Черная книжка

Паттерсон Джеймс

Эллис Дэвид

Настоящее

 

 

63

— Вот. Ешь.

Я бросаю взгляд на тарелку с макаронами, которую поставила передо мной Пэтти. Киваю ей, но даже не притрагиваюсь к еде. Своими макаронами она прежде всего пытается отвлечь меня от телевизора.

Маргарет Олсон, лидирующий кандидат на пост мэра, стоит перед составленными вместе микрофонами. За ее спиной — флаг Чикаго: белые и голубые полосы, красные шестиконечные звезды. Она выглядит как настоящий профессиональный политик — хорошо одетая и аккуратно причесанная. Ее голубой костюм безупречен. Она — претензия на идеальную комбинацию настойчивого борца с преступностью и высокопоставленного чиновника.

— Хотя я буду всеми силами бороться за пост мэра, — говорит она, — моя работа в качестве прокурора штата по округу Кук отнюдь не закончилась, и я не позволю политике мешать мне выполнять служебные обязанности. Преступления, совершенные детективом Харни, находятся в центре проблем этого города. Если принесший присягу полицейский не только не оправдывает доверия наших граждан, но еще и убивает, чтобы скрыть то, что он совершил, то более тяжкого преступления я не могу даже придумать. Я поклялась положить конец коррупции.

— Почему бы тебе не положить конец болтовне? — взывает Пэтти к экрану.

— По этой причине я лично возглавлю сторону обвинения в уголовном деле против детектива Уильяма Харни, — продолжает вещать Маргарет Олсон.

Ее слова прозвучали в моей гостиной как раскат грома, после чего на пару секунд воцарилась напряженная тишина. Мне показалось, что она говорит сейчас непосредственно со мной и хочет, чтобы до меня в полной мере дошел смысл ее слов. «Я уже иду по твою душу, Харни. Тебе от меня не удрать».

— Уильям, — передразнивает Пэтти — как будто мое имя является самой интригующей частью того, что она только что услышала. — Кто, черт возьми, называл тебя когда-нибудь Уильямом?

В прессе тоже взяли за моду называть меня полным именем. Даже Ким Бинс, с которой я знаком несколько лет и которая всегда называла меня «Билли», теперь упоминает обо мне не иначе как о «детективе Уильяме Харни». После арестов в секс-клубе Ким сделала резкий скачок вверх в журналистской карьере и сейчас работает в местном отделении телекомпании «Эн-Би-Си» в качестве репортера, освещающего расследование преступлений. Так вот, иногда мне самому больше нравится полный вариант — как будто все происходит не со мной, а с кем-то другим. Уильям Харни? Нет, не знаю. Это не я, потому что я — Билли. Очевидно, какого-то неизвестного мне парня обвиняют в убийстве четырех человек и хотят упрятать в тюрьму на всю оставшуюся жизнь.

— Мама называла меня Уильямом, — отзываюсь я. — Когда сердилась.

— На тебя? Мама никогда на тебя не сердилась. Ты был ее маленьким ангелочком.

Это должно было прозвучать как комплимент, как нечто ободряющее, но на самом деле в ее реплике просматривался и другой смысл. Пэтти всегда казалось, что я не шел по жизни, а стремительно скользил по гладкой ровной дороге, почти не касаясь ее ступнями, тогда как она, бедняжка, с трудом продвигалась по тропинке с рытвинами и крутыми поворотами. Лично я никогда так не считал. Жизнь у нас была одинаковой. Мы занимались одним и тем же делом.

— Такое развитие событий не предвещает ничего хорошего, — комментирует увиденное отец. Он заходит в общую комнату и прислоняется к стене. Папа всегда отличался прямотой — говорит что думает.

Пэтти делает небрежный жест рукой:

— Что эта чертова Маргарет Олсон знает о сложных уголовных делах? Она — политик. Она не адвокат, выступающий в суде.

Папа не ввязывается в спор. Препираться с Пэтти — занятие утомительное. Если ей что-то втемяшится в голову, она от этого уже не откажется. И чем менее обоснованно ее утверждение, тем больше она за него цепляется.

