Мы с первого класса вместе учились, хотя она почти на год меня моложе. Она жила через дом от нас. Когда были маленькие, часто играли вместе, а потом не стали, — ребята ведь не играют с девчонками. В классном журнале она была записана как Барбара Моленбахер, но все ее звали Бербель. Маленькая такая, худенькая и во все совала свой нос. Отметки у нее были куда лучше моих — в школе-то ведь я не старался. Если б я выкладывался, как Бербель, наверняка бы ее переплюнул. Да только к чему?

Вот про эту-то Бербель я сейчас и расскажу.

«Чудная она, — говорили все в нашем классе. — Какая-то не такая!» Да я и сам еще совсем недавно не знал, что мне о ней думать. Иногда она мне казалась ну просто мировой девчонкой, а другой раз — прямо взбесишься, глядя на ее выходки. А меня ведь, как говорят все ребята, не так-то легко довести.

В младших классах Бербель не так уж отличалась от других девчонок. Любопытная, смешливая, болтушка. Что еще о ней скажешь? Ах, да, она темноты боялась. Одну зиму мы с ней оба ходили в хоровой кружок: и у нее и у меня голос оказался хороший. Когда домой шли, было уже темно. Она меня просила, чтобы мы вместе возвращались. А я отказался: вдруг ребята нас с ней увидят! Мне тогда было тринадцать. Так она что придумала: шла за мной, отставая шага на три; я остановлюсь — и она остановится. Вот я бесился!

Смех! Темнота ее пугала, а что про нее люди скажут — это ее не страшило.

Лет с четырнадцати она вдруг стала меняться и оказалась белой вороной среди других девчонок. А ей хоть бы хны. Если что у нее не получится, как задумает, ей ничего не стоит в этом признаться. Лично мне это всегда давалось с трудом. Я вообще был нормальный, такой же, как все в нашем Оберкратценбахе. Не такой бешеный, как эта Бербель. Не такой беспокойный — вот оно, правильное слово! Да, Бербель словно везде распространяла беспокойство: в школе, в семье, во всем нашем Оберкратценбахе.

В четырнадцать лет она начала задавать вопросы учителям. Без конца все выспрашивала. До того доходило, что учитель и ответить не мог на ее вопрос. Спрашивала, для чего вообще нужны войны — ведь деньги-то эти можно было бы не на оружие тратить, а на что-нибудь хорошее, для всех нужное. Или вот зачем, например, в поезде есть вагоны первого класса, а есть второго и третьего. А в больнице палаты первого и второго класса. Или почему водку и сигареты не запретят продавать, если они такие вредные. Или вот как же это могло так случиться, что Гитлер всех держал в своей власти и все — вся нация, весь народ — были словно кролики перед удавом. Она даже учителя закона божьего спросила: неужели он всерьез верит, что есть бог?

Все эти вопросы, конечно, и нам не раз приходили в голову. Только никто и не думал обращаться с ними к учителям. Но самое невероятное было то, что она спросила про бога. С богом лучше не связываться, раз уж больше не веришь в этого старца с бородой. Все равно ничего путного не получится.

Учитель закона божьего был у нас тогда совсем молодой. Он изо всех сил старался, чтобы урок был как можно интереснее. Всякий раз начинал с какой-нибудь темы, которая и нас занимала, а в конце все равно подводил к Христу. Ну да пускай его говорит, думали мы. Он ведь хочет, как лучше для нас, да и сам верит во все эти чудеса. Мы переглядывались, подмигивали друг другу, но к нему не приставали.

Одна только Бербель постаралась, чтобы он ее убедил.

— Ну конечно, разумеется! — ответил учитель на ее вопрос.

— Тогда докажите мне это, — сказала Бербель.

