Заключение
В середине семидесятых годов со мной произошла ужасная беда. У меня началась депрессия. Хоть и в не слишком тяжелой форме, но болезнь вполне могла обернуться несчастьем, потому что мне никак не удавалось избавиться от нее. Не знаю точно, что послужило причиной моего подавленного состояния. Я выступал в крупнейших театрах мира, получал самые высокие гонорары, пел то, что хотел.
Моя семейная жизнь складывалась во всех отношениях прекрасно. По мере умножения моих деловых связей Адуа стала незаменимым помощником, не только женой. Она и предположить не могла, чем ей придется заниматься, когда мы обвенчались, но теперь вполне достойно справлялась со всеми многочисленными делами… Три дочери росли здоровыми, умными и красивыми.
И, несмотря на все блага жизни, я вдруг утратил всякий интерес к ней. Я выполнял свои профессиональные обязанности совершенно равнодушно. Аплодисменты перестали быть для меня источником энергии, как раньше. Все вдруг утратило прежний смысл. Состояние для меня совершенно немыслимое.
Я не из тех людей, кто отличается переменчивым настроением. Оно у меня всегда неизменно хорошее. Я могу потерять терпение или вскипеть гневом, когда кто-либо из моих сотрудников недобросовестно выполняет свои обязанности, но у подобных вспышек гнева всегда есть определенная причина (неважно, справедлива она или ошибочна). Когда же все проблемы благополучно разрешаются, вновь возвращаюсь в свое нормальное состояние: счастлив, полон оптимизма и живу в мире со всеми.
А тут вдруг все пошло шиворот-навыворот. Кое-что еще могло порадовать меня: скажем, встреча со старым другом, особенно удачное выступление, какое-нибудь необыкновенное блюдо, какое мне удалось приготовить… Но едва счастливый миг проходил, я вновь впадал в депрессию.
Я связываю мое состояние с тем, что достиг, наконец, вершины. Я столько лет шел к своей цели, столько боролся за нее. Все мое существо привыкло жить в постоянном напряжении, я стремился преодолевать одно препятствие за другим, а победив, сразу же быть готовым взять следующий барьер. И вдруг я внезапно очутился на высшей ступени славы, и никаких тебе препятствий, осталась только одна возможность — сорваться в пропасть.
Нередко друзья, видя, как я волнуюсь перед выступлением, говорят: «Ну, что ты так переживаешь? Ты же Паваротти, мировая величина!» Они не понимают, что именно это-то и губит все. Стать знаменитостью или, как говорят некоторые, быть Номером Один в своей профессии не значит считаться полубогом. Ты по-прежнему остаешься простым смертным, у которого может заболеть горло, пропасть голос, и не исключено, что допустишь какую-нибудь ошибку, и вся слава, и весь этот канкан в честь Номера Один только усиливают психологическое давление, какое испытываешь, но ни в коей мере не улучшают твои вокальные данные.
И все-таки отнюдь не это тягостное давление славы убивало меня. Пожалуй, оно скорее подстегивало, а не опустошало. Если бы я с самого начала не научился владеть собственными нервами так же, как дыханием и опорой звука на диафрагму, моя карьера закончилась бы очень быстро.
Проблема, я уверен, отчасти заключалась в простом вопросе: «Ну, хорошо, ты наконец достиг цели, но в чем ее смысл?» Наступает однажды момент, когда чувствуешь себя как бы в ловушке, рабом своего собственного голоса. Нет, тебе вовсе не хотелось заняться чем-то другим… Но поскольку у тебя есть этот твой голос, ты можешь быть в жизни только оперным певцом.
Ты должен снова и снова петь еще одну «Богему», еще одну «Тоску», еще один «Любовный напиток» — и так из года в год, в течение многих лет, пока не выйдешь в тираж и не станешь петь настолько скверно, что никто не захочет тебя слушать.
Сегодня, вспоминая столь странный психологический настрой того времени и вновь обретя оптимизм и радость жизни, я отчетливо сознаю: если человек решил уйти в тоску, то всегда найдет, на что пожаловаться, даже в самых благоприятных условиях.
