Мушка

Павич Милорад

Новая книга знаменитого сербского писателя Милорада Павича (р. 1929) — это пособие по сочинению странных и страшных любовных посланий — в красках, в камне, при помощи ключей и украденных вещей. Этот триптих продолжает традицию таких многомерных произведений автора, как «Пейзаж, нарисованный чаем», «Внутренняя сторона ветра» и «Последняя любовь в Константинополе», которые позволяют читателю самому выбирать последовательность передвижения по тексту и собственный вариант будущего. Роман «Мушка» в переводе на русский язык публикуется впервые.

 

МУШКА

У каждого из нас есть много вариантов будущего. Мы выбираем лишь один. Другими словами, точка — это символ перекрестка, движение — предчувствие остановки, а оседлые поселения — это симулякр постоянства.

Елена Павич-Попович

Из сборника SMS-сообщений «Символика мониста»

Решение, которое порождает один из вариантов будущего

Герой этого нелинейного романа — Филипп

Главные герои этой истории — художники. Или, скажем… Зовут их Филипп Рубор и Ферета Су. Впрочем, читатель может дать им любые имена по своему выбору. За спиной у каждого из них по одному неудачному браку и в сумме трое детей из предыдущих семей. Тем не менее новый, второй брак сложился для них счастливо. По крайней мере, на момент начала этого романа, из чего следует, что она вступила в свой лучший возраст, ей за сорок, а ему в ноябре исполнится восемьдесят. Прежде всего следует отметить, что он весьма известен, а она начинает нравиться женской части публики, которая все благосклоннее относится к ее работам. Можно даже сказать, что он постепенно выходит из моды, тем более что после двадцати лет признания в своей стране и в мире, после имевших огромный успех выставок в Нью-Йорке, Лондоне, Париже, Барселоне, Мадриде, Риме, Милане, Афинах, Москве, Петербурге, в Китае и Японии он постепенно входит в тот возраст, когда здоровье оставляет желать лучшего, а ослепительная прежде слава начинает тускнеть. Правда, картины его, столь же великолепные, как и раньше, по - прежнему пользуются спросом, за границей их хорошо покупают, однако на выставках и аукционах в его собственной стране они не достигают прежних цен, сербские аукционные дома и агенты по торговле живописью интересуются ими все меньше. Иногда ему приходит в голову мысль, что, умри он подобно многим художникам своего поколения, его полотна продавались бы гораздо лучше, но, вспомнив о забытых судьбах и произведениях некоторых из покойных, он эту мысль отгоняет. Вообще-то, он не мог до конца поверить, что уже нет в мире живых и некоторых из тех, кого он ненавидел, пока они были живы, и тех, кто искренне ненавидел его, да и многих других самовлюбленных типов (которых он вспоминал чаще, чем тех, кого любил).

В частной жизни Филипп Рубор был человеком, которому все неудобно. Он никогда не мог подобрать себе шляпу, которая бы ему подходила, — любой головной убор создавал неправильное представление о нем. Так оно и было. Отделения для кредиток в его бумажниках оказывались недостаточно широкими, подушки слишком жесткими, а обувь со шнурками не годилась в принципе. Одним словом, он был человеком, который в этом мире чувствовал себя не слишком - то уютно. Еда, одежда, стулья, кровати и диваны, компьютеры, кисти и зубные щетки, и прежде всего его нынешнее положение в обществе — абсолютно все казалось ему устроенным не вполне правильно.

За одним исключением. Это был волшебный карандаш, унаследованный Филиппом от его отца. Карандаш так и лежал неотточенным, — Филипп, несмотря ни на что, ни разу не пустил его в ход, вероятно опасаясь, что и он покажется ему недостаточно хорошим. У карандаша было графитное сердце и красная шероховатая кожа, чтобы не выскальзывать из пальцев. Он походил на карандаши, которыми обычно пользуются плотники или столяры. Не круглый, а сплюснутый с двух сторон. Отец (который и сам был художником) подарил его Филиппу со словами: «Когда начнешь им пользоваться, станешь рисовать лучше, чем я. И так же будет с тем, кому его подаришь ты, и потом, если он подарит его еще кому-то, каждый будет рисовать лучше прежнего владельца. И так до бесконечности… Просто нужно заточить его и начать рисовать…»

Этот «волшебный» плотницкий карандаш Филипп так ни разу и не очинил и нетронутым подарил своей жене Ферете, объяснив, какая сила в нем кроется. Ферета приняла подарок с удивлением и поставила его в свой кобальтовый стакан для карандашей. Неотточенным.

* * *

В старости Филипп стал все больше отдаляться от своей среды. А среда, к которой он принадлежал, была такой, что не могла ни принять, ни простить ему ни счастливый брак, ни успех, ни всемирную славу. Тем более что все это грозило удвоиться и даже утроиться. Опасность для косного общества теперь представлял не только он — еще большей опасностью могла стать она, способная умножить его достижения. Иными словами, их окружению пришлось бы иметь дело не только с ним или с ней, причем в квадрате, но с ними обоими — в кубе. А это уж слишком. И на такую враждебность Филипп не мог реагировать спокойно.

Здесь крылся еще один парадокс, непостижимый для его ума и противоречащий элементарным общим интересам. Он не мог понять, почему в его среде важным считалось не добиться успеха, а чтобы успеха не добился кто-то другой. На противодействие этим «другим» тратились все личные и общественные силы. В этой самой — своей собственной — стране он давно получил все возможные награды и премии и даже как-то пошутил, что теперь, после присуждения ему, они утратили всякий смысл, перестали существовать, поэтому он считает, что еще при жизни получил то, что другим не достанется и после смерти. И хотя Филипп постоянно подчеркивал, что не ждет от государства ничего, кроме того чтобы оно перестало плевать ему в тарелку, государство продолжало плевать в тарелку и ему, и всем вокруг с таким же рвением.

К огромному изумлению его окружения, всего лишь за первые семь лет XXI века у него состоялось около ста выставок в разных городах по всему миру Мир его помнил. Но у себя на родине он очутился на пороге забвения. Тогда он снова вспомнил фразу, которую частенько повторял про себя в молодости, когда уже писал великолепные картины, но никто этого не замечал. В те дни он думал следующее: «Или все вокруг не в своем уме, раз не видят, что это хорошо, или я сам не в своем уме».

Это продолжалось до тех пор, пока он не устроил в Национальной галерее выставку одной своей картины, после чего его открыла для себя вся планета. Сначала публика и покупатели, потом галеристы и, наконец, критики. Сперва на родине, потом и за границей. В течение последующих двадцати лет события развивались стремительно. Выставки по всему миру. От Нью-Йорка до Сибири и Китая. От такого либо удар хватит, либо начнешь на свой успех плевать. Он и плевал, до восьмидесяти. И тут вдруг все переменилось. Теперь он мог снова повторять то, что говорил когда-то в молодости: или все здесь не в своем уме, раз не видят, что я по-прежнему пишу хорошие картины, или не в своем уме я. Именно тогда в одном интервью он назвал свой народ самым одаренным и одновременно самым глупым народом в мире.

Как-то раз их дочка, родившаяся в первом браке Фереты, упомянула его имя в разговоре со школьной подругой, и та посмотрела на нее с изумлением: «А что, разве он еще жив?»

Ему хотелось создать из своих полотен нечто вроде архипелага, поэтому кое-какие прежние находки — впечатление, цвет фона, платье, лицо или силуэт — он повторял и в других, новых работах. Так же как деревья одного вида можно найти на разных островах единого архипелага, на многих его холстах можно было обнаружить одинаковые детали. Кто - то из критиков даже заметил, что чем больше он работает, тем меньше у него становится картин. Что художественное наследие прославленного мастера постоянно сокращается по мере роста этого самого наследия, поскольку зритель не видит на новых полотнах ничего нового, только повторения.

Самое неприятное произошло после того, как он выложил в интернете обложки каталогов к своим выставкам, которые состоялись в XXI веке. Ответом стала книга, обрушившаяся с критикой на него и на его живопись. Похоже, для того чтобы понять его творческий замысел, здесь, в стране, где он сформировался как художник, ни у кого больше не было ни времени, ни желания.

Тогда его жена Ферета сказала:

— Еще немного, и в культурном пространстве этой страны для нас с тобой не останется места. С той лишь разницей, что тебя они из него вычеркнут, а меня в него так и не вписали. И не впишут. Я серьезно обдумываю вопрос, а не уехать ли отсюда. Что мне здесь делать?

Это было правдой. Рубор ответил коротко:

— Там, где боятся успеха, говорят, что успех сопутствует злу.

Было начало мая. В необычной для такого времени года жаре пьяняще пахли чаем липы, по неподвижной синеве неба пробегали быстрые облака. Супруги сидели у себя дома, всматриваясь в запахи. Филипп думал о том, как изобразить тот или иной аромат на холсте, а Ферета вспоминала, как они познакомились.

Чтобы противостоять злу, которое все теснее сжимало вокруг них кольцо ненависти, они свели к минимуму контакты с обществом и друзьями. Следует сказать, что друзья и сами начали отдаляться от них. Филиппу уже давно не с кем было поболтать, сверстники его в основном поумирали, и художника больше интересовало, что скажет продавец лука на рынке, чем какой-нибудь живописец из молодых Кстати, один торговец изумил его, поделившись своей сокровенной тайной: «Самое милое дело — пёрднуть в полночь, чтобы разогнать злых духов, ведь известно, что они человеческой вони не выносят…»

Так что у Филиппа и Фереты остались только ее подруги. Кроме того, они купили аквариум с рыбками, которых Ферета принялась дрессировать, как цирковых лошадей, обучая ритмично двигаться под музыку… И рыбки ее слушались.

В общем, они остались почти одни. Филипп созерцал прошлое, которое видел вполне отчетливо. Он знал, что человек всегда думает, что присутствует при рождении истории. И знал, что это не так. История всегда начинается на полвека позже.

Кроме того, здоровье его ухудшалось быстрее, чем он готов был признать. Время от времени он замечал у себя приступы дальтонизма, а для него это было то же, что глухота для композитора. Он поймал себя на том, что иногда читает и считает в обратном порядке, справа налево.

Его состояние ужасало Ферету. У нее не укладывалось в голове, как божество может заболеть.

— Может, хватит уже глупостей? Когда ты наконец поправишься и станешь таким, как раньше? Ты что, не хочешь этого?

— Старость не болезнь.

— Но ты не стар, пойми, ты болен!

Вот в такой момент супруги встретили «Ночь музеев».

«Ночь музеев»

Была третья суббота мая; «Ночь музеев» начиналась в шесть часов вечера и заканчивалась утром следующего дня. Шестьдесят городских музеев и галерей приглашали посетить выставки, концерты, перформансы, — пойти можно было куда угодно, купив единый входной билет. Но это еще не все. В то же самое время «Ночь музеев» проходила в сорока европейских странах. Однако даже здесь, в пятнадцати разных городах, она собрала сотни тысяч посетителей. Особенно много было жадной до новых впечатлений молодежи, которая, казалось, пробудилась от какого-то продолжительного сна, не дававшего пищи для ума. У всех с собой были изданные по такому случаю голубые путеводители, небольшие бутылочки с водой и удобная обувь.

Филипп и Ферета, по обыкновению, вышли из дому несколько позже. Они посетили университет, где в ректорате можно было увидеть египетскую мумию, которую еще в 1888 году подарил стране один меценат. В последний раз ее выставляли для публики в 1915 году. В Студенческом парке они попали на лекцию под открытым небом. Лекция была по экологии, и из нее они узнали, как электронный мусор может стать источником вдохновения. В темноте и сутолоке к ним обратилась незнакомая пара средних лет, знавшая Филиппа как художника.

— Простите, — сказал мужчина, — могу ли я узнать у вас и вашей дамы, как вам все это нравится?

— Вряд ли имеет смысл спрашивать об этом меня, — ответил Филипп и махнул рукой в сторону молодежи, заполонившей парк, — вот ответ на ваш вопрос, смотрите, их здесь больше, чем на рок - концертах! Нет сомнения, что такие вещи им просто необходимы.

— Замечательно! — воскликнул мужчина. — Все это придумал и организовал наш сын. Мы расскажем ему, что видели вас, и передадим ваши слова, он будет очень рад.

Когда супруги сели на скамейку немного передохнуть, Ферета сказала:

— Раньше среди художников считалось, что единственная вещь, которую нельзя изобразить, это Солнце. А можно ли изобразить на полотне Бога? Я не имею в виду иконы…

Филипп посмотрел на небо, украшенное над рекой снопами разноцветных световых лучей, и ответил:

— Бог не имя. Бог — глагол. Он закон, а не лицо. Тот, кто хочет Его изобразить, должен знать это. К тому же у каждой картины есть свой собственный бог и свой собственный демон. Если она настоящая, конечно. Даже квантовая физика признаёт параллельность миров. Существует бесчисленное множество одновременно, параллельно развертывающихся реальностей, и Он держит их в руке, как карты…

Сил у них осталось только на одну экскурсию. В Этнографическом музее они бросили взгляд на фотографии «Обнаженных XX века». После чего, с глазами, слипающимися от усталости, двинулись в направлении дома.

Приблизившись к своей улице, они удивились тому, что и здесь полно людей, несмотря на половину второго ночи. Перед домом они увидели полицейскую машину с включенной мигалкой. Им с трудом удалось пробраться через толпу, но когда они поднялись на второй этаж и представились, их пустили в квартиру. Здесь их ждало потрясение.

Квартира была совершенно пустой. Из нее вынесли все вплоть до иголки. Все его и ее картины, оба мольберта, даже аквариум с рыбками. Украдены были и оба компьютера с фотографиями ее и его работ. В опустевших, без ковров, комнатах гулким эхом отдавались голоса полицейских, производивших осмотр места преступления. Лишь в углу самой большой комнаты возвышалась, как обычно, огромная изразцовая печь, напоминавшая церковную колокольню…

Художник пережил несколько войн, поэтому знал, что любое потрясение уже через пару дней перестает быть потрясением. Однако эту пару дней нужно было где-то провести. На помощь полиции вряд ли стило рассчитывать. Беспокоить родных глубокой ночью супругам даже в голову не пришло, поэтому они решили отправиться в отель. Но и здесь они столкнулись с трудностями. Им пришлось обзвонить несколько отелей, потому что из-за «Ночи музеев» город заполонили приезжие. Когда они наконец нашли место для ночлега, Ферета зашла купить зубные щетки, ночную рубашку себе и пижаму мужу, а Филипп заглянул в книжный. Им еще повезло, что многие магазины в эту ночь тоже работали до утра. Войдя, он тут же спросил «Записки на конской попоне».

Когда ему нашли книгу, он заплатил за нее и присоединился к жене. В отеле они легли в постель, чувствуя себя очень странно, словно в незнакомом городе: им предстояло заснуть среди запахов чужого здания, в неизвестно чьей кровати, в только что купленном белье. Несколько мгновений они лежали, уставившись в потолок на необычную пятирожковую люстру с кольцом посередине, на котором висел какой - то ключ. Возможно, его, чтобы не забыть, прицепили предыдущие постояльцы, что как раз и оказалось самым лучшим способом забыть о нем. Потом художник поцеловал свою жену:

— Ни о чем не беспокойся. Я уже придумал, как нам освободиться от того, что с нами произошло. Кстати, по дороге я купил книгу. Чтобы ты поскорее заснула, я прочту тебе один рассказ из нее.

— Неужели ты не устал? — удивилась Ферета.

Читая, он думал: заснет ли жена под мое чтение,

а если заснет, то не так уж и важно, как скоро. Ведь я просто хочу успокоить ее, чтобы она смогла уснуть. Важно только, чтобы рассказ услышала если не она сама, то хотя бы ее сон.

Рассказ назывался «Когда Адам и Ева были изгнаны из рая».

На рассвете он закончил чтение. Она давно и крепко спала. Тогда заснул и он. Утром они позавтракали, поехали в аэропорт и улетели в Швейцарию, где у него был знакомый галерист. С собой они взяли только ночную рубашку, пижаму и зубные щетки.

Решение

— Я Филипп Рубор, а это моя жена Ферета Су. Мы забронировали номер по телефону. И хотя мы художники, работать у вас в отеле не собираемся, — улыбнулся Филипп человеку за стойкой администратора одного женевского отеля.

— Не будете ли вы так любезны на минутку дать мне вашу банковскую карточку?

И всё.

В отеле они оставались совсем недолго, через три дня переселившись в прекрасную, правда маленькую, квартиру, которую подыскал для них один хороший знакомый, соотечественник. В квартире был даже балкон с живыми белыми и красными цветами в ящиках вдоль перил; такие же ящики висели и за окнами. Из комнат виднелся лес; живые иголки сосен были темно-зелеными, а на засохших ветках — золотисто-красными. Виднелись и Альпы, казавшиеся нарисованными на холсте. С трудом верилось в то, что это настоящие горы.

Надо заметить, что Ферета и Филипп по-разному приняли Женеву. Точнее, Ферета вообще ее не приняла. В той маленькой женевской квартире одну - единственную большую комнату (все остальные совершенно для этого не годились) Филипп сразу же после переезда превратил в мастерскую, установив в ней два мольберта. Эти конструкции возвышались каждая в своем углу, как скелеты огромных птиц. В квартире они нашли оставшийся от предыдущего жильца, а может быть и от хозяина, большой горшок с прелестным комнатным деревцем и две книги — старое французское руководство «Все, что вы хотели бы узнать о курении трубок» и какое-то американское издание о мастерах, изготавливавших скрипки. У одной из стен стояла громоздкая, необычной формы этажерка, в которой он узнал стойку для хранения курительных трубок с длинным чубуками; казалось, она доставлена сюда из какого-то старинного замка…

В Женеве Ферета все чаще делала кисти для акварели из своих волос, но все реже рисовала и писала; он же, как и обычно, целые дни проводил за подрамником. Ферета по утрам долго спала, потом долго оставалась в постели — она хотела, чтобы завтрак начинался как можно позже и продолжался как можно дольше. Чтобы каким-нибудь образом он растянулся до ужина. Чтобы начало дня, заполненное пугающими вопросами, отодвинулось на как можно более позднее время, чтобы, если можно, день не начинался никогда.

* * *

В одну из своих первых недель в Женеве, как только они более-менее устроились, Филипп и Ферета пригласили на обед того самого швейцарского галериста и одного приятеля, у которого в Женеве был дом, а в Италии, на озере Maggiore, замок, где они иногда гостили. Галерист оказался румяным, волос у него росло больше в ушах, чем на голове, а черная борода невероятно походила на шерсть его пса, которого он привел с собой. Псу под столом поставили две миски, одну с едой, вторую с водой. Все время пока они обедали, Ферета боялась, как бы зверь под скатертью не укусил ее за ногу, защищая свое добро.

— Я слышал, мадам тоже художник? — спросил галерист с улыбкой, которая никак не хотела появляться на его губах. Словно он и его губы не были союзниками.

Вместо ответа Ферета достала из сумочки губную помаду и прямо на салфетке рядом с супом, который они в тот момент ели, изобразила пейзаж под названием «Полдень в говяжьем бульоне». Сложила салфетку и вручила ее галеристу.

— You paint using the make up? How long will it last? — спросил человек с собакой.

— Never mind, — ответила она едко и добавила: — It is for you.

Но тут же поняла, что мужу дело портит, а себе не помогает. И замолчала, решив до конца обеда не говорить больше ни слова.

* * *

Как-то вечером после Рождества, сидя перед только что начатой картиной, Филипп спросил Ферету, почему она не купит такой же аквариум с рыбками, как дома.

— Потому что я не дома, — ответила она, — и если бы я осталась здесь навсегда, это было бы равносильно смерти, ведь я здесь чужая. То же самое, имей в виду, можно сказать и о тебе! И Борхес знал это, потому-то и приехал сюда умирать.

— Борхеса здесь нужно было переводить, а наши картины переводить не надо. Наши картины — это pret-a-porter.

А когда он потом спросил ее, почему она теперь так мало работает, Ферета ответила ему словами, которые стали решающими для дальнейшего течения их жизни:

— Прошу тебя, не задавай мне вопросов. Особенно о работе. Когда мы с тобой познакомились, ты был для меня, да и не только для меня, настоящим богом живописи. Представь себе, что начинаешь чувствовать, когда божество просит у тебя совета. Ты не умеешь думать ни о чем, кроме живописи. А с меня довольно. Я не считаю, что рождена для искусства. Ты живешь для того, чтобы писать, я же пишу, чтобы жить. Твоя жизнь это не вполне жизнь, твоя жизнь — это живопись. Тебе восемьдесят лет, ты болен, и мы навсегда упустили возможность красиво прожить свой век. А ведь у нас был шанс, и я в свое время тебе об этом говорила, но ты меня не понимал. Теперь уже поздно. Кроме того, должна тебе в этом признаться, я не могу работать в том же помещении, где работаешь ты. Длина наших волн, или их частота, в этой комнате не совпадают, они создают помехи друг для друга. Да и вообще, я не хочу больше писать, я хочу жить. Опять же, моя карьера была бы гораздо успешнее, если бы я не получила известность как жена знаменитого художника. Если бы я не была связана с тобой. Я пришла к выводу, что все, что хорошо для тебя, плохо для меня. Мне всегда нужно поступать наоборот, иначе мне конец. Вот, например, для тебя Швейцария хороша, а для меня нет. Я прикинула и вижу, у меня достаточно денег, чтобы дважды в год ездить отдыхать в Турцию или на Кипр, а остальное время проводить с Геей. Короче говоря, я возвращаюсь домой, причем без тебя.

— Что ты там найдешь? Два утомленных зеркала с заржавевшей улыбкой? Там не успеешь причесаться — и у тебя уже насморк. Что же касается нас с тобой, то все это просто означает, что я тебе больше не нужен. Ни я, ни мои картины.

— О живописи, прошу тебя, больше ни слова. Она-то сюда нас и завела. — Замолчав, Ферета взяла свой кобальтовый стакан с карандашами, сложила вещи и на следующий день отправилась домой, к своей дочери Гее.

На прощание он сказал ей:

— Люди делятся на тех, которые чувствуют, что их место там, где они и находятся, и на тех, которые чувствуют, что там, где они находятся, им не место. И с этим ничего не поделаешь. Только, Ферета, обрати внимание, сегодня ты сбегаешь в третий раз. Сначала ты сбежала от первого мужа. Потом от своего ребенка. Наконец сейчас ты бежишь и от второго мужа. В сущности, ты бежишь от отца и от матери, от ответственности. Нелегко нести ответственность перед жизнью, перед ребенком, перед браком. Но есть то, от чего ты сбежать не сможешь. Это ты сама. И твой талант. От себя и от своего дара тебе не скрыться, как бы ты ни старалась…

Любовное и еще одно письмо

Оставшись один в пустой квартире, Филипп поначалу надеялся, что это ненадолго. Он принялся писать, как обычно, но очень скоро занятие это показалось ему бессмысленным, потому что картину некому было показать. Он понял, что уже давно писал все свои вещи для Фереты, для ее глаз. Но поскольку живопись перестала ее интересовать, да и вообще Фереты здесь больше не было, а значит, и увидеть она ничего не могла, живопись перестала интересовать и его. Что сделано, то сделано, подумал он.

Полил чаем цветы на окнах и стал привыкать к одиночеству.

Он начал вспоминать давно забытые слова и предметы. Так, он вспомнил, что, когда был маленьким, тетка никак не хотела купить ему бананы, хотя он очень просил. «Бананы собирают обезьяны, собирают руками, которые они никогда не мыли», — упрямо твердила она.

Еще он вспомнил старую поговорку: тот, о ком гугеноты говорят, что он гвельф, а гвельфы — что гугенот, он и есть тот самый, истинный. Филипп не был уверен в точности формулировки, но ему нравилась сама идея, выраженная в этой фразе. Он перестал ходить на приемы. Там все меня знают, а я больше не знаю никого, думал он. Как-то он нашел на полке забытую прежним жильцом книгу, руководство по курению трубок. От нечего делать прочитал несколько страниц. А так как и сам был любителем трубки и по меньшей мере раз пять в день прерывал свое одиночество курением, которому отдавался теперь гораздо чаще, чем раньше, чтение поначалу его увлекло.

В руководстве говорилось, что трубки изготавливаются из разных пород дерева или из пенки (что-то вроде окаменевшего морского ила) и что самые лучшие из пенковых образцов родом из Турции. Существовали и поистине бесценные экземпляры, — выполненные на заказ, как дорогие музыкальные инструменты, они были рассчитаны на размер и форму руки будущего владельца. Далее рассказывалось о специальных зажигалках для трубок, имеющих вертикальную горелку. Зажженную спичку для раскуривания автор руководства советовал подносить к отверстию в чаше горизонтально. От мундштуков из козьего рога или металла предлагалось отказаться, поскольку, в отличие от дерева или глины, эти материалы были тверже зубов. Хранить трубки рекомендовалось на специальных подставках. И несколько таких подставок Рубор, к своему изумлению, обнаружил в своей женевской квартире. Одна из них происходила из Италии и представляла собой полку с семью вырезанными из камня головами монахов. Трубки устанавливались в тонзуры — выбритую часть темени. Выглядело все это устрашающе. Русская стойка для трубок, выполненная из черного, покрытого лаком дерева и расписанная тем же узором, что и донские ложки, крепилась к стене. Австрийская подставка напоминала стойку для ружей — довольно высокая, рассчитанная на трубки с длинными чубуками. Та самая, которую он заметил сразу же, как только вошел в эту квартиру. Под каждой из трубок на изящной эмалированной пластинке указывалось то или иное имя. Рассматривая все эти подставки и полки, Рубор заключил, что хозяин квартиры, несомненно, был зядлым курильщиком. В книге объяснялось и то, что Рубор знал сам: надписи на пластинках под трубками соответствовали именам постоянных посетителей того места, где собиралась компания богатых людей. После обеда слуги раскуривали трубки и приносили гостям и хозяину ту, под которой стояло его имя. Иногда, подумал Рубор, вместе с трубкой слуги приносили господам и сифилис, если он у них был. Или наоборот. На одной из страниц упоминалось, что если от трубки возникнет язвочка на языке, лечить ее следует глотком виски, а после курения трубку необходимо оставить на ночь полной пепла, потому что в подобных случаях она чистит себя сама… Нигде не объяснялось, как чистить трубки с длинными мундштуками.

