В метрических свидетельствах пишут, где человек родился, когда родился, но не пишут для чего он родился. Не пишут, потому что не знают и даже предугадать не могут. Кто, какой греческий или еще какой-нибудь оракул мог предсказать мою судьбу, когда я родился весной 1942 года около полудня в маленькой сельской больнице города Колпашево Томской области. Это сделало меня Близнецом по знаку Зодиака, русским мальчиком, сибиряком, братом двух других детей и сыном отца, погибшего за месяц до моего рождения вблизи деревни Стрелицы на Новгородчине.

В больнице меня, как водилось в наших роддомах, отделили от матери, и я дважды чуть не умер в первые же сутки жизни — сначала от холода, а потом — от удушья. Ночью уборщица, пожалев посиневшего от холода и крика младенца, крепко примотала меня к своей широкой спине платком, чтобы успокоить, и продолжала заниматься делами.

Мать говорила мне, что, когда отец отправлялся на фронт, то оставил свой взвод ожидать за дверью, пока он с ней прощался. Последним его вопросом к ней был: «Будешь ли ты горевать обо мне, Марина, если я не вернусь?» На что она ответила с характерными для нее откровенностью и краткостью: «Нет, не буду». Он не спросил, почему.

Мой отец Егор был отчаянным, сердитым, нетерпеливым и одаренным человеком, самостоятельно выучившимся на ветеринара, заслужившим направление от своего совхоза на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Откуда был у него такой напор и инициатива? Была ли это наследственность? Ведь его отец женился на помещице. Учитывая его образование и опыт, в начале войны ему после прохождения ускоренных офицерских курсов присвоили звание лейтенанта и направили в плохо вооруженную и практически обезглавленную в результате репрессий Красную Армию, которая терпела поражения от немцев.

Могла ли мать ответить ему святой ложью? Скорее всего, нет. Ведь любовь-ненависть, неразрывно связывавшая их с отцом, уходила вглубь поколений. Моя бабушка на смертном одре, изможденная недугом, сделавшим ее слабой тенью той сильной и доброй по природе женщины, какой она была до болезни, бабушка — православная верующая — отказалась простить своего мужа Василия. Ко мне и к другим внукам она была необычайно добра, но не могла простить Василию его нередких измен ей.

Да и отношения бабушки и моей матери складывались непросто. Думаю, причина того — властный характер матери и ее постоянное соперничество с братьями и сестрами, да, наверное, и с матерью.

Как далеко мы можем осмелиться заглянуть в эту ловушку — наше прошлое? И все же мать любила моего отца… Я это знал из ее исполненных гордостью рассказов о его геройских поступках. Как он перебрался через речку по канату на руках, чтобы доставить зарплату всему совхозу перед праздником. Однажды, когда лошадь с телегой застряли в грязи, он распряг лошадь, взялся за оглобли и вытащил телегу. На спор завязывал кочергу узлом. Им пришлось даже уехать из деревни после того, как кто-то сумел победить Егорку, как она его называла, в ручной борьбе. Я помню, она, по старинному сибирскому обычаю, выкрикивала его имя в дымоход, чтобы вернуть мужа живым с войны. И отец тоже любил ее. Он говорил: «Золотце, ты никогда не будешь бедствовать». И это было правдой! Уже из могилы он посылал матери как офицерской вдове до конца ее жизни военную пенсию. Может, эта любовь-ненависть и есть любовь по-русски?

О, как убийственно мы любим, Как в буйной слепоте страстей Мы то всего вернее губим, Что сердцу нашему милей!

(Ф. Тютчев)

Мое первое воспоминание: я ушел далеко от нашего дома к реке и смотрел, как садится на воду гидроплан. Мне было немногим более двух лет от роду, и я, видимо, еще не очень уверенно ходил. До речки — более километра. Что послало меня в путь, в даль от дома, к реке? Извечная тяга мальчиков к чему-то неведомому? Это был мой первый побег. Вокруг нашего дома прорыли глубокие канавы, из которых добывался на топливо торф, я мог упасть в одну из них и утонуть.