Впрочем, в данном конкретном случае она права. Маргарет Олсон отнюдь не является опытным адвокатом, выступающим в суде. Она была членом совета района, а затем ее избрали главным прокурором округа. Она — совсем не Клэренс Дэрроу. Однако смысл папиных слов заключается в том, что, если уж Маргарет делает себя центральным нападающим в расследовании и судебном процессе, она не может себе позволить проиграть. Не может. На кону — пост мэра. И если что-то пойдет не по ее плану в моем деле, она будет выглядеть как дилетант, а не как внушающий доверие борец с коррупцией, который, как утверждалось в агитационных плакатах, «спасет этот город».

Папа бросает взгляд в сторону Пэтти, но в его взгляде не чувствуется ни раздражения, ни разочарования. Мы все уже изрядно измучены. Прошло целых семь недель — тягостных недель — с того момента, как меня арестовали и предъявили обвинение в четырех тяжких убийствах первой степени. Меня выпустили под залог в миллион долларов, и это стало хотя и единственной, но все же хорошей новостью, потому что довольно часто бывает так, что подозреваемых в убийстве отказываются отпускать даже под залог. Тут сыграло свою роль мое физическое состояние — а точнее, тот факт, что я еще не восстановился после огнестрельного ранения в голову. Окружная тюрьма — это вам не клиника Майо, и врачи сказали судье, что мне необходима еженедельная терапия.

Как бы там ни было, а папа выставил свой дом в качестве залога и вытащил меня из тюрьмы. В течение первых двух недель мне пришлось буквально скрываться то у себя в особнячке, то в доме отца, потому что меня везде подкарауливали репортеры. Даже на то, чтобы спуститься к почтовому ящику, требовались определенные ухищрения — лишь бы не попасться им на глаза.

Сейчас, примерно через два месяца после моего ареста, ажиотаж вокруг меня немного поутих. Внимание журналистов привлекли более свежие события: еще один уик-энд, в течение которого цифра совершенных в городе убийств стала двухзначной, пенсионный кризис в городе, грозящий парализовать местную власть, и, конечно же, выборы мэра, сообщения о которых ежедневно мелькают в заголовках (то один из кандидатов сделал глупое заявление, то другой кандидат наступил на кучу какашек). Однако репортерам известно, что суд надо мной уже не за горами: он состоится через несколько недель, и скоро у них появится шанс снова помусолить скандальную тему.

— Как у тебя продвигается дело с психиатром? — спрашивает папа.

Я пожимаю плечами:

— Мы испытали все методы. Пока что никакого результата.

Мы с доктором Джилл Ягодой и в самом деле испробовали все, что могло бы пробить дырку в стене, перекрывающей мою память, и помочь вспомнить. Мы провели множество длительных сеансов, разбирая в деталях мои отношения с отцом, матерью, сестрой и братьями. Одна встреча была полностью посвящена Кейт. Несколько посещений — Эми.

Мы даже попытались прибегнуть к гипнозу. Когда сеанс подошел к концу и я вышел из гипноза, лицо доктора Ягоды ничего не выражало. Она всего лишь слегка покачала головой. Она все еще полагает, что мои эмоции подавляют память.

Если это действительно так, значит, я и в самом деле не хочу знать, что случилось.

Папа, что-то бурча себе под нос, выходит из комнаты. Оставшись со мной наедине, Пэтти прикасается к моей ноге.

— Эй, — шепчет она.

У меня создается впечатление, что мы с ней снова дети и, как раньше, шепчемся за спинами родителей, обмениваясь многозначительными взглядами и незаконченными репликами, договаривая друг за друга. Так частенько ведут себя близнецы.

Маргарет Олсон на экране уже нет: телеведущий рассуждает о надвигающейся буре. Я поворачиваюсь к Пэтти.

— А может, даже лучше, что ты ничего не помнишь, — говорит она.

— Почему?

— Ну… Кто докажет, что память к тебе не вернулась? — спрашивает она.

Я не понимаю, что она имеет в виду. И вдруг до меня доходит.

Она делает гримасу, демонстрируя, что не хочет, чтобы я отвергал идею сразу, а советует поразмыслить над ней и взвесить, стоит ли ее использовать.

— Никто не может прочесть твои мысли. Если ты говоришь, что помнишь, — значит, помнишь.

Я меняю позу и поворачиваюсь к ней.

— И, я полагаю, ты хочешь, чтобы я «вспомнил», что никого не убивал?

Пэтти проводит ладонью по подушке сзади меня. Она старается не встречаться со мной взглядом. Ее брови приподняты, что означает: я должен подумать над таким вариантом.

— Это может быть лучше правды, — говорит она.