На этом месте Рубор не выдержал и отложил руководство в сторону. Все, что он прочитал, относилось к прошлому. В изрядной части мира курение теперь запрещено. Да и многие другие вещи, которые он еще помнил, превратились в прошлое, стали историей, а Ферета (это он помнил) историю ненавидела и презирала. От истории одно зло, считала она…

Ему стало невыносимо в квартире, и он вышел на балкон. Птицы медленно летели сквозь дождь, и он смотрел на них через промокший дым трубки, держа над ней ладонь, чтобы табак не намок.

Вернувшись в комнату, Филипп написал письмо Ферете, которая ни разу не дала о себе знать, с тех пор как оставила его. Он не умел писать любовные письма, скорее можно было бы сказать, что он умел писать любовные картины, они были своего рода его любовными посланиями. Но, помня, как Ферета сказала ему, что больше не желает говорить о живописи (после чего говорить им стало не о чем), он сейчас, в минуту острого одиночества, написал ей любовное письмо.

Дорогая Ферета, мы столько времени потратили на мои картины, и вот теперь все кончено. Как ты сказала, для всего теперь навсегда поздно. От того, что было, ничего не осталось. Осталась только ты. Я ненавижу тебя за золотых рыбок и лунный свет, которые снятся тебе, я ненавижу тебя за пестрых птиц, которые летают в твоих снах.

Люблю тебя от века и до века, твой Ф. Р.

Странная судьба ожидала это любовное послание Филиппа Рубора. После того как старый художник закончил письмо, он не мог понять, на какой адрес его следует отправить. На адрес пустой, ограбленной квартиры, в которой они с Феретой когда-то жили и где теперь обитает бог знает кто? На адрес бывшего мужа Фереты? Или на электронный адрес ее украденного ноутбука? А может, стоило попытать счастья с эсэмэской, хотя ему было известно, что после отъезда из Швейцарии Ферета сменила номер?

Какое бы решение ни принял Филипп, письмо он все-таки послал, правда, так и не узнал (да и не мог узнать), прочитала ли Ферета когда-нибудь его слова.

Потом с письмом произошла еще более загадочная история. Ну а в самом конце случилось нечто столь невероятное, что даже трудно себе представить. Впрочем, следует подождать, пока все эти события наступят. А произойдет это в разных вариантах будущего. * * *

Дни и ночи сменяли друг друга, Филипп в своем женевском пристанище ел и спал, а вечерами (как в былые времена) смотрел телетрансляции теннисных матчей, замечая, что все теннисистки превосходят своих соперниц в игре настолько, насколько превосходят их в красоте. Иногда он ходил в ресторан, тот самый, где они с Феретой в первые дни пребывания в Швейцарии обедали с галеристом, женевским приятелем Филиппа и псом галериста. Он садился за тот же стол и заказывал те же блюда, что они ели тогда. Потом медленно шел обратно домой, разглядывая по пути витрины. Как-то раз, в ранние послеполуденные часы его внимание привлек магазинчик со странным названием «Chez chien qui peche» — «У пса - рыболова». В витрине он увидел нечто необычное. Лакированную деревянную шкатулку с табличкой, написанной от руки:

Шкатулка, которую невозможно открыть!

Он зашел в магазинчик и попросил показать шкатулку. Размером она была приблизительно с коробку для гаванских сигар, может чуть меньше. Он попытался нащупать механизм для открывания, но не нашел его.

— А вы можете открыть шкатулку? — спросил он продавца.

— Нет. Никому из нас это не удалось. Вам, если вы ее купите, я пожелаю успеха.

— Беру! — сказал Рубор и купил шкатулку. Отнес на почту, где ее соответствующим образом упаковали, и послал Ферете на адрес Геи.

* * *

Месяц следовал за месяцем, а он все не знал, получила ли Ферета его посылку И любовное послание. На смену одному году пришел другой, а Рубор тщетно ждал звонка от Фереты. Так же тщетно он ждал от нее эсэмэски, обычного или электронного письма. Вместо этого он как-то вечером нашел в своей почте имейл, который его взволновал. Неизвестный по имени Александр Муха писал ему следующее:

Дорогой и уважаемый господин Рубор, в русском интернет-блоге вы как-то упомянули, что человек, переживший переход из одного века в другой, имеет право на две автобиографии. Поэтому вы

написали одну для XX века, а другую — для XXI. Существует и третья. Это Ваша «Политическая автобиография», которую составил я. Понимая, что выхожу за рамки общепринятого, я, тем не менее, прошу Вас написать, отвечает ли она Вашим интересам. Если да, прошу Вас уполномочить меня опубликовать упомянутую «Политическую автобиографию», которую я прилагаю к этому письму и которую написал вместо Вас и от Вашего имени сразу после появления официального сообщения о Вашей кончине.

Прошу Вас также прочитать прилагаемый текст и исправить возможные ошибки, если Вы их обнаружите.

Заранее благодарю Вас, с уважением, Ваш почитатель Александр Муха

Филипп Рубор не знал, что и подумать. Некоторое время он сидел, уставившись в экран, а затем ответил незнакомцу, что согласен. Только после этого он открыл приложение к письму Александра Мухи и прочитал свою «Политическую автобиографию».

Танец живота

Целых два года от Фереты не было ответа на любовное послание Рубора и на посылку со шкатулкой, которую невозможно открыть. Но однажды из груды писем от галеристов, приглашений на приемы и вернисажи, каталогов выставок, которые ему присылали со всех концов света, вынырнуло письмо от Фереты и Геи. Оно только что пришло с обычной, допотопной почтой, работавшей со скоростью улитки. Письмо было из Турции, он увидел это по логотипу отеля «Адам Ева» на конверте: красное квадратное яблоко с зеленым листком на черенке.

Ферета впервые связалась с ним после отъезда из Женевы. Он предположил, что мать и дочь отправились отдохнуть на турецкий берег Средиземного

моря. Однако в его дрожащих руках письмо из нежданной радости превратилось в нечто враждебное. Напрасно он, напрягая зрение, вчитывался в пространный текст. Там не было ни слова ни о Ферете, ни о Гее. Правда, он и не ожидал достать из конверта признание в любви или что-нибудь в этом роде, нет. В конверт была вложена открытка с изображением какой-то античной скульптуры. Само письмо было замечательным, но составлено так, словно ни Фереты, ни Филиппа больше не существует на свете. Казалось, Ферета хотела сообщить Филиппу нечто крайне важное, но не хотела ему об этом писать. Письмо имело название, которое звучало так:

ТАНЕЦ ЖИВОТА

Юсуф родился в местечке Перге, из которого за день можно пешком добраться до малоазийского берега Средиземного моря. Как и большинство его соотечественников в те годы, он юношей покинул родину и отправился на заработки в Германию, где долгие два десятилетия мыл улицы. Он узнал, что в Германии собак подзывают такими же звуками, как в Турции кошек, и вернулся домой с небольшими сбережениями и минимальным запасом немецких слов, поэтому мог понимать повседневную речь немецких туристов, которые заполонили турецкий город Анталью, где Юсуф поселился после возвращения на родину.

Не будет преувеличением сказать, что Анталья поразила Юсуфа. Город становился все моложе, а Юсуф в нем все старше. Дома все новее, улицы все шире, машины все шикарнее и многочисленнее, а в Юсуфе роста оставалось метр и шестьдесят пять сантиметров, и только морщин становилось все больше, они плескались вокруг его глаз, как волны Средиземного моря о берег Малой Азии. Он не был красив. Невидный, одетый в старую темную одежду, Юсуф выглядел как человек, способный на кражу или мошенничество. Доверия он не внушал. Но ничего такого о нем никто не думал, потому что, пока он проходил свои семь с половиной километров по длинному галечному пляжу Антальи, никто из купавшихся там туристов его не видел. Они его просто не замечали. А он каждый день, с утра пораньше, шел от восточной части залива на запад, внимательно вглядываясь в гальку у себя под ногами. В это время солнце светило ему в затылок, то есть освещение было самым лучшим, а для его занятия это было решающим. Увязая ногами в гальке, он обшаривал ее взглядом слева направо, потом справа налево. Медленно и тщательно. Он нес мешок и складывал в него все из забытого или брошенного на пляже, что казалось ему ценным. Чаще всего это были потерянные монетки — евро из Германии, иногда турецкие лиры (похожие на евро), а то вдруг попадалась английская трубка или бейсболка. Чего только люди не забывали у моря! Так что в мешке Юсуфа скапливались самые разные вещи. Часы, носовой платок, сандалии… Проходя по анталийскому пляжу мимо отелей «Хиллсайд Сью» или «Шератон», он слушал, ведь уши его не были заняты, как глаза, вернее, он слышал, о чем разговаривали туристы. Большую часть из услышанного он не помнил, так же как не помнил шума волн, да и далеко не все он мог понять, если говорили по-немецки. Но и то, что понимал, тоже забывал. Кроме пары диалогов, которые остались в его памяти и которые он мысленно перевел на родной язык.

«Откуда у турок столько денег, чтобы так отстроить свою строну? — недоумевал пожилой грузный немец, развалившийся на средиземноморском берегу возле своего пива и массивной женщины. Оглядевшись вокруг, он добавил: — За последние пять лет только в этом районе появилось около сорока отелей и два аэропорта». «Ты спрашиваешь, откуда у них деньги? — переспросила немка. — Вспомни, последние сто лет турки ни с кем не воевали. Никто из живущих здесь не помнит ни одной войны. А война — это самое дорогостоящее занятие на свете».

Другой диалог состоялся между молодыми супругами из Дрездена. Его Юсуф тоже мысленно перевел на турецкий во время долгих зимних бессонниц, когда у каждой ночи его жизни была своя звезда на небе.

«Я показала тебе самый красивый отель в мире. Отвезла в Белек на обед в "Адам и Еву". Теперь твоя очередь чем-нибудь удивить меня», — обратилась к своему спутнику молодая женщина. Ее молодой муж задумчиво ответил: — Надеюсь, я сумею удивить тебя не меньше. Я покажу тебе самую драгоценную вещь в Анталье». «И что же это такое?» — «Танцовщица, исполняющая танец живота». — «Танец живота? Ты шутишь?» — «Нет. Я говорю совершенно серьезно. В Старом городе мы сядем на трамвай и доедем до последней остановки, где музей. И там ты увидишь то, что я хочу тебе показать…»

Продолжения их разговора Юсуф не слышал. Молодая пара собрала свои вещи и ушла. Юсуф запомнил их слова, а кроме того, не забыл осмотреть место, на котором они загорали. Там он нашел двуствольную свирель, намокшую, но целую. Кто-то забыл ее среди камней. Юсуф обрадовался и положил инструмент в мешок, а разговор молодых немцев, чтобы не забыть, повторил по-турецки.

На следующий день на пляж он не пошел. Добрался до центра и сел там на единственный в городе трамвай. Заплатил одну лиру и доехал до последней остановки. Здесь он вышел и оказался перед археологическим музеем. Перешел дорогу и, смущаясь, вошел в вестибюль. Пряча глаза, спросил женщину в кассе, действительно ли здесь можно увидеть танцовщицу, исполняющую танец живота. Ему хотелось посмотреть на самую драгоценную вещь в городе.

— Мы продаем билеты только в музей, а такого места, где танцуют танец живота, здесь нет, — ответила кассирша и добавила, что входной билет стоит десять турецких лир. Юсуф почесал затылок и покрепче прижал к себе мешок, не зная, что же ему теперь делать, а женщина в кассе и один из смотрителей с подозрением наблюдали за ним. Одет он был совсем не так, как люди, интересующиеся музеями.

Тут из соседнего зала появилась еще одна смотрительница и спросила, в чем дело. Когда ей объяснили, она улыбнулась Юсуфу:

— Ты хочешь посмотреть на танцовщицу?

— Да! — смутился Юсуф. Он выглядел так, словно скрывал свои истинные намерения. Как будто намерения его были не вполне чисты.

— Иди за мной! — велела смотрительница, но кассирша заявила, что у Юсуфа нет входного билета. Тогда Юсуф достал десять лир и отправился за смотрительницей; за ними последовал и смотритель, не скрывавший недоверия к странному посетителю.

В зале, где перед скамейкой для отдыха стояли мраморные римские императоры, которых при приближении посетителей освещал яркий свет, на отдельном постаменте возвышалась крупная женская фигура в развевающемся одеянии темного цвета.

— Вот твоя танцовщица, исполняющая танец живота! — указала смотрительница и усадила Юсуфа на скамейку перед скульптурой. — В давние времена небольшие копии, сделанные с нее, покупали женщины, которые хотели родить.

— Откуда она? — спросил ошеломленный Юсуф.

— Из местечка Перге, — ответила смотрительница. — На постаменте есть табличка, там всё написано.

— Из моих родных мест?

— Да, если ты действительно оттуда. Она жила там задолго до тебя. Но она не турчанка, она гречанка.

Смотрительница отправилась дальше по своим музейным делам, но возле Юсуфа остался смотритель, который продолжал с подозрением наблюдать за ним. Юсуф действительно был похож на человека, способного создать проблемы или даже нанести ущерб музею. Поэтому он поскорее встал и тут же убрался подальше от этих следивших за ним враждебных глаз. Но сдаваться Юсуф не собирался. Думал, думал и придумал. Он обхитрит этого смотрителя.

Юсуф теперь каждый день отправлялся в порт, к мечети Текели, выбирал из обуви, оставленной молящимися у входа, грязную и запыленную и чистил. Когда народ выходил из мечети, кто-нибудь да вознаграждал Юсуфа мелкой монеткой, а иногда даже лирой. Если набиралось достаточно денег, он садился на трамвай и ехал в музей. Иногда ему приходилось покупать входной билет, а иногда его пускали бесплатно, потому что все уже знали, что он пришел посмотреть только на один экспонат, самую драгоценную в Анталье вещь — танцовщицу, исполняющую танец живота. Юсуф сидел перед ней на скамье, без мешка, который у него забирали при входе, и навострив уши слушал, не прочитает ли кто-нибудь из посетителей-немцев что-нибудь из книжечек, которые они часто носили с собой, или с таблички, прикрепленной под скульптурой. Так всякий раз, когда у него скапливалась нужная сумма, он под неусыпным надзором смотрителя понемногу собирал сведения о танцовщице, исполняющей танец живота.

Она была гораздо выше его. В ней было два метра и двадцать пять сантиметров. На свет она появилась во втором веке христианской веры, а тех мастеров, которые, как принято считать, вытесали ее из малоазийского цветного камня, звали Родес и, возможно, Афродисиас. Это были эллинские скульпторы. Откопали ее в местечке Перге, лицо и руки были у нее из белого мрамора, волосы, хитон и развевающийся химатион из темно-серого, а черная юбка — из базальта. Она веками несла на лице печать неизъяснимой печали, поэтому, несмотря на танец, нечто похожее на судорогу, предвещающую плач, угадывалось между бровями над ее красивым носом. Плач и танец. Плач для нее, танец для других.

Глядя на статую со своей скамейки, Юсуф не мог понять, кого он видит перед собой — греческую ведьму или прекраснейшую из женщин, которую он когда-либо встречал. Он знал, что должен что-то сделать. Он вдруг забыл свое имя, его рост больше не был метр шестьдесят пять сантиметров, он перестал быть некрасивым и не вышагивал больше по гальке средиземноморского побережья — теперь он мог бы взлететь, если б захотел. А бдительный музейный смотритель стал вдруг смотреть в другую сторону. И Юсуф наконец смог впервые совсем близко подойти к своей танцовщице. Прикоснуться к ней. Он был сейчас одного с ней роста, примерно два метра двадцать пять сантиметров, он был молод, красив, он вдруг понял не только ее танец, но и ее плач, собравшийся в морщинках, связанных судорогой над ее выразительными глазами. Язык здесь был не нужен. Плач и танец понятны без слов.

И тогда Юсуф сделал то, что давно задумал. Он достал из-за пазухи найденную на пляже свирель. Быстро, очень быстро, пока никто не увидел, поднес инструмент к своим ноздрям и заиграл старинную мелодию, под которую некогда, в дни далекой молодости, девушки исполняли танец живота в его родном местечке Перге. Юсуфу не удалось увидеть, как, пробужденная звуками его музыки, окаменевшая фигура начала танцевать, потому что из всех залов тут же сбежались смотрители, отобрали у него инструмент, чтобы он своей игрой не нарушал порядок и не мешал другим посетителям, и вывели вон из здания. Произошло это в один из вторников, во второй половине дня.

С тех пор дверь в музей была для Юсуфа закрыта. Но все же он успел кое-что узнать о своей танцовщице, пока играл на свирели. Ее движения, ее танец понимал каждый, кто видел скульптуру. Однако Юсуф понял плач женщины. Перед ним приоткрылась чужая тайна. Он проник в нее, глядя сквозь танцовщицу, сквозь ее красоту, сквозь танец, сквозь кожу, мышцы и кости. Плач женщины был вызван чем-то, что находилось в том же музее, в одной из его витрин, и по чему Юсуф рассеянно скользнул взглядом на пути к залу, где впервые увидел статую. Плач внутри танца был связан со старинным глиняным сосудом, украшенным черными рисунками, которые и помогли Юсуфу разгадать эту загадку. Рисунки изображали пожилых бородатых мужчин, обнаженных, с очень длинными и острыми членами. Сзади у них торчали маленькие хвостики, похожие на козлиные. Именно в этих членах и таилась причина плача танцовщицы. Члены этих полулюдей-полуживотных предназначались для других самцов. Женская утроба их вместить не могла. Однако те женщины, которые отваживались принять в себя эти получеловеческие члены или были к этому принуждены, либо умирали, либо оставались навсегда бесплодными, либо сразу же зачинали ребенка, потому что член проникал прямо в матку и осеменял ее… Зачавшие таким образом рожали андрогинов — детей, которые не были ни ангелами, поскольку не имели крыльев, ни человеческими существами, поскольку от рождения были лишены половых признаков и не могли иметь потомства. Именно таким существом и была танцовщица Юсуфа, самое драгоценное, что было во всей Анталье. Она не могла летать, но не могла и родить. Полуангел - полуженщина…

С этим знанием о плаче и танце Юсуф вернулся назад, на пляжи Антальи, где вновь принялся таскать свой мешок. Он больше не помнил, кто он такой, впрочем, ему это было безразлично. Потому что он понял кое-что еще о танцовщице, исполняющей танец живота. Он брел по берегу, увязая в гальке, и внимательно переводил взгляд слева направо и справа налево, стараясь не пропустить что-нибудь потерянное. Но то, что знал он, потерять было нельзя.

* * *

А знал он, что в музее каждый вторник во второй половине дня уборщица и кассирша начинают перешептываться между собой: «Греческая ведьма опять за свое. Видела, как она снова раздваивается? Одна остается на постаменте, а вторая встает у окна, из которого видно море». — «Это греческая ведьма над нами издевается, мстит, что не пускаем того музыканта, хочет, чтобы он ей играл…»

Теперь по вторникам во второй половине дня все двери и окна в здании музея стали открываться в другую сторону, и все уборщицы и смотрители знают, что это дело рук греческой ведьмы. Чтобы хоть как-то успокоить танцовщицу, им пришлось однажды вечером положить к ее ногам двуствольную свирель, отобранную в свое время у Юсуфа.

Кое-кто предполагает, а Юсуф знает наверняка, что иногда по ночам она прижимает инструмент к ноздрям, играет печальную мелодию и танцует свой танец, не сходя с постамента.

Замок на озере Maggiore

— Говорит Нил Олсон! — пророкотало в мобильном телефоне Филиппа Рубора. — Как ты?

— Сегодня гораздо лучше, чем завтра, — ответил художник.

— Поэтому-то я и звоню. Ты похож на человека, который не понимает, что с ним случилось.

— Старость со мной случилась. А с ней каждый себя чувствует так, словно не понимает, что с ним случилось. Погоди, сам увидишь…

Звонил земляк художника, тот самый, с виллой в Женеве и замком на озере Maggiore в Италии, принадлежавшим его жене. Он был высоким, сутулым, его крупная, «лошадиная» голова очень нравилась женщинам и художникам. Никто не знал, откуда у него деньги, — то ли он получил их в наследство, то ли итальянка в качестве приданого поднесла ему то, что другим при женитьбе обычно не достается. Во всяком случае, для Нила Олсона не составляло проблемы слетать когда вздумается в Африку или в Англию. Он вызывал стопроцентное доверие окружающих; его нога всегда готова была ступить на другой континент, да и вообще, казалось, что он в любой момент готов совершить какой-то прыжок; все вокруг были убеждены, что он вот-вот совершит нечто великое и до сих пор никому не ведомое, нечто, что удивит весь мир. И под знаком этого «вот-вот» жизнь его протекала просто великолепно.

— Я заскочу за тобой в субботу, поедем ко мне в замок, поужинаем. Если захочешь, останешься переночевать. Мы будем одни, жена в отъезде. Я собираюсь тебе кое-что показать.

Художник не был готов к такому повороту событий, но Нил Олсон отказов не принимал.

— Я давно планировал с тобой поговорить. Многое из того, что с тобой происходит, происходит только потому, что ты не хочешь ни с кем поделиться. Сейчас ты мне все расскажешь. Да и у меня для тебя кое-что есть.

Так что два друга в «шевроле» Нила Олсона пересекли итальянскую границу и уселись ужинать на террасе, где стояли кованые стол и стулья, тяжелые как пушечные ядра. Они пили местное белое вино и ели баранину, глаза их отдыхали на Альпах, а души купались в зеленоватой воде озера, когда художник вдруг сказал, что живется ему очень тяжело.

— Скверно я себя чувствую, впервые в жизни мне трудно переносить одиночество. Тоскую по тому дому, в котором мы с Феретой провели лучшие годы нашей жизни.

— Понимаю, — сказал Нил Олсон. — Но позволь я тебе кое-что расскажу. На Святой горе в Греции с древнейших времен и по сей день живут два типа монахов — идиоритмики и кеновиты. Первые предпочитают спасаться в одиночестве, вторые — все вместе, в так называемых «општежитиях». Я говорю тебе об этом потому, что так же всё устроено и в жизни. Ты, как и большинство художников, склонен к уединению, ты — одиночка. Существуешь вне мира, сам по себе. Ты не включен в общество, в котором живешь. Но быть одиночкой — дорогое удовольствие. Общество не терпит таких людей. Оно исторгает их из себя, как тело исторгает занозу. Отсюда и зависть, и ненависть к тебе и к твоей жене. Да, на вашу долю выпало немало зла. И справиться с этим было нелегко. Прежде всего ей. Но нынешнее положение — и твое, и Фереты — совсем не так уж плохо. Просто ты этого не понимаешь. Попробуй взглянуть на вещи с другой, положительной стороны. Вы совершили поступок, который несомненно помог вам: разойдясь, вы избавились от косых взглядов и злобных сплетен.

— А я думаю, наши дела идут хуже некуда. Нам не удалось скрыться от недоброжелателей. Просто она — там, а я — здесь.

— Не будем сейчас обсуждать, почему так должно было случиться. Патриархальное общество, от которого вы бежали (надо признать, что и здесь есть люди, которые недалеко ушли от него), считает, что муж не имеет права поддерживать свою жену, а ты поддерживал Ферету и как художник, и как муж. Вот если бы ты ее бил, никто бы тебе и слова не сказал, но вы оба попрали родовые устои. И все, что происходит вокруг вас, вызвано не завистью или злорадством, нет, и это даже не заговор. Невозможно организовать заговор, в котором участвовало бы столько людей. Суть происходящего кроется гораздо глубже: корни древнего как мир патриархального мировоззрения пронизывают все, что нас окружает. Сейчас, когда вы врозь, вам обоим живется намного легче. Теперь они оставят вас в покое. Увы, такова цена успеха, и ее придется заплатить.

— Но что мне теперь делать?

— А вот это второе важное дело из тех трех, ради которых я тебя сюда и пригласил. Но позволь начать издалека. Если ты откроешь Библию, то в Евангелии от Матфея прочтешь: «И все, чего ни попросите в молитве с верою, получите». А Марк пишет: «Потому говорю вам: всё, чего ни будете просить в молитве, верьте, что получите, — и будет вам». Как думаешь, почему они так считали? Потому что Вселенная — это зеркало, зеркало для каждого из нас, она отражает нас и возвращает нам все наши импульсы, мысли, намерения, действия. Поэтому будь осторожен в желаниях. И четко их формулируй, проси лишь один раз, этого достаточно, и получишь именно то, чего хочешь. Может быть, ты уже о чем-то попросил, не имеет значения. Желание сбудется. Независимо от того, каковы будут последствия для тебя и других. Попробуй и увидишь. Если же ты считаешь, что не получишь желаемое, и постоянно возвращаешься к этой мысли, ничего не выйдет. Итак, выбери, попроси, поверь и прими желаемое, как говорит книга советов такого рода…

А теперь перейдем к третьему пункту, может быть самому важному. Я ответил тебе на вопрос, почему вы с Феретой должны были разойтись. Это больно, но ничего не попишешь. Я ответил и на твой вопрос, что делать в такой ситуации: пожелай — и получишь! Теперь перейдем к вопросу, почему лучше, что ты здесь, а не там.

Из комода XVII века, в котором он держал почту, Нил Олсон достал небольшую книжечку — путеводитель по «Ночи музеев», которая должна была состояться на родине художника в мае. Олсон раскрыл его на странице, отмеченной кожаной закладкой, и протянул своему гостю. В путеводителе говорилось, что в число музеев, расположенных в квадрате А и готовых распахнуть свои двери в «Ночь музеев», входит и Галерея художника Филиппа Рубора и скульптора Фереты Су. Далее указывался адрес той квартиры, где некогда жили Ферета и Филипп Рубор, квартиры, ограбленной подчистую в ту давнюю «Ночь музеев», остаток которой он, перед отъездом в Женеву, провел с Феретой в отеле.