До конца урока они все спорили друг с другом, да так горячо, что про нас и вовсе позабыли. А мы в это время выполняли домашнее задание по математике. Даже на переменке они дискутировали, и еще в тот же день, после школы, Бербель отправилась в кирху, чтобы взять там какое-нибудь поручение в Молодежной группе помощи больным, старикам и бедным. Целый год она бегала туда каждый день и только и говорила, что о спасении души да о воскресении из мертвых. И о том, что тот, кто верит в бога, чувствует твердую уверенность, что бог есть и что нужно обновить жизнь изнутри, с помощью Христа, надо только во всем ему следовать. В общем, здорово капала нам на мозги. Ни о чем нормальном с ней и поговорить нельзя было. Всех хотела обратить в веру, всех убедить, даже на экскурсии и в бассейне. Все уши нам прожужжала про десять заповедей и сама принимала их всерьез. Как-то раз я ее обхамил, а она на другой день подходит ко мне до уроков и говорит:

— Я вчера на тебя здорово разозлилась, а теперь очень жалею об этом. Ты уж прости меня.

Я совсем опешил и что-то там промямлил. Кто перед кем должен был извиниться — я перед ней или она передо мной? Да и вообще — кто же это извиняется из-за такой чепухи?

А потом нашего учителя перевели куда-то в другое место. Да, до этого он еще успел жениться и стал уже не пастором, а воспитателем в Молодежной группе. И вскоре она стала вдруг жаловаться, что потеряла веру, «как ни старалась ее удержать»! Целые дни ходила заплаканная. Наша классная руководительница — вообще-то она в порядке — спрашивает, что это с ней, а Бербель и отвечает слово в слово:

— Моя жизнь потеряла всякий смысл…

Тут уж мы не смогли удержаться — расхохотались. Бербель взбесилась, но потом мы ее кое-как успокоили. В это время как раз везде были ярмарки, и мы таскали ее по всей округе с одной ярмарки на другую. Понемногу она вроде бы позабыла про все эти бредни.

Но нет, вскоре выяснилось, что без какой-то идеи, которой можно восторгаться, ей долго не выдержать. На этот раз она загорелась на уроке английского. Мы читали отрывок про Флоренс Нейтигаль — английскую сестру милосердия. Когда-то, еще в прошлом веке, она заботилась о раненых где-то там, на берегу Черного моря, что ли. Видно, тогда это было делом неслыханным, а то как бы она могла так прославиться?

Ее тут описывали, словно настоящего ангела. Ну, понятно, удовольствия мало мыть грязных, вшивых, окровавленных парней, ухаживать за ними. Да еще ведь на каком уровне была тогда гигиена! И представить-то трудно! Бербель прямо в восторг пришла от этой Флоренс. Все восхищалась ею и жалела только, что нигде поблизости нет перевязочного пункта для сотен раненых солдат. На другой же день она поехала в город, в больницу, и предложила там свою помощь. Но ей ведь тогда и пятнадцати не было, и ее отослали домой.

Тогда она перекинулась на стариков. Каждый день после школы ездила в Бебельбах, в дом престарелых, и читала вслух тем, кто сам уже не мог читать. Но и тут не очень-то хорошо все получилось, потому что старики требовали или чего-нибудь поучительного, или, если уж роман, то обязательно со счастливым концом. А ей это не нравилось. Она читала им книги по своему выбору, а они их и слушать не хотели и перестали ее к себе приглашать.

Это было для нее большим разочарованием. Но разве ее остановишь!

— На свете столько людей страдает! — проповедовала она у нас в классе. — Мы должны им помочь! — И развешивала на стенде фотографии, статьи и картинки про голодающих, бездомных, замученных — в Америке, в Африке, в Азии.

От некоторых картинок прямо в дрожь бросало — а вдруг еще ночью приснится! А тех, кто спешил пройти мимо, она брала за плечо и подталкивала к стенду:

— Да ты погляди! Это что же, тебя не касается? Да? Не касается? Тебе до этого дела нет?

Она устроила в школе лотерею в помощь каким-то там голодающим в какой-то части Африки, собирала одежду и одеяла для жертв наводнения, постоянно клянчила деньги в пользу уж не знаю каких больных, арестованных, беженцев.

Тогда мы все от нее просто бегали — до того она нам надоела со своими разговорами о пожертвованиях — и называли ее сокращенно МБ — Милосердная Бербель.

Весь учебный год она собирала милостыню. Ни мы, ни родители не могли ее отговорить — так крепко засело у нее в голове, что надо оказывать помощь тем, кто в беде. Один раз я выбросил кусок хлеба в урну на школьном дворе. Вот она меня отчитывала!

