Сны становятся все любопытнее. Вот самому интересно даже, с чего это я так осмелел. Мне уже мало просто молча смотреть на свернувшегося в клубок голого Штерна, теперь я всеми способами пытаюсь его расшевелить. Швыряю в него мелкими палочками, забрасываю его пожухлой листвой, и все время что-то ему кричу, типа: «Эй! Да хватит уже сидеть сложа руки! Поднимайся! Ну, хотя бы посмотри на меня! Чего ты боишься? Посмотри, тут же никого кругом нет! Тут некого стесняться! Тут только ты и я!» Зачем я это делаю? А кто его знает! Мне не очень нравится идея о том, что мое Бессознательное хочет читателя Штерна. Я — не хочу. Но с Бессознательным своим я уж как-нибудь разберусь, а вот что делать с читателем Штерном? Он упорно отводит глаза, отворачивает голову, прикрываясь рукой от летящей ему в лицо листвы. Ничего больше не говорит.

Ничего не говорит он и днем, в библиотеке, когда садится напротив меня за второй стол в правом читательском ряду, пристраивая в ушных раковинах свою чудовищную аппаратуру, или когда присаживается — уже без наушников — у моего стола с зажатыми в руке требованиями. Он глядит на меня своим фирменным взором врубелевского демона, и мне видится в нем молчаливый укор. Хотя, казалось бы, с чего? Сны снятся мне, да и на всех остальных он смотрит как будто бы примерно также.

В какой-то из дней, возвращаясь после очередного похода в систематику, замечаю его сидящим у моего стола в обществе одного известного в узких кругах издателя (по совместительству — писателя, публициста, философа… ну, вы сами поняли). Рядом с этим дородным мужчиной, даже не снимая пальто, Штерн выглядит тощим мальчишкой, но при этом мне не отделаться от ощущения, что из этих двоих именно он, этот юнец — известный и уважаемый член общества, тогда как ерзающий на стуле, обильно потеющий плотный бородач — мелкая сошка. Я киваю обоим:

— Ну, кто первый?

Штерн, явно сидящий здесь дольше издателя, величавым кивком уступает свою очередь, что, кажется, замечаю только я. Издатель-балагур всегда в спешке, ему некогда обращать внимания на такие мелочи.

— Настенька, — говорит он с одышливым придыханием. — Я бы подал без шифра, но у вас перестали принимать… Будьте так любезны, зашифруйте, пожалуйста!

Я просматриваю протянутую мне пачку.

— Вот эти три должны быть отражены в иностранном каталоге. Если там нет, то…

— Настенька! — отчаянно ловя воздух ртом, вздыхает он, — Вы понимаете….

О! Как мне это знакомо… Вот сейчас я ему откажу, имея на то полное моральное право и юридическое основание, а потом буду весь день чувствовать себя виноватым. Только потому что у кого-то очень натурально получается имитировать приступ удушья.

— Хорошо, — проклиная себя, говорю я. — Давайте требования, через полчаса за ними зайдете.

— Вы меня просто обяжете! — заметно повеселев, сообщает нам издатель. — Вот только знаете что? Все время хочу вас спросить, почему вы никогда не улыбаетесь?

Я прямо чувствую изнутри, как мое лицо медленно каменеет.

— Такая красивая молодая девушка, а никогда не улыбается, — позабывший о своей одышке издатель всем корпусом поворачивается к Штерну, пытаясь и его взять в свидетели моего аморального поведения.

Прекрасная маленькая Ляля, которая по части гендерно-половых ролей начисто лишена свойственных мне комплексов, знает красивый ответ. Его, правда, надо произносить с девичьей непосредственностью, полным очарования и улыбки голосом: «Я не девушка, я сотрудник». Я пока еще не столь совершенен.

— Совсем не улыбается! — не может успокоиться издатель.

— Ну, вы же сами пока ничего веселого не сказали… — как можно более примирительным тоном говорю я.

— Лев Моисеич, — неожиданно подает голос Штерн. — Если вы мне позволите как вашему коллеге и соплеменнику высказать свое мнение…

— Да-да, Георгий, говорите, — и галантный муж полностью оборачивается к новому собеседнику. Обо мне как о говорящей части интерьера уже позабыто.

— Вы ведь согласитесь со мной, что молодость и красота — это такие свойства человеческой натуры, которые со временем сходят на нет, — без всякого выражения льется его размеренный голос. — И стоит ли вам, как человеку умудренному опытом, давно и полностью излечившемуся от этих двух недостатков, попрекать ими человека, которому в таком состоянии еще жить и жить?