Филипп Рубор не мог поверить своим глазам.

— Думаю, не надо спрашивать, захочешь ли ты взглянуть на такое чудо, как ваша с Феретой галерея, включенная в программу «Ночи музеев», — сказал Нил Олсен, и оба улыбнулись.

Художник убивает картину

Рубор подсчитал, что его самолет приземлится раньше, чем начнется «Ночь музеев», и у него в запасе будет еще пара часов. Так оно и вышло. Он не собирался заходить к Ферете, да, впрочем, и не смог бы попасть к ней при всем желании, поскольку адреса у него не было, она написала ему всего один раз, из Турции. Поэтому он зашел в какой-то полупустой кафетерий, заказал мокко с молоком и маффин, а затем по телефону забронировал номер в отеле. Взял газеты и, отгородившись ими от мира, решил убить оставшееся время.

Но у него ничего не вышло. В первой же газете (самой подходящей, чтобы спрятаться за ней) он увидел качественную цветную фотографию одной из своих работ. Сомнений быть не могло. Эту вещь он написал в 1998 году. И это оказался не единственный сюрприз. Далее последовал еще больший. Рядом с фотографией размещалась статья какого-то неизвестного ему критика. Или, лучше сказать, известного неизвестного. Под текстом стояла подпись: Александр Муха. Муха писал о нем, Филиппе Руборе. И о Ферете. Заголовок был довольно претенциозный, типично журналистский:

ВЕНЧАНИЕ ПРОСТРАНСТВА СО СКУЛЬПТУРОЙ

К открытию галереи, торгующей работами художника Филиппа Рубора и скульптора Фереты Су

Взволнованный, он принялся читать о своих картинах, и чем больше читал, тем быстрее таял его страх, уступая место чему-то другому, чего он, как художник, давно уже не испытывал. Ему показалось, что он снова молод. По крайней мере настолько же, насколько он был молод тогда, когда работал над этими полотнами. Короче говоря, неизвестный автор писал следующее:

Подобно тому как святой Георгий убил дракона, чтобы спасти юную деву, художник убивает картину, чтобы спасти то девственное, что есть в его работе. Поясню свою мысль.

В соответствии с некоторыми эзотерическими взглядами, святой Георгий, а кое-где и архангел Михаил, пронзающий копьем дракона, может трактоваться как символ акупунктирования земных сил через систему монолитов-«уколов», похожих на те, что стоят в Стонхендже, в Англии. Таким образом, икона святого Георгия может быть понята как своего рода акупунктура, произведенная над нервными узлами Земли. Художник переносит эти узлы на свое полотно, как на карту, причем его орудие, кисть, тем более успешно справляется с задачей, чем более точно попадает в невралгические узлы. Художник, о котором здесь идет речь, воспринимает свой инструмент как копье святого Георгия, как иглу акупунктуры. Кого он пытается излечить? И способен ли излечиться смотрящий на акупунктуру? Если существует сходство между сплетением нервных волокон Земли и нервными окончаниями в нашем организме, можно ли предположить, что то, что мы говорим о Земле и ее силах, верно и для человека, а игла, то есть дольмен (в нашем случае — художественный инструмент в руке мастера), это проводник, который посылает потоки земной энергии в обоих направлениях? Собирает их и эманирует? Получается, что художник похож на тех редких людей, умеющих отыскивать воду с помощью особой рогатки даже по фотографиям каких-нибудь предгорий, от которых их отделяют сотни километров. А значит, художник действительно может переносить энергию Земли на зрителя и делать результаты своего открытия важными для этого человека, который взятое с карты знание где-нибудь на земле превратит в колодец. Так мы приходим к новому пониманию названия женевской серии художника «Святой Георгий убивает дракона»…

* * *

Филипп Рубор был ошеломлен. Уже давно на его родине не писали о нем ничего подобного. Потом он бросил взгляд на статью, посвященную Ферете и ее скульптурам. Последнее тоже стало для него полной неожиданностью. Откуда взялись скульптуры?

Рубор хотел прочитать и этот материал, но «Ночь музеев» уже началась, поэтому он сунул газету в карман и вышел из кафетерия.

* * *

Стоило ему свернуть на свою бывшую улицу, как он заметил, что перед домом, где он когда-то жил, собралось довольно много народу. Очередь поднималась по ступенькам, перед двустворчатой дверью на втором этаже стоял дежурный, который впускал посетителей в квартиру. Над дверью была прибита бронзовая табличка с надписью:

ГАЛЕРЕЯ ХУДОЖНИКА ФИЛИППА РУБОРА И СКУЛЬПТОРА ФЕРЕТЫ СУ Постоянная экспозиция

Художник встал в очередь, понадеявшись, что его никто не узнает. Его и не узнали. Возможно, потому, что никто не предполагал встретить его здесь. Войдя в их с Феретой бывшую квартиру, он изумился.

Внутри все было как прежде. На стенах висели его картины, но не те, что были отсюда украдены, а какие-то другие. И вся мебель стояла на своих местах. Аквариум с рыбками, большой белый диван в гостиной, те же самые письменные столы, собранные без единого гвоздя, — видимо, их удалось разыскать и вернуть. На бывшем его столе по-прежнему стоял девятнадцатидюймовый монитор, на втором, Феретином, ее ноутбук. На экранах обоих компьютеров чередовались изображения картин и скульптур. Он заглянул в «свой» компьютер и узнал одну из работ 2001 года.

Незамеченный, он пробрался через группу посетителей, совсем молодых и довольно шумных. В углу комнаты возвышалась та же изразцовая печь, королева печей, сложенная в форме колокольни. Возле нее пристроилась китайская этажерка с резными птицами, возможно тоже та самая, прежняя. Потом Филипп увидел нечто, чего никак не ожидал увидеть, чего раньше в этой квартире не было. На одной из полок этажерки стояла «шкатулка, которую невозможно открыть», его подарок Ферете, давным - давно посланный из Швейцарии. Шкатулка была открыта, и посетители, если хотели, оставляли в ней свои визитные карточки. После недолгих колебаний Филипп достал свою визитку и тоже положил в шкатулку.

Однако еще большая неожиданность поджидала его в спальне, где он обнаружил несколько раскрашенных скульптур работы Фереты. Одну из них он узнал — по фотографии в газете рядом со статьей Александра Мухи. Скульптуры его потрясли. Он подумал: «Это перестает быть красивым и становится правдой».

Кроме того, на рояле стояла скульптура, выполненная из разного камня. Высотой примерно в три пяди. По постаменту шла надпись: «Танцовщица, исполняющая танец живота». А ниже указывалось имя автора: Ферета Cy. Но это не было копией той античной скульптуры, открытку с изображением которой она прислала ему из Турции. Эта танцовщица выглядела довольно полной, у нее был чувственный, соблазнительный живот с драгоценным камнем в пупке, роскошная грудь и бедра, которые вырисовывались под одеждой. Одета она была в очень короткую матроску с сине-белыми полосками и вся излучала радость, казалось, от собственной полноты. И радость от неподвижного танца. Только две непролитые слезы застыли в глазах «Танцовщицы, исполняющей танец живота» Фереты Су. Одна нога скульптуры была прозрачной, что позволяло разглядеть мышцы и кости, застывшие в неподвижном движении. Другую ногу обтягивал черный сетчатый чулок. Филипп смотрел на этот чулок с ячейками различной величины, но ни тогда, ни позже, что еще удивительнее, так и не понял, что в этих петлях мог разобрать и разгадать буквы… Если бы он прочитал, что написано на чулке, то вспомнил бы. А так — нет. Но он почувствовал неодолимое желание заполучить эту «Танцовщицу, исполняющую танец живота» Фереты Су. Завладеть хоть чем - нибудь от Фереты.

И тут в толпе посетителей он увидел Ферету. Она не изменилась, только слегка располнела. С ней через комнату прошла девушка, в которой он с трудом узнал Гею.

В первый момент ему страстно захотелось подойти к ним. Но он тут же подумал: «Ферете я все дело испорчу, а себе не помогу».

Опасаясь, как бы Ферета и Гея его не заметили и как бы его не узнал кто-нибудь из посетителей, он выскользнул из галереи в комнату, ведущую к запасному выходу со стеклянной лестницей. Хорошо, что квартира была ему знакома. Но и здесь его ждал сюрприз. В комнате не было никаких экспонатов, только какой - то молодой человек, который по возрасту мог быть его внуком, сидел за компьютером и что-то печатал. Когда Филипп вошел, он встал и деловито произнес:

— Добрый вечер. Я — Александр Муха. Чем могу служить?

Филиппа он не узнал. Ничего странного, ведь он его никогда не видел.

Рубору пришлось сориентироваться за какую-то долю секунды.

— Я хотел бы купить скульптуру. Вы, полагаю, можете мне в этом помочь.

— Это не принято делать подобным образом, но, разумеется, я вам помогу, — ответил Муха. — Вы уже на чем-то остановились?

— Да. Это «Танцовщица, исполняющая танец живота» Фереты Су.

— О, веселая толстушка! Она прекрасна. Нам всем будет жаль с ней расстаться.

Когда Муха попросил его карточку, чтобы снять деньги за покупку, Филипп Рубор спохватился, что в таком случае ему придется открыть свое имя. Поэтому он расплатился наличными и дал адрес Нила Олсона в Швейцарии.

Через несколько мгновений Александр Муха вручил ему завернутую в красивую бумагу «Танцовщицу, исполняющую танец живота» Фереты Су с разноцветным сертификатом, подтверждающим авторство. Филипп спросил, может ли он воспользоваться стеклянной лестницей.

— Это тоже не принято, но, разумеется, прошу вас, — сказал Муха учтиво, распахнул дверь на лестницу и вернулся к своему компьютеру.

Филипп спустился в сад и, позвонив в отель, отказался от номера. Через подворотню он вышел на улицу, неся под мышкой тщательно упакованную «Танцовщицу».

Той же ночью он вернулся в Швейцарию.

II Решение, которое порождает другой вариант будущего

1 Героиня этого нелинейного романа — Ферета

Главных героев этой истории зовут Ферета и Филипп. Они художники. Или, скажем… В общем, читатель, если захочет, может подарить им какие-нибудь другие имена. За спиной у каждого из них по одному неудачному браку и в сумме трое детей из предыдущих семей. Тем не менее новый, второй брак сложился для них счастливо. По крайней мере на момент начала этого романа, из чего следует, что сейчас она в своем лучшем возрасте, ей за сорок, а ему в ноябре исполнится восемьдесят. Прежде всего следует отметить, что он весьма известен, а она начинает нравиться женской части публики, которая все благосклоннее относится к ее работам. И одобряет ее манеру носить сумки, перчатки и шляпы.

Рядом с ним эта молодая и очень красивая женщина, в которую постоянно влюбляются девчонки, всегда одетая в тот цвет, который начнут носить только через полгода, все больше входит в моду. Ее картины из рыбьей чешуи пользуются огромным успехом в России, Греции и Грузии, иногда на аукционах ее работы продаются по таким ценам, каких теперь уже не бывает у полотен ее мужа. Но стоимость ее работ никак не влияет на мнение критиков. Критики их просто не замечают, словно ее картин не существует.

Из этого хаотичного нагромождения фактов отчетливо проступают два, которые супруги нередко обсуждают. Благодаря тому что Ферета великолепно смотрится с любой прической и в любом платье, ее обожают фотокамеры, телевидение и все средства массовой информации, использующие цвет: глянец, журналы мод, популярные женские издания. На пленке она и фотогенична, и киногенична, причем, может быть, даже больше, чем его пейзажи, запечатленные на полотне. Но вот черно-белые массмедиа — ежедневные и еженедельные газеты и журналы, посвященные политике, — полностью ее игнорируют. С ним же все обстоит с точностью до наоборот. Черно-белая печать, по привычке минувшего века, продолжает о нем упоминать, а вот все цветное и глянцевое видит в нем лишь вторую половину знаменитой богемной пары, которая вызывает удивление, любопытство и ненависть. Прежде всего ненависть. Вероятно, люди начинают ненавидеть то, чего не способны понять. Ведь у Фереты и Филиппа, возможно, есть то, что мог бы иметь, но не имеет каждый, а именно счастье. Да, понять и принять чужой счастливый брак всегда трудно.

— Ты настоящий старый ворчун, — замечает иногда Ферета, — и ты прав, когда говоришь, что умирать нужно вовремя. Если художник живет долго, все галеристы, с которыми он работает, могут поумирать или, что еще хуже, состариться, впасть в маразм и перестать понимать, кто есть кто в мире искусства. В результате старым художникам и их холстам, которые раньше успешно продавались, приходит конец. Но тебе беспокоиться не о чем. У тебя, всем на удивление, вместо старых галеристов по всему свету появились новые, молодые. А вот я, что будет со мной? Неужели я так и останусь женой художника, а не художником? Мужчины боятся тебя и моих картин, поэтому в меня не влюбляются, соответственно, критики меня вообще не замечают. Я не существую.

— Что ты так горячишься? Дело вовсе не в этом, просто самой критики больше не существует, — обычно отвечал ей Филипп.

Хуже всего было то, что Филиппа и его жену не оставляли в покое даже в Сети. Здесь они тоже всех раздражали. В большей степени он, чем она, но ей труднее было это переносить. В интернете любовь и ненависть достигают апогея, потому что их можно не скрывать. Потому что в глубине монитора все выглядит черно-белым. И анонимным. Он вел блог на крупнейшем русском интернет-портале (писателей там было всего трое, двое русских и третий он, единственный иностранец); так вот, одна женщина из Сибири, страстная почитательница его таланта, просила Филиппа стать крестным отцом ее ребенка, причем у него на родине, в одном из монастырей. Другая умоляла дать ей возможность позавтракать с его женой-художницей. Но гораздо чаще супруги получали оскорбительные письма; иногда в блогах и на форумах им встречались высказывания, рассчитанные на то, чтобы поссорить их, к примеру, что «ее картины лучше, чем его» или что все, что она делает, «не имеет никакого отношения к искусству», и поэтому ее обходят наградами все жюри женских художественных конкурсов. Он отмахивается от подобных суждений и говорит, что ее картины написаны женскими красками. Художественная общественность еще не доросла до понимания таких вещей. Особенно специалисты. А вот широкая публика это чувствует. Что уже немало.

Об одной из выставок ее работ, которые были проданы еще до того, как на них высохла краска, критики не проронили буквально ни звука. Тогда Ферета сказала мужу:

— Еще немного, и в культурном пространстве этой страны для нас с тобой не останется места. С той лишь разницей, что тебя они из него вычеркнут, а меня в него так и не вписали. И не впишут. Я серьезно обдумываю вопрос, а не уехать ли отсюда. Что мне здесь делать?

Тогда, чтобы утешить ее, Филипп подарил ей карандаш.

— Это плотницкий карандаш, он достался мне от отца, и я ни разу им не воспользовался. Как видишь, он не заточен. Отец сказал, что карандаш волшебный и каждый, кто станет им рисовать, будет рисовать лучше того, кто сделал этот подарок. Дарю тебе этот карандаш и желаю, чтобы ты рисовала лучше, чем я…

Ферета улыбнулась и поставила его в свой кобальтовый стакан для карандашей.

Было начало мая. В необычной для этого времени года жаре пьяняще пахли чаем липы; муж и жена сидели у себя дома, всматриваясь в запахи. Он думал о том, как перенести тот или иной аромат на холст, а она поливала цветы намагниченной водой и вспоминала, как они познакомились.

Произошло это при крайне необычных обстоятельствах. Ферета рано стала красавицей, еще девочкой. Так с тех пор красавицей и оставалась. Она носила молитвенное колечко-четки, которое поворачивалось внутри другого кольца, надетого на палец, и искусственную родинку-мушку рядом с улыбкой, которая была ей очень к лицу. Еще когда она училась в школе, на стене ее дома появилась надпись - граффити:

Ферета, мы любим тебя!

Она записывала свои сны, и вот одна из таких записей: «Мне часто снится, что я летаю. То же самое снится и большинству моих подруг. Но я летаю не в пространстве, а во времени. В самом обычном потоке времени. Но, перемещаясь в этом потоке, я иногда попадаю на распутье. Куда дальше? Этот вопрос возникает у меня во сне, и я просыпаюсь от страха, правильную ли дорогу выбрала…»

У Фереты была дочь по имени Гея от предыдущего брака. Беременная Геей, Ферета на восьмом месяце решила расстаться со своим мужем, вполне преуспевающим человеком, который никогда даже не помышлял о разводе. Она родила и растила дочку сама. Без помощи мужа, хотя Гея была и его ребенком. Ферета была образцовой матерью, все это знали. Тем не менее, когда дочери исполнилось пять лет, Ферета почувствовала, что оказалась в безвыходной ситуации. Она хотела, как и раньше, заниматься живописью, но сознавала, что нельзя одновременно быть хорошей матерью и художником, ведущим богемную жизнь. По крайней мере, в ее случае. Она не находила себе места и не понимала, что и как делать дальше. Был здесь и еще один, для Фереты весьма важный момент, который остался для окружающих тайной. До конца так никто и не понял, то ли она пришла к выводу, что у нее не осталось сил заниматься ребенком в одиночку (а возвращаться к мужу ей не хотелось), то ли неожиданно возникло еще какое-то соображение, например, что ребенку лучше будет не с матерью, а с отцом. А может, у нее обнаружилась какая-то редкая болезнь, которой могла заразиться девочка. Ну разумеется, не стоит сбрасывать со счетов и то обстоятельство, что примерно в это же время Ферета встретилась с Филиппом Рубором, и скорее всего именно из-за него поступила так же, как и Елена Троянская, воспетая греческой поэтессой Сапфо. Сапфо писала, что ради любви Елена «оставила родителей своих и дитя свое».

Вот в таких сложных и туманных обстоятельствах Ферета вдруг сделала то, чего от нее никто не ожидал. Привезла ребенка к отцу (он годами добивался этого через суд) и у него и оставила. С тех пор она крайне редко виделась со своей девочкой, которую бесконечно любила. Ребенок рос рядом с отцом, тоскуя по матери. Каждый день малышка спрашивала всех подряд, даже прохожих на улице: «Когда придет моя мама?»

Как раз тогда произошли два важных и совершенно неожиданных события. Ферета серьезно заболела, и от гибели ее буквально спас Филипп Рубор, будущий муж. Маститый художник (по возрасту он мог быть ровесником ее отца), влиятельный, находящийся на вершине успеха и славы, Филипп взял дело в свои руки и соединил жизнь Фереты со своей, и эта связь обернулась для них большой удачей. Гораздо большей, чем они могли пожелать. Вообще - то, все, к чему бы он ни прикасался, приносило удачу.

Судьба распорядилась так, что на какой-то выставке она увидела его картину, написанную чаем на рисовой бумаге. С нее-то все и началось. Эта обнаженная женщина невероятно походила на Ферету, хотя та и не была знакома с Филиппом и не позировала ему. Полному сходству мешали только прямые волосы и отсутствие мушки, которую Ферета носила на щеке. У нее, в отличие от «натурщицы», волосы вились. В любом случае, в первый момент Ферета испугалась увиденного, а потом влюбилась — сначала в саму картину, затем в себя на картине и наконец в художника, ее написавшего, и в результате купила эту работу. Она захотела иметь себя и его в себе. Так началась их совместная жизнь; вскоре они развелись со своими супругами и расписались. Хотя Ферета была отличным художником и до их встречи, он открыл ей некоторые, прежде не известные ей тайны масляной живописи, и с тех пор она всегда носила их в своем этюднике, пользуясь ими при нанесении краски на полотно.

Но вершиной их отношений стало то неожиданное, что Ферета однажды услышала от своего второго мужа (за год или за два до того, как стало навсегда поздно). Филипп сказал ей: «Знаешь, пять лет назад, когда Гея была еще с тобой, ты сделала все, чтобы ребенок, которого ты разлучила с отцом, то есть с твоим первым мужем, мог встречаться с ним по выходным и знать, что у него есть оба родителя. Сейчас ты уже очень долго лишаешь свою дочку матери. Думаю, не стоит так поступать. Сделай то же самое, что ты сделала для того человека, отца твоей дочери, и для ее матери, то есть для себя. Но прежде всего для Геи. У Геи должен быть не только отец, но и мать».

Так сказал Филипп и так он познакомился с Геей. Ферета начала снова видеться со своей дочерью и бывшим мужем. Иногда она брала на прогулку по берегу реки своего ребенка и двух мужей, бывшего и нынешнего. Отношения между матерью и дочерью наладились, насколько это было возможно. К общему изумлению, во всем этом хитросплетении девочка сориентировалась быстрее, чем взрослые. С первой же после долгого перерыва встречи Гея вела себя так, словно они с матерью расстались только вчера. Она ничего не спрашивала и не говорила о периоде их долгой разлуки. Она лишь обняла мать, и сохранившийся в памяти запах материнского тела совершенно ее успокоил. Она сразу начала с ней откровенничать.

Матери поначалу это очень понравилось. Хотя ей не всегда было легко понять своего ребенка.

Как-то раз Гея попросила, довольно робко, чтобы мать написала для нее какое-то письмо. Точнее, любовное письмо. Сама она не умела. Но, услышав, о чем именно идет речь, растерялась и мать. Оказалось, что Гея согласилась написать любовное письмо по просьбе одного своего товарища-одноклассника, чтобы тот мог от своего имени передать его какому - то мальчику из другого класса. В конце концов письмо пришлось сочинять отчиму Геи, Филиппу Рубору, который вообще не умел писать любовные письма. Хотя довольно быстро приспособился к ситуации и изображал из себя нечто среднее между вторым отцом и первым дедом… Гея из своего детства запомнила красивую незнакомую мать, загадочную полутемную квартиру художников, наполненную удивительными запахами, и цифровой рояль «Ямаха», по клавишам которого ей позволяли барабанить сколько угодно…

Эту квартиру Филипп получил от городских властей в дни расцвета своей славы. Правда, не в собственность. И вселились они в нее сразу же после женитьбы. Все это как-то совпало. За несколько лет Ферете удалось превратить квартиру не просто в художественную галерею и мастерскую, о которой так долго мечтал Филипп, но и в уютный уголок для тихой семейной жизни, с двумя большими плазменными телеэкранами, на одном из которых она смотрела музыкальные передачи, а он — теннис и футбол. Как ни странно, в квартире не нашлось ни одного угла, чтобы поставить кресло для Фереты, где она могла бы расслабиться, свернувшись калачиком. Зато был черный ход, к которому вела необыкновенная стеклянная лестница.

«Не расстраивайся, что в нашем доме нет удобного угла даже для стула, — заметил как-то Филипп, — хорошие строители считают, что в углах поселяются черти».

Чтобы противостоять ненависти, которая плотным кольцом сжималась вокруг них, они свели к минимуму контакты с обществом и друзьями. Следует сказать, что и друзья начали покидать их. Так что у Филиппа и Фереты остались только ее подруги. Но и тут возникало отчуждение, и оказалось, что труднее всего пережить разрыв с ними, женщинами, чьи портреты она писала с такой любовью. Филипп давно уже заметил, что после крупного успеха круг друзей у человека меняется — старые покидают его, и приходится искать других, новых. Ферета не знала, да, впрочем, не знал этого и Филипп, что отчуждение окружающих может быть ценой, которую приходится платить даже за пролог к успеху, как в случае с Феретой, поэтому их особенно потрясло охлаждение со стороны ее подруг. Успеха не прощают, вот что следовало из этого. Так что они купили аквариум с рыбками, и Ферета принялась дрессировать их, как цирковых лошадей, обучая ритмично двигаться под музыку… И рыбки ее слушались. Но об этом они не посмели бы рассказать никому, им бы просто не поверили.

Когда ему пошел восьмидесятый год, здоровье его ухудшилось настолько, что Ферета ужаснулась. У нее не укладывалось в голове, как божество может заболеть.

— Может, хватит уже глупостей? Когда ты наконец поправишься и станешь таким, как раньше? Ты что, не хочешь этого?

— Старость не болезнь.

— Но ты не стар, пойми, ты болен!

Вот в такой момент супруги встретили «Ночь музеев».

«Ночь музеев», или История, которую слышал ее сон

Была третья суббота мая; «Ночь музеев» начиналась в шесть часов вечера и продолжалась до утра следующего дня. Шестьдесят городских музеев и галерей приглашали посетить выставки, концерты, перформансы, — пойти можно было куда угодно, купив единый входной билет. Но это еще не все. В ту же субботу «Ночь музеев» проходила и в сорока европейских странах.

Путеводитель советовал выстраивать свой маршрут в соответствии с семью квадратами, на которые был разбит город, — чтобы сэкономить время и поберечь ноги. Большая часть культурной программы была рассчитана скорее на Гею и ее сверстников, чем на пару не слишком молодых художников, о которых здесь речь. Они решили выйти из дома около девяти вечера и заглянуть куда-нибудь наугад. Собственно говоря, именно так они поступали и в прошлом, когда «Ночь музеев» и любопытство выманивали их из дому.

Начали они с Педагогического музея — с выставки «Одежда учащихся середины XIX века», которую им не удалось осмотреть из-за огромной (чего они и опасались) очереди, запрудившей всю улицу. В качестве неожиданной компенсации за эту неудачу (если посещение музея воспринимать как безусловную удачу) Ферета указала Филиппу на высокий фундамент ограды, где неизвестная девушка, а может быть и парень, оставила совет какому-то своему сверстнику. Написан он был красным спреем:

Ты можешь быть всем, кто ты есть, поэтому будь тем, кто ты есть

Потом художникам пришлось отказаться еще от двух выставок: со «Вторичной модой» им не удалось ознакомиться в павильоне «Общественные бани», а осмотру фотографий старых городских улиц 1900–2000 годов помешала толпа, собравшаяся перед старым постоялым двором возле Патриархии. Чтобы утешиться, они уселись на террасе ближайшего ресторана выпить по кружке темного и светлого пива.

