Надо ли говорить, что теперь он обращается по всем библиографическим вопросам только ко мне. Не могу сказать, что я по этому поводу в диком восторге. Возни с его запросами много, а с ним самим не всегда понятно, как себя вести. Уж больно пристально он на тебя смотрит, а что себе думает — не разберешь.
Мне, в свою очередь, как-то даже неловко смотреть на него, потому что с того первого раза я почти каждую ночь вижу его во сне. Причем раздетым. Он сидит, обняв колени, на какой-то куче листьев в мертвом лесу. Я смотрю на его скрюченную фигуру сверху вниз и немного со стороны, как будто стою в нескольких шагах от него. Он нервничает, не знает, куда деть глаза, то и дело закусывает нижнюю губу, пробует отвернуться, но позы не меняет. Он дико красив в этом состоянии — так и хочется подойти к нему, схватить его за плечо, встряхнуть, чтобы он откинул голову, взглянул на меня, наконец. Так и тянет увидеть его незащищенное горло с напрягшимся кадыком. И хотя сон этот длится всего несколько секунд, да и помимо этого мне по ночам много чего другого снится, этот навязчивый образ раздетого нервничающего Штерна, нет-нет, да и всплывет на работе, стоит мне еще издали различить его уверенную походку. Или когда я перебираю каталожные карточки, а он стоит со мной рядом, изучая пятна на потолке — в такие моменты так и тянет скосить глазом и посмотреть, на месте ли его нашейный платок, не сполз ли случайно.
В глазах библиотечной группы, не ведающей о моих ночных терзаниях, я меж тем приобрел ореол чуть ли не драконоборца. В тот первый раз по возвращении в зал меня ожидала безмолвная овация. Потом за распитием чая последовали вопросы:
— Ты? В одиночку? С этим придурком?
— И что, совсем-совсем ничего не сказал тебе?
— Поблагодарил даже?!
— Нинэль Эдуардовна! Вы слышите? Крокодил сказал доброе слово!
Мне нечего им рассказать, потому что сосредоточенный кивок в исполнении читателя Штерна на мой взгляд вполне тянет на благодарность. А его замечание о том, что я восстановил его веру в человечество, для «серпентария» прозвучит как явное издевательство. Но с тех пор коллеги не устают мне на него жаловаться. Как будто я могу с этим что-то поделать!
Вот и сейчас:
— Нет, Стась, ну ты представляешь! Читаю вслух фамилию автора, потому что у него, правда ведь, совершенно нечитаемый почерк. Так он мне — целую лекцию о том, что не все авторы книг на английском языке имеют английские фамилии. А вот иногда еще и французские, а иногда вообще голландские. Нет, ну вот что с таким человеком делать?
— Эх, солнышко глумливое… — произношу я с сочувственным вздохом.
— Солнышко?! Ничего себе солнышко! — Рита обиженно отходит к коробочке с отказами.
Тут неожиданно входит главный объект осуждения.
— Вон, явилось твое солнышко. Легок на помине, — ворчит она в коробку.
— Не «солнышко», а «звездочка», — непререкаемым тоном заявляет этот злодей, наметанным движением выуживая из коробки свои отказы.
— Почему «звездочка»? — оторопело хлопает рыжими ресницами Рита.
— «Звездочка», потому что «Штерн»! — отрубает он. — Учите языки!
Звездец ходячий!…
— Я к вам, — кивает он мне, и мы подходим к моему столу одновременно каждый со своей стороны барьера.
Он садится на стул и явно не знает, с чего начать. Вообще вид у него какой-то не слишком спокойный. Хотя нервничать по идее надо бы мне, а не ему. За прошедшую неделю я видел его во сне каждую ночь, все время одно и то же. Но вот сегодня он впервые заговорил со мной. Все так же не глядя, но медленно и четко проговаривая все слова. «Послушайте, вы можете, наконец, объяснить мне, что вы здесь делаете?» — спросил меня Штерн из сна. И вот теперь он сидит передо мной наяву и внимательно смотрит мне в глаза, как будто бы ждет от меня ответа.
Вместо ответа (Какой тут может быть ответ? Мой сон — и точка!) я спрашиваю:
— У вас ведь немецкая фамилия?
Пауза, пристальный взгляд на какое-то мгновение сползает с моего лица, как будто бы в поисках ответа.
— Она могла бы быть немецкой, если бы мы с вами беседовали в этих стенах сто лет назад.
