Однажды вечером я полез на стеллаж за очередной книгой и случайно зацепил стоявшую рядом картонную папочку размером с тетрадь. Папка упала, из нее рассыпались листки писчей бумаги. Не успели они опасть на пол, а я уже знал, что это стихи. В правом нижнем углу, как и на картинках, всюду были проставлены даты, и я начал собирать бумажки, как они, видимо, и лежали — в хронологическом порядке. Изо всех сил стараясь не читать то, что явно предназначалось не мне. Но глаза нет-нет, да и цеплялись за какую-нибудь строку или посвящение. Я почему-то сразу подумал, что все эти вирши адресованы одному персонажу — «нежданному отражению», «чувственной тени», «моему второму Я», «доброму гению», «незнакомому другу», «невозможной возлюбленной», «жестокому ребенку» и «веснушчатому ангелу».
За несколько лет тусовок и квартирников я поневоле знал наизусть песни, с которыми выступал Стив и его группа — образцы раннего штернова творчества. И там, я почти был в этом уверен, единственным реальным персонажем был сам лирический герой. Любовь там была полностью вымышленной, и от того — в отсутствии какой бы то ни было конкретики — абсолютно идеальной. Потому эти песни так всем и нравились, что их слова можно было приложить практически к кому угодно.
Здесь же, с этих листков на меня дохнуло таким откровенным эротизмом — куда там Алексу с Яковом! Хотел бы я сам писать такие стихи. Только вот фиг их кому покажешь. Ни одна девушка не воспримет. Разве что какая-нибудь уж совсем оторва, вроде Маленькой Лизы, только кто же ей такое напишет. Нет, тут предметом страсти явно было невинное существо — страшное и искусительное в своей невинности. В том, что, несмотря на нейтральные посвящения, адресатом стихов была девушка, можно было не сомневаться: настолько часто там упоминались специфически женские части тела, пусть и в виде метафор.
Самые ранние были семилетней давности (ага, мой первый курс, подумал я — теоретически даже могли с ней встречаться, если учесть близость наших со Штерном тусовок), самые последние относились к осени прошедшего года, когда я уже начал работать в библиотеке и был визуально знаком с автором лежащих у меня на коленях поэтических эпистол. В этих последних эротики было еще больше: линии, тени, изгибы, проступающая на телах влага — и все это было написано человеком, едва удостаивающим взглядом женскую половину моего коллектива! У меня даже в глазах потемнело, когда я представил, что должно твориться в голове у мужчины, с которым мы спим на одной кровати. Последний листок — без даты — содержал странную надпись: «Штерн, влюбленный придурок, брось свои песни! Ими никого не заманишь. Настало время охоты!» Сам к себе обращается по фамилии…
— Ты чего там затих?
Он сидит в наушниках спиной ко мне. Видимо, я уже довольно давно сижу на полу без движения, раз он обратил внимание.
— Да вот, у меня тут папка твоя упала… со стихами. Листочки с пола собираю.
По спине вижу, как он напрягся.
— Положи, пожалуйста, на место, — не оглядываясь, медленно произносит он.
— Да, извини… Просто глазом зацепился. Я понимаю, что не должен был читать. Но они, правда, красивые очень, — я укладываю листочки в папку.
— Красивые, говоришь? — он срывает с себя наушники и моментально разворачивается на стуле в мою сторону, и очень странно смотрит.
— А хотел бы ты, что бы тебе такое посвятили? — помертвевшими губами говорит он.
Я сижу, пришибленный этой его вспышкой, и не понимаю, причем тут я. Ясно же, что это не мне. Мы с ним только в сентябре впервые увиделись, а подошел он ко мне со своим первым запросом где-то в первой неделе декабря.
— Не знаю, — говорю. Пытаюсь примерить на себя те эпитеты, которые я успел запомнить — Нет, наверное…
— Вот и молчи тогда, — произносит он уже более спокойным голосом и отворачивается к компьютеру.
Я все еще сижу на полу, а внутри меня — темная зияющая пустота, словно заглянул в Бездну, а она глянула на меня в ответ.
— Скажи, пожалуйста, это ведь не вымышленный персонаж? Этот человек действительно существует?
— К сожалению, да, — затаив дыхание, отвечает он.
Через какое-то время, все еще сидя на полу, я понимаю, что давно уже не слышу звука клавиш. Он сидит, опершись локтями о стол и закрыв руками лицо. Я встаю и засовываю папку туда, где она стояла. Потом просматриваю вытащенную книгу, это оказывается Фаулз, но его я сегодня читать точно не буду. Беру другую. Вдруг до моего уха доносится нервный смешок.