— Чудесно, мы сидим в темноте, пьем пиво, цвета которого не видим, и от этого вкус его выступает на передний план. Глаза не мешают. А душа свободна для поиска ответов на трудные вопросы. У тебя есть вопросы, на которые ты не можешь ответить? — спросил Филипп Ферету.

— Нет.

— А у меня есть.

— Тогда полный вперед.

— Как возникли египетские пирамиды?

— На этот трудный вопрос у меня есть довольно простой ответ.

__?

— Ты помнишь фотографии пирамид, сделанные с самолета под определенным углом и при определенном освещении?

— Да. Они выглядят как правильной формы дыры в песке, а не как наземные сооружения. Это наводит тебя на какие-нибудь соображения?

— Самые общие. Я полагаю, что сначала пирамиды были женскими и только потом стали мужскими. Кого они там хоронили, сейчас для нас совсем не важно.

— А что важно?

— То, что женские пирамиды появились раньше мужских. В земле выкапывали яму в виде перевернутой пирамиды, как мы бы сейчас это назвали. Потом ее облицовывали и отделывали камнем, при этом внутри все устраивали так же, как потом в более поздних наземных сооружениях, то есть коридоры, камеры для погребения, постаменты и так далее. Но конструкция целиком была сориентирована на теллурический центр земли. Вершина пирамиды была направлена вниз. Позже, когда религия, или что там еще, начала поворачиваться к небу и вселенной, пирамиды стали строить над поверхностью земли, устремленными ввысь, к космосу, к звездам…

* * *

Пиво было выпито, и супруги отправились в Институт Гете на выставку «Что носили в восьмидесятые годы», а потом в одной небольшой частной галерее долго рассматривали рисунки Пабло Пикассо. После чего заглянули в хранилище Национального банка, где Филипп заказал копию сотенной банкноты с цветным портретом Фереты.

По дороге домой они завернули в Музей кинотеки, чтобы передохнуть и заодно увидеть ленту 1924 года «Механический балет». Они валились с ног от усталости и голода, но не решились вернуться в толпу, чтобы перекусить и попутно посетить выставку «Писатели-художники». Правда, перед зданием Академии наук и искусств Ферета получила яблоко — их раздавали стоящим в очереди на выставку, посвященную эпохе модерна…

Приблизившись к своей улице, они удивились, увидев, что и здесь полно людей, несмотря на половину второго ночи. Перед своим домом они увидели полицейскую машину с включенной мигалкой. Им с трудом удалось пробиться через толпу, а когда они поднялись на второй этаж и представились, их пустили в квартиру. И тут их ждало потрясение.

Квартира была совершенно пустой. Из нее вынесли все вплоть до последней иголки… Его и ее работы, оба мольберта, даже аквариум с рыбками, — украдено было все подчистую. По голым стенам метались огни полицейских автомобилей, припаркованных у входа в здание. Похищены были и оба компьютера с хранившимися там фотографиями их работ. В опустевших комнатах гулким эхом отдавались голоса полицейских, производивших осмотр места преступления. Лишь в углу самой большой комнаты возвышалась, как и обычно, огромная изразцовая печь, напоминавшая церковную колокольню…

Художник пережил несколько войн, поэтому знал, что любое потрясение через пару дней перестает быть потрясением. Но эту пару дней нужно было где-то провести. На помощь полиции вряд ли стоило рассчитывать. Беспокоить родных глубокой ночью им даже в голову не пришло, поэтому они отправились в отель. Но и здесь им пришлось столкнуться с трудностями. Они были вынуждены обзвонить несколько отелей, потому что из-за «Ночи музеев» город заполонили приезжие. Когда они наконец нашли место для ночлега, Ферета зашла купить зубные щетки, ночную рубашку себе и пижаму для мужа, а Филипп заглянул в книжный. Им еще повезло, что многие магазины в эту ночь тоже работали до утра. Когда они улеглись в постель, Филипп поцеловал жену и сказал:

— Ни о чем не беспокойся. Я уже придумал, как нам избавиться от того, что с нами произошло. Чтобы убаюкать тебя, я купил одну книгу. Прочту тебе короткий рассказ из нее.

Читая, он думал: не так уж важно, заснет ли (а если заснет, то как скоро) жена под мое чтение. Ведь именно этого я и хочу — успокоить ее, чтобы она смогла уснуть.

Хотя Ферета и была напугана случившимся, она устала так, что под ровный, монотонный голос быстро задремала, не переставая удивляться тому, что это с ней происходит, однако Филипп надеялся, что хотя бы частичка рассказа, главная его мысль пробьется к сознанию Фереты и подготовит ее к тому, чему еще только предстоит произойти. Если не услышит она, то пусть услышит хотя бы ее сон.

ИСТОРИЯ, КОТОРУЮ СЛЫШАЛ ЕЕ СОН

Судя по гравюрам голландского художника Ромена де Хуго, примерно в 1740 году закончилось строительство дворца с особым расположением коридоров для слуг, тянувшихся вдоль всех залов и спален. Попасть в этот лабиринт, ни единым проходом не связанный с комнатами, можно было только со двора, и таким же образом удавалось из него выйти, так что ни малейшей возможности проникнуть в жилые помещения не существовало. Когда туда случайно залетала птица, она сгорала, если хотела выбраться на волю, потому что кроме дверей во двор в этом лабиринте имелись только дверцы от расположенных в каждой комнате печей, через которые слуги топили их и чистили.

Слуги, работавшие здесь, были прекрасно вышколены, они могли определить вес огня, всегда целовали хлеб, если он падал на землю, и неукоснительно придерживались двух правил: не поднимать ни одну вещь на высокий ветер и ни единым звуком не нарушать тишину и покой в доме. Работать немо и тихо, как колокол под водой. Так они и трудились, всю свою жизнь поддерживая в печах дворца огонь, как темноту в карманах, ни разу не побывав в залах, которые они обогревают, не увидев печей, которые они топят, и людей, о чьем удобстве они заботятся. Коридоры были темными и глухими, освещались они только отблесками огня, а сияющие светом комнаты были наполнены смехом и звоном посуды и бокалов. Правда, иногда, поздно вечером, можно было услышать, как в роскошных покоях кто-то скулит в постели с четырьмя колокольчиками по четырем углам покрывала.

Хотя наказание за несоблюдение тишины было суровым — потеря куска хлеба и изгнание, — один из слуг все-таки решился шепнуть несколько слов сквозь огонь и стену. Этого оказалось достаточно для того, чтобы погубить его жизнь и оставить в истории его имя.

Слугу, который нарушил закон молчания, звали Павле Грубач. Говорили, что он не мог видеть то, что находится справа от него. Стоило ему посмотреть направо, как зрение, обычно прекрасное, начинало отказывать. Влево он, напротив, мог смотреть без помех и видел далеко, а в этом направлении, как известно, можно разглядеть собственную смерть, если привыкнуть к темноте, которая даже днем разрастается у каждого человека между глазами, отделяя левый взгляд от правого. Однако, когда он бросал взгляд назад, все было наоборот. Через левое плечо он не видел за своей спиной ничего, а через правое видел все до недосягаемых далей, до туманной старины, и Грубач утверждал, что его воспоминания стали старше его самого, что они постоянно погружаются все глубже в прошлое и он не имеет над ними власти и не может остановить их. Иногда утром он, как из старого колодца, извлекал изо рта мелкую медную монетку, отчеканенную в Царьграде в 1105 году, и выбрасывал ее, потому что такие деньги уже давно не имели хождения.

Чтобы прокормиться и иметь возможность по воскресеньям налить вина в выеденную до корки горбушку хлеба, он торговал огнем и ношеными шапками. Зимой, на заре, покончив со своими обязанностями во дворце, он с решетом, полным тлеющих углей, шел от дома к дому и, захватывая порцию лопаточкой, как каштаны, выкрикивал: «Лопатка огня за один грош!»

Когда становилось теплее, Грубач появлялся на улицах города вместе со своей женой. Она шла впереди, неся на тарелке ежа, иголки которого украшали наколотые на них сливы или ягоды клубники. За ней следовал Грубач с возвышавшимся над его головой десятком островерхих шапок, надетых одна на другую. Он предлагал прохожим покупать их, объясняя, что ношеная шапка имеет преимущества перед новой. «Шапка — это улей для человеческих мыслей, — уверял он, нахваливая свой товар. — Тот, кто наденет чужую шапку, узнает мысли ее бывшего владельца, потому что мысли по-прежнему роятся в ней, просто их мед теперь собирает кто-то другой. Кроме того, у шапок есть еще одно достоинство. Каждая голова, как известно, имеет семь отверстий, через каждое из них проникает по одному из семи смертных грехов и выходит по одному из семи дней недели, и так человека покидает жизнь на пути к семи планетам. Шапка защищает и греет эти семь отверстий! Иногда бывает, что такая шапка, как курица яйцо, несет в волосы владельца маленький красный камень…»

Так говорил Павле Грубач, неся на голове свой товар. А вот что он говорил в других обстоятельствах, после чего его имя получило известность и осталось в памяти по делам совсем нехорошим, сказать гораздо труднее. Наверняка можно утверждать лишь то, что однажды вечером он услышал за стеной комнаты, печь которой он как раз топил, чей-то плач. Надеясь утешить плачущего, Павле сказал ему несколько слов. Одни говорят, он рассказал, что видел во сне прошлой ночью. Другие считают, что еще какую-нибудь чушь.

Неизвестный на мгновение словно онемел, как бы раздумывая, не сообщить ли хозяину дворца о дерзости слуги, чтобы того наказали, а может быть, он просто удивился, услышав голос из вечно немых коридоров, в которых, казалось, никогда никого нет. Но потом снова заплакал. Голос из коридора продолжал что-то говорить, голос из комнаты плакал все тише и тише, чтобы все-таки было слышно, что рассказывают, и так продолжалось изо дня в день. Но слуге будто не давала покоя собачья чесотка, и он решил пойти еще дальше. От далекой, заброшенной комнаты к другой, побольше, с большой печкой. Оттуда слышался не плач, а смех и песни.

Когда человек поет, он не может думать, только чувствовать, сказал самому себе Грубач и дерзнул и здесь рассказать свою историю. Некоторые голоса на мгновение затихли, вероятно чтобы прислушаться, но другие обратили все в смех и шутку, тут же забыв о незнакомом голосе из стены и о том, что он им сообщил. А Грубач двигался дальше и дальше по лабиринту коридора для слуг, от комнаты к комнате, от печки к печке, пока однажды вечером не оказался перед топкой, по другую сторону которой, в зале, высилась огромная королева печей и царила полная тишина, словно там никого нет. И здесь он тоже через огонь и стену рассказал свою историю, надеясь, что его и теперь не поймают. Но ошибся. Он был тут же обнаружен, ему выдали ребро от жареного вола, а его жене яблоко, и изгнали их из города, накинув ему на плечи лошадиную попону, на которой было написано:

так адам и ева были изгнаны из рая

Пока я пишу это, мне кажется, что и я, как некогда Грубач, сижу в мрачном и глухом коридоре, слышу голоса, смех и ссоры из освещенных и невидимых мне залов, которые я различаю только по размерам топок, которые их обогревают. Я медленно блуждаю по сплетению коридоров от печки к печке, развожу огонь и шепчу из темноты свою историю кому-то, кого не знаю и никогда не увижу. Я не знаю, какие лица у тех, к кому я обращаюсь сквозь огонь и стену, не знаю ни их пола, ни возраста, ни намерений, ни причин, по которым они плачут, ссорятся или веселятся. Но я твердо знаю, что если они меня обнаружат, они дадут мне ребро от жареного вола, моей жене яблоко и изгонят из города, накинув мне на плечи лошадиную попону, на которой будет написано: «Так Адам и Ева были изгнаны из рая».

На рассвете Филипп закончил чтение. Ферета крепко спала. Заснул и он. Проснувшись, они с трудом вспомнили, где находятся и что с ними произошло. Позавтракали, поехали в аэропорт и улетели в Швейцарию. С собой они взяли только ночную рубашку, пижаму и зубные щетки. В Швейцарии у него был знакомый галерист.

Другое решение

«Я — Филипп Рубор, а это моя жена Ферета Су. Мы забронировали номер по телефону. И хотя мы художники, у вас в отеле работать не собираемся», — улыбнулся Филипп человеку за стойкой администратора одного женевского отеля.

В отеле они оставались совсем недолго, через три дня переселившись в прекрасную, правда небольшую, швейцарскую квартиру, которую для них подыскал один знакомый, соотечественник. В квартире был даже балкон с пышными белыми и красными цветами в ящиках вдоль перил, такие же цветы росли и на окнах. А еще там были два ветра. Ферета предпочитала думать, что теплый ветер дует из Африки, а холодный — с Альп.

Надо заметить, что Ферета и Филипп по-разному приняли Женеву. Точнее, Ферета вообще ее не приняла. В их скромной женевской квартире одну - единственную большую комнату (все остальные были совсем маленькими) Филипп сразу же после переезда превратил в мастерскую с двумя мольбертами. Они стояли каждый в своем углу, как скелеты огромных птиц. В квартире они нашли оставшийся от предыдущего жильца, а может и от хозяина, большой горшок с прелестным комнатным деревцем и две книги. Ферета все чаще делала кисти для акварели из своих волос, но все реже рисовала и писала; он же, как обычно, целые дни проводил за подрамником.

* * *

В одну из своих первых недель в Женеве, более или менее устроившись, они пригласили на обед того самого швейцарского галериста и приятеля - соотечественника, у которого в Женеве был дом, а в Италии, у подножия Альп, замок, где они не раз гостили. Галерист носил прозрачный сетчатый галстук и черную козлиную бородку, как две капли воды похожую на купированный хвост его пса, которого он привел с собой. Псу поставили под стол плошку с едой и миску с водой, но Ферета все время боялась, как бы зверь под скатертью не укусил ее за ногу, защищая свой обед.

— Я слышал, мадам тоже художник? — спросил галерист с улыбкой, которая никак не хотела появляться на его губах. Словно он и его губы не были союзниками.

Ферета изобразила на лице точно такую же улыбку, вместо ответа достала из сумочки губную помаду и в мгновение ока, прямо на салфетке рядом с супом, который они в этот момент ели, изобразила пейзаж, который назвала «Полдень в говяжьем бульоне». Сложила салфетку и вручила ее галеристу.

— You paint using the make up? How long will it last? — поинтересовался человек с собакой.

— Never mind, — сказала она едко и добавила: — It is for you.

И тут же поняла, что мужу дело портит, а себе не помогает. Она замолчала, решив до конца обеда не говорить больше ни слова. И, наклонившись, заставила себя погладить собаку под столом, возможно, определив этим развитие многих последующих событий.

* * *

Как-то вечером, после Рождества, сидя перед только что начатой картиной, Филипп спросил Ферету, почему она не купит аквариум с рыбками, такой же как дома.

— Но я не дома, — возразила она, — и если останусь здесь навсегда, это будет равносильно смерти, ведь я здесь чужая. Имей в виду, тебя это тоже касается! Борхес знал это, потому-то и приехал сюда умирать.

— Борхеса здесь нужно было переводить, а наши картины переводить не надо. Наши картины — это pret-a-porter.

А когда он позже спросил ее, почему она теперь так мало работает, Ферета ответила ему словами, которые стали решающими для дальнейшего течения их жизни:

— Прошу тебя, не задавай мне никаких вопросов. Особенно о работе. Когда мы с тобой познакомились, ты был для меня, да и не только для меня, настоящим богом живописи. Представь, что начинаешь чувствовать, когда божество просит у тебя совета. Ты не умеешь думать ни о чем, кроме живописи. А с меня довольно. У меня нет уверенности, что я рождена для искусства. Ты живешь для того, чтобы писать картины, я же пишу их, чтобы жить. Твоя жизнь это не вполне жизнь, твоя жизнь — это живопись. Тебе восемьдесят лет, ты болен, и мы навсегда упустили шанс красиво прожить свой век. А ведь могли бы, и я в свое время тебе об этом говорила, но ты меня не понимал. Теперь уже поздно. Кроме того, должна признаться, что я не могу работать в одной комнате с тобой. Я слышу каждую твою мысль, я не глядя знаю, какую краску ты собираешься нанести на холст. Более того, я вижу, как ты выискиваешь эти самые краски у природы и копишь в своей памяти. А я? Длина наших волн, или их частота, в этой комнате не совпадают, они создают друг для друга помехи. Я чувствую себя любительским радиоприемником, который пытается настроиться на частоту CNN. Короче говоря, я хочу жить, а не играть в искусство.

— Это просто означает, что я тебе уже не нужен. Ни я, ни мои картины.

— Прошу тебя, о живописи больше ни слова. Она - то нас сюда и завела. Похоже, что люди искусства в начале и конце жизненного пути сталкиваются с одними и теми же проблемами. Восход славы и ее закат очень похожи. Поэтому мы с тобой находимся в чертовски одинаковом положении. Разница только в деньгах, которые продолжают течь к тебе по какой - то инерции.

— Может быть, она заслуженная, эта инерция? Если хочешь, давай пригласим твою дочь Гею пожить с нами.

— Гея ко всему этому не имеет никакого отношения. Она приедет к нам, но потом сразу же вернется домой, к отцу, ее место там. Но ты не бойся, я тебя не брошу. Мы действительно оказались на распутье, перед нами лежат две дороги. И я уже решила, какую выбрать. Пусть это отравит нашу жизнь, но я тебя не покину.

Так Ферета Су осталась в Женеве с Филиппом Рубором. Чтобы искать свою завтрашнюю дорогу.

Deja vu

Иногда от нечего делать, для смеха, с отчаяния или в шутку Ферета и Филипп начинали игру, которую называли «пустой язык». Например, он вдруг ни с того ни с сего выпаливал:

— Ну ты и сама понимаешь, вот тут я хотел сказать…

А она:

— Ну да, само собой…

На что он, если в голову не приходило ничего лучше, отвечал:

— Вот тебе и раз… Ты смотри!

Тогда она добавляла, чтобы продолжить игру:

— Ну вообще!

— Жуть, скажи!

— И точка! Да о чем тут говорить. Прямо помираешь со смеху!

— А вот потом, хотя, конечно, может быть, и правда!

Так вот, Ферете иногда казалось, что большинство картин, которые появлялись на свет в окружающем их мире, представляют собой нечто похожее на такой вот «пустой язык», на полый стручок без бобов. А вот если к этим полотнам добавить бобы, иными словами, то, чего им не хватает, вроде дуновения ветра, или же вдохнуть в них немного запаха, эти дивные мертвые бабочки могли бы вдруг ожить и взлететь…

Ферете откуда-то было известно, что именно нужно добавить, чтобы этого добиться. Чтобы взлететь.

Путешествуя как-то по интернету в поисках новинок актуального искусства, Ферета вдруг заметила, что смеется. Обычно она пускалась в такое плавание по Сети для развлечения, а иногда из любопытства. Но сейчас она вдруг почувствовала нечто иное. Перед ней неожиданно открылась невероятная возможность. Самые разные полотна самых разных художников можно было легко наполнить новым содержанием (она поняла это благодаря игре в «пустой язык»). Два-три профессиональных штриха или мазка — и пейзажи, портреты, марины часто неизвестных ей живописцев могли буквально преобразиться.

Стать бобами в стручке. Получить возможность взлететь. Она видела, знала, как этого добиться, даже могла представить такие слегка измененные, улучшенные, наконец-то по-настоящему прекрасные полотна собранными в галерее современной живописи. Поэтому она и засмеялась.

Такие «подправленные», как она их называла, картины все больше занимали ее воображение. Наконец она увеличила одну из них — это был вид на залив Балтийского моря работы какого-то бельгийца — и воспроизвела сначала в виде открытки десять на восемь сантиметров. Открытка стала для нее чем-то вроде эскиза. Потом картину в ее натуральную величину, метр на восемьдесят сантиметров, она с помощью проектора перенесла на холст такого же размера и поместила на свой мольберт. После этого к основе, которой служил оригинал, она добавила свои исправления, если это можно так назвать. Когда Филипп спросил ее, чем она занимается, она ответила, что пока не знает, и переселила свой мольберт в маленькую комнату возле лестницы. «Я же тебя ни о чем не спрашиваю, когда ты работаешь», — бросила она мужу.

На ее версии бельгийского полотна море располагалось не горизонтально, а вертикально, небо находилось с левой стороны. Кое-что она и вовсе выбросила. И осталась очень довольна результатом. Картины в ее руках становились лучше оригиналов. Она настолько хорошо чувствовала этот прием, так натренировала глаз, что стоило ей увидеть на экране компьютера очередное произведение, как она сразу понимала, чего ему не хватает и как его можно «подправить». И самозабвенно исправляла и исправляла чужие работы. Но в одну из ночей случилось нечто непредвиденное. Она наткнулась на картину художницы из Гватемалы, к которой не смогла ничего добавить, в которой не нужно было ничего исправлять. С точки зрения Фереты, она была безупречной, правда, таких произведений в современном искусстве было мало. Но и тут Ферета прибегла к одному приему. По примеру русских художниц эпохи Татлина и Кандинского она нанесла на «исходник» гватемальской художницы несколько слов. Слова эти были в равной степени непонятны и для гватемальцев, и для швейцарцев, но они стали частью картины, сделав более насыщенным цвет ее звучания:

Если утром сорву яблоко и пущу его вниз по реке,

Вечером ты сможешь съесть его на берегу моря

После этого случая Ферета расхрабрилась и взялась за «исправление» одной из работ Филиппа. И не какой-нибудь, а той самой, которую она когда - то купила и благодаря которой влюбилась в своего тогда еще будущего мужа. Она срезала несколько прядей своих волос и приклеила их к собственной версии написанной чаем картины Филиппа, а потом на щеку обнаженной добавила мушку. Теперь сходство между женщиной на холсте и ею было полным. И это принесло ей удовлетворение. Она словно перевела дыхание. И написала на полотне несколько строчек, назвав их «Ты»:

Ничего подобного не увидеть ни в одном

из моих снов.

Ничего подобного не услышать ни в одном

из моих воспоминаний,

Ничего подобного не выучить ни в одной

из моих школ.

Довольно многие работы современных мастеров нуждались в том, чтобы она внесла в них свою лепту. Трудясь так неделю за неделей, она заработала семь месяцев стажа и произвела на свет около сорока «подправленных» картин.

* * *

Когда она показала свои работы галеристу Филиппа, тому самому, с псом, он попросил прислать их изображения по электронной почте и встретиться у него дома наедине, чтобы все как следует обдумать.

Ферета, разумеется, понимала, что обдумывать тут нечего, что и картины, и сама идея галеристу понравились, но понимала также и то, чего он от нее потребует. Ничего не сказав мужу, она в назначенный вечер отправилась на встречу.

Его дом стоял особняком, окруженный огромной полусферой тишины. На великолепно подстриженном газоне. Возле дома можно было услышать две воды — шум фонтана перед фасадом и плеск бассейна на внутреннем дворе. Совсем рядом росла сосновая роща, низкие ветви которой касались лица и рук, если вы шли через нее. Ветер был слышен только тогда, когда налетал на деревья. В будуаре стояла кровать с балдахином, а в одной из комнат — собачья будка уже знакомого ей пса. На стене она заметила свой рисунок, который когда-то сделала губной помадой в ресторане, он был вставлен в раму, подобранную с большим вкусом.

Галерист поцеловал ее в щеку, глаза его сияли. Он казался очень взволнованным. Наконец он произнес:

— Знаешь, я не могу. Уже давно. Но это никак не связано с тобой. Ты для меня остаешься самой прекрасной женщиной на свете с того самого дня, когда ты изобразила бульон своей помадой. Выпьем шампанского, и я задам тебе один вопрос.

Принесли розовое шампанское и розовую рецину из Дельф. Потом подали тортеллини с тартюфами и расплавленным камамбером. Это была закуска, прелюдия к почкам серны и ноге оленя в сосновых иголках.

Тогда Ферета спросила:

— Что за вопрос вы хотели задать?

— Вы бы не согласились за меня выйти? Выйти замуж за своего галериста, пусть даже такого, какой я есть?

— То есть вы сватаетесь ко мне при живом муже, будучи при этом его галеристом?

— Да. Разведитесь с ним и переезжайте ко мне.

— А вам не кажется, что это то же самое, что пересесть с коня на осла?

— Согласен, тем не менее я решился сделать вам это предложение.

— Спасибо, но нет.

— Хорошо. Я так и думал.

Потом, когда они пили чай под названием «турецкий мед», Ферета спросила:

— А выставка в Базеле?

— Подготовка идет полным ходом, взгляните на каталог. Надеюсь, вам понравится.

На пестрой обложке стояли имя Фереты и название выставки:

dejavu

Разумеется, далеко не все художники согласились выставить свои работы в виде репродукций величиной с открытку рядом с «преображенными версиями» Фереты. Тем не менее выставка состоялась и произвела впечатление крайне необычное.

Дома в Провансе, изображенные французским художником в 2001 году, ничем не отличались от копии Фереты. Но стоило взглянуть на картину слева, и она неожиданно, как по волшебству (механизм которого был хорошо известен и Ферете, и всякому, кто работал в технике trompe loeil), превращалась в зимний пейзаж с занесенными снегом крышами, который походил на вид побережья Северного моря.

Полотно одного итальянца эпохи постмодернизма Ферета расположила по диагонали, и из каменистого берега получились хмурые облака, а зеленоватое небо стало походить на луг.

К женскому портрету, написанному на шелке каким-то русским гиперреалистом, Ферета добавила текущие из глаз слезы и надпись: «Слезы жгут не оттого, что они соленые, а оттого, что наполнены воспоминаниями». Художник из Испании, представляющий весьма немногочисленное направление нелинейной живописи, изобразил какого-то писателя с трубкой и галстуком-бабочкой. Ферета позаимствовала у этой картины только трубку и бабочку и поместила их на идеально белой стене внутри роскошной рамы. На стене она написала несколько слов:

Черешня белая над ним плодов полна, Но старый человек увидит над собой Лишь ветки, скованные коркой льда.

