Поездка длилась около часа. Наконец, машина остановилась, и меня вывели наружу. Падал снег, мягкий и пушистый, приглушая звуки, делая моих сопровождающих похожими на дедов-морозов из какой-то дурной сказки.

Я увидел перед собой красное кирпичное здание. Вывеска на двери гласила: «Областная психиатрическая клиника № 333».

Запоры на металлической двери щелкнули. Другая, внутренняя дверь открылась изнутри.

Когда я вошел, на меня обрушился смешанный запах лекарств и человеческих выделений — специфическое амбре перенаселенного и наглухо запертого обиталища. Я взглянул вдоль тускло освещенного коридора. Ничего из того, что я читал в книгах, не подготовило меня к увиденному.

Метрах в двадцати передо мною по коридору бежал голый человек, высоко подпрыгивая, и на каждом втором шаге испражняясь на бегу. Я инстинктивно прижался к стене. За голым мчался санитар, периодически нанося ему удары длинным резиновым шлангом.

Только много позже я узнал, что этот резиновый шланг имел внутри свинцовый стержень.

Меня отвели в душ, голову и волосы на лобке побрили тупой, оставляющей порезы бритвой, и посыпали мое тело толстым слоем порошка ДДТ.

Затем выдали больничную пижаму с красными и белыми полосами и отвели в палату, где указали на металлическую кровать с провисшим матрасом в застарелых грязных разводах. Однако, видя других больных лежащими на полу в собственном дерьме, я моментально почувствовал себя привилегированным.

Так был выигран второй раунд в битве за жизнь. Пошли смутно помнящиеся дни и недели.

Профессор Гольденберг прибыл из Москвы в новосибирскую психбольницу № 333, где я подвергался обследованию и «лечению» либо как подозреваемый в уклонении от воинской службы и симуляции, либо как параноидальный шизофреник с опасными идеями. Это был известный специалист из пресловутого института судебной психиатрии имени Сербского в Москве, центрального исследовательского и лечебного заведения для душевнобольных преступников, а также политических диссидентов, которых часто определяли как страдающих различными степенями вялотекущей шизофрении, бреда и мании величия.

Его вызывали для консультаций только в наиболее трудных случаях. За свою долгую карьеру он, должно быть, приговорил сотни диссидентов гнить в лечебницах, и не только гнить, но и подвергаться наиболее ужасным пыткам — обвинению в безумии в соответствии с чьим-то мнением, лечению сильнодействующими лекарствами и шоковой терапией, не говоря уже об изощренном режиме жестокости и унижений.

Ко времени нашей встречи с профессором, после нескольких месяцев заключения в психбольнице и повторных обследований, я выработал такой способ представления моих идей, который гарантировал, что меня нелегко будет обвинить в искажении официальной идеологии или антисоветской пропаганде. И в то же время этот способ мышления выглядел достаточно безумным, чтобы быть освобожденным от службы в армии.

Моей главной «безумной» идеей была поддержка разоружения и мирного сосуществования с западными державами в надежде, что они сами преобразуются под воздействием явно превосходящей политической и социальной системы Советского Союза. Экономия, которая будет достигнута от конверсии затрат на бессмысленную гонку вооружений, может быть направлена, утверждал я, на дальнейшее совершенствование инфраструктуры нашей великой страны, на здоровье и процветание ее населения. Американцы, если они решат захватить Советский Союз, будут просто преобразованы и социализированы подобно тому, как гунны были социализированы более развитыми римлянами.

Я видел перед собой задумчивое лицо профессора Гольденберга, его ястребиный профиль, изысканные манеры, мину пренебрежения и отчужденности человека, привычно ощущающего почти неограниченную власть над другими человеческими существами. Через несколько минут общения я заметил слабую усмешку на лице профессора. Мои бредовые идеи его явно позабавили. Он был способен оценить тонкое безумие идеи, поскольку она являлась просто… логическим развитием существовавшей советской догмы. Будучи элитарным членом советской психиатрической инквизиции, он ценил идеи, которые находились на грани дозволенного и запрещенного. По крайней мере, они уменьшали его скуку и стимулировали интеллект.