Кроме того, я невероятно растолстел и считал, что мой вид серьезно вредит карьере. По своему характеру я все должен делать как можно лучше. Я всегда очень требователен к себе и, за что бы ни брался, неизменно стремлюсь к исключительному результату или же напрочь отказываюсь от начатого дела. Может быть, это и вынуждает меня без конца совершенствоваться. Несомненно, во мне очень силен дух соперничества.
И все же я чувствовал тогда, что режиссеры меньше требуют от меня актерской игры, мало обращают внимания на эту сторону исполнения, очевидно, решив, что хорошим актером я все равно не стану, а мой вес отрицательно скажется на любом результате, сколько бы они ни бились надо мной.
Такая мысль уязвила меня. Я знаю, что не выгляжу на сцене пленительным Рудольфом или Манрико, о каких мечтают романтические девушки, но убежден, что хорошо продуманная логика действий моего героя отчасти помогает забыть про полноту фигуры. Однако тогда мне казалось, что так думаю только я один, и мысль эта, конечно, не улучшала мое настроение.
Не говоря уже о том, как это вредило карьере, моя полнота просто убивала меня. Я старался меньше двигаться… не только на сцене, но и в обычной жизни. По характеру я человек активный. Наверное, не столь энергично, как в молодости, но каждый день стараюсь немного позаниматься спортом, иначе просто плохо чувствую себя. Но в тот период у меня не оставалось ни сил, ни желания и дальше работать над собой — ни в жизни, ни на сцене. Я ощутил, что мною пренебрегают, отодвигают в сторону… И презирал себя за свою тучность.
Словом, я не видел в себе такого Лучано Паваротти, каким хотел быть. И настолько пал духом, что скажи мне кто-нибудь: завтра умрешь, подобное пророчество нисколько не обеспокоило бы меня.
Однако я понял, как все это серьезно, только когда вернулся в Модену. Даже встреча с семьей не освободила меня от ощущения пустоты и нелепости всего, что делаю. Думаю, если б подобное состояние души продлилось еще некоторое время, то пришлось бы обратиться к психиатру.
В наши дни сделано немало открытий, утверждающих химическую основу возникновения депрессии. Однако нельзя сбросить со счетов положение, что угнетенное состояние психики никак не связано с житейскими ситуациями. Только, возможно, подобное состояние усугубляется какими-то ферментами, которые выделяет организм, подверженный депрессии. Должно быть, со мной и произошло нечто подобное. Я с большим вниманием отношусь к новшествам медицинской науки. Но в ту пору настолько пал духом, что не находил ни сил, ни желания сделать что-либо для себя.
По счастью, мне так и не пришлось проверить на себе истинность нового взгляда на депрессию. Произошло одно драматическое событие, которое полностью освободило меня от столь мрачного состояния психики, самым невероятным образом вернув мне прежний вкус к жизни.
22 декабря 1975 года я летел из Нью-Йорка в Милан, чтобы провести рождественские праздники с семьей. Я всегда летаю экономклассом, так как мне больше нравятся пассажиры попроще, которых там встречаю, ну, еще и потому, что мне кажется, что эти места в самолете надежнее: тут находятся запасные выходы, и всегда стараюсь занять место рядом с одним из них.
В тот вечер над аэропортом «Мальпенса» висел густой туман. Наш «Боинг-707» еще шел на очень большой скорости, почти крейсерской, когда коснулся земли. Очевидно было: что-то идет не так, как надо. И тут самолет вышел за пределы посадочной полосы и буквально развалился надвое. Случившееся оказалось ужасно: пассажиры заорали и толпой устремились в проход между креслами. Всем удалось выбраться наружу, но мы все пребывали в шоке — ведь с минуты на минуту самолет мог взорваться и вспыхнуть.
Еще несколько часов назад я находился в невероятно отчаянном состоянии. В аэропорту меня встречал на моей машине один приятель. Моя семья еще ничего не знала; вернувшись, я сам все рассказал им. Сев в машину, я сам вел ее до самой Модены. Быстрая езда по автостраде, как ни странно, успокоила меня.