Художник из Польши, причислявший себя к последователям так называемого ergodic-искусства (в литературоведении, из которого этот термин позаимствовали, он описывал тексты эпохи пост-постмодернизма), был представлен поясным портретом девочки с косами, в которые были вплетены настоящие разноцветные ленты. Ферета приклеила копию картины к стеклу деревянной двери. Теперь казалось, что девочка вот - вот шагнет к зрителю через эту дверь, даже дверная ручка находилась в таком положении, словно на нее уже нажали…

* * *

Хозяин галереи остался доволен спорами, которые выставка вызвала среди критиков. Иногда они даже забывали, чье именно произведение и какой его фрагмент оценивают, периодически утверждая, что «оригиналы» лучше «копий». В любом случае успех этого предприятия был бесспорным, а картины иногда покупали парами («прототип» и «новую версию»), что создавало крайне необычные коллизии. Коллективное авторство неожиданно приобрело совершенно новый смысл, создав на рынке неразбериху с ценами, спросом и предложением.

Во всем этом деле, которое оказалось более сложным, чем представлялось на первый взгляд, открылась еще одна, дополнительная, трудность. В отличие от мужа и других художников, Ферета с трудом расставалась со своими работами, хотя в данном случае они принадлежали ей лишь наполовину. Она воспринимала их как своих детей, но не хотела, как в случае со своим настоящим ребенком, отпустить от себя в мир. Выдумывала массу причин, только бы не продавать, только бы они остались с ней. Гею ей пришлось уступить первому мужу, но она не считала, что обязана уступать картины.

Галерист даже сердился на Ферету, недовольны были и «соавторы», которым в этой истории принадлежала часть прав, ведь в случае продажи «преображенной» картины им полагался определенный процент.

Михайло

В те дни, когда Филипп очутился на пороге серьезной старости, а Ферета была на вершине успеха и в последний раз красива, с ними случилось нечто необычное. Что-то вроде возвращения молодости и первой любви, но с внушающим тревогу финалом. Возможно, Ферета вычитала все это из какой-нибудь книги и вообразила, что то же самое происходит с ней и в жизни, или же это случилось в действительности, а она вообразила, что где-то прочитала, не так уж и важно.

Однажды ночью, лежа рядом с мужем, который уже заснул, Ферета почувствовала что-то очень и очень странное. Боль. Похожую на ту, какая бывает при дефлорации.

«Неужели можно лишиться невинности дважды?» — невольно подумала Ферета, и тут ее осенило.

Это не было даже догадкой. Нет. Вся утроба Фереты знала или, скорее, чувствовала, что происходит: «Моя дочь Гея этой ночью потеряла девственность. Вышла замуж или так?»

Как-то утром она шепнула мужу: «Кажется, я беременна».

Он был смущен, но ничего не сказал. Коснулся ее своими мужскими руками, которые не умели говорить на женском языке, и поцеловал.

Три месяца спустя Ферета купила платье для беременных и стала его носить. Высчитала день девять месяцев спустя, когда должна родить. Она была уверена, что это мальчик, поэтому они приготовили для будущего сына имя — Михайло, а также все необходимое: кроватку, пеленки, голубые пинетки с заячьими ушками… Но роды не состоялись. В глубине души Ферета знала и об этом. Ее живот не рос. Она не носила перед собой свое будущее дитя, как другие беременные, как она сама когда-то носила свою дочь Гею. И когда она призналась Филиппу в ложной беременности, у нее вдруг начались схватки. Казалось, она рожает. И тут ее утроба опять первой почувствовала, в чем дело. Где - то в мире рожала дочь Фереты — Гея, ее беременность не была ложной, и Ферета чувствовала ее как свою все последние девять месяцев. Так в мыслях и снах Фереты родился сын ее дочери. Его она представила себе сразу. У него были красивые синие глаза и только одна ямочка на щеке. Она назвала его Михайло.

Замок на озере Maggiore

— Говорит Нил Олсон! — пророкотало в мобильном телефоне Фереты Су. — Как ты?

— Сегодня гораздо лучше, чем завтра, — ответила художница любимой фразой Филиппа.

— Поэтому-то я и звоню. Ты похожа на человека, который не понимает, что с ним случилось.

— Старость Филиппа, вот что со мной случилось. А со старостью каждый чувствует себя так, словно не понимает, что с ним случилось. Сам увидишь…

Звонил земляк Филиппа, тот самый, у которого была вилла в Женеве и замок на озере Maggiore в Италии, принадлежавший его жене. Он был высоким, сутулым, его крупная, «лошадиная» голова очень нравилась женщинам и художникам. Он великолепно говорил на бесчисленном множестве языков, и кое - кто из друзей утверждал, что ему достаточно дважды посмотреть фильм, чтобы выучить язык, на котором он снят. Слова чужих языков липли к нему как зараза. Во всяком случае, Нил Олсон с легкостью перемещался по всему миру, и для него не составляло проблемы слетать когда вздумается в Африку или в Америку. Огромный, нетерпеливый, как породистый жеребец, он укрощал свою природу с легкостью опытного наездника.

— Я заскочу за тобой в субботу, поедем ко мне в замок, на ужин. Если хочешь, оставайся переночевать. Моя жена тоже там будет. Надо кое-что тебе показать.

Ферета не была готова к такому повороту событий, тем более что состояние здоровья Филиппа оставляло желать лучшего, но Нил Олсон отказов не принимал.

— Я давно собирался поговорить с тобой. И лучше без мужа. Многое из того, что с тобой происходит, происходит только потому, что ты не хочешь ни с кем поделиться. Сейчас ты все нам расскажешь. Да и у меня для тебя кое-что есть.

* * *

Так что «шевроле» Нила Олсона перевез их через итальянскую границу, и они втроем уселись ужинать на террасе, где стояли кованые стол и стулья, тяжелые, как пушечные ядра. Они пили местное белое вино и ели рыбу из озера, которую приготовила Аурелия, их глаза и души отдыхали в зеленой воде озера, когда Ферета вдруг сказал, что живется ей очень тяжело.

— Скверно я себя чувствую, впервые в жизни.

— Понимаю, — сказал Нил Олсон. — Но позволь кое-что у тебя спросить. И не удивляйся. Это всего лишь необходимость, сама в этом убедишься. Первый вопрос: скажи, Ферета, как ты думаешь, ты красивая женщина?

— Что за вопрос! Каждый, у кого есть глаза, знает, была я красавицей или нет.

— Ты замужем за богатым и знаменитым художником?

— Да.

— Ты талантлива?

— Так говорят те, кто видел мои работы.

— Хорошо. И последнее. Ты была любима?

— Да. Не уверена, правда, что такой вопрос можно задавать, находясь в здравом уме. Мы с Филиппом никогда этого ни от кого не скрывали, ни он, ни я, это было ясно каждому, кто нас видел.

— Так как же тебе не завидовать? — подвел итог Нил Олсон. — Я удивляюсь, что вы сбежали сюда так поздно. Да, на вашу долю выпало немало зла. Справиться с этим было нелегко. Прежде всего тебе. Ведь тебе мстили за все, за что не могли отомстить

Филиппу… Должно быть, вы сделали кому-то очень много хорошего, такого, что нельзя забыть, и он вам теперь мстит, потому что самая страшная месть всегда адресована тому, кто был к тебе добрее всех. Но это, в сущности, неважно. Твое нынешнее положение не так уж и плохо. Просто ты этого не понимаешь. Прежде всего, там, у нас, как сказал один музыкант, некому оценить то, что ты делаешь. Ну а здесь такие люди есть. Я, как ты знаешь, посетил выставку в Базеле, она была великолепна. «Deja vu». А там, у нас, самые лучшие художники никому не нужны.

— Но почему?

— Там не умеют делать на вас деньги. А кроме того, люди там согласны от всего отказаться, лишь бы ничего не имели другие. Здесь же талант легко превращается в деньги. Так что ваше положение совсем не так безнадежно, как тебе кажется.

— А я думаю, наши дела идут хуже некуда. Нас там все еще ненавидят. И мы даже не знаем за что. Когда мы вместе, на нас нападает целый рой недоброжелателей, тысячи мелких демонов отравляют нам жизнь. Как это объяснить?

— Ответ прост, и за ним не надо далеко ходить.

С этими словами Нил Олсон потянулся за какой-то книгой и прочитал из нее несколько строчек, обратив внимание на то, что автор книги — женщина.

Я поняла, что еще не наступило то время, которое, впрочем, может и вообще не наступить, когда патриархальная среда примет меня как отдельную, ценную саму по себе личность, вне «юрисдикции» моего всемогущего мужа. Хотя и знаменитого мужа среда не потерпит. Однако самая неудобоваримая категория для общества — известная жена знаменитого мужа. Это, знаете ли, действительно слишком! Это нарушение всех конвенций, отклонение от протоптанных троп, разрушение вековых стереотипов и оборонительных укреплений обывательской крепости. С ума можно сойти!

— Подумай немного над тем, что я прочитал. Патриархальное общество, от которого вы бежали (надо признать, что и здесь есть люди, которые недалеко ушли от него), считает, что муж не имеет права поддерживать свою жену, а Филипп и как художник, и как муж всегда поддерживал тебя. Вот если бы он тебя бил, никто бы ему и слова не сказал, но вы оба попрали родовые устои. И все, что происходит вокруг вас, вызвано не завистью или злорадством, нет, и это даже не заговор. Невозможно организовать такой заговор, в котором участвовало бы столько людей. Суть происходящего кроется гораздо глубже, корни древнего как мир патриархального мировоззрения пронизывают все, что нас окружает. Такова цена успеха, и ее придется заплатить.

— И что мне теперь делать?

— А вот это второе важное дело из тех трех, ради которых я тебя сюда и пригласил. Об этом несколько слов скажет тебе моя жена.

Тут в разговор вступила Аурелия:

— В Священном Писании сказано: если пожелаешь кому-то зла, злом тебе и воздастся, а если пожелаешь добра, воздастся добром. Это закон вселенной. А вселенная — это зеркало, зеркало для каждого из нас, она отражает нас и возвращает нам все наши импульсы, мысли, намерения, действия. Ты синхронизируешься с окружающим миром, обмениваешься с ним энергией. Поэтому будь осторожна в желаниях. И четко их формулируй, проси лишь один раз, этого достаточно, и ты получишь что хочешь. Может быть, ты уже что-то пожелала, не имеет значения. Желание сбудется. Независимо от того, каковы будут последствия для тебя и других. Здесь действует тот же принцип, что в сказке про джинна из лампы: Твое желанье — для вселенной приказанье.

Итак, выбери, попроси, поверь и прими желаемое, как говорит книга, дающая советы такого рода…

— Я хочу опять увидеть своего ребенка, Гею, — задумчиво проговорила Ферета.

— Желание вовсе не обязательно произносить вслух, — заметила Аурелия, — а ситуация, которая сложилась вокруг тебя, называется бойкотом; не такая уж это редкая вещь, как ты думаешь. Кроме того, все происходящее с вами подпадает под юридическое определение.

— Какое? — спросила Ферета удивленно.

— Травля подобного рода называется мобингом и преследуется по закону, если ты сумеешь доказать, кто и каким образом нарушает твой покой…

— А теперь перейдем к третьему, может быть самому важному, пункту нашего разговора, — прервал их Нил Олсон, доставая из комода XVII века, в котором он держал почту, небольшую книжечку — путеводитель по «Ночи музеев», которая должна была состояться в мае у них родине. Олсон раскрыл его на странице, отмеченной кожаной закладкой, и протянул Ферете. В путеводителе сообщалось, что наряду с музеями, расположенными в квадрате А, открыть свои двери перед посетителями готова Галерея художника Филиппа Рубора и скульптора Фереты Су.

Ниже указывался адрес квартиры, где некогда жили Ферета и Филипп, квартиры, ограбленной подчистую в ту давнюю «Ночь музеев», остаток которой супруги перед отъездом в Женеву провели в отеле.

— Думаю, не надо спрашивать, захочешь ли ты взглянуть на такое чудо, как ваша с Филиппом галерея, включенная в программу «Ночи музеев», — улыбнулся Нил Олсон.

— Такое путешествие, к сожалению, не для Филиппа. В его состоянии он не перенесет столько впечатлений, — заметила Ферета.

— Лети одна, — сказала Аурелия, — мы взяли тебе билет на самолет туда и обратно. Ты должна это увидеть. — Синьора Аурелия достала из ящичка комода конверт и протянула его Ферете.

Это перестает быть красивым и становится правдой

Как и предполагала Ферета, Филипп к ней присоединиться не смог. Когда она сообщила ему, что собирается ехать, он напомнил ей о своей ноге, которая почти отказалась ему служить. Так что сопровождать ее он не сможет.

«Тогда утром, перед отъездом, ты меня трахнешь — мне будет легче расстаться с тобой, если часть тебя останется во мне».

Так они и сделали.

Ферета прикинула, в котором часу приземлится ее самолет. Она не собиралась заходить к Гее. Но если бы и собралась, не смогла бы осуществить задуманное, поскольку не знала, где в последнее время жили Гея и ее отец. В конце концов, после «Ночи музеев» она найдет способ повидаться с дочерью. По телефону она забронировала номер в отеле и укрылась в каком-то полупустом кафетерии. Заказала мокко с молоком и пирожное «ишлер», сняла искусственную родинку - мушку, чтобы кто-нибудь ее случайно не узнал, что, впрочем, казалось маловероятным, надвинула на глаза шляпу и надела темные очки. Потом взяла газеты, отгородилась ими от посетителей и решила еще раз как следует все обдумать.

Но не тут-то было. Стоило ей раскрыть самую толстую газету, как она увидела великолепную цветную фотографию одной из картин своего мужа. Не было никакого сомнения в том, что это картина, написанная Филиппом в 1998 году. На этом сюрпризы не кончились. Далее следовал еще больший. Рядом с репродукцией была помещена статья неизвестного ей критика. Внизу стояла подпись: Александр Муха. Муха писал о Филиппе Руборе. И о Ферете. Заголовок звучал довольно претенциозно, типично по-журналистски:

ВЕНЧАНИЕ ПРОСТРАНСТВА СО СКУЛЬПТУРОЙ

К открытию галереи, торгующей работами художника Филиппа Рубора и скульптора Фереты Су

Взволнованная и изумленная, она пробежала глазами статью о Филиппе и перешла к тексту о себе. Он ее ошеломил. С первых же слов. Из того, что писал о ней автор, следовало, что она занимается вовсе не живописью, а живописной скульптурой. Везде — ив путеводителе по «Ночи музеев», и в этой статье — Ферета Су называлась не художницей, а скульптором. В статье говорилось буквально следующее:

Серия скульптур Фереты Су называется «Места повышенной опасности». Зритель с удивлением узнаёт, что список таких мест открывает дом, в котором мы живем, а также окружающие нас предметы. Особую опасность представляют отдельные помещения нашего жилища, а именно кухня и ванная с установленными там раковиной, умывальником и унитазом. Они связаны с так называемыми невралгическими точками, в которых пересекаются силы Земли и Воды; эти точки могут находиться где угодно, они словно «посеяны» неизвестным сеятелем, а мы должны искать и находить их, как и делает вместо нас и для нас скульптор.

Автор этих работ хорошо знает, что одежда не выражает время, в котором мы живем. Поэтому делает шаг в сторону. Вместо людей, которые в ее скульптурных композициях или распадаются на части (если находятся на переднем плане), или в своей одежде XX–XXI веков сливаются с нагромождениями предметов, она костюмирует пространство.

Предметы, включенные в ее скульптурные композиции, порой вполне узнаваемы, как, например, дверцы сейфов, ванны или ступени эскалаторов, но присутствуют в них чаще всего фрагментарно, как в какой-то символистской игре с одной известной и множеством неизвестных величин, и говорят только об этом, нашем, и ни о каком другом времени. Без вариантов. Подобно костюмам Ренессанса или какой-нибудь другой эпохи здесь о времени свидетельствуют вещи, которые занимают огромное место в современной жизни, превращаясь в наш истинный костюм. Эта мешанина из технических достижений XX века, которая на излете столетия достигла состояния полного разложения и постепенно превращается в отбросы, так же как и само столетие, — вот наша визитная карточка, представляющая нас вечности. К сожалению, это не декорации настоящего момента, это нечто более близкое к нашей коже — это наш костюм. Оглянувшись назад, мы понимаем, что в покинувшем нас прошлом не могли появиться произведения, переполненные овеществленными иллюзиями и предметами зачастую неясного назначения, которые увидели свет только на рубеже XX и XXI веков.

Технократическая цивилизация, пожирающая самое себя, — вот каким бы мог быть эпиграф к творчеству нашего скульптора, мог бы, если бы не цвет, потому что работы Фереты Су полихромны. Ее краски, звонкие и храбрые, не подвластны законам стремительной утраты предназначения в отличие от предметов, скрытых под этими красками. Цвет — вот источник оптимизма скульптора в мире предметов без будущего. Итак, мы наблюдаем, как сталкиваются две руки — рука скульптора, дарующая нам цвет и свет, и рука ее современника, который неутомимо и озабоченно создает всю эту груду техники, предназначенную для нашего механического счастья и удовлетворения, получаемого простым нажатием кнопки.

В мире безрадостных предметов, в пространстве объектов, которые быстро теряют потребительскую ценность, живые и вечные краски радостно улыбаются человеку нашего времени и бездушным продуктам, произведенным его руками. И если суть этих предметов — преступление человека против природы, то краски на этих предметах — искупление. А Ферета Су кончиком своей наполненной цветом кисти отметила на этих раскрашенных скульптурах места повышенной опасности для нашей жизни, невралгические точки века, который вместе с нами, живущими в нем, страдает от тяжелой болезни.

Заканчивалась статья отдельно стоящей фразой:

Он делает из искусства правду, а она — из правды искусство.

Ферета сидела, задумчиво уставившись на стоящую перед ней чашку. Потом снова взглянула на подпись и окаменела от ужаса. Под именем автора статьи был напечатан анонс:

В завтрашнем номере нашей газеты читайте эксклюзивный материал — ранее не публиковавшуюся «Политическую автобиографию» только что скончавшегося выдающегося художника Филиппа Рубора (1929–2008).

Растерянная Ферета закрыла газету с сообщением о смерти ее мужа и набрала Филиппа. Филипп отозвался из Женевы, живой и здоровый. Облегченно вздохнув, но так и не поняв, что все это значит, она отправилась по их с Филиппом бывшему адресу.

Над дверью квартиры висела бронзовая табличка, извещавшая посетителей о том, что перед ними:

ГАЛЕРЕЯ ХУДОЖНИКА ФИЛИППА РУБОРА И СКУЛЬПТОРА ФЕРЕТЫ СУ

Ферета купила входной билет, понадеявшись, что никто ее не узнает. Ее и не узнали. Войдя в их с Филиппом бывшую квартиру, она изумилась.

Внутри все выглядело как прежде. На стенах висели его картины, но не те, что были отсюда украдены, а какие-то другие. И вся мебель стояла на своих местах. Аквариум с рыбками, большой белый диван в гостиной, те же самые письменные столы, собранные без единого гвоздя, — видимо, их удалось разыскать и вернуть. На бывшем столе Филиппа по - прежнему стоял девятнадцатидюймовый монитор, на втором столе, Феретином, ее ноутбук. На экранах обоих компьютеров чередовались изображения картин и скульптур.

Она пробралась через толпу посетителей, совсем молодых и довольно шумных. На ребятах болтались штаны, спущенные на бедрах так низко, что руки их с трудом дотягивались до карманов. А некоторые из девушек были босыми и держали туфли в руках В углу комнаты возвышалась та же изразцовая печь, королева печей, сложенная в форме колокольни. Ферета бросила взгляд и на китайскую этажерку, украшенную резными птицами, возможно тоже ту самую, старую. Все как всегда. Разве что на этажерке стояло нечто, чего никогда не было в бывшей квартире Фереты и Филиппа. Деревянная лаковая шкатулка, в которую посетители опускали свои визитные карточки.

Однако еще большая неожиданность поджидала ее в спальне, где было расставлено несколько раскрашенных скульптур. Она узнала те, о которых писал в газете неизвестный ей Александр Муха, а одну из них она видела на фотографии рядом со статьей. Скульптуры ее потрясли. Она подумала: «Это перестает быть красивым и становится правдой».

Кроме того, на рояле она увидела разноцветную скульптуру, выполненную из нескольких видов камня. Высотой примерно в три пяди. На постаменте можно было прочитать название: «Танцовщица, исполняющая танец живота». А ниже указывалось имя автора: Ферета Су. Танцовщица была довольно полной, с чувственным, соблазнительным животом и драгоценным камнем в пупке, роскошной грудью и бедрами, которые вырисовывались под одеждой — очень короткой матроской с сине-белыми полосками.

Она вся излучала радость, казалось, от собственной полноты. И радость от неподвижного танца. Одна нога танцовщицы была неожиданно прозрачной, что позволяло разглядеть мышцы и кости, застывшие в неподвижном движении. Две непролитые слезы застыли в глазах девушки. Другую ногу обтягивал черный сетчатый чулок, и Ферета сразу обратила внимание на ячейки сетки. Они имели форму букв. Без особых затруднений художница прочитала, что было написано на чулке:

Я ненавижу тебя за золотых рыбок и лунный свет, которые снятся тебе, я ненавижу тебя за пестрых птиц, которые летают в твоих снах.

Это и было самым удивительным из того, что произошло с любовным письмом Филиппа. Разумеется, для Фереты это ровным счетом ничего не значило. Для такой Фереты, без мушки, это и не могло ничего значить. Но очень много для нее значило то, что среди посетителей она увидела девушку, которая сразу же привлекла ее внимание. Ферета не без труда узнала в ней свою дочь Гею. Гея держала за руку мальчика, который все время что-то у нее спрашивал, повторяя слово «мама». В конце концов Гея обратилась к нему по имени: «Михайло, перестань наконец исчезать!»

У мальчика были красивые синие глаза. И ямочка только на одной щеке.

«Неужели это мой внук?» — изумилась Ферета.

В первый момент ей страстно захотелось дать о себе знать, подойти к ним. Обнять. Но она тут же испугалась, подумав, что не может повторить возвращение к дочери, которую оставила. И поспешила скрыться, чтобы не встретиться с Геей и Михайлом. Ферета выскользнула в комнату, примыкавшую к черному ходу со стеклянной лестницей. Хорошо что квартира была ей знакома. Но и там ее ждал сюрприз. Здесь не было никаких экспонатов. Какая-то женщина сидела за компьютером и что-то писала. Ферета не поверила своим глазам. Она увидела за компьютером себя, с мушкой на щеке, в то время как на ее собственном лице, лице гостьи, мушки не было. Только в этом и заключалась разница между ними. В мушке. На столе перед Феретой с мушкой стоял кобальтовый стакан с ручками и карандашами, среди которых Ферета без мушки узнала красный плотницкий карандаш. Волшебный красный карандаш отца Филиппа. Он был неотточен.

«Значит, таким было бы мое будущее, если бы я решилась оставить Филиппа. Если бы вернулась к своему поколению».

Ее одолевали самые разные мысли.

«Если то, что я вижу, правда, ожидают ли меня и две смерти? Может быть, все это означает, что у меня в каком-то другом будущем появится внук? Неужели два будущих могут пересечься в какой - нибудь точке? Ну-ка посмотрим, могут ли два будущих торговаться друг с другом.

— Что интересует мадам? — деловито спросила Ферета с мушкой. Ее она не узнала. Ничего удивительного, ведь в жизни они увидеться не могли. Разве что в зеркале. Впрочем, себя никто не узнает.

Ферете без мушки нужно было сориентироваться в доли секунды. Сначала она хотела объяснить, кто она такая, но тут же поняла: ей дело испорчу, а себе не помогу.

— Я хотела бы купить скульптуру, — неожиданно для себя проговорила она. — Вы, полагаю, можете мне в этом помочь.

— Это не принято делать таким образом, нужно дождаться аукциона, но сейчас «Ночь музеев», и, разумеется, я вам помогу, — ответила, вставая, Ферета с мушкой. — Вы уже выбрали, что именно хотели бы приобрести?

— Да, — молниеносно решила Ферета без мушки. Она знала, с какой скульптурой будет тяжелее всего расстаться другой (другой?) Ферете. Кроме того, она почувствовала ненависть к Ферете с мушкой из-за того, что у той была Гея, потерянная Феретой без мушки во второй раз. Не было у Фереты без мушки и внука Михайла. Поэтому она сказала: — «Танцовщицу, исполняющую танец живота» Фереты Су.

— Мою «Танцовщицу»? — Да.

— Эту скульптуру вы купить не сможете. Мне очень жаль. Она уже продана.

— Но я видела ее здесь, в галерее, я даже прочитала, что написано на ее чулке, — возразила Ферета без мушки.

— Совершенно верно. Просто она еще не отправлена покупателю, но та дама, которая ее приобрела, уже выполнила все финансовые обязательства по отношению к нам. Выплатила полную стоимость.

Ферета без мушки прошипела:

— Вы еще пожалеете, что продали ее! — и спросила, может ли она воспользоваться стеклянной лестницей. Черным ходом.

— Это не принято, но, разумеется, прошу вас. Сюда, пожалуйста, — показала Ферета с мушкой.

— Дорогу я знаю, — ответила Ферета без мушки, спустилась в сад и оттуда через подворотню вышла на улицу.

Той же ночью она вернулся в Швейцарию.

К сведению читателей

Все герои и события, описанные в этом романе, вымышлены. Любое совпадение с реальными событиями случайно. Вымышлен даже писатель Александр Муха.