— Знаете что, молодой человек! — вскакивает с места издатель. — Знаете что!… Никакой вы мне не коллега! Зарубите это себе на носу!…

Мое буйное воображение тут же преподносит мне картину: изящный штерновский шнобель, украшенный мужественными шрамами и насечками, свернутый на сторону, вовсе перебитый, как у Микельанджело… Да нет, пожалуй, эту красоту ничем не испортишь…

— Ах, ну да… Мы пишем, вы издаете. У нас же классовая ненависть. Спасибо, что напомнили, — меланхоличным тоном сообщает Штерн.

На это Лев Моисеич уже ничего не говорит. Хотя, как по мне, в своей беззлобной ярости он все-таки страшен. И я уже согласен на то, чтобы побыть и красивым, и молодым, и даже девушкой, лишь бы остаться для него в этот момент частью интерьера. Но он стремительно разворачивается и с неожиданной для его одышки быстрой исчезает. Мгновение — и он уже непринужденно любезничает с библиотекарями.

В мрачном молчании я смотрю на читателя Штерна. Мне не нравится, что он стал свидетелем этой сцены, еще меньше мне нравится, что он стал ее участником, взявшись меня защищать. Отдельным пунктом — меня откровенно смущают те позиции, с которых он стал выстраивать мою защиту. Одно дело, если бы я сам о себе такое сказал, а тут — смущают и все!.. Но и этим не исчерпывается список моих внутренних претензий к читателю Штерну. Сегодня ночью он впервые проявил себя активным действием. Пока я ногами швырял в него листья и выкрикивал очередную порцию всегдашних своих подначек, он терпеливо ждал. Но стоило мне, зазевавшись, приблизиться к нему слишком близко, он рывком дернул меня за ногу, и я со всего размаха приложился боком о землю. Куча листвы, конечно, немного смягчила удар, но ведь там, кроме мерзлой земли, были еще и корни!..

В общем, ребра и рука после этих моих ночных приключений все еще тихонько побаливали, хотя синяков не было никаких. В контексте моего сна, бодрый настрой Штерна-дневного меня, прямо скажем, не радовал. Но с другой стороны, не скажешь же прямо так вот живому человеку: «Что же ты, гад такой, в моих снах себе позволяешь?» Человек между тем явно не намерен останавливаться на достигнутом. Он перегибается через край стола и, наклонившись ко мне, почти шепотом произносит:

— А знаете, что самое замечательное во всей этой истории?

— То, что вас теперь печатать не будут? — тоном мрачного оракула произношу я.

— Да, будут они печатать, куда денутся… Нет. Самое замечательное то, что Лев Моисеич по большому счету прав.

— В чем же именно? — моя физиономия, как я сам ее чувствую, по мрачности уже может соперничать с фирменным выражением его собственного лица, когда он вынужденно беседует с «серпентарием». Сам он, если и замечает это, то виду не подает.

— А прав он в том, что ему действительно здесь улыбаются все, кроме вас.

— И?

— Смотрите, — и он начинает загибать пальцы, — Нинель Эдуардовна живет со своим тяжело больным, не слишком уравновешенным мужем исключительно ради детей, которым, как она сама это признает, не очень-то она и нужна. Рита постоянно ссорится со своим молодым человеком, но он очень важен ей для статуса, потому что не иметь никакого молодого человека, на ее взгляд гораздо хуже, чем жить с тем, с кем не можешь ужиться. Лиса, — загибая третий палец, он делает эффектную паузу, как будто уже услышанного мне еще недостаточно. — Лизетта вообще ненавидит всех мужчин, причем исключительно по половому признаку. Ляля — фонтан чувственности и эмоциональной невинности — сама пока не знает, чего она хочет, но и здесь наш уважаемый издатель явно находится за пределами ее интересов…

— Дорогой доктор, — прерываю я его. — Хочу напомнить вам, что здесь — СоцЭк. Конан Дойл, «Записки о Шерлоке Холмсе», если вам угодно, находится в подсобном фонде зала литературы и искусства.

— Да причем здесь Конан Дойл!? — так же шепотом возмущается он. — Кстати, если хотите знать, его так называемый дедуктивный метод — чистой воды интуиция, и никакого отношения к настоящей дедукции не имеет.

