К тому времени я сознавал, что турки будут подвергать сомнению каждое мое слово, частью из-за предубеждения, частью из-за простого незнания. Передо мной стояла непростая задача — описать призыв в армию и попытки добиться освобождения от службы по причине «душевной болезни».

Казалось, полковник Адольф-оглу должен быть знаком с понятием пацифизма как основы для сопротивления призыву в армию. Весьма вероятно, что осетин не знал русского термина или турецкого эквивалента этого слова. Я жадно искал его в словаре, который мне дали. Но его там не было!

Стал выискивать и запоминать наиболее употребляемые турецкие слова. Потом решил учить турецкий, хотя бы с помощью словаря и бульварных турецких журналов, которые мне дали. Поставил себе цель запоминать минимум триста новых слов в день. Словарь содержал около тридцати тысяч слов. Примерно на три месяца. Я выучу больше, прислушиваясь на допросах, и буду проверять осетина, чтобы избежать неправильного перевода, который в моем случае может привести к фатальным последствиям.

Я взял первый лист бумаги и написал:

«Август 1961 — призван в армию.

Август-октябрь 1961 — новосибирский армейский спортклуб; затем воинская часть 91060, Новосибирский военный округ.

Октябрь 1961 — декабрь 1961 — новосибирская психбольница; обследование и освобождение от воинской службы с диагнозом «шизофрения, посттравматическая гипертония».

Декабрь 1961 — перевод в томскую психбольницу для «окончательного излечения».

Январь 1962 — побег из томской психбольницы на тайную квартиру. Приобретение документов.

Март 1962 — поездка на побережье Черного моря (Батуми) с намерением побега за границу (Турция).

Апрель 1962 — вступление в абхазскую республиканскую команду пловцов.

Июнь 1962 — побег в Турцию».

В конце как намек полковнику Адольф-оглу, я добавил:

«Дата неизвестна — освобождение из места заключения в Турции с целью иммиграции в любую цивилизованную страну, которая не имеет соглашений по экстрадиции с СССР (предпочтительно: страны Западной Европы, Австралия, США)».

Когда я принес это на следующий допрос, Адольф-оглу окрысился: «Это что за стенограмма? Напишете подробнее!» И отослал меня в камеру.

Пришлось снова взяться за ручку.

«Осенью 1961 года я был призван на военную службу военкоматом города Томска. Из-за моих предшествующих политических и идеологических убеждений, таких как пацифистские установки и общие антиавторитарные устремления…»

Слишком высокопарно. Я перечеркнул последнюю фразу и написал:

«Я был против убийства людей, если это не продиктовано необходимостью самообороны. Полагал, что коммунизм, в том виде как он осуществлялся в Советском Союзе, представлял пародию на провозглашаемые идеалы и в действительности служил только партийным бонзам и их приспешникам…».

Вычеркнул: «только партийным бонзам и их приспешникам» и заменил на: «высокопоставленным членам Коммунистической партии и другим партийным и правительственным функционерам и чиновникам».

Так звучало объективнее.

Но уже написав это, я понял, что вряд ли смогу объяснить вещи подобного рода моим турецким дознавателям. Если у них не было турецкого слова для понятия «пацифизм», они не знают и о Бертране Расселе и уж подавно не знают, с чем едят партийных бонз и их приспешников. Им нужно что-то попроще — бежал от нищеты, бежал от закона.

В окончательном варианте моей «исповеди» полковнику Адольф-оглу я просто написал, что был против службы в армии из-за того, что советская армия творила в Венгрии в 1956 году. Это частично являлось правдой и могло быть косвенно подтверждено рядом известных случаев, когда политические диссиденты попадали в психбольницы или в тюрьму из-за протестов против жестокого подавления венгерского восстания.

Подняв взгляд от моих переведенных записей, полковник Адольф-оглу сурово сказал:

«От тебя требовалось нарисовать схемы аэродромов, радаров и прочих военных объектов, мимо которых ты мог проезжать. Ничего подобного я не вижу. Меня мало интересуют твои политические взгляды или твой опыт пребывания в психиатрическом заведении».

Я запротестовал: откуда мне знать о всяких военных объектах, кроме того, что может видеть любой советский человек, проходя мимо забора с колючей проволокой, ограждающего какие-то таинственные государственные заведения?

«Я же вам объяснил, что я — пацифист, и не хочу, чтобы кто-либо думал, что может выиграть будущую войну. Поэтому даже если бы знал о чем-либо, все равно бы вам не сказал».

Осетин посмотрел на меня с ужасом. Он не собирался переводить эти слова, желая защитить от гнева полковника. И я не мог ничего сделать, чтобы он заговорил.

«Ну, так ты расскажешь о своем пребывании в армии? Опиши твою воинскую часть и ее местоположение».

«Я могу спеть вам тюремные песни, которые мы пели в нашем подразделении».

Осетин что-то залепетал, снова неточно переводя и — я уверен в этом — прикрывая меня от Адольф-оглу.

Следующий вопрос удивил меня.

«Какого цвета крыша больницы, в которую, по твоим словам, тебя поместили? Из какого материала сделана?»

Он, очевидно, не верил ни одному слову из того, что я говорил или писал. Возможно, у них была какая-то информация о психиатрической клинике № 333 в Новосибирске.

Я не мог сдержаться и произнес с досадой: «Даже в России я не был способен летать над крышами».

На этот раз осетин вынужден был перевести то, что я сказал. Лицо полковника Адольф-оглу побагровело, стало почти апоплексическим.

«Ты скажешь все, что знаешь. Если же нет, ты никогда, повторяю, никогда не выйдешь отсюда». Он схватил мои записки.

«Хватит чепухи. Если ты будешь плохо себя вести, мы выведем и расстреляем тебя, как собаку, и никто тебе не поможет, даже твой КГБ. Понял?»

Да, я понял. Спасибо, Адольф-оглу. Уж от кого, а от КГБ я не ждал помощи.