Случилось так, что сосед привел меня обратно с реки, поздно вечером, живым и здоровым, хотя полностью раздетым. Позже мою новую матроску, которую мать только что сшила, нашли возле копны, где я останавливался по пути.

Смутно вспоминаю большую птицу, садящуюся на воду. Другой запомнившийся эпизод: я бросил кость собаке и смотрел, как она ее вдохновенно грызла. Я не мог оторвать глаз. Как я ее понимал! Мне все время хотелось есть. И даже не есть — жрать. Я был счастлив, когда у меня был полный желудок.

Мать рассказывала, как она отлучала меня от груди. Намазывала горчицей соски, а иногда вставляла колючую одежную щетку между моими губами и грудью, которой я домогался, что вызывало у меня приступ бессильной ярости. Потом мать и моя тетя вынуждены были уходить на работу в поле и оставлять меня на попечение восьмилетней сестры. Бог знает, что я там подбирал на полу. В результате у меня возник ужасный понос, продолжавшийся какое-то время безостановочно. В этом мать обвиняла малолетнюю сестру, которая, по ее мнению, плохо за мной смотрела. Катя, мой единственный настоящий друг детства, была вообще для нее козлом отпущения. На сестру, а потом и на меня, вылился весь ее подспудный гнев.

Мне лет пять. Я сижу под маминой кроватью и развожу большой костер из дров и бумаг, которые собрал. Запираю дверь так, чтобы никто не вошел, и вижу лицо сестры, прижатое к окну. С любопытством и страхом она наблюдает, как из кучки дров начинает исходить дымок. Я отказываюсь открывать дверь до тех пор, пока сестра не зовет соседа, деда Коробкина, пожилого человека, которому я доверял. Открываю ему дверь, и вот огонь погашен.

Почему я зажег огонь? У меня есть смутное воспоминание о том, как мать прогоняла меня из своей кровати, чтобы я спал на отдельной лавке в другой комнате.

Я рос любознательным, независимым, подверженным спонтанным вспышкам жестокости мальчишкой. Мог сунуть кулак в глотку псу, который на меня лаял. Не был склонным к нежности или открытому проявлению чувств. Пожалеешь палку — испортишь ребенка — вот девиз, запечатленный розгами на наших боках в то жестокое время.

Многочисленные побои, которые доставались мне от матери, глубоко ранили меня. Они были спровоцированы, как мне тогда казалось, проступками абсолютно неадекватными наказанию. Например, поздний приход с катка, незапертая дверь дома, отказ ухаживать за ее любимой собачкой, которая вечно терялась, пустяковые ссоры с сестрой. Все это вызывало безудержную ярость матери и, что хуже всего, заканчивалось унизительными побоями. Бывало, от нестерпимой боли я просил прощения, боясь, что сверстники услышат мой рев и станут дразнить меня трусом и неженкой. Как я ненавидел ее за эти побои! Они оставляли шрамы не только на моем теле — это скоро заживало — они ранили и ожесточали мою душу, сея в ней злобу и ненависть. Унижения, которые я испытывал, подавляемый грубой силой ее мощного взрослого тела, были непереносимы.

Моя мать говорила позже в свое оправдание, что ее тоже били, как и других детей, которых она знала. Мать объясняла, что ее жизнь была тяжелой, полной страха и неопределенности. Всегда чего-нибудь не хватало. Дрова кончались до весны. Крыша начинала течь. Все эти неурядицы вызывали в ней гневные вспышки, и не дай Бог попасться ей в ту минуту под руку. Конечно, находились люди, такие же бедные и точно так же измученные трудностями жизни, которые не били своих детей. Правда, их было не большинство, и моя мать ворчала, что они мягкотелы.