 

64

Я сижу, подавшись вперед, на кожаном сиденье в джипе доктора Джилл Ягоды, рассматривая в окно улицы и пешеходов. Подростки, мамочки с детишками, люди, выгуливающие собак, любители выпить, спешащие в какой-нибудь бар (в это время суток алкогольные напитки продаются со скидкой), — я таращусь на них, пытаясь сконцентрироваться, щуря глаза и фокусируясь одновременно на всем и ни на чем конкретно.

— Не насилуйте себя, — советует доктор Ягода. — Пусть оно придет к вам само.

Мы находимся в районе, где жила Эми Лентини, хотя я знаю об этом только по рассказам. Не помню, чтобы я когда-либо заходил в ее квартиру. Я даже не припоминаю дом, в котором она жила.

Эми появляется перед моим внутренним взором, словно призрак, однако ее образ такой расплывчатый, что кажется мне прозрачным и развеивается, когда я пытаюсь за него ухватиться. Мы влюбились друг в друга? Мы занимались сексом?

Мне кажется, что ответ на оба вопроса — «да». Однако последние две недели до перестрелки все еще остаются для меня черной дырой. Я знаю, что меня обнаружили голым в постели с Эми после того, как мне в башку угодила пуля. Значит, нельзя отрицать того, что мы были вместе, однако я не помню, я узнал об этом от других людей. Примерно как озоновый слой: говорят, что он существует, но я не могу ни прикоснуться к нему, ни почувствовать его запах. Где-то там, далеко, есть другие галактики, но я не могу их увидеть. Говорят, мы с Эми были любовниками, но я этого не помню.

В мозгу у меня снова и снова появляются странные вспышки: томительное, глубокое ощущение утраты и боли. Это я чувствовал вполне отчетливо. Сродни какой-то таинственной болезни, какой-то аморфной боли, источник которой врачи не могут найти.

— Я хочу кое о чем спросить, — говорит доктор Ягода.

— Валяйте.

— Почему вы так торопитесь с этим судебным заседанием? Некоторые подсудимые затягивают судебные процессы на долгие месяцы и даже годы. Вы тоже могли бы так поступить. Ведь вас выпустили под залог. Вроде бы спешить некуда.

— Вы говорите как мой адвокат.

Мой защитник настаивал на том, что следует затягивать разбирательство, дождаться, пока Маргарет Олсон выберут в мэры и шумиха в прессе утихнет, — и тем самым дать себе время на восстановление памяти.

Это было бы разумно. Я знаю. Но я не могу жить подобным образом. Да, меня выпустили под залог, но я в ловушке, я сижу за невидимой решеткой и мучаюсь вопросами, на которые не нахожу ответов. Это даже хуже, чем самый жуткий страх. Страх — нечто такое, с чем я уже сталкивался, когда вламывался в дверь квартиры, где скрывался человек с дробовиком. И когда я гнался за вооруженным подозреваемым, осознавая, что вот-вот загоню его в тупик и тогда вопрос встанет ребром — либо он, либо я. И когда смотрел прямо в глаза подозреваемому, зная, что он совершил заранее обдуманное убийство, а подозреваемый при этом осознавал, что я знаю. Уголки его губ были слегка приподняты, а пристальный взгляд говорил: «Да, я убийца. Я забрал чужую жизнь, и мне на это начхать».

С этим я справиться могу. Мне гораздо труднее — если вообще возможно — смириться с постоянной неопределенностью, нависающей надо мной жуткой тенью, с неприятным чувством в животе, с назойливыми подозрениями относительно себя. Возможно, я в самом деле сотворил что-то ужасное и теперь не могу, не хочу и не позволяю себе вспомнить об этом, теша себя надеждой, что все неправда и существует какое-то другое объяснение.

Меня мучает страх, что ответ, который я так отчаянно ищу, мне совсем не понравится и что, когда я пробью стену незнания, меня поглотит испепеляющий огонь…

Доктор Джилл Ягода останавливает «Лексус» и кивает:

— Здесь.

Я оглядываюсь по сторонам:

— Где?

— Многоквартирный дом. С навесом.

Я смотрю на здание. Там жила Эми. Там она была убита. Она и Кейт.

Ничего не помню. Черная дыра. Для меня это всего лишь какой-то дом — одна из множества высоток, каких в нашем городе тысячи.

Я таращусь на навес и на окна на верхних этажах, требуя от здания подсказки: «Ты проходил через эту дверь. Ты поднимался на этом лифте. Ты шел по этому коридору. Ты был в этой квартире».