— Уже знаю.

— Между прочим, я бы ничего не знал о жизни ваших коллег, если бы они не болтали в рабочее время по телефону и не обсуждали свою личную жизнь в присутствии читателей.

Я согласно киваю. Увы, барьер действительно в какой-то момент перестает восприниматься как барьер. Внутри него, особенно за стеллажами, и впрямь чувствуешь себя отделенным от остального мира, как если бы находился за стеклом. И все же…

— Лиса никогда не говорит на работе о личной жизни.

— Да, — соглашается он, — не говорит. За нее это делает кольцо, которое она носит на большом пальце, и серебряная подвеска в виде небольшого, но весьма узнаваемого топорика.

— Черт…

— Не беспокойтесь, от меня о ее пристрастиях никто не узнает.

— А что же вам стало известно обо мне в результате применения вашего недедуктивного метода?

— О вас, пан Сенч, — сообщает он мне доверительным шепотом, — мне известно только то, что вы мастер безличных конструкций. Особенно занятно слушать, как вы рассказываете о себе в прошедшем времени. И еще вы никогда не употребляете в отношении себя эпитетов среднего и женского рода. Вероятно также, что вы живете не один, потому что часто, рассказывая о себе, с легкостью говорите «мы».

— Ну да, по телефону в зале я не разговариваю. А того, с кем вместе… всего лишь снимаешь комнату… с коллегами не обсуждают.

Он или делает вид, что не замечает моих пауз, или действительно, уже слишком для этого увлечен.

— И еще. Вы никогда не улыбаетесь персонажам вроде Льва Моисеича. В отличие от всех остальных.

— Может, я просто не умею себя вести? Как и вы?

— Н-нет… дело не в этом. Смотрите еще раз, ни одна из ваших сотрудниц, как бы ни строились ее отношения с мужским полом, не считает нашего издателя привлекательным. И тем не менее ни у кого из них не возникает сложностей с тем, чтобы чуточку потрафить этому милому беззлобному человеку, который привык считать себя дамским угодником. Даже у презирающей его Лизаветы. Понимаете, о чем я?

Я внимательно смотрю на неулыбчивого Штерна, пытающегося разобраться с социальными функциями улыбки. Даже не знаю, сумею ли я ему это объяснить… Дело в том, что нет никакой сложности улыбаться тому, кого сам считаешь непривлекательным. Улыбаться сложно тому, кто находит привлекательным тебя — в той части, в которой ты сам себе отвратителен. Вот это действительно сложно. Особенно если человек эту твою привлекательность всячески афиширует, надеясь тем самым завоевать твое расположение. Как будто тот факт, что у кого-то на тебя потекли слюни, делает тебя чем-то ему обязанным…

Опаньки!… Я поднимаю глаза на грозу библиотекарей, с которым мы сидим друг против друга, перегнувшись через стол и едва не касаясь носами. А не может ли этот прекрасный молодой человек просто не любить нас за то, что мы считаем его прекрасным?… Э-э, доктор, да мы с тобой одной крови!..

— Как называются люди, не принимающие актуальные гендерные модели поведения? — спрашивает он.

Я начинаю сосредоточенно тереть бровь. Спросил бы чего полегче…

— Смотря где и когда, смотря кто называет и в каком контексте. Если у вас, правда, историческое образование, должны бы знать, что все зависит от того, о каком обществе мы говорим.

Он вальяжно откидывается на спинку стула, а я, все так же пригнувшись к поверхности стола, начинаю перечислять те разделы систематики, через которые можно добраться до бердашей, шаманов и хиджра, потом припоминаю Кона, Элиаде…

— Нет, это все особые общественные институты и альтернативные модели, — перебивает он меня. — А меня интересуют механизмы преодоления гендерных стереотипов. Здесь, сейчас, в нашем обществе.

— Ну, глобально, всякие современные классификации, думаю, надо смотреть в исследованиях по психологии, в отделе науки и техники. Меня этот вопрос как-то давно не волновал, если честно, а у них, знаете ведь, наука молодая, куча школ, что ни ученый — то новая теория, что ни год — то новая классификация. Ну, может, социологи еще этим занимаются. Но строго говоря, стереотип, он ведь на то и стереотип, что у каждого в голове он свой. У кого какие тараканы, тот с теми и борется.

Он внимательно смотрит на меня, скептически подняв левую бровь.

— Ой ли, не волновал?