— Некоторые были бы рады, если бы им хоть половинка этого куска досталась! — орала она. Такая уж она была чокнутая.

А потом еще эта история с тем городским парнем. Это было тогда, когда ребята только еще начали носить длинные волосы. В городах-то давно уже была такая мода, но у нас, в Оберкратценбахе, этим жутко все возмущались. И тут один такой длинноволосый из Франкфурта пожаловал к нам на ярмарку. Все глядели на него вытаращив глаза, а мужчины, особенно те, что постарше и на войне побывал, бранились:

— И какого дьявола ему тут надо, этому бездельнику, тунеядцу, пижону? Небось забрал себе в башку вскружить голову нашим девчонкам! А эти дуры, ясное дело, тут же бросятся ему на шею!

Длинноволосый оказался отличным парнем, девчонки и впрямь бегали за ним по пятам. Он был совсем не такой, как мы тут, в Оберкратценбахе. В этом, видно, и было все дело. Теперь-то я это понимаю. В полночь примерно, когда все наши мужики и парни уже здорово нализались, на него напали человек десять. Вытащили его из палатки, втолкнули в парикмахерскую и привязали там к креслу. Парикмахер тоже был с ними заодно, а может, побоялся, пошел на поводу, не хотел портить отношения с клиентами. Они ему велели остричь городского наголо, и он это сделал. Потом они еще отлупили этого бритого, да так, что тот еле влез на свой мотоцикл.

Когда на него напали, Бербель чуть было тоже не досталось. Еще бы! Втерлась в толпу мужиков и орет:

— Эй, вы, трусы! Трусы жалкие! Десять на одного! А за что? Потому что он не такой, как вы? А раньше-то все мужчины длинные волосы носили!

Ее ткнули разок-другой кулаком, наконец выпихнули. Она ревела от отчаяния и злости, когда его стригли.

— Ну, ясное дело, — говорили в Оберкратценбахе, — втюрилась по уши в этого типа!

— Я тут не останусь, уеду, — сказала Бербель в первый же день после каникул, когда мы стали ее дразнить. — Тут никакой свободы нет. Ходишь будто связанная. Как окончу школу, уж куда-нибудь да уеду, где можно жить, как хочешь!

— А мы и здесь живем, как хотим! — сказал один парень из нашего класса.

— Нет, — взъярилась Бербель, — здесь мы живем, как хотят наши родители! А вам хоть бы что! Засосет вас это болото, а вы и не заметите!

И пошла! И такие мы, и сякие, и то у нас не так, и это не эдак!.. В общем, нам это порядком надоело. Вечно она старалась пробить головой стену. Если бы она нам тогда объяснила потерпеливее, что хоть она имеет в виду, мы бы, может, ее и поняли. А так только взбесились, и все.

Дома она все-таки добилась, что ей разрешили учиться дальше — кончать десять классов, хотя родители ее считали это глупостью. Для чего ей столько учиться? Все равно замуж выйдет!

Но и учителя за нее вступились, тоже уговаривали — Бербель была у нас в классе лучшей. В конце концов родители согласились: она ведь и правда совсем еще ребенок! И Бербель получила аттестат зрелости.

Я ушел из школы на год раньше ее, потому что решил стать слесарем по ремонту машин, а там принимают после девяти классов. Но еще до того, как Бербель окончила школу, у них в семействе был однажды жуткий скандал. Родители требовали, чтобы Бербель пошла в ученицы к парикмахеру. У ее тетки ведь парикмахерская в Бебельбахе. А Бербель ни за что на свете не соглашалась. Она давно решила стать сестрой милосердия. А родители ей не разрешали. Я ничуть не удивился, когда услыхал, что через несколько дней после окончания школы Бербель вдруг пропала. Предкам письмо оставила — мол, уезжаю во Франкфурт. Не ищите, не беспокойтесь, уж как-нибудь да проживу сама. Родители не стали ее разыскивать с полицией, как я ожидал. Наоборот, объявили во всеуслышанье, что между ними и Бербель все кончено.