Я видел множество фотографий из квартиры Эми — квартиры, ставшей местом преступления. Однако комнаты выглядели так же, как другие подобные помещения: кухонька, одна спальня, хорошо обставленная гостиная.

«Ты заходил в квартиру. Заходил туда вместе с Эми…»

Что я там делал вместе с Эми? Не помню, чтобы переступал порог ее жилища.

— Не напрягайтесь, — говорит доктор Ягода. — Не насилуйте себя.

Я качаю головой:

— Поехали.

— Почему бы нам не пройтись? Это ведь чудесный…

— Я хочу отсюда уехать.

— Билли, это все, что у нас осталось. Мы уже беседовали о чувствах и эмоциях, о вашем детстве и отношениях с другими людьми. Говорили о дочери и о жене, о ваших надеждах и опасениях…

— Я знаю, доктор, знаю.

— Ну хорошо. Понимаете, необходимо задействовать другие органы чувств. Ваш рассудок борется. Нужно прикасаться, чувствовать запахи, слышать — вернуть себя сюда, попытаться реконструировать события. Это наш последний шанс отпереть страшную дверь.

— Давайте отсюда уедем, — настаиваю я.

Она некоторое время молчит. Я глазею на навес, пока мне не начинает казаться, что он движется, машет мне и дразнит меня.

— Бояться — это вполне нормально.

Я поворачиваюсь к ней.

— Мне не нужен психиатр, который говорит банальности. Что бояться — нормально, я понимаю без вас. Страх — единственная эмоция, которая у меня осталась. Я просто… Я просто прекращаю борьбу. Понятно? — Я поднимаю руки вверх. — Я, черт побери, сдаюсь.

— Нет. До суда у нас есть еще четыре недели. Я не разрешаю вам прекращать борьбу.

— Вы мне не разрешаете? У вас вдруг появилось такое право?

Она сдвигает брови. Без своих очков в роговой оправе, которые она снимает, когда садится за руль, она выглядит более молодой и наивной.

— Я сомневаюсь, что вы убийца, — говорит она.

— В таком случае надеюсь, что вы будете в составе присяжных.

Ей моя реплика не показалась смешной.

— Давайте реконструируем события, — предлагает она. — Это все, что у нас осталось.

— Как далеко мы зайдем в своей реконструкции? Мне придется в вас стрелять? Или вы пальнете в меня?

— Судя по вашему поведению, у меня может возникнуть такой соблазн.

Я снова смотрю на здание, на навес, на окна. Может, попытка реконструировать и даст какие-то результаты. Она, похоже, в это верит, а она ведь специалист.

Но я припоминаю, что сказала мне Пэтти.

«А может, даже лучше, что ты не помнишь… Кто может доказать, что память к тебе не вернулась?.. Никто не может прочесть твои мысли. Если ты говоришь, что помнишь, — значит, помнишь».

Возможно, она права. Возможно, это мой единственный шанс сказать то, что необходимо сказать для того, чтобы спасти свою задницу. Нужно что-нибудь придумать. Что-нибудь правдоподобное. Я способен это сделать, правда? Ну конечно способен. Я же самый искусный лгун из всех, кого я знаю.

«Это может быть лучше правды».

— Спасибо вам за все, — обращаюсь я к доктору Ягоде, — но я хочу отсюда уехать.

 

65

Я прогуливаюсь по улицам. Моя походка улучшается с каждым днем, и я уже меньше хромаю. Повышается и моя выносливость. Еженедельная терапия и ежедневные прогулки пошли мне на пользу. Гулять сейчас приятно. Я ощущаю во время прогулок, как постепенно заканчивается лето и начинается осень — воздух становится более прохладным по мере того, как сгущаются сумерки.

К черту память. Я чувствую себя более свободным, когда выбираюсь из этой запертой комнаты — моей памяти. Чтобы одержать победу в ходе судебного процесса, не нужно помнить о том, что произошло. Все, что мне необходимо, — убедительная история.

К тому моменту, как я дохожу до Саутпорта к северу от Эддисона, уже совсем стемнело. В этом районе не так многолюдно, как центре города, но я тем не менее оказываюсь в довольно плотном потоке людей. Я занимаюсь сейчас только тем, что прогуливаюсь и просто существую. Я осознаю, что просто существовать — уже счастье. Я запросто мог умереть после огнестрельного ранения — ведь я в течение нескольких минут находился в состоянии клинической смерти. По сравнению с этим все остальное — какие-то пустяки, не так ли?

