателя нет ответа. Так что он, конечно, еще тем фруктом был. А уж выходки себе позволял! Это ж он тогда тему про «Аароныча» запустил!

— Так это он? — конечно, я слышал эту историю! Как главному факультетскому антисемиту слегка исказили отчество, когда у какого-то случайного студента родители будущего абитуриента поинтересовались, как обратиться к преподавателю. Оказывается, вовсе неслучайный был студент!

— Он-он! А помнишь этот знаменитый текст его объяснительной: «Я, такой-то, такого-то числа, проходя мимо НИИ акушерства и гинекологии им. Д. О. Отта, был встречен замдекана дневного отделения Исторического факультета таким-то в нетрезвом виде…»? Или у вас уже не рассказывали?

— Рассказывали! Точно помню, рассказывали! Но уже просто как анекдот, причем как анекдот про замдекана, а не про студента. Его имени уже никто не помнил.

— Ты, что! А как он экзамены сдавал, вообще песня! Прикинь, целый семестр не ходил на лекции по количественным методам. Перед зачетом взял у меня конспект, небрежно так полистал его и пошел сдавать. Выходит с зачетом, гордый, задрав нос, типа так и должно быть. Я захожу после него, а там преподаватель перед секретарем кафедры оправдывается, почему он поставил зачет человеку, который вместо того, чтобы на вопросы отвечать, стал ему рассказывать о том, насколько эти самые количественные методы бесполезны. Мол, раз такая взвешенная критика, значит, у человека есть какое-то понимание! Ты представляешь?

Я помню, кто читал у нас эти самые количественные методы, и, конечно же, я не могу такого представить.

— Сейчас, подожди, я тебе его еще без очков найду, — и Серж начинает листать страницы своей студенческой жизни. Каждое изображение медленно и нудно грузится, прежде чем открыться.

— Да, а откуда очки, кстати? У него же вроде все в порядке с глазами…

— Да, с очками отдельная тема! Они у него с нулевыми диоптриями были. Эта была такая хохма! Знаешь, очкарики вечно ведь любят друг у друга очки попримерять, да своими «плюсами» — «минусами» померяться. А него было «ноль-ноль». У него даже прозвище такое было Жорка Ноль-Ноль, когда они еще музыку с народом из общаги писать пытались. Рокеры, типа!

— Да, ты знаешь, Серега, а его тогдашние песни до сих пор страшно популярны. Те же его приятели до сих пор их поют и играют. Девицы просто рыдают!

— Серьезно? — удивляется Серж. — Ну, ладно, тебе виднее… Но очки, честное слово, во всех смыслах дурацкие были. Сам он говорил, что якобы чувствует себя в них умнее, на что ему, понятное дело, тут же отвечали, что уж кому-кому, а ему это точно вредно. Потому что снобом он был страшным, еще хуже, чем сейчас. Но понятно, что он таким образом просто лицо прятал. Девки на него со школы еще западали, а он, наоборот, их не жаловал, вот и маскировался. Вообще у него всегда с женским полом проблемы были. Он при девушках, по-моему, даже и не разговаривал. Поэтому когда он на тебя, Настасья, запал, для меня это было полнейшей неожиданностью.

Сглатываю очередной подступивший к горлу комок:

— А как ты узнал, что запал?

— Ну вот представь: сентябрь пятого курса. Выхожу на очередной перекур, вижу, сидит на газоне Жорж, в очередной раз прогуливает лекцию. Я подхожу к нему, а он даже головы не поворачивает. Сидит по-турецки, и смотрю, только сигареты одну за другой смолит, перед ним уже несколько бычков лежит и полупустая пачка. А там вы как раз резвитесь, первокурсники. В шахматы что ли вы там играли… А потом начали ими кидаться друг в друга… ну там, с визгом, с хохотом. Потом пошли собирать их по всему газону. Ну, в общем, обычная вчерашняя абитура.

— Да, было дело, — смеюсь я. — Это мы с ребятами из общаги, в основном с пацанами, конечно.

— Вот-вот. А он смотрит так на вас и вдруг говорит мне: смотри, мол, какой андрогинный образец. Это про тебя то есть. Ты уж меня извини, Настька, но видок у тебя тогда был, как у инкубаторского подростка. Сейчас-то ты еще ничего смотришься, а тогда — пацан пацаном. И вот я смотрю, он на это дело млеет. Ты там доску пнешь или в кого-то фигурой запустишь, а он аж от удовольствия пальцами щелкает. Ну, это ж надо, говорит, настолько красиво ненавидеть собственное тело! Мол, если не приглядываться, с первого взгляда можно и за парня принять. Ну-ну, думаю, все с тобой, Жорка, ясно. А сам говорю: «Да это ж Настя Сенч с нашей кафедры!» Мы как раз с тобой тогда познакомились недавно. А он мне на это: «Были бы мы детьми, я б такое ангельское существо уже бы давно в кусты затащил!» Ну, все, думаю, пропал парень!… Но ты знаешь, самое забавное, я так за весь год и не уговорил его с тобой познакомиться… Предлагал все, давай, говорю, представлю вас друг другу…Так и не уговорил… В этом, конечно, весь Жорка!