— Такую дочь мы и знать не хотим, — говорили они всем и каждому. — Шляется где-то там по городу! — И охотно выслушивали соболезнования.

Несколько месяцев спустя я приехал во Франкфурт. Я учился тогда на слесаря по ремонту в Бебельбахе. Дело было в воскресенье, меня послали навестить двоюродного дедушку в доме для престарелых и передать ему пакет со жратвой по случаю дня рождения. Раньше мать всегда сама туда ездила, а тут решила, что я уже достаточно взрослый и могу избавить ее от длинной дороги. Я не то чтобы взялся за это с большой охотой, но по воскресеньям в Оберкратценбахе все равно делать нечего.

Передав пакет, я пошел побродить по городу: поезд отправлялся только через два часа. Проходя по площади, посреди которой бил фонтан, а вокруг него толклись голуби, я увидел Бербель. Она сидела на земле вместе с целой компанией хиппи, прислонившись к барьеру фонтана, и пела. Какой-то длинноволосый парень рядом с ней играл на гитаре, а все остальные тоже пели и хлопали в такт в ладоши. Бербель здорово похудела, но казалась довольной. Она вскочила, заметив меня, протянула мне руку и тут же втащила меня в круг своих друзей.

— Это мой одноклассник, — сказала она им, а мне: — Давай садись, споешь вместе с нами!

Сперва я чувствовал себя как-то неловко в этом обществе. Я был здесь единственный с короткими волосами. Но они встретили меня очень дружелюбно и так, словно я для них свой.

Бербель рассказала мне о походе на юг Франции. Они топали туда пешком, когда удавалось — на попутках, скитались по дорогам. До чего было здорово! Хоть иной раз и под ложечкой сосало от голода, но не это главное! Зато каких хороших ребят там встретили! Из самых разных стран, даже японцев. А как деньги кончались, шли помогать крестьянам на поле. Тут уж обязательно накормят, а иногда и с собой чего-нибудь дадут. В общем, жизнь прекрасна!

На ней были сильно вылинявшие джинсы, а все имущество — небольшая сумочка через плечо.

— Да, а темноты-то я больше не боюсь, — сказала она смеясь.

— Поехали со мной домой, — предложил я, когда собрался уходить.

— И не подумаю. Лучше ты оставайся с нами! Представляю, что сказали бы обо всем этом мои родители!

Дома я ничего не рассказал про Бербель, но вскоре в Оберкратценбахе распространился слух, что она болтается во Франкфурте. Ведь и другие ее там видели, не один я. Несколько ребят из нашего бывшего класса даже нарочно туда съездили — из любопытства. Но она, видно, сообразила, в чем дело, и перестала появляться на площади с фонтаном.

Год спустя ее родителям позвонили из Франкфурта и сообщили, что Бербель получила травму во время демонстрации против войны во Вьетнаме. Звонили не от Бербель, а из полиции и дали телефон больницы, где она лежит. Родители поехали туда — хотели забрать ее домой.

— Допрыгалась, — сказал ее отец моему отцу перед отъездом. — Перелом голени и сотрясение мозга! И что этой девчонке понадобилось на демонстрации? Хватит и того, что парни неизвестно зачем скандалят на улицах! Нам-то что до этой войны во Вьетнаме? Пусть себе расшибут друг дружке головы на том краю света, если им это нравится!

Но домой они возвратились без Бербель.

— Она все еще не вошла в разум, — жаловалась фрау Моленбахер каждому, кто хотел ее слушать.

Мне понравилось, что Бербель оказалась такой стойкой. Ведь ее отец — человек крутой, у нас тут все перед ним пасуют.

Некоторое время спустя я еще раз встретил Бербель во Франкфурте, когда был там с автобусной экскурсией от нашей профшколы. Мы осматривали одно предприятие, а после были в Ботаническом саду. Потом гуляли по городу. Вот тут-то я ее и увидел. Мы как раз разглядывали дома в центре, и вдруг я вижу: она стоит на остановке — ждет трамвая. Чистая случайность. Я окликнул ее, помахал рукой, и она подошла к нам. Двое ребят, с которыми я шел, были не из нашего класса. Они смущенно усмехнулись и пошли дальше. Конечно, они все знали про Бербель. Да и кто в Оберкратценбахе о ней не знал?