Когда же я, целый и невредимый, вернулся домой, к своей семье, то понял, каким же я был идиотом в последнее время. Я наконец-то осознал, как мне везло во всем: сколько любви меня окружало, какой привилегией я обладал — ниспосланным небом даром, который доставляет радость многим людям. А я позволил себе позабыть, как прекрасна жизнь, сколько радостей она мне приносит. И мучился из-за ничего, жалел себя по причинам, высосанным из пальца. Я убеждал себя, что у меня нет больше цели в жизни, говорил… ну, весьма похожие слова. Однако ни на минуту не был готов к смерти.
Психическая травма, полученная во время авиакатастрофы, когда я оказался на волосок от смерти, стала для меня целебной. Она полностью излечила от равнодушия к жизни. Выздоровление наступило полное. Я немедленно окунулся в работу и занятия — с энергией и энтузиазмом, как в девятнадцать лет, когда брал первые уроки пения. Наконец, я заставил себя следовать диете и сбросил тридцать шесть килограммов!
Казалось, сам бог, устроив авиакатастрофу, взял меня за шиворот и сказал: «Так тебе, значит, наплевать на свою жизнь? Тогда взгляни-ка в лицо смерти и поведай мне, нравится ли?» Если божественный замысел заключался именно в этом, то он сработал как нельзя лучше.
После такого события ко мне навсегда вернулось ощущение счастья жизни. Я стал оптимистом, наверное, даже более убежденным, нежели прежде. Увидев когда-то своими глазами ужасы войны, едва не умерев от болезни в детстве, а главное — после авиакатастрофы в Милане, сейчас хорошо понимаю, что такое смерть. Но я знаю также, что такое жизнь, понимаю, насколько она прекрасна и драгоценна.
Даже сбросив тридцать шесть килограммов, я все еще оставался далек от желаемого — стать таким, каким мне хотелось стать. Я буду продолжать борьбу с весом, разумеется. И прежде всего потому, что чувствую себя намного лучше, когда худею, а о своем здоровье всегда очень забочусь.
Но, признаюсь, однако, меня больше не волнует мой внешний вид. Пока меня любят, лишние килограммы не имеют значения.
И в самом деле, очень грустно, что на нас прежде должно обрушиться какое-нибудь несчастье, авиакатастрофа, болезнь или война, и лишь тогда мы по-настоящему начинаем ценить все радости жизни, которые обычно воспринимаем как нечто само собой разумеющееся. Нам, людям, свойственна ужасная манера — мы перестаем замечать хорошее почти сразу же после встречи с ним. Причем не только не ценим это хорошее, но порой даже вовсе не замечаем его.
Наглядный пример тому, что я имею в виду, — перелет из одного климата в другой: от холода к жаре, от снега в Нью-Йорке к солнцу в Майами. Первые два дня ходишь бесконечно счастливый и думаешь, как тебе повезло. Но проходят минуты счастья, и начинаешь воспринимать прекрасную погоду, словно так оно и должно быть. Жить в хорошем климате — это же твое право, решаешь ты. И окружающее доставляет тебе все меньше удовольствия. В конце концов начинаешь осматриваться: чего еще мне недостает? Что-то не так. На что бы посетовать?
Это плохая и очень распространенная человеческая черта. Взгляните на сегодняшнюю молодежь. Я восхищаюсь молодыми людьми, они умны, любознательны, знают много такого, о чем мы в свое время ведать не ведали. Но мне также хорошо видно, сколько сил они тратят на поиски того, на что бы пожаловаться, на поиски «врагов», с которыми нельзя не сразиться. У них много энергии, они не знают, куда направить свою агрессивность.
Я глубоко возмущаюсь теми философами, теоретиками и политиками, которые используют подобную агрессивность молодежи в своих интересах. Ведь так легко подвергнуть жизнь юношей и девушек смертельной опасности ради победы той или иной доктрины.
Я думаю, что молодежь протестует сегодня столь часто потому, что еще не знает серьезных трудностей. Наши дети не представляют себе, что такое война, и лишь очень немногим из них знаком голод. Им все достается слишком легко. И они не смогут по-настоящему философски относиться к жизни, пока не испытают какое-нибудь несчастье. А подлинное несчастье — это не просто нехватка денег на пластинку или на билет в кино. Очень печально… Я никому не желаю никаких бед. Но, видимо, они необходимы.