Я грустно смеюсь. Книжный мальчик-поэт выдумывает себе идеальную любовь, о которой до сих пор поет за него Стив, потом находит себе идеальный объект для этой идеальной любви, нимало не заботясь о том, что этот самый объект обо всем этом думает. И естественно, не ставя объект в известность… С другой стороны, если разобраться, сам я ничем не лучше. Тоже выдумал себе идеальные отношения, решил, что идеальным объектом этой моей любви непременно должна быть какая-нибудь красивая девушка… Как там он сказал? Невысокая и тонкорукая?… Поэтому-то они от меня все и сбегают, что не хотят быть идеальным объектом для чьей-то придуманной идеальной любви.

За это время Серж, наконец, доходит до самых ранних фотографий с первого курса. И я получаю возможность лицезреть совсем еще юного тощего Штерна в черно-белом цвете без платка на голове, с длинной лезущей на глаза челкой, без очков и с совершенно лучезарной улыбкой. Легкую тень этого выражения я видел у него на лице на крыше. И еще один раз, когда только вещи к нему перевез. Кто знает, если бы я решился тогда поцеловать его, или хотя бы сообразил, что он сам пытался поцеловать меня в темном подъезде, может быть, я и сейчас бы видел перед собой эту его улыбку… Слезы брызгают у меня из глаз. Я немедленно закрываюсь рукавом, но их не остановить. И вот я уже просто реву, захлебываясь слезами и сотрясаясь в рыданиях — прямо тут, в буфете, на глазах у Сереги, буфетчицы, посетителей и хранителей русского книжного фонда.

— Настя, ты чего? — пугается Серж.

— Мы поссорились… — реву я, размазывая рукавом по лицу слезы. — Он не хочет меня видеть! Совсем не хочет!

— Да ладно тебе… Бывает. Ничего страшного.

— Нет, не бывает! Мы вообще никогда не ссорились! Понимаешь?.. А тут он признался в любви, а я… а я даже среагировать не сумел! Я даже вспомнить его не смог в Университете! Ты представляешь?.. Он все эти семь лет писал мне стихи, а я даже… Я даже не понял, что они мне адресованы! Устроил ему какую-то сцену ревности… Каких-то объяснений стал требовать… Ты не представляешь, это так страшно! Я даже теперь домой к нему не могу вернуться, потому что он меня теперь вообще видеть не хочет…

Серж скептически смотрит на рыдающего меня, потом достает мобильник, и ни слова не говоря, набирает номер.

— Жорка? Жорка, ты знаешь, что ты изверг?

— Знаю. Всегда был, — в своей мрачно-меланхолической манере отвечает Штерн. У Сержа хороший динамик, и я, замерев от ужаса, слышу не только ответы Штерна, но и шум городского транспорта. Тем более, что Серж, похоже, специально отставил трубку подальше от уха, чтобы мне было слышно.

— У тебя какое-то дело, Серега? Подожди, я сейчас в подворотню сверну.

— Дело-дело, — ехидно улыбаясь, говорит Серж. — Я, видишь, сейчас в библиотеке сижу, а напротив меня сидит Настя Сенч и льет по тебе слезы. Прям ревмя ревет девка! Что ты на это скажешь?

Пауза. За эти несколько секунд у меня чуть ли не сердце обмирает.

— Настя Сенч достаточно крепкий человек, чтобы самостоятельно справиться с любой жизненной передрягой. В том числе и без моей помощи.

Я опять начинаю рыдать.

— Ну, вот видишь, — не столько шепотом, сколько жестами объясняю я сквозь слезы Сержу. — Он меня никогда не простит.

— Ага, — еще ехиднее улыбается Серж. — А она вот говорит, что любит тебя. Что жить без тебя не может. А рыдает-то знаешь, отчего? Говорит, мол, ты ее никогда не простишь. Как тебе такая передряга?

Молчание Штерна длится на этот раз еще дольше. Наконец, до моего уха доносится:

— Передай-ка ей трубку.

Размазывая по лицу слезы и сопли, беру сержев мобильник. Там — тишина. Я всхлипываю в трубку, крепко прижав ее к уху. Штерн молчит.