Хотела ли она выместить на мне свою обиду на жизнь, создать послушного или, если это возможно, любящего и покорного слугу, сделав меня таким же, как мой старший брат Владимир? Я был маленьким мужчиной, которого она хотела битьем заставить подчиняться себе, живым воплощением грехов ее отца и мужа, да и всех мужчин вообще. Она видела, что ее план не удается, и это ее еще более злило. Здесь, что называется, нашла коса на камень. Когда матери не было дома, я высмеивал ее, в совершенстве копируя, как говорила моя сестра, ее порывистые, лихорадочные жесты. Позже я так же пародировал моих учителей, а потом и начальство. Я терпеть не мог выполнять порою непосильную работу, задаваемую матерью и, как мог, уклонялся от обязанностей, которые она на меня возлагала с ранних лет.

Иногда я воровал у нее немного денег и покупал себе сладости — то, чего она для меня никогда не делала.

В те дни я видел много снов, в которых на меня нападала ведьма. Будто бы я шел в неведомый лес, к маленькой сказочной избушке на курьих ножках. Внутри нее меня ждал какой-то невыразимый ужас. Я ходил вокруг, не в силах заставить себя войти. Довольно странно, но я — маленький атеист, мозги которого промыли школьные учителя, призывавшие не верить в религиозные предрассудки, пытался осенить ведьму крестом, для того, чтобы она потеряла свою силу.

Мать однажды сказала: «Я не хочу, чтобы меня помнили как хорошую мать. Хочу, чтобы дети мои стали хорошими, трудолюбивыми людьми, способными выжить в этом мире».

Сегодня я понимаю ее. Она не знала другого пути, ее так же неизлечимо ранили, и ее философия работала в обществе, которое было жестоким и самим образом жизни и неизбежными лишениями для простых людей, травмировало их и искажало все человеческие чувства.

Английский поэт Александр Поп как-то записал: «Ошибаться свойственно людям; прощать — богам». Чтобы простить мать, мне понадобились десятки лет, значительные усилия и много опыта. Особенно обидно было вспоминать, как она избавлялась от моих любимцев — например, одноглазого совенка, у которого охотники убили Мать и которого я спас в лесу. Совенок пугал ее ночью, летая вокруг, садясь на спинку кровати и разглядывая мать своим единственным немигающим оком, подобным глазу совести, глазу некоей Немезиды. Все, что я любил, у меня отнимали, — например, моих собак, которых всегда было слишком накладно кормить… Тот факт, что помню об этом до сих пор, лишь подтверждает старую истину: трудное детство не кончается никогда.

Однако, как терпелив, как стоек человеческий дух! Я все равно ухитрялся развлекаться, особенно вдали от дома, на рыбалке или охоте. Любил природу, любил ощущение своего сильного молодого тела, когда катался на лыжах или на санках с горы, или на коньках. Какими ценными были эти первые жизненные переживания! Какими свежими! Мое наслаждение ими стало бы еще большим, если бы можно было разделить их с кем-то. Но я обычно приходил домой молчаливым и сердитым — точной копией многих других мужчин вокруг меня. Тем временем я все больше оказывался вовлеченным в мир книг и фантазий, военных игр, в которые дети беспрестанно играли в те годы. Как бы я ни пытался поделиться своим миром с матерью — например, читая для нее вслух, она портила все удовольствие своей глупой, безграмотной, назойливой, все уничтожающей критикой.

Моя мать тяжело трудилась, чтобы прокормить и одеть нас в жестокие годы войны и в течение последующих голодных лет. Ее картофельные грядки должны были быть лучше и ровнее, чем у соседей; у нас была одежда, хотя и сшитая из дешевого материала, но всегда опрятная и заштопанная. Почему же тогда я чувствую благодарность только умом, но не сердцем? Какая застарелая обида живет в моей душе и заставляет меня оставаться слепым по отношению к ее добрым делам? Что заставляет меня чувствовать себя подобным страннику, которого лодочник перевез через реку, но при расставании ограбил, забрав его святыни?