Я прошел тест на безумие и еще не попадал в категорию правоверных диссидентов, которые были истинными объектами издевательств и унижений, полновесно отмерявшихся им такими, как профессор Гольденберг. Перед ним сидел относительно безвредный экземпляр, стало быть, его можно забыть и вручить мелким сошкам психиатрического сообщества, которые будут лечить его с той степенью эффективности или неэффективности, которыми располагает местная система психиатрических репрессий.

Вначале я чувствовал себя неуютно в моей новой роли. Но вскоре почти наслаждался моей авантюрой. Меня показывали студентам и приезжим специалистам как интересный случай. Я представлял им свои реальные философские и политические взгляды, только в преувеличенно искаженном виде, чтобы казаться сумасшедшим. И вдохновенно продолжал проповедовать идею, что Россия получила бы огромное преимущество, односторонне разоружившись и сдавшись Америке.

Как правило, эта теория неизбежно вызывала снисходительные улыбки врачей и студентов.

В течение нескольких недель, проведенных в больнице, я узнал больше о психических болезнях, чем мог бы изучить, поступив в мединститут. В нашей палате был молодой пациент, страдавший своеобразной формой шизофрении. Во время ремиссий он, бывало, допускал меня в свой мир, который, хотя и отличался от нашей нормальной реальности, был вполне законченным и имел свою внутреннюю логику. Эту реальность нельзя было назвать приятной. На самом деле это была очень пугающая реальность для меня, лишь игравшего роль больного.

Я узнал, что многие из тех, кто содержался в больнице, в действительности не были больными — в том смысле, что не являлись воющими идиотами. В основном здесь находились беглецы от нашей цивилизации, нашей хрупкой реальности, поддерживаемой далеким от чистосердечности социальным консенсусом.

Они говорили на странных языках, каждый со своей собственной грамматикой, которую мы не могли или не хотели понимать. Они пытались сказать нам о своих собственных поисках, о своих попытках, столь же трогательных, как и трагичных, вписаться в принятую версию реальности с проблесками другой, личной, магической реальности, созданной ими самими. Они были кафковские поденщики, пренебрегшие предупреждением охраны и вошедшие в запретную дверь. Они вернулись из своего путешествия со странными и завораживающими историями, которые мало кто хотел слушать, и в наименьшей мере их доктора.

Среди них также находились люди, подобные мне, беглецы в ином смысле. Они являлись социальными неудачниками и бунтарями, у которых имелась столь отличающаяся версия осознания реальности, что они вынуждены были находить временное убежище под маской безумия. Психбольницы становились местом отдыха, хотя и далеким от комфорта, но и утешительно далеким от суровости, требований и преследований их со стороны стопроцентно нормальных людей. Это было что-то вроде чистилища, где люди либо вообще уклонялись от нормальной реальности, либо приспосабливались, хотя и несовершенно, к ее требованиям.

Днем, когда доктора и сестры появлялись в большом количестве, больница часто напоминала настоящий бедлам. Две реальности вступали в конфликт, сошедшись в неравной битве. Разносились крики больных, которых били или подвергали болезненным инъекциям. Давление медперсонала, скрытое или открытое, провоцировало больных на чрезвычайно причудливое поведение.

Для того, чтобы предотвратить разрушение собственной реальности у докторов, реальность пациентов должна быть втиснута в безопасные рамки, предусмотренные медицинскими руководствами. Поскольку доктора и сестры контролировали поведение больных убеждением, насилием и лекарствами, эта попытка оказывалась, по крайней мере, частично успешной. Лишь в- редких случаях доктор или сестра дезертировали в стан противника. Ночью, когда доктора уходили домой, а сестры и медбратья впадали в дремоту, вся атмосфера менялась. Палата выглядела наподобие поля после битвы, где раненые вздыхают, стонут и подбадривают друг друга, а все еще ходячие оценивают потери, оказывают поддержку, перевязывают раны.

Жизнь при этом возвращалась к некоему подобию нормальности. Эксцентричные симптомы и проявления почти полностью исчезали, и больные становились просто нормальными человеческими существами, каждый со своими свойственными ему или ей потребностями и надеждами. Когда дежурная сестра или медбрат были особенно дружелюбными, случались полностью непозволительные вещи. Откуда ни возьмись появлялась скрипка, и вчерашние лунатики сидели тихо и сосредоточенно, слушая задумчивые звуки Сен-Санса или Бетховена.