— Сто лет назад точно не могли бы, все мои предки были тогда неграмотными.
— Мои, наоборот, были, — медленно произносит он. — Думается, не самого лучшего мнения были наши предки друг о друге.
Я молчу, беззастенчиво разглядывая его изящные кисти с синими деревьями вен, с тонкими длинными пальцами. Такие руки, как принято думать — одна из отличительных черт врачей или музыкантов.
— Это не немецкий, это идиш, — со вздохом объясняет он.
— О, серьезно? Ну, так это же еще интереснее!
Он некоторое время с любопытством меня разглядывает.
— И чем же это, позвольте спросить, интереснее?
— Интереснее тем, что я теперь не знаю, как к вам обращаться. Как будет правильно «рэб Штерн» или «герр Штерн»?
Человек, который только и делает, что ищет повода просветить окружающих, проигнорировать заданный вопрос обычно не в состоянии. Если, конечно, это вопрос, который требует разъяснения отвлеченных понятий или процессов — не личный вопрос.
— Ну, первое совершенно точно исключено, второе… Знаете, я думаю, что правильнее будет «доктор Штерн».
Тут уже моя очередь удивляться:
— Почему «доктор»?
— Потому же, почему в номере моего читательского билета стоит буква «К», — терпеливо объясняет он.
— Ах, да! Простите! Я и забыл, что у нас каждый кандидат по умолчанию считает себя PhD…
Это мое замечание он уже со спокойной душой игнорирует. Но от той мрачной напряженности, с которой он вошел в зал, уже не осталось и следа.
— Ну так, пан Сенч, есть у меня сегодня надежда попасть в ГАК?
— Разумеется, доктор! Давайте требования, — а внутри, черт меня дери, все так и прыгает от радости. Как мало мне все-таки надо для счастья, самому иногда страшно делается….
В ГАКе, пока я сражаюсь с тугими каталожными ящиками, расположенными, как на зло, выше моей головы, происходит еще один примечательный разговор.
— Скажите мне, пан Сенч, как вы думаете, что происходит с читателями, которые не успели покинуть библиотеку в девять вечера? — будничным своим тоном, не торопясь произносит Штерн.
— С теми, которые совсем не успели выйти? Даже через служебный вход?
— Да, как раз их я и имею в виду.
Я оглядываюсь на него, чтобы понять, насколько он серьезен. С виду вроде серьезен. Поэтому я в таком же серьезном тоне отвечаю:
— Доподлинно этого, как вы понимаете, никто не знает. Лично я думаю, что они становятся привидениями.
— Хорошо, допустим, привидениями. А дальше что?
— Ну, что обычно делают привидения? Ходят сквозь стены, скрипят половицами, являются библиотекарям, пугают других читателей…
— А не может быть так, что они принимают облик обычных читателей и так и сидят где-нибудь в конце зала, изо всех сил имитируя утраченную жизнь? Я имею в виду тех людей, которые обычно ходят с кошелками и разговаривают сами с собой. Как, например, та женщина, которая вечно сидит за последним столом и переливает суп из одной стеклянной банки в другую. Или как вот тот старик с длинными желтыми волосами, который всегда спит, обложившись толстыми пачками журналов.
— Ну, не знаю… А какой смысл становиться привидением, если все равно ведешь себя, как обычный человек?
— Ну, может статься, что ходить сквозь стены на самом деле не так уж и весело. Особенно если это становится для тебя чем-то обыденным.
Я с кряхтением вытаскиваю очередной ящик.
— А почему вас это интересует? Тоже статью будете об этом писать?
— Ну, кто же о таких вещах статьи пишет? — грустно говорит Штерн. — Сказку разве что…
— Сказку? Тогда уж лучше про театральную фею с ее тысячей шляпок.
— Да, театральная фея… Так и не решился купить у нее ни одного билета.
— Да? А мне вот постоянно хочется у нее что-то купить. Только никогда нет денег.
— Мне тоже периодически хочется. Но почему-то все время кажется, что стоит купить у нее какой-нибудь билет, скажем, в филармонию, как он волшебным образом превратится пригласительный на данс-макабр или на бал в доме Воланда…
— Слушайте, док! Скажите честно, чем вы на самом деле занимаетесь?
— Да так… пишу ерунду всякую… — совсем уж печальным голосом говорит он.
Вон оно что! Оказывается, читатель Штерн на самом деле писатель.