 

ДАМАСКИН

Сочинение для компьютера и плотницкого циркуля

Зодчие

Однажды в конце XVIII века турецкий паромщик на Дрине, тот самый, что варил куриные яйца для пущей сохранности в конской моче, удивленно и добросовестно сосчитав всех, кого перевозил, сообщил своему начальству, что в районе Осата на сербскую сторону переправились восемьсот сербских зодчих, каменщиков и плотников, причем все восемьсот по имени Йован. В порыве своеобразного строительного транса они буквально наводнили недавнее поле боя только что прошедшей австро-турецкой войны. Движимые столь же беспримерным порывом, предвкушая великие дела, навстречу им двинулись в долину Дуная зодчие и каменщики из Карловцев, Земуна, Сремской Митровицы, Нови Сада, Осиека, из Панчева, Румы — словом, кто из белого света, а кто от черной земли. Эти каменщики и «деревянных дел мастера», «инженеры», «бауюонстлеры», «баугаутпманы», плотники и столяры, а также отделочных и мраморных дел искусники днем покупали мулов, выбирая тех, что, пока щиплют траву и пьют, пускают в ход все свои пять органов чувств, ибо иначе какой же это мул. По ночам зодчие видели себя стоящими на берегу исчезнувшего моря, и в их снах оно еще продолжало гудеть и катить волны распаханного чернозема с севера на юг Паннонии, ударяясь о горный хребет близ Белграда.

В кратчайшее время они восстановили с невиданным размахом и монастырь Месич, и подворье монастыря Врдника, воздвигли новые церкви в городках Крнешевци, Стара Пазова, Буковац, Чортановци, что на возвышенности Фрушка-гора, достроили собор в городе Карловци, колокольню в Бешке, храм в Эрдевике и церковь святого Николы в Ириге. Сербы из Равницы или из Боснии, а вместе с ними многочисленные чехи, немцы и фракийские валахи стали налево и направо заключать договоры, увенчивая их неуклюжими подписями — кто кириллицей, кто латиницей, а кто и просто крестом. Все восемьсот Йованов с той стороны Дрины, все эти Станаревичи, Лаушевичи, Влашичи, Аксентиевичи, Дмитриевичи, Ланеричи, Георгиевичи, Вагнеры, Майзингеры, Лангстеры, Хинтенмайеры, Бауэры, Эбени, Хаски, Киндлы, Бломбергеры и Гакеры пригоняли свои суда, груженные брев

нами и камнем, своих коней, тащивших свинец, песок и известь, и видели своих оставленных на родине жен только во сне — такими, какими они уже теперь, конечно, не были. Строители не умели плакать во сне, и это было невыносимо. Они наперебой предлагали свои услуги равнинным помещикам и сербским купцам, превознося свое искусство и с гордостью перечисляя свои титулы и рекомендации. Носившие усы кто по константинопольской, кто по венской, а кто и по пештской моде, эти зодчие предпринимали в двух империях, в Австрийской и Оттоманской, неслыханные начинания в области строительства, получая за свой труд то императорские дукаты с изображениями Иосифа Второго и его матери, то старые цехины, то новые наполеондоры, то серебряные форинты и посеребренные перперы, не отказываясь, впрочем, ни от египетских динаров, ни от обрезанных и необрезанных турецких аспр, а иногда не брезгуя и древними фоларами, что ходили в Которе. Они строили и строили, не забывая проверять подлинность монет крас ным мускатным вином. Строили непрерывно. От усталости они временами забывали себя, забывали свою жизнь, продолжая помнить только запахи…

Видя сны на пяти языках и осеняя себя двумя разными крестами, зодчие возводили новые православные церкви в местечках Бачевци, Купиново, Мирковци, Яково, Михальевац, Добринци и Бежания, что неподалеку от Земуна. Они споласкивали бороды в торбах своих лошадей. Охотнее всего брались они за постройки к северу от «соляной черты», что проходит по Белградскому горному хребту, отделяя северные солончаки в тех местах, куда раньше доходило Паннонское море, от жирного южного чернозема в тех местах, где ни моря, ни соли никогда не было. Возводя сербские церкви над соляными залежами в долинах Дуная и Савы, они нарочно ели и пили с прищуром, чтобы построенное ими крепче стояло. Они возвели новые храмы и в Шиде, и в монастырях Яско и Кувеждин.

Затем, по приглашению митрополита Карловацкого, они перешли на плодородные земли, что южнее «соляной черты», и стали там соблюдать свои сербские, греческие и лютеранские посты, подновляя или заново строя монастыри: Кривайя, Святого Романа у Ражня, Памбуктовица, Райиновац, Джелие. Лупя лошадей по мордам наотмашь, как принято бить жен, они промчались со своими мастерками и плотницкими топорами и через Сербское восстание 1804 года, ибо сербские купцы, торговавшие свиньями, шерстью, зерном и воском, оплачивали не только эту революцию, но и восстановление монастырей Крчмар, Боговаджа, Рача, что на Дрине, Валявча, Клисура на речке Моравице и Моравци под горой Рудник.

Одни зодчие и плотницких дел мастера, кормившие своих тяжеловозов солью и мукой, восстанавливали древние монастыри, пострадавшие во времена турецкого нашествия, — Манасия, Раваница, Преображение и Николье. Другие же в это время нанимались строить особняки для богатой знати.

Эти новые постройки хранили еще отпечатки древнегреческой архитектуры или стиля ампир: колонны, тимпаны, разорванные фронтоны. Таковы, например, дворец семейства Сервийски в Турецкой Каниже, или дом Чарноевичей в Оросине, или особняк семьи Текелия в Араде, или виллы Стратимировичей в Кулпине, Одескалки в Илоке, особняки семейств Эльцов в Вуковаре, Хадик в Футоге, Гражалковичей в Сомборе или Марцибани в Каменице. Схожий облик приобрели здания штабов австрийских гарнизонов, которые были размещены на границе — в Петроварадине, Тителе, Земуне, в городах Панчево и Вршац. Новые каменщики, на чьих цеховых знаменах был начертан плотничий циркуль, отступили от традиций своих дедов и предшественников — от всех этих аляповатых табернаклей, витиеватых картушей, тяжело весных карнизов. С помощью их линеек и отвесов здания магистратов в городах Карловци, Темишвар и Кикинда украсились простыми фасадами с аттиками и овальными картушами, а вскоре и ампирными порталами с классической плоскостью фронтона. Дело венчали ампирные фасады курзала в Меленци и здание местной управы в Башаиде.

Не все авторы этих построек стали известны в равной мере, На заре нового, XIX века более прочих центров строительного искусства прославилось село Мартинци — благодаря одному человеку из рода потомственных зодчих, дававшего из поколения в поколение первоклассных архитекторов-левшей. Это был мастер Димитрие Шувакович. Начиная с 1808 года он со своими помощниками-мраморщиками строил все, за что только пожелали платить купцы и богатые ремесленники в местечках Бановци, Кленак, Адашевац, Бешенова, Дивош, Визич, Гргуревци, Лединци, Нештин и Ямина. Его девизом было и осталось:

ЕСЛИ ХОЧЕШЬ ЖИТЬ НА ЗЕМЛЕ ДОЛГО И СЧАСТЛИВО, НИ В ЧЕМ СЕБЯ НЕ ЩАДИ

Одному из самых своих почтенных заказчиков, господину Сервийски, Шувакович предложил вырыть в его имении грот, в котором поместил статую греческого бога. Для другого заказчика, его светлости благородного господина Николича фон Рудна, разбил рядом с его небольшим изысканным особняком новомодный парк с античными мраморными урнами вдоль дорожек.

— А зачем они? — спросил Шуваковича заказчик.

— Чтобы собирать слезы.

— Слезы? — изумился Николич и прогнал Шуваковича прочь.

Обед

Кавалер ордена Золотого Руна господин Nikolics von Rudna был ректором сербских школ города Осиека и главным судьей жупании Торонталской и Сремской. То обстоятельство, что он во время войн с французами и турками предоставлял Австрийской империи беспроцентные займы, не помешало ему приобрести за 52 028 форинтов пустошь Рудна. В частной жизни господин Николич был человеком весьма чувствительным: он пьянел, едва увидев рюмку, и начинал стремительно толстеть, представив себе более двух блюд на столе. Сыновей у него не было. Была только дочь по имени Атиллия, и он дал ей образование, какое тогда давали мужчинам. Между прочим, дедушка Атиллии по материнской линии был известный педагог Miriewsky, реформировавший школьную систему не только в Австрии, но и в России.

Фройляйн фон Николич впорхнула в свое пятнадцатилетие с «Вечным календарем» Захария Орфелина под мышкой и с ощущением, что время стоит на месте. Ей нравилось смотреть на птиц, летящих сквозь метель; глаза и груди у нее были крапчатые, как змеиные яйца. И она уже постигла искусство в мгновение ока надеть кольца на левую руку, не прибегая к помощи правой. Она носила платья венского покроя, высоко подпоясанные, с мелкой, похожей на укроп, вышивкой. При этом грудь, в соответствии с господствовавшим вкусом, прикрывалась прозрачной вуалью, сквозь которую должны были просвечивать мушки ее сосков.

— Вот глупенькие курочки, все мечтают, чтобы их разбудил какой-нибудь петушок, — сказала она, глядя на них удивленно, точно видя в первый раз. Затем она обратила свой безжалостный крапчатый взор на отца. — Не в том беда, что ты прогнал Шуваковича, а в том, что ты его прогнал раньше времени. Подойди сюда. Взгляни в окно. Что ты там видишь? Естественно, лес. А как я сказала, что я хочу видеть через это окно? Дворец, в котором я буду жить, когда выйду замуж. А в другом окне? Ну скажи, что ты видишь?

На груди Атиллии, прямо на прозрачной вуали, трепетали две вышитые бабочки. Между ними на золотой цепочке висел дорогой отцовский подарок — швейцарские часты, усеянные драгоценными камнями. С обратной стороны в них был вделан компас.

— Ничего ты не видишь, — продолжала Атиллия бранить отца, — а кому я толковала, что должно быть видно через это окно? Церковь, в которой я буду венчаться. Ты выгнал Шуваковича. Где его теперь искать? Что бы ты ни начал, все мне приходится доделывать самой. Пришли-ка ко мне Ягоду.

Таким-то образом кучер Ягода получил от юной фройляйн Атиллии приказание — найти архитектора получше изгнанного Шуваковича.

— Отыщи мне самого лучшего Йована из всех этих Йованов, — велела она ему.

Ягода, как всегда, молча повиновался.

Когда он поступил на службу к Николичам, его прежде всего научили молчать. Это было достигнуто следующим способом: в течение недели Ягода один день должен был держать полный рот воды, а другой день — полный рот ракии.

«Молчать, набравши в рот ракии, совсем не то, что набравши в рот воды», — так полагал господин Николич.

По соседству с их имением работал один из тех восьмисот плотников, что пришли из Осата. Не успел Ягода его привести, как фройляйн Николич спросила, который из Йованов самый искусный зодчий.

— Не тот ли, что работал у Стратимировичей?

— Нет, — гласил ответ, — лучших у нас двое. Одного назвали в память Иоанна Дамаскина, что строил в сердцах человеческих. Так его и зовут — Дамаскин. А другого назвали в память отца церкви Иоанна Лествичника, который строил лестницу до неба. Дамаскину удаются самые красивые дома, а другой Йован преуспел в возведении церквей.

— Приведи ко мне обоих, — приказал Николич, — и пусть один построит дворец для моей дочери, а другой — церковь, в которой она будет венчаться.

В следующую же среду Ягода привез обоих Йованов в имение Николича обедать. Их усадили в столовой и подали им самый острый паприкаш и сухой чернослив, который хранился в трубочном табаке и впитал его приятный запах. Была открыта и бутылочка монастырского вермута из Фенека. За обедом договорились, что оба Йована через месяц предъявят Николичу свои чертежи: Йован, что постарше, — для храма, а Йован-младший, по прозвищу Дамаскин, — для дворца.

— Платить буду каждый год за год вперед, но и то и другое должно быть готово в одно время, — сказал им Николич, — храм ничего не стоит без дворца, а дворец — без храма. И то и другое должно быть готово к сроку. А срок — свадьба. Жених у Атиллии уже есть. Поручик Александр, молодой красавец из хорошей семьи. Его отец был генералом в России, а родом они из наших краев. Сейчас господин Александр служит у одного прелата в Верхней Австрии.

Старший зодчий, испуганный короткорукий человечек, был настолько молчалив, что, когда его вынуждали говорить, губы у него лопались, как рыбьи пузыри. Услышав, что ему предстоит построить церковь к венчанию барышни Николич, он озабоченно спросил, сколько же ей лет.

— Да она еще с детишками играет в «десять слов на одну букву», — успокоил его господин Николич, — ей только пятнадцатый год пошел.

В ответ на это старик нахмурился и начал что-то быстро подсчитывать карандашом на ладони. Младший зодчий вообще не произнес ни слова, и только когда господин Николич упомянул о том, что церковь и дворец надо строить рядом с его нынешним особняком, Дамаскин в знак несогласия несколько раз повел вправо-влево указательным пальцем.

— Строить будем на том месте, где дует только один ветер, — пояснил жест Дамаскина его сотоварищ, архитектор Йован.

Дамаскин был красивый левша с крепкими икрами ног и жесткой черной бородкой, стянутой в хвост золотой пряжкой. Запястья рук у него были перевязаны белыми платками, как у всех, кто искусно владеет холодным оружием. Когда такой человек сражается на ножах или на саблях, эти платки трепещут и ослепляют противника, который не может определить, ни где острие сабли, ни с какой стороны защищаться. Но при молодом Дамаскине не было ни сабли, ни ножа. Подозрительно озираясь, он их оставил в прихожей. Он ничего не говорил, зато все время что-то делал руками. Во время обеда он смастерил из корки хлеба и лучинки для раскуривания трубок кораблик, который преподнес молодой хозяйке, к концу обеда вошедшей в столовую.

К изумлению отца и смущению гостей, Атиллия по случаю их прихода подрисовала своим грудям глаза и ресницы. Они смотрели на гостей из-под вуали в разные стороны, немного кося, но завораживая блестящими зелеными зрачками. Общее оцепенение нарушил Дамаскин. Он впервые раскрыл рот, обращаясь к Атиллии и протягивая ей кораблик.

— Это вам, прекрасная барышня, — сказал он.

Она же на это возразила:

— Если хочешь узнать, красива ли женщина, подожди, пока она зевнет, или улыбнется, или заговорит. Но главное — ты не узнаешь, хороша ли она, пока она не начнет есть у тебя на глазах. Поэтому я и не люблю, когда на меня смотрят во время еды. И моя собака тоже не любит…

Она взяла кораблик, подошла к подставке с трубками, выбрала одну из них, уже набитую, с длинным чубуком, и подала ее Дамаскину.

— Этот табак сушился вместе с вишнями и впитал их аромат, — сказала она.

Дамаскин взялся было за трубку, но Атиллия не выпускала ее из рук. Повернувшись, она повела молодого человека на длинном чубуке в свой музыкальный салон.

Они оказались в просторной зале с открытыми окнами. При входе на Дамаскина бросилась огромная борзая, к счастью, привязанная к кожаному креслу со следами собачьих зубов. Атиллия моментально оказалась за роялем и тут же взяла первый аккорд. Пес сразу успокоился и, поскуливая, забрался в свое кресло. Рояль стоял посреди залы, похожий на лакированный фиакр с двумя фонарями. Ножки его были обглоданы, черные клавиши казались огромными. Маленькие белые клавиши были сделаны из слоновой кости. Атиллия заиграла. От этих звуков все, что было в комнате, загудело, заколыхалось, словно закипело где-то в недосягаемой вышине, а потом сорвалось и с грохотом обрушилось наземь. Дамаскин захлопал в ладоши, пес снова заскулил. Атиллия стремительно оборвала игру.

— Вы, наверное, думаете, что я играю? — насмешливо обратилась она к Дамаскину. — Вовсе нет! Это я музыкой поливаю цветы под моим окном. Они от этого лучше растут… Есть песни, которые цветам особенно нравятся. Точно так же, как некоторые песни нравятся нам. Но есть и другие песни, особенно редкостные и дорогие, — те, которые умеют любить нас. Многие из этих песен мы не слышали и никогда не услышим, потому что тех песен, что умеют нас любить, гораздо больше, чем тех, которые мы любим. Это относится и к книгам, картинам или домам. А что можно сказать о домах? Просто одни дома обладают даром нас любить, а другие — нет. Каждый дом — это, в сущности, непрерывная переписка строителя с теми, кто в нем живет. Жилища людей — как письма, хорошие или плохие. Жизнь в доме может походить на деловую переписку, или на обмен письмами двух врагов, ненавидящих друг друга, или на обмен посланиями господина и слуги, пленника и тюремщика, но может быть и любовной перепиской… Ведь жилища, так же как и мы, бывают женского или мужского пола. В этом-то все дело. Я хочу, чтобы ты мне построил дворец, похожий на любовное письмо. Знаю, не каждому дано разжечь огонь. Некоторым это не удается. Но ты сможешь. Я знаю, что сможешь.

— А откуда вы знаете, высокочтимая барышня? — спросил Дамаскин, надевая колечко дыма, пахнувшего вишнями, прямо на нос борзой. Пес чихнул.

— Откуда я знаю? А вот послушайте, молодой господин! Когда мне пошел седьмой год, у меня появились первые мысли. Причем реальные и крепкие, как веревки. Длинные, аж до самых Салоник, и натянутые так туго, что прижимали мои уши к голове. А над ними витали такие же крепкие чувства, или мечты, как вам угодно. Всего этого было так много, что мне пришлось научиться забывать. Я забывала не пудами или килограммами, а тоннами, причем каждый день. Тогда-то я поняла, что могу и буду рожать детей. И сразу решила попробовать. В тот же день, в четверг, ближе к вечеру, без промедления, я мысленно родила мальчика трех лет и стала его любить и воспитывать. Ведь любовь — это нечто такое, чему надо учиться, в чем надо упражняться. Кроме того, любовь — это нечто, что надо украсть. Если не красть каждый день у самого себя немножко сил и времени для любви, никакой любви не получится. В мечтах я кормила мальчика грудью и заметила у него на предплечье маленький шрам, похожий на закрытый глаз. Я мыла своему сыночку головку вином, в мечтах целовала его в ушко как можно громче, чтоб память была хорошая, играла с ним в «десять слов на одну букву», учила его смотреть на мою буссоль, бегать наперегонки до реки и обратно, строить на Тисе домики из песка… Он рос быстрее, чем я, и на моих глазах становился старше меня. Я мысленно отправила его учиться. Сначала в Карловци, в сербско-латинскую школу, а потом в Вену, в военно-инженерное училище, чтоб он стал лучшим архитектором, чтоб строил самые красивые дома…

С тех пор я его не видела, но не переставала любить. Я совершенно ясно представляю себе, как он сейчас выглядит где-то там, далеко, и очень без него скучаю. Без моего сыночка…

— Прекрасный рассказ, барышня Атиллия. Но в нем нет ответа на мой вопрос. В нем нет ни вашего дворца, ни меня. Или вы думаете, что ваш воображаемый подросший мальчик выстроит вам дворец?

— Выстроит, — отвечала Атиллия, отходя от рояля. Быстрым движением она завернула рукав рубашки Дамаскина, и на его предплечье оказался шрам, похожий на закрытый глаз.

Первый перекресток

Читатель может сам выбрать, в каком порядке ему читать следующие две главы. Можно читать сначала главу «Третий храм» (в этой книге стр. 145; если же вы читаете с компьютера, то щелкните два раза мышью на подчеркнутых словах). Можно читать сначала главу «Двореи»

(в этой книге стр. 150, или же два щелчка компьютерной мышью на подчеркнутом слове). Разумеется, читатель может пренебречь нашими советами и читать так, как он привык, как любую другую историю.

Третий храм

Точно в праздник святого Андрея Первозванного архитектор Йован по прозвищу Лествичник принес господину Николичу фон Рудна чертежи нового храма Введения, о котором было договорено, что он будет воздвигнут в поместье Николича над Тисой и передан во владение барышни Атиллии. Подходящее место выбрал сам зодчий — там, где, как он пояснил, дует только один ветер. Когда мастер развернул свои чертежи в столовой у Николича, они заняли весь стол.

В церкви должно было быть семь окон. Рядом с алтарем предусматривались сиденья для семейства Николич с их гербами над спинками.

Господин Николич долго рассматривал чертежи, а потом сказал:

— Мастер Йован! Здесь чертежи для трех церквей, причем совершенно одинаковых. А ведь я заказывал только одну.

— Чертежи и вправду на три церкви, но вам, господин Николич, придется платить только за одну. Первая, та, что нарисована зеленым, будет стоять у вас перед глазами в вашем саду. Строить ее не надо, она сама по себе вырастет.

— Да что ты мне плетешь небылицы про чудеса в решете! С каких это пор церкви растут сами по себе?

— Растут, и вы сами в этом убедитесь, господин Николич. Я завтра же пришлю к вам трех садовников, и они точно по моему чертежу посадят в вашем саду самшит! Он будет расти примерно с той же скоростью, с какой я буду возводить каменную церковь в назначенном месте, в вашем поместье над Тисой. Эта церковь здесь, на моих чертежах, обозначена желтым. Мои садовники будут каждую неделю подстригать самшит в соответствии с чертежом, а вы из своего окна сможете наблюдать, насколько мы там, я и мои каменщики и мраморщики, продвинулись в строительстве храма над Тисой. Вы всё увидите в окошко: и когда будут прорубаться дверные своды, и когда воздвигнут алтарь, и когда поднимется купол. Дай бог начать, и сделаем все по порядку и вовремя…

— Красиво и складно рассказываешь, мастер. Но скажи мне, для чего третья церковь? Вот этот третий чертеж фиолетовыми чернилами?

— Это тайна, которая откроется только под конец строительства. Потому что без тайны нет удачной постройки, как нет и настоящего храма без чудес.

На том они и расстались, и архитектор Йован стал строить над Тисой храм Введения Богородицы, а господин Николич показал Атиллии в окошко растущую у них в саду самшитовую рощицу, подстриженную в виде церкви, распахнутые двери которой представляли собой аллею сада. Атиллия каждое утро прохаживалась по этому естественному храму, иногда останавливалась перед зеленым алтарем на том месте, где должна будет венчаться, а однажды вечером в понедельник увидела в первое окошко, прорубленное в новой церкви, вечернюю звезду Самшитовый храм тянулся к небу.

Разумеется, время от времени Атиллия и ее отец ездили к Тисе и наблюдали, как в их поместье воздвигается храм Введения Богородицы из камня и мрамора. С не меньшим интересом они наведывались и на другую стройку — к дворцу Атиллии, который строил Дамаскин. Но сам Дамаскин редко бывал на стройке. Он словно от кого-то скрывался.

И тут случилось нечто непредвиденное.

Однажды утром к господину Николичу пришел Ягода и доложил:

— Самшит перестал расти!

— Ну и что из того, — оборвал его господин Николич, — я этот храм из самшита не заказывал и за него не платил.

Однако тут же решил лично убедиться на месте, как обстоят дела, и срочно отправился на Тису посмотреть, когда он сможет принять законченный храм и освятить его. Но в своем храме он обнаружил меньше окон, да еще и на одну дверь меньше, чем раньше. А из каменщиков и мраморщиков не застал никого.

«Да. Дело и впрямь поползло по всем швам», — подумал господин Николич.

Он поступил по своей старой, проверенной привычке. Чтобы выяснить, что происходит, он не позвал зодчего храма, Йована по прозвищу Лествичник, но приказал Ягоде хоть из-под земли достать и привести к нему его соперника, Йована Дамаскина. Он не мог себе представить двух подрядчиков, которые не ревновали бы друг к другу в работе, а в жизни не были бы злейшими врагами. Дамаскин появился через два дня, с перевязанной головой. Его явно кто-то поранил. Сквозь повязку проступала кровь.

— Что с церковью? — спросил его взволнованный Николич.

— Сами видите. Они больше не строят.

— Как это больше не строят? Почему?

— Что-то мешает Йовану закончить храм, — отвечал Дамаскин, — самшит перестал расти.

— Да что вы мне все о самшите да о самшите толкуете! — вскричал господин Николич. Что мне за дело до самшита! Я Йовану заплатил за церковь, которую он будет строить из камня, и он должен строить из камня. Разве он не может достроить недостающее?

— Господин мой, Йован может и дальше строить из камня. Но если самшит не растет, это значит, что не растет и третий храм, который вы видели на плане, — фиолетовый. А ведь каменный храм продвигается здесь ровно на столько пядей, на сколько пядей продвигается строительство того, третьего храма…

— И что теперь делать?

— В чем-то вы согрешили, господин Николич. Или кому-то долг не выплатили, или кусок изо рта у кого - то вырвали. Когда вспомните, в чем согрешили и кому нанесли урон, покайтесь и искупите свой грех или долг верните, и тогда Йован вам достроит церковь.

— Да скажи, бога ради, Дамаскин, где же строит Йован этот третий храм?

— На небе. Третий храм Йован всегда строит на небе.

(Если вы уже прочли главу «Дворец», направляйтесь ко второму перекрестку. Если нет, читайте эту главу.)

Дворец

Как и было условлено, точно в день святого Андрея Первозванного, после обеда, зодчий Йован, прозванный Дамаскином, принес господину Николичу фон Рудна чертежи дворца, который он собирался строить в его поместье над Тисой. На благоприятном месте, где дует только один ветер. В столовой особняка Николича над бумагами склонились Атиллия, ее отец и Дамаскин. Его запястья опять были перевязаны белыми платками. Саблю и нож он оставил в прихожей.

Фасад здания, согласно чертежам, должны были венчать четыре колонны, которые будут держать тимпан. В доме предполагался большой холл с камином и две прекрасные жилые комнаты — просторная прямоугольная столовая и спальня.

— Хорошо ты все это придумал, сын мой, — сказала Дамаскину Атиллия, направляясь в свой салон, к борзой собаке и роялю. В дверях она обернулась и добавила: — Посмотрим, оправдаешь ли ты мои ожидания. А какие это ожидания, ты, сынок, хорошо знаешь. Я тебе в прошлый раз говорила. Дворец — как любовное письмо.