Позже я узнал, что на Западе есть места, где люди удовлетворяют свои побуждения, не входящие в обычные рамки, в так называемых группах тренинга, которые по российским стандартам могли бы быть названы группами экспериментального безумия. У них есть разные наименования: динамическая медитация, биоэнергетика, «первичная терапия» по Джанову, гештальт, группы «энкаунтер» и т. д. Однако основа здесь одна и та же. Людям предоставляется безопасная отдушина в социально приемлемых рамках, чтобы развеять их сдерживаемые стрессы и страхи и узнать их причину.

На Западе виды помешательства, вроде моего, могут процветать в университетах и даже среди политиков. Конечно, и на Западе психлечебницы — места конфликта, сражения между двумя различными реальностями. Но эта конфронтация является в целом более безопасной, менее грубой. Есть даже доктора, которые добровольно учатся говорить на языке пациентов и рассматривают себя больше как посредников, облегчающих путь к изменениям, чем в качестве авторитарных фигур.

В больнице я сильно похудел. Кормили нас ужасно, порою из грязной посуды, используя плохо промытые овощи. Я избегал принимать любые лекарства, выплевывая их в туалете. Уклонялся от шоковой терапии инсулином, и тем самым едва не подверг опасности всю мою затею. Быстрые изменения моего психического состояния, кажется, возбудили подозрения персонала. Повезло, что у меня был довольно интеллигентный доктор, майор Пашуто (который, тем не менее, отправил бы меня в тюрьму или в спецбольницу, осекись я где-то в своей нелегкой роли).

Наконец, я «выздоровел» достаточно, чтобы меня выписали и перевели в гражданскую больницу Томска. Там, как сообщил мне злорадно один не любивший меня медбрат, меня-таки подвергнут шоковой инсулинотерапии. Я по-настоящему забеспокоился. Не слишком ли далеко зашел мой гамбит Гамлета? Были ли высказанные мною взгляды такими, что за них могут приговорить к пожизненному заключению в психлечебнице? Не привел ли мой бунтарский энтузиазм, ощущение игры, увлечение деталями симулирования, к реальной опасности помешательства при интенсивном лечении и, в конечном счете, — к опасности для жизни?

Я смотрел в бесстрастное лицо кафковского Инспектора. Казалось, выхода не было. Томская лечебница, в которую меня перевели, охранялась очень строго. На дворе была лютая сибирская зима, и я мог бы замерзнуть насмерть, даже если бы удалось бежать. Как, куда я бы пошел в предательской больничной пижаме? Лечебница находилась в нескольких километрах от города.

Мне помогла случайность, близкая к чуду. Один мой знакомый из мединститута проходил здесь практику. Он сначала не узнал меня — я потерял много веса. Но как только узнал, сразу включился в мое дело. Он пообещал прочитать мое досье у врача и сообщить мне, что для меня готовят.

Новости были неутешительны. Мне грозил усиленный режим психотропного лечения в сочетании инсулинокоматозной, а если не поможет, то и электроконвульсивной терапией. Надо было что-то срочно предпринимать!

После обеда студент-практик подошел ко мне в коридоре и шепнул на ухо, что единственный, пожалуй, путь побега из больницы — через кухню.

Все двери в отделении закрывались специальным ключом, и вырваться через них было практически невозможно. Кухня оставалась единственным местом, в котором, в определенный час, дверь из коридора была на минуту-другую открытой, чтобы пропустить больных, помогавших вынести чаны с едой в столовую.

Весь следующий день я старался наблюдать за движением по коридору возле кухни. Постепенно утвердились детали плана, хотя и чрезвычайно рискованного, но единственно возможного в моем положении. Я выдал себя за надежного больного, одевшись в зимнюю одежду, так как после выноса чанов еще предстояла работа снаружи. На руку было то, что санитар в эту смену был новый и не всех больных знал в лицо. Я разговаривал с ним с полминуты и даже пошутил насчет погоды. Пока он осматривал меня, дверь открылась. Я увидел кухню и, так как в это время туда кто-то вошел с улицы, заметил, что вторая дверь из кухни ведет прямо наружу. Парой гигантских прыжков я перемахнул через весь пищеблок, видя, как от меня с ужасом отскакивают повара и кухарки. Сзади раздался вопль санитара: «Держи его!» Но никто не осмелился встать на моем пути: видимо, наученные горьким опытом рабочие не хотели рисковать, вступив в схватку с сумасшедшим.