Я снова и снова повторяю про себя, как мне повезло, что я дышу, хотя, вероятно, совсем скоро дышать и существовать придется в тюрьме «Стейтвилл».

Я бросаю взгляд на витрину и невольно замираю: я отчетливо увидел, что из-за стекла на меня смотрит Эми. Секунду спустя до меня доходит, что женщина с короткими иссиня-черными волосами, одетая в модный костюм, — всего лишь манекен.

Со мной иногда случаются подобные неожиданности. Нет, призраки ко мне не являются, так что устраивать спиритические сеансы или изгонять нечистую силу пока еще рано. Но иногда мне чудится Эми. Посмотрю в какую-нибудь сторону, а там она.

В такие моменты я ощущаю что-то странное за спиной — какое-то дуновение воздуха. И как будто неведомое движение сзади меня прекращается в ту же секунду, когда я замираю.

Я вращаю головой то в одну сторону, то в другую. И не вижу ничего, кроме людей, беспорядочно движущихся по направлению ко мне. Никто не отскакивает, не пригибается, не отводит взгляд в сторону.

Никто за мной не следит.

Тем не менее по коже время от времени пробегают холодные мурашки.

Я устал оглядываться через плечо.

Я утомился оттого, что постоянно нахожусь в оборонительной позиции, пытаясь зацепиться за свою память. Чувство беспомощности меня измотало. Похоже, пришло время перестать обороняться — пора переходить в наступление.

Я остановил такси и поехал в северном направлении.

«Дыра в стене». Я не был там целую вечность. Когда-то давно все происходило на уровне рефлекса: если хотелось выпить и было свободное время, я отправлялся в «Дыру в стене».

Я выхожу из такси, слышу гул поезда, проезжающего высоко надо мной по Коричневой линии. Сверху сыпятся малюсенькие кусочки ржавчины. Я протягиваю руку к двери бара и замираю. Затем делаю глубокий вдох — и открываю ее.

Когда я захожу в бар, там моментально становится тихо. Как в каком-нибудь фильме: музыка стихает, разговоры обрываются на середине фразы. Или как будто с пластинки сняли иглу проигрывателя и музыка резко стихла.

Все взгляды направлены на меня, и ни одного — дружественного. Я узнаю́ около ста лиц — это люди, с которыми я общался и вместе работал. Пэтти, стоя у стойки, уже поднесла бутылку пива к губам, чтобы сделать глоток, но, увидев меня, застыла.

— Этот бар — для полицейских, — кричит кто-то, — а не для убийц полицейских.

Мои ладони сжимаются в кулаки, челюсти сдавливаются. Я иду прямиком в уголок, который когда-то считал своим, где люди хором выкрикивали мою фамилию, слушали меня и смеялись. Я поднимаюсь на сцену, беру микрофон и щелкаю по нему пальцем, дабы убедиться, что он работает.

— Нам не нужны твои анекдоты, — слышится из толпы.

— Это не анекдот. Я не убивал полицейских, — говорю я в микрофон. — Я не убивал никого.

— А куда же подевалось твое «Я ничего не помню?» — выкрикивает кто-то из зала.

Я окидываю помещение взглядом — сердце лихорадочно колотится, в животе все скручивается в сотни узлов.

— Теперь я помню, — заявляю я. — И я этого не делал.

Я роняю микрофон, раздается громкое «бум» — на все помещение. Я схожу со сцены.

— Эй!

Направляясь к выходу, оборачиваюсь. В поле зрения появляется круглая физиономия Визневски.

— Тебе здесь не рады. Ты знаешь, что ты сделал, и мы знаем, что ты сделал.

— А я знаю, что сделал ты, — парирую я.

Повернувшись, направляюсь к нему. Он, готовясь к столкновению, поднимает руки. В свои лучшие времена я действовал бы более проворно, но теперь я двигаюсь очень медленно, и, прежде чем я успеваю отбить в сторону руки Виза, он хватает меня за горло. Толкает меня назад и прижимает к столу — так, что моя спина выгибается и глаза поневоле глядят на потолок. Меня охватывает гнев и отчаяние. В баре поднимается шум. Передо мной маячит противное лицо Виза. Пытаюсь высвободиться, и ничего не получается…

«Ба-бах!» Стол, к которому Визневски прижал меня, резко наклоняется — и бокалы летят на пол. Виз отпускает меня и отступает. В течение двух-трех секунд я не могу сообразить, что же произошло. Это было как землетрясение большой силы, но ограниченное рамками маленького стола.