Разочарование, безысходность, отчаяние, которые оборачиваются бесцельным гневом, были такими же заразительными, как тяжелая инфекция. Когда я смотрю в свое детство, я вижу перед собой ее лицо, искаженное наводящей ужас злобой, как у Бабы Яги, когда она наступает на меня в детском сне. Моя мать, не всей своей душой, но определенной ее частью, зараженной тысячелетним гневом от унижений и лишений, отразила тот архетип России, который, как ополоумевший Сатурн, пожирает своих детей.

К тому времени, когда мне настала пора идти в школу, я был довольно одиноким ребенком. Рано научился читать и убегать от жестокой действительности, работы, побоев и эмоционального голода в мир фантазий. Изобретал игры с замками и снеговиками, которых крошил деревянным мечом. Любил бродить по окрестностям, особенно в лесу. Играл с другими детьми, но друзей было мало. Когда играл, то любил верховодить. Терпеть не мог даже временную власть над собой со стороны моих сверстников — должен был либо командовать, либо выйти из игры. Мои сверстники называли меня Звездочетом, поскольку я на какое-то время оказался настолько вовлеченным в научную фантастику, что искренне верил, будто то, о чем читаю в книгах, происходило наяву — где-то в лучшем, загадочном и по-настоящему интересном мире.

Я только теперь понимаю мое глубокое чувство отчужденности по отношению к старшему брату и подсознательную ревность к нему за предпочтение, которое, как мне казалось, мать ему отдавала. Неудивительно, что у нас практически не было с ним контактов, после того как я оставил Россию. Он мог бы стать для меня образцом, мой старший брат. Но из чувства протеста я выработал в себе качества, абсолютно противоположные его поведению — вызов и непослушание. Брат пытался помочь семье в тяжелые годы. Будучи школьником, он, бывало, воровал плотную бумагу от плакатов и делал из нее игральные карты, которые продавал на рынке, а деньги приносил домой. Он всегда готов был работать, готов был помочь. Володя считался хорошим ребенком, я — плохим. Так же, как и мать, он был «Львом» — властным по природе, но с психикой, надорванной ранним бременем замены отца и подчиняющей любовью матери. Он, когда вообще вспоминал обо мне, пытался со мной примириться. Помню, как он привез мне подарок, когда вернулся из армии — единственную не самодельную игрушку, которая когда-либо у меня была. К несчастью, наш двоюродный брат из зависти быстро ее разбил.

Я припоминаю свое негодование, относящееся к моему брату и его другу Виктору, который стал мужем нашей сестры. Мать как будто нарочно выдала ее за него, чтобы только сделать приятное Владимиру, не дав ей шанса решить свою судьбу самой. Однажды, когда я стал старше, мы даже полушутя подрались с братом. Я учился боксу и иногда бросал вызов ему. Володя был старше и крупнее меня; после того, как я пару раз ему ловко заехал по скуле, он потерял терпение и обрушился на меня с градом ударов.

Мать терпеть не могла всякое открытое проявление сексуальности в других (помню, как она жестоко разняла соединившихся суку и пса ударом палки), в то время как сама не отказывала своим нормальным инстинктам. Поскольку мы всегда жили достаточно тесно, я не мог не быть осведомлен о ее сексуальной жизни, в частности с моим первым отчимом. Он был лодочник (по-сибирски — обласочник) — мощный, раскованный, настоящий мужчина. Однажды он разбил нос соседу, когда тот оскорбил мою мать. Я помню, как увидел его впервые голым в бане и был изумлен размером его пениса.

Мать говорила, что пыталась вырастить нас поскорее, чтобы мы вышли из опасного, игривого периода, называемого детством. В этом, как и многом другом, она походила на нашу подпорченную «советской властью» матушку-Русь, мою большую маму — аскетичную, боящуюся всякого явного проявления сексуальности, посылающую людей в тюрьму за обладание журналом Плейбой.