Резкий холод, такой непривычный после спёртого воздуха в отделении, обжег легкие. Я заранее продумал, что сначала бежать надо не по дороге в город — тут меня наверняка застукают санитары, пустившиеся в погоню на машине, — а по запутанным лесным тропинкам, которые вели в сторону железной дороги.

Добравшись до железнодорожного полотна, я пошел по нему по направлению к городу. К счастью, идти по шпалам надо было всего несколько километров. По обеим сторонам стоял густой лес. Я мог спрятаться в нем, увидев поезд или погоню.

До станции Томск-2, дошел, когда уже близились сумерки. Я все думал, как добраться до места, куда направлялся — на первое время я решил укрыться в квартире своего тренера Генриха Булакина и его жены Софьи. Что-то подсказывало мне, что они меня не выдадут. Кроме того, другого места поблизости не было. Наверняка, искать беглеца прежде всего начали бы в квартире брата. Идти по городу в ободранной одежде, из-под которой выглядывала пижама дурдома, было рискованно.

Мне повезло. На подходе к станции я увидел вагоны, стоящие на запасном пути. Из них доносились говор и песни. Очевидно, приезжие крестьяне привезли в них на рынок товар. Возле одного из вагонов притулилась захудалая лошадка, которую не успели еще распрячь из саней, и жевала брошенное перед ней сено. Я тихонько отвязал ее, сел в сани, прикрыл свою одежду лежавшей в них рогожкой и медленно поехал.

Оказавшись на дороге, начал погонять лошадь сильнее и въехал в город, не вызвав никаких подозрений. Случайные собаки лениво облаивали меня и мою клячу, немного прибавляя нам ходу. Софа встретила меня на пороге. Булакины были потрясены моим изможденным видом и больничной одеждой, но приняли под свою крышу, когда я рассказал им о своих мытарствах.

Следующие несколько недель я провел поправляя, как мог, свое здоровье. Помогали друзья. Но были и такие, кто полагал, что мой случай требует пристального внимания властей. Среди них — моя бывшая тренерша, муж которой работал в КГБ. Она очень переживала, когда я в свое время ушел от нее к другому тренеру, и открыто говорила по всему городу, что я насмехаюсь над советскими законами, что никакой я не больной и меня надо переосвидетельствовать и упрятать либо в дурдом, либо в тюрьму.

Я находился в состоянии неопределенности, положение было в лучшем случае полулегальным. К счастью, администрация психлечебницы, несшая ответственность за меня как беглеца, была заинтересована уладить ситуацию. Слава богу, стояли хрущевские времена и сетка, которую потом поставил против диссидентов Брежнев, имела еще сравнительно крупные ячейки, особенно у нас, в Сибири. Моего брата уговорили подписать поручительство, сняв тем самым всякую ответственность с лечебницы. Стало очевидным, что теперь, после освобождения и выписки, психиатрическая машина поставила меня на простой поток, не делая особого акцента на содержании бредовых фантазий своего пациента. Главврач, передавший меня под ответственность брату, после того как попытки разыскать меня оказались безуспешными, сказал прямо: «Ваш брат или сумасшедший, или симулянт. Так или иначе, мы с ним еще увидимся. Но пока он — на вашей ответственности».

Решение поручиться за меня, вероятно, нелегко далось моему брату. Натвори я еще чего-нибудь, мог пострадать и он сам. Но если Володя и сомневался в чем-то, он не подавал виду. Теперь я мог получить свои гражданские документы и найти работу. Вскоре, я устроился физруком в санатории за городом, благо, у меня остались характеристики с прежних работ. Однако пребывание в Томске становилось попросту опасным, повсюду были рассеяны следы моей тайной авантюры, заставлявшие задуматься о будущем самым серьезным образом. Я не смог бы поступить ни в один университет, ни на какую работу, требующую самой минимальной проверки. Малейшая засветка выдала бы с головой. Как пообещал брату главврач Томской психбольницы, он меня вскоре увидел бы опять. А если не он, то, может быть, даже профессор Гольденберг. И на этот раз не удалось бы так просто открутиться. Но на тот момент я был свободен, с документами, мог уехать, и этого было уже достаточно. Свежевыданный паспорт давал возможность поселиться в любом месте страны — возможность, предоставляемую большинству простых советских граждан один раз в жизни.