— Сенча, — наконец, произносит он. — Тебе не кажется, что это довольно странная ситуация, когда о таких серьезных вещах я узнаю по телефону от совершенно постороннего человека?

— Кажется, — всхлипываю я.

Он молчит.

— Можно мне вернуться домой? — сквозь слезы не своим голосом говорю я.

Он какое-то время молчит, потом как-то неуверенно спрашивает:

— А ты суп щавелевый будешь?

— Конечно, буду! — чуть ли не кричу я. — Я все буду!

— А, ну тогда ладно… Раз все, тогда приходи.

Серж отбирает у меня трубку, отключается и с довольным видом засовывает ее в карман.

— Дура ты, Настька, дура! — с ласковой улыбкой говорит он.

Я часто киваю, и тоже не могу сдержать улыбки.

— Ну, что? Дальше уже сами справитесь?

Я снова киваю. Он встает, тут же возвращается.

— На вот, я тебе салфеток принес. Хватит слезы лить.

— Серж, ты ангел! Хоть и англист… — сообщаю ему я.

— Да это вы с Жоркой ангелы непутевые… Я-то как раз нормальный человек! — смеется он. — Все, пей давай свой остывший кофе, а я работать пошел.

Он забирает свой ноут, а мне остается только улыбаться чашке с противной черной гадостью, вспоминая счастливую улыбку Штерна на старых фотографиях. Я даже не сразу замечаю, как стул Сержа занимает очередной посетитель. Это оказывается тот сумасшедший старик, который всегда спит за последним столом в конце зала. Он с сопением достает из своей кошелки какие-то полиэтиленовые мешки, выуживает из них свертки промасленной бумаги и мятой фольги, в которых оказывается вареная картошка и гнутые бутерброды с селедкой — такие, как нам давали в детском саду. За какую-то минуту он умудряется занять этими своими свертками весь столик, и я вынужден даже переместить чашку с блюдцем себе на колено.

— Ну, что вам сказать, барышня? — говорит он, обращаясь к разложенным перед ним салфеткам, фольге и пакетам. — Неплохая сказка в итоге получилась. Ключ у вас есть, какие цветы ему дарить, вы знаете…

Я поворачиваю к нему голову, смотрю на его завязанные в хвост жидкие грязные волосы противного желтого цвета, на большие лошадиные зубы. Он поднимает на меня свои прозрачные голубые глаза — круглые, словно большие стеклянные шарики в дряблых мешочках век с точкой зрачка в середине. И глядя в эти глаза, я внятно сообщаю ему то, что, мне казалось в стенах библиотеки немыслимым произнести вслух:

— А, идите вы знаете куда со своими сказками!..

 

* * *

Середина дня. В зале — регулярное проветривание. Высокая женщина-библиотекарь в джинсовой юбке с закрашенной сединой в волосах проходит вдоль окон и, взбираясь на приставленные табуретки, дергает за свисающие веревки. В верхней части высоченных оконных проемов со стуком открываются форточки. Сквозняк потревожил вздремнувшего за последним столом старика с желтыми волосами и лошадиной челюстью. Он просыпается, потягивается, смотрит на часы и вспоминает о том, что пора бы перекусить. Сотрудница библиотеки неизменно одаривает его презрительным взглядом, и ему также известно, что у нее хищная улыбка. Это его нервирует. Дождавшись, когда она вернется на свое место, он достает из кошелки стеклянную литровую банку с холодным борщом, отвинчивает крышку и начинает шумно хлебать оттуда алюминиевой ложкой, в незапамятные времена позаимствованной им из местной столовой. Он с наслаждением ест и смотрит через полупустой зал на двух великовозрастных подростков, героев придуманной им сказки — на веснушчатую девочку в растянутом узорчатом свитере с растрепанными каштановыми волосами и мальчишескими повадками и на тонкого манерного юношу, слишком изящного, чтобы его можно было назвать мужчиной.

Девочка, сидящая за столом дежурного библиографа, зевает, трет глаза, снова зевает — уже во весь рот, прикрываясь длинным рукавом, из которого едва виднеются тонкие детские пальчики.

— Что, Сенча? Спать охота? Не спится тебе ночами? Кофием тебя пойти угостить? — с широкой улыбкой интересуется читатель.

— Кофе, конечно, вещь хорошая, — зевая, отвечает ему библиограф. — Но вот где ты в этом здании найдешь стакан лимонного сока?

— И зачем же тебе лимонный сок, соня?

— Мне — незачем. А вот тебе точно нужно, — она снова зевает, закрывая лицо ладонями в растянутых рукавах.

— Чтобы физиономия не была такой довольной! — говорит она, совершенно сияя, и щелкает его по носу. И они оба весело и непринужденно смеются.