Я сужу обо всем этом и по своей семье. Мои три дочери никогда ни в чем не имели недостатка. У них всегда было все, чего они хотели, не говоря уже об огромной любви, которой их окружили родители. Три славные, чудесные девочки, но они только и делают, что без конца ноют. Кто из нас в их возрасте не готов был вплавь отправиться в Америку? А они не пожелали лететь со мной в Сан-Франциско. В конце концов, полетели, но только потому, что я чуть ли не силком заставил их сделать это. Или же не желают ехать на нашу виллу в Пезаро. Почему? Потому что их знакомые молодые люди живут в Модене. Адуа готовит самую вкусную в мире лапшу. Они отказываются от нее, так как боятся поправиться на двести граммов.
На отдыхе в Пезаро.
Пока меня любят, лишние килограммы не имеют значения.
У меня есть один очень хороший друг, Маццоли, который два года провел в немецком концлагере. Едва не погиб там от голода. Когда его освободили, он весил сорок килограммов, превратившись почти в живой скелет. А сейчас это самый счастливый человек из всех, кого знаю. Он радуется счастливой жизни и, разумеется, не ищет проблем с фонарем в руках среди бела дня.
Мои дочери очень восприимчивы ко всему, что происходит на свете. Им понятны высокие рассуждения о горестях человечества, но в то же время они не замечают взаимоотношений в своей собственной семье. Так легко оттолкнуть молодежь от ценностей, которые действительно должны быть им особенно важны.
И чем снисходительнее относишься к молодежи, тем хуже получается. Недавно я прочел в одной газете редакционную статью, в которой осуждалась обязательная воинская повинность, лишь потому, уверяет автор, что она может нанести тяжелую психофизическую травму юношам. Тяжелую травму! Вы представляете себе такое? Сегодня в Италии сколько угодно людей, выступающих против всего и вся. Они не коммунисты, не социалисты, не демохристиане. Они просто против.
В молодости я тоже интересовался разными философскими теориями, с какими доводилось познакомиться. Они все по-своему правы. Но сегодня юношеская готовность воспринимать какую угодно теорию, лишь бы она добивалась негативных целей, очень быстро переходит в действие. Я соглашался со всеми философскими системами, но, кончив чтение, отправлялся играть в футбол. Сегодня молодежь принимает какую-нибудь теорию и выходит на улицы демонстрировать… или того еще хуже.
Сколь бы ошибочной ни казалась мне нынешняя позиция молодежи, я не желаю им изведать войны. Даже без нового чудовищного атомного оружия война — страшная реальность. Но что-то должно произойти — равносильное моей катастрофе, — чтобы заставить молодых понять: в жизни существуют не только так называемые социальные проблемы, любая жизнь сама по себе содержит множество радостей, за которые нужно благодарить судьбу.
Очевидно, вам ясно из моих рассуждений, что я не принадлежу ни к какой политической группировке. Ведь для того, чтобы иметь какие-то прочные социальные убеждения, нужно быть очень хорошо информированным в этой сфере, а у меня просто нет времени для подобного политического самообразования.
Кроме того, я сильно сомневаюсь, что с помощью общественных доктрин можно разрешить все проблемы человечества. Я считаю, что в мире должно быть больше справедливости, богатство надо распределить более равномерно, и все должны иметь одинаковые возможности. Слишком часто, однако, вижу повторение все тех же моделей, независимо от политической системы, которая стоит у власти. Системы меняются, а люди — нет.
Сегодня положение в нашей стране столь ужасное, что многие едва ли не стыдятся признаться, что они итальянцы. Но Италии есть чем гордиться: нашей историей, нашим культурным уровнем, нашей восприимчивостью к прекрасному — всем тем, чем сам искренно восторгаюсь. Нет, я даже представить не в силах, что мог бы родиться в какой-то другой стране.