— Встретимся возле автобуса! — крикнул мне один из них, обернувшись.

Мне было немного неловко перед ними, но ведь не мог же я просто так взять да уйти от Бербель. Она пропустила свой трамвай, и мы пошли с ней на берег Майна. Сели там на скамейку. Она рассказала мне, что нога у нее уже совсем зажила. Скоро полгода, как она учится в медучилище, а по вечерам работает кассиршей в закусочной.

— Знаешь, — сказала она, — было отлично тогда — среди хиппи! А наш поход пешком во Францию! Но нельзя же вечно оставаться хиппи. В сорок лет хиппи и в пятьдесят — все еще хиппи, — это уже просто смех. Надо когда-нибудь научиться и на хлеб зарабатывать. Да и вообще, надоело, что мне все другие помогают. А ведь я так хотела стать медсестрой! Устаю, конечно: днем — медучилище, вечером — ишачишь в кассе. Но ведь надо же на что-нибудь жить. И все-таки здорово! Через годик-другой я добьюсь своего, и притом безо всякой помощи родителей!

Честно говоря, она мне на этот раз очень понравилась. Когда я сравнил себя с ней, то показался сам себе малым дитем, уцепившимся за мамкину юбку.

— Но неужели тебе тут не одиноко? Без родных, без друзей… Одна в чужом городе…

— Сначала, когда я рассталась с хиппи, иногда прямо реветь хотелось! Но теперь у нас неплохая компания: две мои сокурсницы по медучилищу — одна японка, другая из Берлина — и еще студент медицинского института. Это он мне все про Вьетнам растолковал — что там творится. Он негр из Уганды.

— Негр? — переспросил я с изумлением. — Негр — и в таких вещах разбирается?

Теперь уж Бербель поглядела на меня с изумлением. А потом как расхохочется:

— Еще как разбирается! Куда лучше, чем наши там, в Оберкратценбахе.

— А вам вслед не глядят, когда вы такой компанией погулять выходите? — спросил я.

— Бывает, — ответила Бербель. — В городе ведь тоже встречаются еще типы из прошлых времен. Да нам-то до них какое дело! А еще у нас, между прочим, есть один парень — слесарь по ремонту, как ты. Ему тоже нелегко приходится: весь день работает, а после работы в вечернем институте. Хочет стать инженером. И добьется своего, это уж точно. Такой упрямый. Вообще мировой парень. Они вместе комнату снимают со студентом-медиком. Мы у них там часто все собираемся. А по воскресеньям иногда уезжаем в лес или на реку — поплавать. А в субботу и на танцы иной раз ходим. Хозяйка комнаты — добрая. Не сердится, даже когда мы спорим до полуночи или пластинки ставим. И уже несколько раз мы все вместе выходили на демонстрацию. А когда я в больнице лежала, они знаешь как обо мне заботились!

— Механик по ремонту, наверно, твой близкий друг? — спросил я. — Или, может, жених?

— Да перестань ты! — вспылила Бербель. — Я пока еще замуж не собираюсь! Сперва надо стать медсестрой. Куда мне спешить?

— Да, времени у тебя вагон, — сказал я с неожиданным чувством облегчения.

— Послушай-ка, — вдруг перебила она меня. — А что, если тебе тоже туда поступить?

— Мне? Куда? Ты о чем? — пробормотал я растерянно.

— Рихард! Старина! — Она вскочила, хлопнула меня по плечу. — Ведь котелок-то у тебя варит! Хочешь стать инженером?

— Инженером? — переспросил я, слегка опешив. Я постарался представить себя в этой роли, но ничего не получалось. — Не знаю, — ответил я наконец. — Вообще-то неплохо бы, конечно. А что люди скажут? В Оберкратценбахе такого еще не бывало…

— А Герберт? А Курт?

— Это дело другое. У Герберта отец учитель, а у отца Курта своя бензоколонка. Он деньги лопатой гребет. А мой на заводе вкалывает, и в кармане у него пусто.