И она навела на него ладонь своей левой руки с двумя кольцами, повернутыми камнями внутрь. Они глянули на него, как два голубых глаза. Точно чары на него напустила…

Затем каждую субботу Атиллия приказывала Ягоде закладывать лошадей и ехала, с отцом или без него, на Тису. Дворец рос быстро. Но Дамаскина на строительстве почти никогда не было. Стены уже поднялись выше чем в рост человека с вытянутой рукой, а Атиллия за все это время едва ли сумела два раза перекинуться словами со своим зодчим. Он точно избегал Николичей. Потом вдруг все обернулось иначе. Дамаскин попросил господина Николича срочно приехать на берег Тисы. Еще когда закладывали фундамент, Дамаскин нашел в земле мраморную статую женщины. Волосы и глаза у нее были зеленые, а тело темное, почти черное. Девушка словно кого-то подзывала к себе согнутым указательным пальцем из мрамора. Дамаскин предложил Николичу поставить эту статую в холле дворца.

— Как, эту уродину? — воскликнул Николич, едва глянув на скульптуру.

Тогда Дамаскин схватил молоток и отбил у статуи руку Брызнула какая-то красноватая жидкость, похожая на ржавую воду. На камне проступили жилки, мускулы и кости, как на живом теле, только мраморные.

Узнав о случившемся, Атиллия чуть не убила отца, но было уже поздно. Дамаскин уже куда-то перенес статую, в поместье ее больше не было. С тех пор начались неприятности. Атиллии больше ни разу не удалось встретиться со своим «сыночком» Дамаскином. Вскоре Ягода принес вести невероятные и совсем плохие.

— Теперь-то все ясно, — рассказывал кучер, не переводя дыхания, — понятно, почему Дамаскин все время носил с собой саблю и нож. Поговаривают, он большой охотник до женского пола. Брошенные его женщинами любовники, женихи и мужья клялись, что головы ему не сносить. Справедливости ради надо сказать, что на днях Дамаскин ваш дворец над Тисой уже подвел под крышу и даже мебель расставил. Но в первую ночь, когда он там решил переночевать, на него напали и ранили. Неизвестный злодей неслышно подкрался к месту, где спал Дамаскин, и убил бы его, не случись с ним, с позволения сказать, незадача. Нападавший нарочно не поужинал, как это делают и дуэлянты перед поединком. И потому, когда он крался во мраке, у него громко забурчало в животе. Дамаскин проснулся, и это спасло ему жизнь. Увернувшись от сабельного удара, он успел схватить свой нож. В короткой схватке Дамаскин был ранен в голову, но сумел отрубить нападавшему указательный палец. Тот бежал без пальца, а Дамаскина нашли окровавленным на постели…

Услышав эту новость, Атиллия и ее отец помчались в поместье, но Дамаскина там не было. Посреди огромного парка возвышался неоштукатуренный дворец. Вокруг него стояли помощники Дамаскина.

— Где Дамаскин? — спросила испуганная Атиллия.

— Где Дамаскин? — спросил разгневанный господин Николич.

— Его увезли. Он ранен. Он нам велел спросить с вас плату. За двенадцать месяцев мы построили то, что другие строят три года, а вы нам заплатили только за год вперед.

Услышав это, господин Николич пришел в бешенство:

— Слушайте меня хорошенько и плюньте мне в глаза, если я совру! Ни гроша не получите, пока не закончите постройку!

С тем он и вернулся домой.

В подобных случаях господин Николич никогда не разговаривал с теми, чьими поступками был недоволен. Он не стал разыскивать раненого зодчего Дамаскина, но призвал его соперника, Йована Лествичника, архитектора храма, и попросил его поподробнее объяснить, кто такой и что такое этот Дамаскин.

— Подобно святому отцу Дамаскину, названный его именем зодчий Йован пользуется какой-то небесной математикой, отличной от здешней, земной, — отвечал Йован Лествичник. — По крайней мере, настолько же, насколько святая лингвистика Оригена отличается от нашей земной грамматики…

— А нельзя ли немного понятнее и поближе к Дамаскину? — прервал архитектора господин Николич.

— Можно. Дамаскин владеет великим искусством. Это искусство спать. Он встает до зари, кормит своих лошадей, обходит стройку, завтракает. Потом, прислонившись к дому, который он строит, несколько минут дремлет стоя. Второй раз, после обеда, присев на корточки в тени у стены, он во сне обегает свои воспоминания. В третий раз, после ужина, он укладывается и спит положенную ему часть ночи… Да, чтобы не забыть, — заключил свои рассуждения мастер Йован, — Дамаскин просил вам передать, что больше строить у вас не будет, и прислал вам эту шкатулку.

Когда господин Николич фон Рудна открыл шкатулку, он увидел в ней окровавленный указательный палец.

(Если вы не читали главу «Третий храм», читайте эту главу на стр. 145.

Если же читали, продолжайте чтение и направляйтесь ко второму перекрестку.)

Второй перекресток

Читатель может сам выбрать, в каком порядке читать следующие две главы. Можно читать сначала главу «Спальня» (стр. 172 в этой книге; если же вы читаете на компьютере, щелкните два раза мышью на подчеркнутом слове). Или читайте сначала главу «Столовая»

(стр. 157 в этой книге или два щелчка компьютерной мышью на подчеркнутом слове). От вашего выбора зависит, какая из этих двух глав станет концовкой романа.

Столовая

«Каждый новый ключ приносит только новые заботы», — утешала себя Атиллия, разглядывая незаконченные покои своего дворца над Тисой. Она безуспешно искала Дамаскина, но не для того, чтобы заставить его кончить работы, а для того, чтобы доказать самой себе, что ее «сыночек» действительно может построить красивый дворец. Но зодчий исчез. Даже Ягода был не в силах его разыскать. И все же Атиллия с удовольствием ходила по недостроенному дому, мечтала и рассматривала красивые вещи, которые Дамаскин собирал для нее и которые теперь валялись в беспорядке там и сям. Иногда ей казалось, что Дамаскин ей где-то оставил послание или письмо. Она не могла поверить, что он уехал, не сказав ей на прощанье ни слова. Правда, извинением могло послужить то, что он ранен, но ей причиняла досаду мысль о том, что он, еще не сняв повязки, все - таки побывал в доме ее отца, а с ней не захотел говорить. Коротко сообщил то, что знал о своем тезке, архитекторе Йоване, и всё.

Однажды, задремав после обеда на диване в недостроенном дворце, Атиллия услышала сквозь сон какие-то звуки. В холле были свалены всевозможные еще не расставленные по местам предметы, и один из слуг Николича переписывал их, громко произнося их названия. Он повторял по слогам, глядя в свой список: «Стул, стол, еще два стула, сеть, сумка, сито, ступка, солонка…»

Атиллия вдруг поняла, что названия всех этих вещей начинаются на одну букву. Как будто Дамаскин затеял с ней игру в «десять слов на одну букву». Правда, это свидетельствовало только о том, что Дамаскин запомнил сказанное отцом за обедом о ее играх. Или ему запало в память, что она девочкой воображала, как она играет в эту игру со «своим сыном». Атиллия была тронута. Во всем этом, несомненно, содержалось послание, но какое - то странное. Из слов на букву «С» ничего не складывалось.

И тут Атиллию осенило. Она достала из ящика ключ от столовой и кинулась туда. Столовая ее поразила. Стены еще были голые, кирпичные. Зато потолок был закончен полностью. Покрытый лепниной, он сверкал позолотой. На потолке было представлено синее небо с Солнцем, Луной и звездами. Самым необычным казалось Солнце, изображенное в виде золотых часов, которые, правда, не шли. А стояли, показывая без десяти десять. На небе оказалось и еще оно чудо: на нем сияли всего четыре звезды. Та, что была в самом нижнем краю неба, находилась над одним из окон. На подоконнике лежал под стеклянным колпаком кораблик, совсем такой же, как тот, что Дамаскин сделал из корки хлеба и лучинки для раскуривания трубок и преподнес Атиллии в день, когда он впервые появился в доме ее отца.

«Речь идет о плавании, — подумала Атиллия, — значит, Дамаскин приглашает меня в путешествие. И я должна ориентироваться по звездам, чтобы не заблудиться. Но это еще не всё…»

И она стала внимательно рассматривать вещи, стоявшие вдоль стен. На первый взгляд они были поставлены как попало. Она задумалась, потому что названия предметов в столовой не начинались на одну букву, как в холле. Надо было попробовать по - другому. Она стала называть первые буквы вещей, начав справа от входа и двигаясь влево, но ничего не получилось. Тогда она двинулась слева направо, и тут сердце у нее запрыгало от счастья. Она обнаружила послание. Оно гласило нечто странное и непонятное, но все же первые буквы названий вещей складывались в три слова. «Аршин = сто миль», — сказали ей предметы, стоявшие вдоль стены дворца. Фраза заканчивалась ложкой, лежавшей на одном из подоконников. Несомненно, Дамаскин ей оставил письмо. Надо было только суметь его прочитать.

— Ягода! — развеселившись, Атиллия позвала кучера и велела ему измерить расстояние от первой до второй звезды на потолке в столовой.

Он оторопел, но повиновался.

— Полтора аршина, — сообщил он с лестницы.

— Какой город расположен отсюда в ста пятидесяти милях? — заторопилась Атиллия.

— Смотря в какую сторону ехать, барышня. Мы, так сказать, находимся в Аде. Если поехать на юг, кто его знает, куда доедем, может, до Белграда, а может, и дальше…

«Значит, мы еще ничего не узнали», — подумала Атиллия и взглянула еще раз на Солнце-часы. А что, если на него посмотреть, как на компас?

Часики-компас на золотой цепочке как раз висели у нее на шее. Она открыла их.

— Без десяти десять значит северо-запад! — воскликнула она. И спросила Ягоду: — Какой город находится в ста пятидесяти милях отсюда на северо - запад?

— Будапешт, дорогая барышня, какой же еще!

— Измеряй дальше! — крикнула ему снизу Атиллия.

Расстояние от второй до третьей звезды на потолке столовой было аршин с четвертью, так что от Будапешта следовало проехать еще примерно сто тридцать миль.

Теперь Атиллия могла ориентироваться на небесной карте Дамаскина без компаса, с помощью звезд. Вторая часть пути вела почти прямо на запад. Звезды на небе над столовой показывали это совершенно ясно.

Расстояние от третьей до четвертой звезды было чуть больше аршина, что составляло, если подсчеты Атиллии были точны, еще около ста миль. И снова звезды вели ее на запад. Но четвертая звезда была изображена не так, как остальные. Она была обозначена золотым крестом.

— Запрягай! — закричала Атиллия Ягоде, смеясь про себя и думая: «Неужели Дамаскин хочет меня отправить в монастырь?»

На следующий же день она выпросила у отца разрешение попутешествовать. Он выделил ей позолоченную лакированную коляску, кучера Ягоду, борзых собак и своих вооруженных охотников, которые должны были их сопровождать на лошадях. Охотников Николич нарядил в парадные костюмы. Днем раньше выслали вперед гонца на быстром иноходце.

Он должен был найти им пристанище в Будапеште. На следующий день рано утром Атиллия посадила рядом с собой в коляску свою борзую, обитавшую в музыкальном салоне, и они тронулись в путь. Она переночевала в Пеште и позавтракала в Буде пирожными в кондитерской, а Ягоде велела тем временем расспросить, что находится на расстоянии ста тридцати миль западнее Будапешта.

— Как что там находится? — отвечал, изумившись, кондитер. — Да это каждый знает. Там Вена.

— Ну тогда гони в сторону Вены!

И юная барышня Атиллия направилась в Вену, размышляя, что же будет после Вены, в то время как Ягода размышлял о ночлеге для нее, для своих людей, лошадей и собак. Приехав в Вену, Атиллия, согласно указаниям Дамаскина, обнаруженным в столовой, приказала ехать дальше на запад. В Санкт-Пельтене они остановились перед витриной, где было выставлено множество сверкающих лаком скрипок.

Над входом красовалась надпись золотыми буквами:

EUSTAHIUS STOS

На этот раз Атиллия решила сама узнать дорогу.

— А что, нет ли на пути к Линцу какого-нибудь большого монастыря? — спросила она у старого продавца скрипок.

— Как не быть, — ответствовал тот. — Там, gnadige Fraulein, Кремсмюнстер!

Спустя пять дней Атиллия сидела в гостинице в городе Кремсмюнстере и писала письмо отцу. Ей хотелось поведать ему хотя бы частички незабываемых впечатлений, которые она испытала в этом городке за последние три дня.

Дорогой отец, город Кремсмюнстер расположен на равнине, в долине речки Креме. Городок невелик, но в нем есть очень красивые дома. Поодаль от города, в стороне, возвышается гора, а на ней большой монастырь, дивной красоты. В нем живут монахи католической веры, именуемые бенедиктинцами. Старший над ними — прелат (что соответствует сану архимандрита). Город принадлежит монастырю. Не успели мы к нему подъехать на расстояние двух миль, как показался посланный прелатом форстмайстер (то есть главный лесничий), который вскоре приблизился к нам. Он ведает всеми землями и лесами города и монастыря, а также охраняет зверей и птиц и надзирает за рыбной ловлей в прудах. Лесничий ехал впереди, а за ним ехали четыре разодетых охотника с ружьями. Подъехав к нам, он спросил, кто у нас главный. Ягода, ехавший впереди всех в своем парадном костюме, ответил, что он. Тогда главный лесничий, сняв свою зеленую бархатную шапочку с белым плюмажем, передал нам приветствие от прелата и его просьбу не убивать животных и птиц. Услышав эту просьбу, Ягода тут же запретил всем стрелять или травить зайцев собаками и сказал главному лесничему, что он лично гарантирует сохранность монастырских угодий и что никакой потравы от нас не будет.

Он приказал нашим охотникам, которые вели охотничьих собак, немедленно их привязать. Я велела слуге взять на поводок и моего пса. И в самом деле, если бы мы их не привязали, то нанесли бы большой урон. Никто из нас раньше не видывал такого обилия зайцев и всяческой птицы, таких больших стад оленей и серн.

Заметив нашу предупредительность, главный лесничий велел своим охотником подстрелить двух фазанов. Это оказалось совсем не трудно, потому что вокруг было множество фазанов, и в траве и на деревьях. Охотники тотчас же выполнили приказание, а главный лесничий преподнес их нам, передавши нашему кучеру. Проехав с нами еще с полмили, главный лесничий попрощался с Ягодой и поскакал со своими людьми в город. Мы поскакали за ним вслед и, въехав в город, разошлись кто куда на ночлег.

В тот же вечер прелат послал к нам двух монахов, которые от его имени пригласили меня и всех нас завтра на обед. Согласно этому приглашению мы и приехали на следующий день около одиннадцати часов в монастырь.

В прихожей нас весьма любезно встретил прелат. Он пригласил нас в свои покои и предложил сесть. Принесли кофе и ракию. Каждый угощался чем хотел. Прелат беседовал с нами о разных вещах, о войне и о стране, откуда мы приехали. Так прошло время до обеда.

Когда мы вошли в залу, обед уже стоял на столе. Вся посуда была серебряная, а стол мраморный, длиной в два с половиной аршина, а шириной около двух. Все на нем переливалось разными красками — красной, зеленой, голубой, белой и желтой. Гладкие края стола в ладонь шириной были покрыты позолотой. Посреди стола стояло большое плоское блюдо шириной почти в аршин. Через центр блюда проходит трубочка, уходящая в ножку стола. На трубочке закреплен отлитый из серебра кит. Он изображает того кита, который исторг из своей утробы пророка Иону. Как нам сообщили, один только кит, не считая блюда, весит двадцать фунтов. Чешуйки на нем частью золотые, они вставлены среди серебряных чешуек. На большом обруче закреплены два колеса, одно серебряное, другое золотое, а на них позолоченные чаши голубого хрусталя с пивом. Потом в них же наливалось и вино.

Как только мы сели за стол, прелат прикоснулся рукой к блюду, и из ноздрей кита брызнули две струи воды. Они были тонкие, как гусиное перышко, а высотой около двух аршин. Такие же струи полились и из пасти кита (из его ушей потекли маленькие струйки, тонкие, как нити).

Во время обеда на церковном органе исполнялись разные мелодии. Пол там выложен паркетом орехового дерева с инкрустациями из разных других пород.

После обеда мы снова перешли в покои прелата, где был накрыт десерт и подан кофе.

На другое утро после визита прелат приставил ко мне господина, который будет меня сопровождать до Вены, а если понадобится, и дальше. «Это молодой человек в чине поручика, мое доверенное лицо, — добавил он, — вы с ним уже знакомы. Он вчера с нами обедал».

Таким образом, дорогой отец, все завершилось наилучшим образом, и завтра я возвращаюсь к тебе.

Твоя дочь Атиллия

Атиллия тронулась в обратный путь под впечатлением великолепного визита к прелату. Поручик на прекрасном вороном коне действительно сопровождал ее. В Санкт-Пельтене он угощал ее в ресторане лимонадом. Под вечер Атиллия пригласила поручика, весь день скакавшего рядом с ее экипажем, пересесть в коляску. Не замедляя галопа своего коня, он передал поводья кучеру Ягоде, прильнул к лошади, вынул ноги из стремян, прямо на скаку встал на подножку и вошел в коляску.

Пес Атиллии сначала зарычал, но потом стал к нему ласкаться. Устроившись на сиденье, поручик достал из-за обшлага мундира книгу.

— Что это у вас, господин поручик? — с улыбкой спросила Атиллия.

— Нечто такое, что вам, безусловно, захочется почитать и что вас, как я надеюсь, приятно удивит.

— Не так-то легко меня удивить, господин поручик.

— Тогда читайте.

Поручик протянул свою руку в черной перчатке с золотым перстнем-табакеркой и передал книгу Атиллии.

На обложке было написано:

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА И КАВАЛЕРА

СИМЕОНА, СЫНА СТЕФАНА ПИШЧЕВИЧА за годы 1744–1784 Вена, 1802

Атиллия открыла книгу, и поручик указал ей место, с которого надо начинать чтение. В книге было написано дословно следующее:

…город Кремсмюнстер расположен на равнине, в долине речки Креме. Городок невелик, но в нем есть очень красивые дома. Неподалеку от города, в стороне, возвышается гора, а на ней большой монастырь дивной красоты. В нем живут монахи католической веры, именуемые бенедиктинцами. Старший над ними — прелат (что соответствует сану архимандрита). Город принадлежит монастырю. Не успели мы к нему подъехать на расстояние двух миль, как показался, а потом и приблизился к нам посланный прелатом форстмайстер (то есть главный лесничий). Он ведает всеми землями и лесами города и монастыря, а также охраняет зверей и птиц и надзирает за рыбной ловлей в прудах. Лесничий ехал впереди, а за ним ехали четыре разодетых охотника с ружьями…

Атиллия, пораженная, продолжала читать описание поездки в Кремсмюнстер в 1744 году. Все совпадало с ее впечатлениями и было изложено слово в слово точно так, как она написала отцу. И олени, и серны, и встреча с главным лесничим и его охотниками, и как привязали собак, и как люди главного лесничего отстрелили дичь и подарили ее гостям, и роскошный обед у прелата, и серебряная посуда, и мраморный стол с фонтаном в виде кита с золотой чешуей… И наконец, мелодии, исполняемые на органе. В конце этой части стояли следующие слова:

После обеда мы снова перешли в покои прелата, где был накрыт десерт и подан кофе.

Некоторое время Атиллия, не говоря ни слова, сидела с книгой в руках на сиденье, обитом бархатом под цвет ее волос. В книге все совпадало с тем, что только что случилось в ее жизни.

— Боже мой, где вы раздобыли эту прелесть? И кем вам приходится этот Пишчевич? Он ваш родственник? — оторопело спрашивала Атиллия своего спутника, возвращая ему книгу с некоторым испугом — ведь совпало даже число преподнесенных фазанов. — Я уже и не знаю, была ли я в гостях у прелата позавчера или сто лет тому назад. Вернулась ли я только что из Кремсмюнстера или вышла из этой книги.

— Прямо из книги, прекрасная барышня Атиллия, — отвечал поручик и, меняя тему разговора, спросил: — У вас, наверное, в Кремсмюнстере было много поклонников?

— О да, разумеется. Но дайте мне немного прийти в себя, вы меня просто огорошили… впрочем, в Кремсмюнстере меня особенно поразил один молодой господин. Некий Александр.

— Расскажите. Теперь ваша очередь меня удивлять. Но имейте в виду, барышня Атиллия. Меня трудно удивить… Итак, я весь внимание.

— Вы настаиваете?

— Я весь обратился в слух.

— И есть ради чего, — Атиллия расхохоталась, — чтоб мне провалиться на этом месте!.. Однажды утром Александр, красивый, чернявый и волосатый, уселся на мою постель, что вся в цветочках, и стал со мной говорить, пожирая меня глазами. Всю по частям. Особенно груди. И губы. Повалил меня и ушел. Я стала думать, а что, собственно, он от меня хотел?.. После обеда он опять пришел, стройный, чернявый, с мягкими волосами и крепким задом. Опять уселся на мою постель, всю в цветочках, говорит, говорит, словно вода журчит. И опять стал меня хватать за груди, овладел мной и снова ушел. Я так и не знаю, что ему было нужно, зачем он ко мне приходил?.. Утром опять приходит, красивый, плечи шириной с двустворчатую дверь. Опять присел на мою постель, что вся в цветочках. Всю меня обласкал, опять повалил и ушел. И так каждый день. Я и вправду не понимаю, что ему от меня было нужно. Что вы на это скажете, поручик?

Они оба расхохотались. Поручик обнял Атиллию и сказал:

— Я знаю, что ему было нужно. Он хотел к вам посвататься, дорогая барышня Атиллия.

С этими словами поручик посадил Атиллию к себе на колени и стал ласкать ее груди. Атиллия в экстазе шептала ему на ухо:

— Поспеши! Догоняй меня, а то я скоро кончу.

После сладостных объятий, блаженно предаваясь покачиванию коляски, барышня Атиллия подумала: «Лучшего Александра, чем этот Александр, мне не найти».

Она не могла видеть, что на обнимавшей ее руке жениха под перчаткой был серебряный наперсток вместо указательного пальца.

(Если вы не прочитали главу «Спальня», обратитесь к ней. Если прочитали, то для вас история на этом заканчивается.)

Спальня

Пес всегда улучал момент, когда Атиллия не поливала музыкой свои цветы, чтобы погрызть ножку рояля. Так случилось и этим утром. Атиллия не играла. Она плакала и писала на крышке рояля письмо. Собака время от времени прерывала свое неторопливое занятие, чтобы взглянуть на расстроенную хозяйку.

Дорогой и уважаемый мастер Йован, как вам известно, мой отец прогнал Дамаскина и его работников, не расплатившись с ними. Говорит, что не желает оплачивать недостроенный дом. Как будто они в этом виноваты. Вам он тоже не хочет платить, потому что, как он сказал, самшит перестал расти.

Меня мучают угрызения совести, потому что во всем виноват мой отец. Кто знает, как и в чем он согрешил. Поэтому я посылаю вам сумму, которая покроет ваши расходы, а также деньги для Дамаскина и его работников, чтобы возместить их труды по постройке дворца. Вы один сможете их разыскать на других постройках и отдать им деньги, а тем самым возместить долг моего отца. Ни я, ни мой кучер не могли их найти. Если там есть что лишнее, употребите эти средства на построение церкви для тех, у кого растет самшитовый храм.

Мне очень жаль, что вся эта история с моим задуманным венчанием кончилась так бесславно. Зато можно по вечерам смотреть на звездное небо, над которым во вселенной простирается огромная, всеохватывающая мысль…

Ваша названная дочь Атиллия

Передав деньги и письмо, Атиллия начала выводить на прогулку отцовских борзых, чтобы они могли поточить свои когти. Была весна. Сад, уже давно засаженный по особому плану, испускал по утрам ароматы. Другие специально подобранные цветы и растения создавали ощущение свежести в полуденную жару, а ночные цветы откликались волнами своих запахов на лунный свет.

Атиллия проливала слезы в урны, некогда поставленные вдоль дорожек злосчастным Шуваковичем, время тянулось, проходили месяцы. Атиллия решила отпустить длинные волосы. Она дождалась молодого месяца, отрезала кончики волос и спрятала их под камень, чтобы птицы не утащили их в свои гнезда.

Она сидела и ждала, пока вырастут волосы, чувствуя себя очень одинокой. Ее жених Александр был в далеком походе, зодчие Дамаскин и Йован куда-то исчезли, отца она не понимала и бранила его, когда он начинал походить на ее умершую мать, а он бывал похож на свою покойницу Марию в особенности по воскресеньям и по праздничным дням…

В одно прекрасное утро появился встревоженный Ягода с весьма важным известием: «Самшит опять начал расти!»

Это оказалось правдой. Зеленый храм зодчего Йована стал подниматься к небу медленно, но верно. Значит, каменный храм над Тисой тоже растет, заключил Николич и помчался вместе с дочерью в свое поместье, на Аду.

Но там его ожидало разочарование. Начатая, но незаконченная постройка была более чем в плачевном состоянии. Камень был растащен до фундамента, который весь зарос кустарником, диким виноградом и бурьяном так, что его едва можно было разглядеть.

Николич пришел в ярость. Он хотел было пнуть ногой вертевшуюся рядом с ними борзую, но вовремя вспомнил, что она успевает укусить прежде, чем ее коснется нога. Поэтому господин Николич сдержал свои чувства. Он сел в коляску и уехал домой.

Атиллия с ним не поехала. Сидя на берегу реки, она напевала вполголоса:

Тиса полноводная, Ты, река свободная, Возьми мои горести, Принеси мне радости. Золотятся воды Посреди реки, Сердце предвкушает Радости любви…

Под вечер она пошла в свой недостроенный дворец. В крытой галерее под колоннами на стене была выложена изразцами большая карта ближайших окрестностей в пойме Тисы. Живые краски обожженной глины изображали все вокруг: и Аду, и дворец над Тисой, и леса, и холмы, и отдаленные городки. Внизу был указан масштаб в милях. В верхнем углу был крупно нарисован земной шар, пронзенный стрелами, означавшими стороны света.