А за рубежом сейчас, если скажешь, что ты итальянец, сразу же вспоминают о людях, по которым прошлась автоматная очередь, о похищенных промышленниках, об Альдо Моро, труп которого нашли в багажнике машины в самом центре Рима. Это невероятно, но в нашей стране словно какая-то разрушительная сила буйствует — насилие и жуткие террористические акты, о которых пишут газеты. И это лишь самые драматические проявления враждебности. Но подобная губительная сила просматривается и в таксисте, что под разными предлогами отказывается везти тебя с одного конца Милана в другой, и в жутких забастовках, единственный результат которых огромные трудности для тех, кто никакого отношения не имеет к подобным акциям.
Конечно, в Италии много несправедливостей, их надо устранить, и я отнюдь не собираюсь предлагать рецепты для каких бы то ни было перемен. Однако разрушительная сила, которая, как я вижу, охватывает всю нашу страну, конечно же, не приведет к улучшению социальных условий, а способна только вконец разрушить нашу экономику. Не представляю, куда мы придем, но признаюсь, довольно пессимистично смотрю, к чему движется Италия.
Возможно, одна из главных причин, почему я против участия в политике, мой опыт, который я получил во время войны. Хотя я был тогда совсем ребенком, тем не менее, уже в ту пору понял, что именно политика может сделать с людьми.
В одной семье, которую я знал, произошло братоубийство из-за того, что один брат был фашистом, а другой — партизаном. Не скажу, кто кого убил, так как сейчас это не имеет значения. Каждый из них мог уничтожить другого. Страсти достаточно накалились с обеих сторон.
Разве подобное событие, когда человек убивает родного брата, не раскрывает сути политической «веры»? С годами мое отношение к политике не изменилось. Политика способна оправдать любое зверство. Теперь я еще отчетливее понимаю, что причина всеобщему «братоубийству» — насилие.
Но хватит об этом. Я могу еще долго философствовать, не уходя далеко от сюжета моей книги.
Есть один аспект в моей личной философии, который отличает меня от многих коллег-певцов. Я имею в виду свое отношение к самым разным людям, которых во множестве влечет ко мне после того, как они послушают мое пение, — влюбленных в оперу, влюбленных в Италию, влюбленных в теннис, влюбленных в Паваротти.
Друзья, имеющие опыт закулисной жизни, продолжают убеждать меня, что я слишком доступен, слишком радушен… и не должен быть настолько доверчивым, думая, будто все вокруг — искренние мои сторонники.
«Будь осторожен, Лучано, — повторяют они, — ведь очень многие хотят только воспользоваться тобой, использовать твою дружбу в своих личных, а иногда и корыстных целях».
Возможно, тут есть доля истины, но я не могу жить так, как хотелось бы им: постоянно кому-то не доверяя. Нет, я вовсе не столь наивен. Знаю, что у меня действительно есть друзья, которые дружат со мной не только потому, что я знаменитый тенор. А кто-то и не питает ко мне симпатии. Даже наоборот. И я прекрасно понимаю, что, как только потеряю голос, наша дружба может испариться. Позвоню им, а они откажутся повидаться со мной, так как постоянно очень заняты. Но и к этому отношусь философски. Так уж устроен мир.
Слишком часто я наблюдал и другую крайность: знаменитость, однажды обманутая каким-нибудь бесчестным человеком или даже не одним, — не доверяет больше никому. Нет, я не откажусь от сотни друзей из-за парочки таких, которые пытались использовать меня в корыстных целях. Я слишком ценю истинных друзей.
Я уже говорил, насколько великодушны некоторые люди, называющие меня лучшим тенором в мире — тенором Номер Один. Понятно что это радует. Природа наградила меня чудесным даром. Я много работал, стараясь развить его как можно лучше. И когда слышу подобную похвалу, то начинаю думать, что преуспел в своем стремлении выполнить свой долг. Однако на самом деле для меня не имеет значения, какое место я занимаю — Номер Один, Два или Пятнадцать — до тех пор, пока убежден, что достиг поставленной цели.
И это не ложная скромность… Я действительно считаю себя скромным человеком. Голос — это нечто такое, что существует отдельно от меня. Он дан мне от природы, и было бы ошибкой гордиться им. В то же время я по-настоящему ужаснулся бы, если б кто-нибудь сказал: «У него был чудесный голос, как жаль, что не развивал его, не совершенствовал и не использовал с толком».