Я познакомился с тайнами секса довольно рано. Ко времени, когда мне исполнилось десять, от детского неведения мало что осталось. Однажды я стал свидетелем того, как брат, будучи пьяным, лишил девственности молодую девушку, нашу соседку. Я помню, как мать пыталась их растащить; но ей надо было бежать на паром, чтобы подоить корову на другой стороне реки, иначе наша верная кормилица, пострадала бы, и мать была вынуждена их оставить.

В другой раз, я помню, как на вечеринке мой первый отчим Николай Первый (так мы его прозвали с сестрой, потому что потом был еще и Николай Второй) уличил нашу тетю Тасю в том, что она якобы хватала за член соседнего мужчину под столом. Юмор в том, что он, громогласно обвиняя ее, особо подчеркивал, что этот мужчина по сравнению с ее мужем всего лишь простой рабочий и даже не инженер.

Я чувствовал себя несколько виноватым по поводу мастурбации, особенно после того, как прочел в некоем дореволюционном издании — одном из немногих источников информации, которому, как я полагал, можно доверять, — предупреждение о всякого рода трагических последствиях для практикующих это древнее искусство. В этом вопросе, по крайней мере, было полное согласие между дореволюционными и послереволюционными источниками.

Когда меня поймали с одной девочкой двенадцати лет в процессе, в общем-то, довольно наивного экспериментирования, я был удивлен, что ни моя мать, ни отец девочки, который нас застукал, не стали меня сильно наказывать. Мать ограничила свои наставления обычными песнями о том, что мой старший брат не начал заниматься девочками до тех пор, пока не стал гораздо старше. В школе так же, несмотря на интенсивные слухи, что сексуальная активность учеников высока, и что определенные индивидуумы сильно в нее вовлечены, реальность была совершенно иной. Если оценить тот факт, что контрацепции не существовало или она была неэффективной, жилье — стесненным, частные автомобили отсутствовали, а зимы были долгими и суровыми, чисто физические преграды сексуальным отношениям предоставляли редкие возможности для большинства мальчиков и девочек. Мне пришлось ждать до восемнадцати лет, чтобы впервые вступить в сексуальный контакт.

Периодические попойки у нас дома были красочными. Не скажу, чтобы кто-то из моих родственников был настоящим алкоголиком (кроме, быть может, Николая Первого), но на этих гулянках, часто посвященных каким-то праздникам или окончанию совместных работ, вроде строительства дома, выпивалось огромное количество самодельной браги и, если были деньги, водки. Все невыраженные эмоции выплескивались наружу. Мужчины переодевались в баб, вызывая всеобщий хохот. Кто-то неизбежно затягивал старинную русскую песню, которую подхватывали все. В песнях, как в молитве, выливалось все — горе, печаль, нежность, невыраженная любовь. Я до сих пор знаю многие из этих песен, и именно они, пожалуй больше всего, напоминают мне о Родине.

Если моей матери и удалось направить нашу энергию в русло тяжелой работы, то только в силу жесткой необходимости, которую и мы сами рано и не по-детски понимали. Мы зарабатывали себе на хлеб охотой, рыбной ловлей, сбором и продажей кедровых орехов. Часто все это было связано с совсем не детским трудом и опасностью. Каждый год несколько детей калечилось, падая с высоких кедров во время сбивания шишек. Мы таскали на себе тяжелые грузы и часто надрывались. Как сейчас помню, однажды я надорвался, и пришлось вызвать знахарку, чтобы она меня подлечила. Метод лечения заключался в том, что на живот болящего опрокидывали, подобно банкам, теплый горшок с нагретым воздухом. Знахарка, очевидно, горшок перегрела, и он втянул в себя весь мой живот, не только не облегчив «натугу», от которой меня лечили, но значительно усилив ее. В ответ на мои вопли горшок удалось снять, только разбив молотком.