Я вижу Пэтти с бейсбольной битой, которую она, должно быть, взяла за стойкой бара. Она держит биту на плече, но ее локоть выставлен в сторону — так, как будто она готовится нанести удар. Ее губы поджаты, она ведет себя вроде бы спокойно, но глаза сверкают.

— Тебе нравится бороться с людьми, у которых не все в порядке со здоровьем? — говорит она Визу достаточно громко, чтобы слышали все. — Может, попытаешься сразиться с теми, кому не стреляли в голову?

Визневски — тяжело дыша, с красным, как помидор, лицом — сердито смотрит на Пэтти:

— Эй ты, сучка на колесиках, ты и в самом деле хочешь вмешаться в разборки тех, у кого есть пистолет?

Пэтти берет биту уже обеими руками и, держа горизонтально, толкает ею Виза в грудь. Тот защищается и бьет по бите ладонью, не пытаясь схватить, и она, выскользнув из рук Пэтти, падает на пол у наших ног.

Пэтти мгновенно выхватывает пистолет и, расставив для устойчивости ноги, выставляет его вперед — дуло оказывается в дюйме от носа Виза.

— Да, какой толк от биты? — говорит она. Говорит таким голосом, как будто ей на все наплевать и она сейчас запросто может нажать на спусковой крючок.

Обступившие ее посетители бара не знают, как реагировать. Вообще-то они все полицейские, и, хотя большинство из них сейчас не на работе, у многих при себе оружие. Тем не менее практически все отступают на шаг-другой. Лишь некоторые тянутся рукой к поясу — к кобуре с пистолетом. Инцидент может закончиться как угодно. В том числе и очень плохо.

— Черт возьми, что ты делаешь? Успокойся, Пэтти, — бледнеет Визневски, хотя и не очень верит, что Пэтти и в самом деле может выстрелить. Тем не менее ситуация опасная: стоит ей чуть-чуть согнуть указательный палец — и его мозги разлетятся по потолку. Это заставляет его резко сменить тон.

— Мы закончили? — спрашивает она.

— Да, да, черт побери, мы закончили, закончили.

— Тогда извинись перед моим братом.

— Я извиняюсь.

Пэтти опускает пистолет:

— Пойдем, — командует она.

Лишь секунду спустя я осознаю, что это адресовано мне. Мы выходим из «Дыры в стене», в которой царит мертвая тишина.

— Что значит «теперь помню»? — спрашивает она, когда мы уже идем по улице.

— А что значит это размахивание пистолетом?

— Я первой задала вопрос.

— Ты сама сказала: никто не сможет доказать, что память ко мне не вернулась, — оправдываюсь я. — Я пытаюсь, черт побери, вернуться к жизни. Я просто решу, что помню тот или иной эпизод, и буду считать, что действительно помню.

— Хорошо, — кивает она. — Даже замечательно. Но это вовсе не означает, что нужно объявлять об этом целой толпе полицейских. Это, по-твоему, разумно?

«Может, и нет, — рассуждаю я, поднимая руку, чтобы подозвать такси. — Может, и не разумно».

 

66

В окно спальни я наблюдаю за тем, как мужчина и женщина — молодые любовники — медленно бредут домой после разгульной ночи. Дама держит в руках туфли, а кавалер кривляется, напевая фальцетом незатейливую песенку, стараясь петь как можно хуже. На морозном воздухе их смех отлично слышен. Я делаю большой глоток пива, но его вкус кажется мне каким-то горьким, отвратительным. Алкоголь перестал мне нравиться после той перестрелки — точнее, после того, как я вышел из комы. Да и еда тоже начала казаться безвкусной — как будто, пока я пребывал в бессознательном состоянии, нарушилась связь между клетками мозга и вкусовыми рецепторами.

Чтобы вернуться к своему номальному весу, мне необходимо принимать пищу четыре раза в день, но меня едва хватает на три раза. Бывают дни, когда я ем только хлеб, запивая его водой. Возможно, я таким своеобразным способом готовлю себя к тюрьме и к безвкусной пище, которую мне будут накладывать в тарелку каждый день.