Поэтому, когда меня называют Номер Один, я не испытываю никакого чувства превосходства над своими коллегами. Я никогда не ставил своей целью превзойти те двадцать теноров, которые пели лучше меня, когда только начинал свою карьеру. Я никогда не думал, что меня провозгласят Номером Один. Не знаю даже, так ли это на самом деле. Просто глубоко благодарен, поскольку подобная похвала заставляет почувствовать, что я достиг своей цели, выполнил свой долг перед господом, давшим мне голос, и перед публикой, получающей от него удовольствие.
И, напротив, я гораздо меньше радуюсь, когда люди начинают сравнивать меня с тем или иным великим тенором прошлого. Понимаю, что хотят сделать мне комплимент, но при этом они ведь лишают меня собственной индивидуальности. Когда считаешь, что тебе удалось добиться очень хороших результатов, сделать нечто особенное, весьма огорчительно слышать, что твое исполнение оказалось «лучше, чем у такого-то» или «казалось, будто слушаешь того-то». Я — это я, а они — это они.
А с Карузо вообще невозможны никакие сравнения. При всем моем уважении к маэстро фон Караяну, я не согласен с ним, когда он утверждает, будто мой голос лучше. Для меня Карузо — идеальный образец, на который все мы, тенора, должны равняться. Я так считаю даже не из-за его голоса, столь же изумительного, сколь и неповторимого, который невозможно сравнить ни с чем. Карузо начинал как баритон, и у него навсегда сохранился темноватый оттенок более низкого голоса. Я говорю о нем как об идеале в первую очередь из-за его необыкновенной фразировки и невероятного музыкального инстинкта, благодаря которым он ближе кого бы то ни было подошел к правде музыки, которую исполнял. Никогда больше не появится такой феномен, как он.
Не знаю, в чем заключался его секрет, и не хочу этого знать. Каждый должен найти свою собственную манеру пения. Тенора, которые пытаются подражать Карузо, обычно теряют голос. Совершенно невозможно петь так, как пел кто-то другой. И не следует забывать об индивидуальности.
Даже если в какой-то мере сумеете сделать свой голос похожим на голос какого-то другого тенора, все равно никогда не сможете петь точно так же, как он, хотя бы потому только, что вы — другой человек. Голос воспроизводит музыку композитора, согласен, но он отражает и личность певца. Желание подражать чьему-то голосу — огромная ошибка.
Вот почему, хоть я, конечно, польщен сравнениями с Карузо, они мне порядком надоели. Надеюсь найти что-нибудь особое, в своей собственной манере, не в его. Мы два непохожих тенора.
Единственный певец, с которым мне действительно нужно соревноваться, кого всеми силами должен стараться превзойти, — это я сам. Получить такой редкостный дар, как великий голос, и не развить его в полной мере, не использовать наилучшим образом — это, на мой взгляд, тяжелейшее преступление. У меня немало грешков на совести. Но буду счастлив, если меня сочтут безгрешным в том, что считаю смертным грехом.
Что касается моего расставания со сценой, то я обычно говорил себе: как только перестану петь наилучшим образом, едва замечу, что голос начинает слабеть, поставлю точку в собственной карьере. Но теперь я передумал. Подобное рассуждение — чистейший эгоизм. Когда делаешь что-то хорошее, это всегда приносит необыкновенное удовлетворение. У меня очень развит дух соперничества, соревнования и в какой-то мере стремления к самоусовершенствованию.
Конечно, мне всегда очень приятно слышать, что пою исключительно хорошо. Но удовлетворение приносит отнюдь не уверенность, будто всякий раз, когда открываю рот, превосхожу многих других теноров. Пение само по себе доставляет мне огромную радость. Такое же ощущение испытываю, когда чувствую, как создаю музыку. Но самый большой для меня праздник — сознание, что мое пение делает счастливым множество людей. Пока будет так, пусть даже в меньшей мере, чем сейчас, никто не заставит меня перестать петь.
Моему отцу за семьдесят, и голос его по-прежнему необычайно красив. Может быть, Господь, который всегда оставался столь щедрым ко мне, подарит еще и вокальное долголетие.
Италия, 1989 г.