— Да при чем тут твой отец? — опять перебила Бербель. — Речь не о нем, а о тебе! Надо бы тебе влепить разок, чтоб ты очухался! Ты что же, собираешься весь век прожить слесарем, хотя мог бы куда больше успеть — смекалки-то хватает. Еще чуть-чуть — и одеревенеешь, как старая редиска! Засосет тебя наше родное болото. Кроме Оберкратценбаха, и знать ничего не захочешь. Выбирайся, пока не поздно! Ну кто тебя удержит? Родители, что ли? И они не заставят. Сам строй свою жизнь!

Ну, в общем, верьте не верьте, но проповедь ее крепко засела у меня в башке, и только я получил диплом слесаря, как тут же укатил во Франкфурт. Работаю в мастерской, учусь на вечернем. А с родителями даже особых трудностей не было, потому что я разработал блестящий стратегический план: инженером, мол, быть престижнее, да и заработок больше. Это сработало. Даже пятьдесят марок в месяц мне присылают. Что ж, очень порядочно с их стороны.

Я теперь в компании Бербель. Особенно подружился со студентом из Уганды. Тут у нас полное взаимопонимание. А молодец она все-таки, что тогда меня в чувство привела. И главное, вовремя. Здесь все чему-нибудь да учишься — не только на вечернем, а вообще везде: и в мастерской, и в нашей компании, и на улице, и в театре. Ну да, в театре! Мы и туда иногда выбираемся — конечно, на дешевые места.

Одна наша девчонка, та, что из Берлина, водит нас на самые интересные спектакли. Она в этом отлично разбирается. Посмотришь такой спектакль — и ходишь сам не свой, все думаешь. Дома-то, в Оберкратценбахе, когда такое по телевизору показывали, мы всегда выключали.

А лучше всего в моем бегстве во Франкфурт то, что нас теперь с Бербель водой не разольешь: понимаем друг друга с полуслова. И месяца не прошло, как нам стало все ясно. Но мы договорились: поженимся, только когда окончим. Сперва я вроде как не решался, что ли, влюбиться в Бербель. Она ведь «какая-то не такая». Во все вносит беспокойство, все переделывает, все изменяет. Не подчиняется мне слепо, как моя мать отцу. Все критикует. Но чем дольше мы с ней дружим, тем больше мне самому становится по вкусу все, что ново и непривычно. Как подумаю, каким бы я стал, если б остался в Оберкратценбахе, — ну уж нет, спасибо! И женился бы там на какой-нибудь зануде, которая всему поддакивает, что ни скажешь, даже если это чистейший бред. А по субботам, а то, может, и чаще сидел бы я там в пивной с дружками и разглагольствовал бы о том о сем.

В Оберкратценбахе никто пока еще ничего не знает. Предки мои решат, что я спятил, когда им об этом напишу. «Бербель! Никого получше не нашел. Совсем рехнулся!» — взвоют они.

А мы уже все распланировали. Сперва на несколько лет махнем за границу — может, в Африку, а может, в Южную Америку. Там ведь очень нужны инженеры и медработники. Да и научишься за границей многому. А когда вернемся в Европу, поселимся в Оберкратценбахе. Где-нибудь неподалеку найдем работу — в ближнем городе или в Бебельбахе. Надо же, чтобы и в наших краях повеяло свежим ветром! В этом мы с Бербель заодно. Может, мне придется немного притормозить, если она чересчур уж будет жать на педаль со своими идеями. Ведь у нас в Оберкратценбахе к таким темпам не привыкли, у нас развитие идет черепашьим шагом. Да и народ у нас недоверчивый, подходить к нему надо осторожно, если хочешь чего-нибудь добиться. А Бербель — это уж точно — позаботится, чтобы я не раскис. Задора у нее на всех хватит. Она и сейчас уже строит планы, как помочь жителям нашего медвежьего угла стать современными людьми, догнать быстро бегущее время.

Впрочем, надо заметить, что за последние годы в Оберкратценбахе появилось немало молодых людей с длинными волосами. Это, конечно, не главное, да и мода проходит, а все же примета: жизнь меняется даже и тут.

А мы попробуем ускорить перемены.