Неудивительно, что Владимир, мой старший брат, когда вырос, провел одну половину своей жизни в пьяном ступоре, а другую — в попытках заработать деньги, чтобы потратить их на следующий пьяный ступор. И это жизнь в трудах праведных? Я называю это испоганенной жизнью. Моя мать и мать-Россия загрузили его чувствами вины и ответственности, которые он не способен был нести. Мать действительно преуспела с ним в том, чего она пыталась достичь со мной. Он был типичный русский мужик, один из многих миллионов. В семье он стал заменой отца, но при этом мать могла его полностью контролировать. Ему эта роль нравилась поначалу. Хотя подсознательно он понимал, что детство его тоже было украдено, правда более коварным способом, чем мое.

Пить по-настоящему Володя начал на военной службе, большую часть которой, как неплохой художник, провел, рисуя портреты офицеров и генералов, плативших ему за это спиртом и разными поблажками. Он не очнулся и тогда, когда, после возвращения из армии, мать заставила его жениться на женщине менее образованной, чем он, старшей по возрасту и далеко не красавицей. Лида, потерявшая надежду выйти замуж, просто хотела иметь от него ребенка. Наша мать, узнав о беременности, рассудила категорично: она показала брату на ружье, висевшее на стене, и сказала, что он должен либо жениться на Лиде, либо пойти в лес и застрелиться. Володя выбрал первое. Он часто изменял потом своей жене и только с годами по достоинству смог оценить ее верность и человеческие качества.

После того, как Лида умерла, умер и он, преждевременно, в возрасте шестидесяти пяти лет. За несколько месяцев до смерти он покалечился, упав с балкона. Уже как будто бросив пить, брат пытался присоединиться к своей очередной пассии и собутыльникам («просто посидеть в компании»), а 89-летняя мать заперла его в комнате. Он уже был немного подвыпившим и пытался спуститься с балкона на веревке на нижний этаж.

Перед этим брату приснилась Лида, которая сказала ему, что собирается выброситься из окна. Во сне он пытался отговорить ее, объясняя, что она, вместо того, чтобы убить себя, может стать калекой. Он проигнорировал этот вещий сон, и это то как раз с ним и случилось. Брат всегда смеялся над моим и сестриным увлечением психологией. «Жизнь проста, — говаривал он, — берешь табак, еду, водку и потребляешь все это с друзьями за игрой в карты».

К концу жизни он пытался сблизиться со мной, когда я приезжал к ним из Австралии. Володя стал скромным и как-то трогательно мягким. Его сын, одаренный художник, также погиб, будучи еще совсем молодым, от алкоголя. Мы могли бы быть хорошими друзьями, если бы жизнь с самого начала не повернулась так жестоко против нашей дружбы. Уже после его смерти один его собутыльник, которого все называли просто «Толей», передал мне пару оставшихся у него любимых книг Володи: томик Козьмы Пруткова и антологию древнегреческих философов-кинников. Я увидел подчеркнутый братом афоризм: «Самая важная наука, это та, которая учит отучиться от зла». Толя посмотрел на меня с укором и сказал: «Володя до конца жизни оставался патриотом. Он никогда не захотел бы покинуть Родину». Через несколько недель после этого разговора Толю бросила жена и он умер во время очередного запоя.

Моей матери на некоторое время удалось заставить меня почувствовать себя виноватым по поводу секса, но ей не удалось сделать из меня «трудягу». Трудовое воспитание в детстве принесло свои плоды: большую часть моей жизни я испытывал отвращение к тому, что большинство людей называет работой. По мне работа была необходимое зло, для того чтобы иметь по минимуму еду, одежду и крышу над головой. Вместо изнуряющего труда в ранние годы я старался превратить любое предприятие жизни в игру. Будучи ребенком, изображал видимость деятельности, чтобы удовлетворить мать. Даже читая, притворялся, что работаю. Она этого не знала, потому что я создал сложный способ, с помощью которого мог продолжать читать фантастику, когда она думала, что я учусь. У меня были два зеркала, позволявшие мне читать книжку, лежащую далеко от меня на столе, в то время как учебник находился перед глазами. Я знал, что за исключением необходимого учения, любая свободная минута была бы тотчас заполнена для меня работой, часто, по моему мнению, бессмысленной и бесполезной. Мать просто не могла спокойно видеть, как кто-то сидит «сложа ручки».