Я мысленно восстанавливаю всю цепочку нашего сегодняшнего обмена любезностями.

— Так… подождите… вы что, про меня книжку хотите найти?!

— Ну да, — спокойно кивает он.

— Может, сначала про себя поищите? — шепотом вспыливаю я.

— Про таких, как я, очень много всего написано. Нет смысла что-то специально искать.

— Да, ладно…

— Нет, правда, — он снова наклоняется ко мне через стол. — Люди, которые по тем или иным причинам не желают участвовать в половом отборе, не такое уж редкое явление. Особенно, если говорить о предшествующих эпохах. Монахи, ученые, святые, революционеры, несчастные влюбленные…

Какое-то время мы смотрим друг на друга молча, причем я ошарашено хлопаю глазами.

— Что, совсем-совсем? — одними губами спрашиваю я.

— Совсем, — также тихо произносит он. — Но поскольку в нашем обществе такая позиция не поощряется, то надеюсь, что вы…

— Нет-нет, конечно, — спешно вставляю я. Уж кто-кто, а я его хорошо понимаю. Сколько раз приходилось мне ловить на себе презрительные взгляды врачей, а порой и выслушивать уничижительные комментарии от тётенек-гинегологов. В конце концов, я начал им тупо врать, раз они все равно не в состоянии заметить разницу между «регулярно» и «ни разу».

Я снова поднимаю глаза на Штерна, и думаю, какой отвагой нужно обладать, чтобы так вот запросто сделать подобное признание.

— Тяжело быть красивым человеком? — тихо спрашиваю я.

О, господи! Как же ж его скривило-то!..

— Вот как раз у вас то же самое спросить собирался! — саркастически замечает он.

— Да, ладно ерунду всякую говорить…. — я совсем не хотел задеть его, не рад, что спросил, и хочу побыстрее замять тему.

— Стоп, — он снова откидывается назад и какое-то время меня разглядывает. Потом наклоняется снова:

— Погодите, вы что, серьезно, не понимаете, какое вы на людей впечатление производите?

Понимаю. Мелкого гадкого утенка, не желающего принимать правила игры, с которым нормальному человеку не всегда понятно, как общаться…

— Не понимаете? — еще раз спрашивает он.

Я понуро молчу.

— А скажите-ка мне, пан Сенч, какая одежда выглядит на женщине наиболее сексуальной?

«Явно не такая, как на мне», — думаю я. Вслух же начинаю перечислять то, что больше всего нравится мне на девушках: свободные юбки до полу, мягкие туфли без каблуков, блузки с короткими рукавами…

— Ну, это вы мне про свои вкусы рассказываете, а я вас про принцип спрашиваю, — прерывает он меня. А потом вкрадчивым шепотом дает свою версию:

— Та, которую хочется немедленно снять.

— Хм… да, — удивленно говорю я. — Так и есть!

— Так вот с вас, пан Сенч, — он еще ближе пригибается ко мне через стол, — почти всегда хочется снять одежду.

Я чувствую, что краснею.

— И дело не ограничивается только этим, — продолжает он злым шепотом. — Все ваше поведение — речь, жесты, походка, манера выражаться — это одна сплошная сексуальная провокация. Так что не спрашивайте меня, каково это быть красивым человеком. Вы сами это прекрасно знаете.

Я сижу, опустив глаза, пристыженный сверх меры, и чтобы загладить неловкость говорю:

— Ну, да… Я думал, что вы — сказочное чудовище, а оказалось, что сказочное чудовище — это я. Вот и договорились…

— Сказочное чудовище… Хорошо, — примирительным тоном говорит он.

— Это Кэрролл.

— Да-да, я понял. Подсобный фонд отдела литературы.

— Вообще, — говорю я, отлипая, наконец, от столешницы, — такие разговоры обычно принято вести за совместным распитием каких-нибудь крепких напитков. Как минимум кофе… В читальном зале они, согласитесь, не очень уместны.

Он переводит взгляд на часы.

— А вы что? Пьете кофе после пяти вечера?

— Я его в любом часу пью, был бы кофе, — устало говорю я.

— Ладно, — говорит он с тяжелым вздохом, понимаясь со стула. — Пойдемте.

— Чего?

— Не «чего», а «что». Кофе!

Я все еще смотрю на него с непониманием.

— Я в курсе, что у вас нет денег. Пойдемте, — и не дожидаясь, идет к выходу из зала.