Я оглядываюсь, он сидит ко мне вполоборота. Глаза блестят, губы еще дрожат от беззвучного смеха.
— Такой маленький хрупкий Сенч, трогательный в своем невинном любопытстве, шарится по книжному стеллажу, просовывает мне сквозь ребра свои тонкие прозрачные пальчики и выковыривает из моей вскрытой грудной клетки кровавый клокочущий сгусток. Не все целиком, конечно, а так — сколько в ручку поместилось… Внимательно осматривает, как какую-нибудь шишку или ракушку, кровь стекает длинными липкими каплями по его изящному запястью и с характерным чпоком шлепается на пол. «Да, красиво!» — изрекает свое суждение Сенч, а потом, так и сяк повертев в пальцах мясистый комок, возвращает его на место. Он очень аккуратный, этот маленький кинестетик, если уж берет что-то потрогать, всегда возвращает туда, где взял.
Я, как завороженный, слушаю его вкрадчивый тихий голос, а внутри у меня все холодеет. Будто я наяву оказался в том самом ночном лесу, в котором видел себя и его во сне. Я начинаю с ужасом осознавать, что совсем не знаю человека, с которым я живу. Ну, да меня он тоже, положим, не до конца знает.
— Что ж ты на прозу-то вдруг перешел? — глухо спрашиваю я и сам удивляюсь звучанию своего голоса.
— Не умею так быстро стихами изъясняться, — одними губами улыбается он. — Но ты так по-детски непосредственен в этой своей невинной жестокости, что просто невозможно не умилиться.
Интересно… Мне вдруг становится страшно обидно за адресата его виршей. За что же тогда она удостоилась посвящения «жестокому ребенку»?
— Ну, что мне сказать вам на это, доктор? — я со вздохом оборачиваюсь к полке и говорю громко, чтобы он слышал каждое мое слово, даже не видя моего лица. — Если грудная клетка разломана и вскрыта самим обладателем, а сердце в течение стольких лет и с такой методичностью используется в качестве чернильницы, то обнаружив такую вещицу стоящей на книжной полке, нельзя не проникнуться к ней хотя бы чисто анатомическим любопытством… Впрочем, насколько мне известно, в мужской лирике слово «сердце» обычно используется в качестве метафоры другого органа. Так что мое сравнение с чернильницей несколько неуместно, и лучше будет сравнить этот явно не по назначению используемый предмет с каламом.
— У меня просто слов нет! — с яростью шипит он.
Захлопнув дверь, выходит из комнаты, и через минуту я слышу еще один громкий хлопок. Ага, пошел курить на лестницу. При том что дома обычно вообще не курит. Я между тем выбираю, наконец, что я буду читать сегодня вечером. Быстро пролистывая, нахожу по памяти нужное место и, заложив его пальцем, не торопясь выхожу вслед за моим разгневанным противником на площадку.
Он стоит, облокотившись о перила, с сигаретой в дрожащих пальцах — как и был, в одном халате, и в этой своей нервозности страшно похож на того себя в моих первых снах, когда он упорно не желал на меня смотреть. Я подхожу к нему, становлюсь рядом в ту же позу, открываю книгу и начинаю читать:
— «Всякий раз при встречах с Амарантой Урсулой, особенно если она принималась обучать его модным танцам, он испытывал чувство беззащитности, ему казалось, что кости у него становятся мягкими, как губка, — это было то самое ощущение, которое некогда смутило его прапрадеда в кладовой, куда Пилар Тернера завлекла его под предлогом гадания…» Это самое точное описание любовного томления, которое я вообще где-либо встречал. Тонны бумаги можно исписать стихами, но ничего лучше этих размягчающихся костей не придумаешь. Я тоже пытался поймать словами это ощущение, но ничего даже хоть сколько-нибудь близкого к этим костям не получается, и не думаю, что у кого-то получится…
Он тихо смеется, затягиваясь сигаретой. Потом, даже не загасив ее, кидает в пролет, и с улыбкой обнимает меня за плечи.
— Ты знаешь, я бы даже случайно не хотел наткнуться на твою поэзию, — шепчет он.
— У меня все не так откровенно.
— И все-таки… И эти мои вещи — они тоже не для чтения. Их вообще никто не должен был видеть. Я… ты будешь смеяться, я просто забыл про них. Потому они и остались стоять на полке. Не думай обо мне плохо. Даже если тебя что-то там резануло.
— Я не думаю.
Он обнимает меня еще крепче, прижимаясь носом к моему виску, и совсем тихим шепотом произносит:
— Хорошо все-таки, что ты есть, Сенча.