Я смотрю на пистолет, лежащий на прикроватном столике. Не стану отрицать, что я подумывал о пистолете в самые тяжелые моменты, когда утрата памяти гнала меня в пропасть, когда хотелось рвать на себе волосы, сдирать кожу и вопить до тех пор, пока не охрипну. В такие минуты я и сам начинал верить, что совершил убийство (ибо все показания свидетельствовали об этом) и проведу всю оставшуюся жизнь в тюремной камере. Я мысленно представлял себе, как засуну ствол пистолета в рот (так глубоко, что меня даже начнет тошнить), как почувствую вкус стали на языке, зажмурюсь покрепче и нажму большим пальцем на курок.

Да, я подумывал о пистолете. Но уж слишком я упрям, чтобы решать свои проблемы таким способом. Мы, ирландцы, не совершаем самоубийств — мы позволяем себе мучиться бесконечно долго.

У меня есть своя версия относительно произошедших событий. Я такого вообще-то не помню, и версия может быть провальной, но она как минимум есть: Кейт застала нас с Эми в постели и в приступе ревности начала стрелять. Поначалу все так и думали, пока не поступили результаты экспертиз и не завершилось расследование.

И пока не стало известно, что Эми убита из моего пистолета, а не из пистолета Кейт.

И не были восстановлены эсэмэски из исчезнувшего телефона Кейт.

Однако ничего лучшего я придумать не смог. Версия в какой-то степени соответствует месту преступления и в то же время весьма проста и понятна. Приступ ревности, униженная женщина, у которой оказалось при себе оружие как раз в момент унижения, — все это не требует подтверждения различных фактов. Даже если присяжные, возможно, и не поступили бы так сами, они вполне способны понять то мучительное чувство, которого возникает у женщины, которую предали, и желание отомстить — убить человека, который украл любовника прямо у тебя из рук, а заодно пристрелить и изменника. Об этом показывают фильмы, поют песни и пишут романы — и отнюдь не без причины: каждый человек в той или иной степени сталкивался в жизни с проявлениями ревности.

Таким образом, либо я буду придерживаться этой версии, либо вообще не стану защищаться — и, конечно же, потерплю на суде поражение. Или такой вариант: я располагаюсь на месте для дачи свидетельских показаний, сижу там с глупым видом, в ответ на вопросы Маргарет Олсон пожимаю плечами и просто говорю: «Хороший вопрос. Хотел бы я знать на него ответ. Не помню. Не могу с вами поспорить. О господи, я согласен, что, конечно же, выглядит ужасно, но это могло иметь вполне логичное объяснение, если бы я мог, твою мать, хоть что-нибудь вспомнить»…

Хватит. Хватит этой чуши.

Я еще раз просматриваю распечатку СМС, которую Визневски показал мне с таким удовольствием. Сообщения прислала мне Кейт, когда стояла у входной двери квартиры Эми — за несколько минут до перестрелки.

Требуя, чтобы я открыл дверь, она написала: «Мне нужно с тобой поговорить».

«Зачем мне это», — написал я, видимо, имея в виду, что Кейт выбрала неподходящее время для разговора.

И ответ Кейт — ее простые слова, напечатанные черным по белому на листе, который я держу в руке. Буквы кажутся мне не черными на белом, а огненными от вложенного в них гнева. Мне чудится, что они выпрыгивают с бумаги и плывут передо мной, приплясывая и дразня: «Потому что она знает о тебе идиот. Она знает и я знаю».

Я пытался расшифровать сообщение в течение семи с половиной недель, прошедших с того момента, когда мне предъявили обвинение в убийстве. Я пытался вспомнить, старался рассуждать логически. Но память и логика тесно взаимосвязаны. Я не могу сложить части пазла, если у меня нет этих частей, то есть если я не помню, что произошло. Чем больше я взываю к своей памяти, уговаривая и даже умоляя ее вернуться, тем дальше она уползает в темноту.

Мне придется научиться с этим жить — как пациент с поврежденным позвоночником вынужден смириться с тем, что уже никогда не сможет ходить. Мне необходимо привыкнуть, что я никогда не вспомню и никогда не узнаю, что на самом деле произошло, и это будет тяжким грузом лежать у меня на душе, пока не умру.

Я буду хорошим солдатом. Я научусь с этим жить. Но тем не менее буду терзаться сомнениями — ежедневно и ежечасно много лет подряд.

Что знала обо мне Эми? Что я мог такого сделать, что выглядело столь ужасно?