Магическая составляющая — любовь — отсутствовала в процессе моего воспитания. А без этого все усилия матери становились напрасны.

Мой брат был как будто образцом трудолюбия, но при этом внутренне опустошенным русским мужиком, который топит свою неудовлетворенность жизнью в водке. А я? Я стал прямой ему противоположностью — игривым и умным симулянтом, который только создает видимость тяжелого труда ради некоего бюрократа, который сам в свою очередь изо всех сил притворяется, что наблюдает за трудящимся. Была ли где-то золотая середина? Может быть, я был жесток в моем осуждении брата? Или слишком ревнив к тому, что мать его непрестанно хвалила? Его труд по-настоящему помогал нам выжить в тяжелые военные годы. Я до сих пор помню вызывавший головокружение запах жареных блинов, приготовленных из «уведенной» братом со склада, где он работал, белой муки. Мы должны были готовить их тайно, чтобы об этом не узнали соседи. Или еще раз, когда мы, рискуя тюрьмой, отлили себе несколько литров керосина из тоже умыканного соседом с предприятия бака, который он спрятал под навозной кучей в огороде.

В некотором смысле мой брат и я были дополнением друг к другу. Старший и младший сын - крайности некоей счастливой середины, которая так никогда и не была найдена.

Мне не исполнилось и семи лет, когда появился мой первый отчим. Я припоминаю проблески ревности при его появлении, когда однажды после обеда мать ввалилась с ним в дом. Много позже она говорила мне, что я был рад ему, будто бы я везде ходил и с гордостью говорил всем, что у меня тоже есть отец! Я этого не помню.

Но я припоминаю смутное ощущение угрозы и антагонизма. Николай Первый, должно быть, чувствовал отчужденное отношение к себе и старался как-то сгладить мою враждебность. Однажды он выстрогал мне меч и лыжи из дерева, а когда я подрос, даже выдолбил маленькую лодку.

И все же Николай был посторонним для меня и всей нашей семьи. Каждый раз, когда мать пыталась развестись с ним, что случалось, по крайней мере, дважды в год, а, может быть, и чаще (на самом деле каждый раз, когда он зарабатывал достаточно денег, чтобы у него был повод пойти на пьянку), я, бывало, оказывался в центре их попыток разделить скудное имущество. Всегда были предметы спора, такие, как старые настольные часы. Мать кричала мне, чтобы я хватал их и бежал. Николай никогда не мог поймать меня. Что касается матери, мужчины были удобны для нее, пока помогали делать тяжелую работу или добыть грузовик, чтобы привезти дрова, но, в конечном счете, и она и дети вынуждены были бороться с ними, отстаивая скудные ресурсы. Семья объединялась против них, когда они пытались удовлетворить свою страсть к алкоголю или мужским сходкам. Я никогда полностью не признавал авторитет моего отчима, хотя он мог время от времени заслужить мое неохотное уважение из-за своего прекрасного умения ловить рыбу и охотиться, а также его искусства лодочника.

Много лет позже сестра Катя напомнила мне, что наше материальное положение и питание в эти годы сильно улучшилось. У нас на столе была рыба и дичь, и даже паюсная икра, которая вовсе не была редкостью среди рыбаков в Сибири и которая нам через какое-то время даже приелась. Правда, по-прежнему не хватало лакомств, таких, как покупные пряники или фрукты. Я съел свое первое яблоко, наверное, лет в десять. Еда была заменой любви, которой нам не доставало.