В холле с камином она нашла на подоконнике ключи от комнат. Чуть поодаль лежал и большой деревянный плотничий циркуль, принадлежавший Дамаскину.

«Оказывается, он тут кое-что забыл!»

Это все-таки была весточка от него. Атиллия развеселилась.

Спальня была не заперта, и она вошла. По чертежам Дамаскина Атиллия знала, что спальня должна быть в центре дворца. Но она не ожидала, что спальня такая огромная, круглая, с роскошной большой и тоже круглой кроватью посередине. Она упала на кровать и расплакалась.

Уже смеркалось. Она решила переночевать в замке. Впустила собаку и приказала подать ужин в постель. Атиллия ела с удовольствием, как это всегда бывает после слез, продолжая разглядывать странное помещение. По волосам пробегали искры, в голове проносились лишенные смысла отрывки каких-то давних разговоров. Ее окружали две тишины: одна, маленькая, во дворце, и другая, безграничная, за его пределами, — этой тишины боялась и собака, сидевшая в комнате… Она заглянула во все три окна. Одно окно смотрело на Тису, невидимую в ночи, — из него веяло свежестью и запахом реки. От Тисы донесся какой-то крик. Атиллия испугалась и решила запереть дверь. Но ключ никак не проворачивался в замке, словно замочная скважина его не принимала. Если бы не безграничная вера в искусство Дамаскина, Атиллия подумала бы, что замок неисправен. Но она продолжала поворачивать ключ, считая обороты. На тридцатом повороте ключа замок щелкнул, и дверь заперлась. Тогда Атиллия испугалась еще больше. Она не была уверена, что сможет открыть дверь, и с ужасом подумала, что может остаться во дворце навсегда. Но когда дверь открылась при тридцатом повороте ключа, Атиллия, утомленная своими слезами и страхами, заснула, повернувшись лицом к окну, выходившему на Тису.

Утром ее разбудило солнце. Дамаскин так развернул комнату, чтобы солнце будило Атиллию по утрам. Ее окружала незнакомая круглая, точно циркулем выведенная опочивальня. Атиллия вспомнила найденный накануне циркуль и подумала: «Если воткнуть циркуль в центр спальни, то есть в центр дворца и постели, где я лежу…» Тут она вскрикнула, почти ощутив циркуль Дамаскина прямо у себя между ногами.

«Ну и наглец этот Дамаскин!» — невольно подумала она.

Немного придя в себя и даже приободрившись, Атиллия продолжила изучение комнаты. Она встала, подошла к залитому солнцем окну и остановилась не дыша. В саду, прямо под окном, стояла каменная темнокожая женская фигура с зелеными глазами. Стеклянные глаза мраморной девушки были устремлены прямо на Атиллию, а указательный палец левой руки звал ее к себе. Правой руки у статуи не было.

«Так это статуя, которую раскопал Дамаскин, — поняла Атиллия и заключила, что фигура возвращена в поместье тайком от ее отца, и что это — весточка от Дамаскина. — Если принять спальню за круг, обведенный циркулем, надо идти по прямой на восток, куда зовет статуя. Если проехать необходимое расстояние, я, возможно, пойму, что мне хочет сказать Дамаскин. Но какое это расстояние?»

Атиллия хотела выйти в сад, но ее опять задержал замок. Ей снова пришлось тридцать раз повернуть ключ, чтобы открыть дверь. Тогда она поняла. Это число было следующей фразой безмолвного послания Дамаскина.

Она вышла в галерею и подошла к карте, установила циркуль Дамаскина на Тисе, рядом с Адой, там, где стоял дворец, и описала окружность радиусом в тридцать миль, используя масштаб, указанный на карте внизу. Затем провела прямую из центра точно на восток. Радиус пересек окружность в том месте, где был обозначен Темешвар. Атиллия подскочила от восторга и крикнула Ягоде:

— Запрягай, Ягода! Едем! В Темешвар!

Там им указали дорогу до только что завершенной церкви Введения, которую стоило посмотреть. Атиллию бросило в дрожь.

«Это не случайно, — подумала она, — не та ли это церковь, что строилась для меня? Неужели я ее нашла здесь, так далеко от дома?»

Подъехав к церкви, она ее сразу узнала, вспомнив чертеж, который в свое время принес ее отцу архитектор Йован по прозванию Лествичник. Церковь была точно таких же очертаний, как самшитовая у нее в саду, только здесь она была завершена, отделана камнем и мрамором, со всеми семью окнами. Без сомнения, это была та самая церковь зодчего Йована, посвященная Введению Пресвятой Богородицы во Храм.

Атиллия вошла в нее.

— Входите, входите, барышня Атиллия, мы вас уже давно ждем, — обратился к ней священник, указывая ей место на скамье вблизи алтаря. Над сиденьем Атиллия увидела красиво исполненный герб Николичей фон Рудна, свой герб.

Священник вручил ей документ с печатью и крошечную коробочку, обшитую мехом. В грамоту, удостоверявшую имя владельца церкви Введения, было вписано имя Атиллии. В коробочке же оказались обручальные кольца.

— Это подарок зодчего Йована вам и вашему жениху, — пояснил священник. С внутренней стороны на каждом из колец была вырезана буква «А».

— Какого Йована? — спросила Атиллия. — Ведь их двое!

— Но ведь и колец тоже два, — отвечал священник с улыбкой.

(Если вы не читали главу «Столовая», обратитесь к ней. Если читали, то для вас роман на этом заканчивается.)

 

СТЕКЛЯННАЯ УЛИТКА

Предрождественская история

Читатель сам может выбрать, с которой из двух вводных глав ему начать чтение книги, а которой из двух заключительных глав завершить. От того, какую тропинку он выберет, зависит, какая у него получится история и к какому конечному пункту он придет. Вообще, если захотите, можете прочитать роман разными способами сколь угодно много раз. Остальное — дело писателя.

Первый перекресток

Читатель сам может выбрать начало этой истории. Он может начать с главы «Мадемуазель Хатшепсут» или с главы «Господин Давид Сенмут, архитектор».

Мадемуазель Хатшепсут

Мадемуазель Хатшепсут, продавщица в магазине дамского белья, проснулась опять очень поздно и с ощущением крайнего одиночества. Ей приснился кувшин с двумя носиками. Во сне вино завязалось узлом и двумя отдельными струйками вылилось одновременно в два бокала.

Она сразу поняла, что нужно делать, — то, что она обычно делала, когда ей было одиноко. Прежде всего, взглянула на реки. В тот день облакам никак не удавалось навести мосты над водой. Они ползли, извиваясь, против течения вдоль правого берега Дуная и загораживали дорогу ветрам у самого устья Савы.

Под вечер мадемуазель Хатшепсут отправилась на работу. Она работала во вторую смену и возвращалась домой поздно ночью. В тот день она заметила на углу у газетного киоска изысканно одетого господина в зимнем пальто цвета черного лака. Девушка подошла к нему очень близко, правой рукой протянула продавцу деньги за газету, а левой извлекла из правого кармана господина первую попавшуюся вещь. Продавец тут же подал ей газеты, и она беспрепятственно покинула место преступления. Господин сел в машину цвета своего пальто и укатил.

То, что еще оставалось проделать мадемуазель Хатшепсут, было совсем несложно. На площади Теразие она достала из сумочки маленькое зеркальце и углубилась в созерцание. Своим отражением она осталась довольна:

«Как жаль, что ее отражение не может остаться в зеркале. А как знать, вдруг останется? На всякий случай поставлю хоть свою подпись», — подумала она. И поцеловала зеркальце, оставив на нем чуть - чуть губной помады. Ступив на эскалатор в подземном переходе под площадью, она незаметно сунула зеркальце в сумку проходившей мимо женщины.

Итак, дело было сделано. Мадемуазель Хатшепсут облегченно вздохнула. В магазин женского белья, где она работала, она вошла обновленной, словно после нескольких часов сауны и массажа или после занятий на тренажерах в спортивном зале. Ощущение одиночества исчезло, как обычно, когда она поступала подобным образом. Так было всегда. Стоило только одну вещь у кого-то стянуть, а другую кому - то подарить, причем обязательно разным людям. Не мучая себя выбором, что и у кого воровать, что кому дарить. Иногда обстоятельства вынуждали ее действовать в обратном порядке: сначала дарить, а потом воровать. Но на этот раз все прошло удачно.

Некоторое время спустя, когда девушка на минутку осталась в магазине одна, ей удалось рассмотреть, что же она украла из кармана господина в лаковом пальто. Это была зажигалка. Дорогая и совершенно новая. Из блестящего кожаного чехольчика торчала бумажка с гарантией. На рыжей верблюжьей коже было выдавлено: «MOZISIII». Наверное, имя владельца. А на крышечке зажигалки была выгравирована надпись:

Чиркни три раза подряд, и исполнится твое заветное желание

Но подробнее мадемуазель Хатшепсут свою добычу рассмотреть не смогла, потому что в магазин вошел покупатель. Незаметно обхватив у себя за спиной правый локоть левой рукой, она принялась рассматривать вошедшего.

Это был молодой человек в джинсах, в голубой рубашке и коричневом пиджаке, в ботинках, отделанных пушистым мехом. Через руку у него был перекинут плащ, а на ладони он держал небольшой сверток в позолоченной бумаге, перевязанный ленточкой. Прежде всего мадемуазель Хатшепсут обратила внимание на его карманы. Они как раз подходили: немножко разевали рты. После чего взглянула и на владельца карманов. Волосы у него, несмотря на молодость, были с проседью, но зато расчесаны на пять проборов, причем каждый из них шел поперек головы, от уха до уха. Очень стройный молодой господин со странным выражением глаз.

«Он, наверное, и во сне близорукий», — подумала продавщица и спросила посетителя, чем может ему помочь.

Он опустил плащ и сверток на столик рядом с ее креслом и сказал теплым застенчивым голосом:

— Я хотел бы купить ночную рубашку. Это будет рождественский подарок моей жене. Она носит четвертый размер.

«Такой теплый голос можно угадать и ночью где - то в вышине, даже в промежутке между двумя одинокими женскими шагами, отдающимися в пустоте улицы…» — так подумала мадемуазель Хатшепсут, а вслух сказала:

— Эти размеры наверху, на полке, — и подкатила складную лесенку. Поднимаясь наверх, она чувствовала на себе его взгляд. Она зафиксировала этот

взгляд на уровне своих бедер, а сойдя вниз, постаралась незаметно задеть лестницей золотистый сверток, который упал со столика в кресло. Теперь сверток лежал отдельно от плаща покупателя. Девушка надеялась, что молодой человек не заметит отсутствие своего свертка, и забудет его в магазине.

Но тут она услышала нечто настолько неожиданное, что отставила лестницу и посмотрела молодому человеку прямо в глаза. Он тоже смотрел на нее сквозь несколько тысяч лет, точно через воду. Его глаза были голубыми от толщи времени, через которую смотрели.

— Наверное, моя просьба покажется вам дерзкой, — сказал он, — но я еще никогда не покупал женских ночных рубашек. Вы не могли бы ее примерить? Тогда я пойму, то ли это, что мне нужно. У моей жены примерно такая же фигура, как и у вас…

Если бы сверток уже не лежал на кресле, мадемуазель Хатшепсут немедленно отвергла бы это предложение. А так она ответила:

— Не вы один обращаетесь с подобной просьбой. Хорошо. Я ее надену в кабине, и вы сможете посмотреть. Только сначала уберу лестницу.

Уверенная в том, что женское зрение всегда быстрее мужского, мадемуазель Хатшепсут слегка задела юношу лесенкой и при этом не упустила возможность незаметно бросить ему в карман зажигалку.

Когда она предстала перед ним в ночной рубашке четвертого размера, у него перехватило дыхание. В его близоруком взгляде читались примерно такие слова: «Эта ночь разрешится новым днем, и он будет прекрасен!»

Однако вслух он грустно сказал следующее: — Простите, но при всем желании я не смогу купить эту рубашку. Она вам так идет! Как только моя жена наденет ее перед сном, я начну думать о вас… Так не годится. Поймите меня. Спасибо вам. Спокойной ночи… — С этим словами он вышел из магазина, на ходу надевая плащ.

Мадемуазель Хатшепсут, вне себя от волнения, проводила его взглядом. Потом, не снимая рубашки, она дрожащими пальцами лихорадочно развернула сверток в золотистой бумажке, на всякий случай стараясь сохранить и обертку, и ленточку.

Там оказалась коробочка, а в ней нечто волшебное, вещь, назначение которой она не сразу смогла угадать. Очаровательная стеклянная улитка, заполненная черной блестящей пыльцой и запечатанная розовым воском, из которого торчал фитилек. Что-то вроде декоративной свечи. Мадемуазель Хатшепсут хотела было ее зажечь, но вспомнила, что она в ночной рубашке, что она одна в магазине и что у нее больше нет зажигалки.

(Если вы еще не читали главу «Господин Давид Сенмут, архитектор», читайте ее. Если же вы ее прочитали, выходите на главу под названием «Дочка, которую могли звать Ниферуре».)

Господин Давид Сенмут, архитектор

В тот же самый день разведенная жена молодого архитектора Давида Сенмута почувствовала себя особенно одинокой. Она сразу поняла, что нужно делать. Прежде всего она взглянула на реки. В тот день облакам никак не удавалось навести мосты над водой. Они ползли, извиваясь, вдоль правого берега Дуная против его течения и загораживали дорогу ветрам у самого устья Савы. Бывшая мадам Сенмут дрожащими пальцами лихорадочно раскрыла маленькую коробочку в позолоченной обертке. В коробочке лежало нечто волшебное, вещь, назначение которой она не сразу смогла угадать, заметив в магазине хрусталя, где она ее купила. Это была очаровательная стеклянная улитка, заполненная розовой пыльцой и запечатанная розовым воском, из которого торчал фитилек. Что-то вроде декоративной свечи. Прекрасный подарок бывшему мужу. Сначала она хотела сразу нацарапать на скорлупе улитки что-то вроде дарственной надписи, но потом передумала. Она не доверяла языку.

Она знала, что язык — всего лишь карта человеческих мыслей, чувств и памяти. И как все карты, подумала она, язык — всего лишь в сто тысяч раз уменьшенное изображение того, что он пытается передать. Суженная в сотни тысяч раз картинка человеческих чувств, мыслей и воспоминаний. На этой карте моря не соленые, реки не движутся. Горы — плоские, а снег на них вовсе не холодный. Вместо смерчей и ураганов — нарисованная, крошечная роза ветров…

Итак, вместо того чтобы сделать надпись, недавняя госпожа Сенмут осторожно вытащила восковую пробочку, вытрясла в раковину розовую пыльцу из стеклянного тельца улитки, а на место розовой всыпала черную смертоносную пыльцу из склянки, на которой было написано: «Сильное взрывчатое вещество. Легко воспламеняется!» Затем она снова аккуратно запечатала стеклянную улитку восковой пробочкой с фитильком посредине. Водворив улитку обратно в коробочку, бывшая госпожа Сенмут завернула свой подарок в ту же золоченую бумагу и завязала ленточкой.

«Уж перед этим Давид точно не устоит», — пробормотала она, ставя коробочку с бантиком на чертежный стол, до недавнего времени принадлежавший ее мужу. И вышла из квартиры.

Досточтимый господин Давид Сенмут уже не жил в этой квартире. После развода ему пришлось поискать себе другое пристанище, но пара ключей от прежней квартиры, где теперь жила его бывшая жена, у него еще сохранилась. Ему разрешалось приходить в любое время, но в отсутствие бывшей мадам Сенмут. Он мог смотреть телевизор, ему позволялось выпить рюмочку-другую, но он не имел права ничего брать. Таков был уговор. В противном случае, — а бывшая жена архитектора хорошо знала, почему поступает именно так, — она обещала тут же сменить замок и известить полицию о пропаже.

В тот день господин Сенмут зашел в квартиру, зная, что в это время его бывшей жены дома не бывает. Он почистил зубы своей старой щеткой, выпил виски с содовой и уселся поудобнее. Но сидел он так недолго. Несмотря на сумерки, ему удалось разглядеть на своем чертежном столе коробочку в золотой обертке с бантиком. Он не устоял. Схватил ее, как хватает воришка, да и вправду украл. И вышел на улицу.

Он немного погулял по городу, размышляя, куда бы можно зайти еще что-нибудь стянуть да и уловить момент рассмотреть то, что он стибрил у своей бывшей жены. Сквозь стекло витрины магазина дамского белья он увидел сложенные на прилавке ночные рубашки и вошел не раздумывая. В магазине была молодая продавщица, которая показалась ему вполне подходящей для того, что он задумал. Он знал по опыту: если украл, тут же надуй первого, кто попадется, не успев даже поздороваться. А то потом будет поздно. Войдя в магазин, он взглянул на коробки с рубашками, аккуратно сложенные на прилавке. Среди них не было ни одной четвертого размера. Он поздоровался, положил свои вещи на столик и попросил показать ночную рубашку.

— Четвертого размера. Это размер моей жены, — сказал он.

— Здесь, на прилавке, только третий размер. Четвертый на полке, — ответила девушка. Она взяла лесенку и поднялась на нее, чтобы взять нужную коробку, а господин Сенмут попытался слямзить одну из рубашек третьего размера. Но девушка уже спустилась вниз с коробкой в руках. Она слегка задела его, складывая лесенку в тесноте магазинчика, и обдала опьяняющим запахом заграничных духов. Это помешало ему украсть рубашку. Тогда он обратился к ней, изображая смущение:

— Знаете, я в этом не очень разбираюсь. Не могли бы вы примерить рубашку вместо моей жены? У моей жены почти такая же фигура, как у вас. Вы окажете мне большую услугу…

Она смерила его тяжелым, килограмма на полтора, взглядом. Но, к его удивлению, согласилась и скрылась в кабине. Тут досточтимый архитектор Сенмут не выдержал, и вторая попытка ему удалась. Он схватил и спрятал в карман одну из ночных рубашек третьего размера, оставив на прилавке аккуратно закрытую коробку. Придраться было не к чему.

Когда девушка вышла из кабины в ночной рубашке, он остолбенел и подумал про себя: «Ведь я вижу ее впервые. Но в таких случаях всегда кажется, будто ты эту женщину уже встречал в прежней жизни. Для такой красавицы стоило бы возводить города, быть ее поклонником. Другом, опекуном, да кем угодно, хоть воспитателем ее детей…»

Так он подумал. А сказал вот что:

— Простите, но я не смогу купить эту рубашку. Она слишком дорого стоит, — и вылетел из магазинчика, унося свою добычу. Чуть было не забыл плащ.

Обойдя несколько дешевых кафе, чтобы убить время, и уведя при этом две-три пачки сигарет, около полуночи он пришел домой, вернее, к дверям снятой им квартиры, где увидел свой телефонный аппарат, выставленный на площадку. Его выгнали из квартиры за неуплату по счетам. В это время зазвонил его мобильник. Это было сообщение от бывшей жены. Голос ее звучал ласково:

— Я знаю, ты заходил. И знаю, что ты сделал. Опять прихватил одну вещь. Маленькую коробочку в золотой обертке с бантиком. Не бойся, я не сообщила в полицию. Пока не сообщила. На этот раз ты всего-навсего унес подарок, который я тебе приготовила к Рождеству…

На этом месте он отключил телефон и начал рыться в карманах. Но золотистой коробочки с бантиком не было. Он долго ломал голову, припоминая, где мог ее забыть, но так и не смог вспомнить. Тогда он еще раз обшарил карманы и наткнулся на вещицу, форму которой никак не удавалось определить на ощупь. В кармане пиджака оказалась дорогая мужская зажигалка в кожаном футлярчике, но Давид Сенмут не мог припомнить, как она туда попала, у кого и когда он ее своровал… На зажигалке была надпись:

Чиркни три раза, и исполнится твое заветное желание

(Если вы еще не читали главу «Мадемуазель Хатшепсут», прочтите ее. Если уже прочитали, выходите на главу под названием «Дочка, которую могли звать Ниферуре».)

На распутье

Дочка, которую могли звать Ниферуре

Он переночевал в ближайшем отеле, наутро снял в кредит новую квартиру, а под вечер отправился в обход всех кафе, куда мог заходить накануне. Нигде он не нашел и следа подарка в золотой обертке. Тут он вспомнил девушку из магазина женского белья. Зайдя в писчебумажный магазин, он купил темно-синий пакет в звездочках и положил в него украденную вчера ночную рубашку. Потом отправился в магазин женского белья и, протягивая продавщице пакет, сказал: — Мадемуазель, я должен перед вами извиниться. Вчера я вел себя недостойно. Я вас обманул. У меня нет жены, и я не собирался покупать рубашку. Мне просто хотелось ее увидеть на вас. Вы были в ней так хороши, что я всю ночь не сомкнул глаз.

Едва дождался, пока открылись магазины, и купил вам в подарок точно такую рубашку.

— Она не такая же, — возразила девушка с улыбкой, — это третий размер.

Не говоря ни слова, молодой человек плюхнулся в кресло. Его разоблачили. Наконец он решился обратиться к ней. В голосе его звучало отчаяние:

— Да, я еще хотел спросить… Я не мог вчера забыть у вас пакетик в золотистой обертке?

— Пакетик в золотистой обертке? С бантиком?

— Да, да!

— Нет, вы его забыли не здесь, — отвечала решительно девушка, — иначе бы я его нашла и уж конечно вернула бы вам, как мы всегда возвращаем все, что забыли наши покупатели… А я тоже хочу вас кое о чем спросить. Что вы делаете, если чувствуете себя одиноким в Сочельник? И есть ли способы незаметно исчезнуть с этого света?

Он смотрел на нее и не мог отвести глаз. Ресницы у нее доставали до бровей и мешали им лежать ровно. Ее глаза говорили о том, что вечность асимметрична. Он спросил:

— У вас была когда-нибудь дочка? Давно. Много - много лет назад?

— Вы хотите сказать, четыре тысячи лет тому назад? Возможно. Но теперь у меня ее нет. Поэтому я по праздникам одна. Не хотите ли ко мне прийти в Сочельник, посидеть с ней?

— С кем?

— С моей дочкой, которой у меня нет. Вот вам мой адрес.

— С удовольствием, — отвечал молодой человек. Он поцеловал продавщицу в ухо и пошел к дверям. По дороге он остановился и прибавил: — А я знаю, как ее звали.

— Кого?

— Да вашу дочку, которой у вас нет. Ее звали Ниферуре.

Второй перекресток

Здесь читатель опять может сам определить путь, по которому он пойдет. Он может выбрать одну из двух исходных точек этой истории. Глава «Декоративная свеча» ведет к трагическому завершению книги, а глава «Зажигалка» приносит happy end. В любом случае, автор советует прочитать и тот, и другой конец. Ведь только в романах и рассказах можно найти два разных финала, а в жизни этого не бывает.

Декоративная свеча

Мадемуазель Хатшепсут обожала животных, особенно кошек, заграничные духи и привозные цветы. Но на все эти увлечения ее доходов было явно недостаточно. У нее не хватало денег даже на то, чтобы завести самую крошечную, «карманную» собачку. В канун Рождества она едва наскребла денег на рыбу и на лапшу, которую собиралась приготовить с черносливом. О подарках нечего было и думать. Закончив приготовления к ужину, она переоделась, черной обводкой опустила пониже внутренние уголки глаз, чтобы они казались широко расставленными, а внешние уголки продлила жирным карандашом чуть не до ушей. Лоб обвязала лентой. Верхнюю губу обвела как можно ровнее, а нижнюю — так, чтобы она казалась чуть поджатой. Она осталась довольна своим внешним видом и пришла в хорошее настроение. Как завоеватель перед походом. Она подошла к окну и взглянула на реки.

«Облакам удалось навести мосты», — заключила она.

Затем она осторожно развернула золотистую бумагу и достала стеклянную улитку. Ей не понравилась черная блестящая пыль, заполнявшая стеклянную скорлупу улитки. Она аккуратно вытащила восковую пробочку и вытряхнула содержимое улитки в раковину. Стеклышко она вымыла, высушила и заполнила своей душистой голубой солью для ванны. А затем вернула на место восковую пробочку с фитилем. Улитка снова превратилась в декоративную свечу. Ее голубая утроба волшебно переливалась. Цвет улитки напоминал цвет глаз молодого человека, которого ждала мадемуазель Хатшепсут.

«Голубой цвет Атлантиды», — произнесла она и сама удивилась своим словам.

«Глупости, — сказала она себе. — Откуда ты знаешь, что это именно голубой цвет Атлантиды?»

Через несколько минут стеклянная улитка снова оказалась в своей коробочке, завернутая в золотистую бумагу и перевязанная ленточной с бантиком. Готовая быть врученной в качестве подарка.

В это время раздался звонок в дверь. Вошел ее гость с бутылкой вина. И со своим теплым голосом.

Хатшепсут усадила его за стол и села рядом с ним. Она взяла четыре грецких ореха и бросила их на все четыре стороны, чтобы осенить комнату крестом. А потом достала из ящика коробочку со стеклянной улиткой и отдала ему.

— Вот тебе мой рождественский подарок, — сказала она и поцеловала его. У него засверкали глаза. Весь дрожа от нетерпения, как ребенок, он развернул золотистую обертку и достал стеклянную улитку. По его лицу было видно, что он обескуражен.

— Неужели ты не знал, что в коробочке? — спросила мадемуазель Хатшепсут.

— Не знал, — отвечал он.

— Ты разочарован? — Да.

— Да?

— Нет. Очаровательный подарок. Спасибо тебе! — И он обнял ее.

— У меня тоже есть для тебя подарок, — продолжал он, пытаясь загладить неловкость. Он положил на стол белый с красным пакетик, весь усыпанный зеркальной крошкой. Мадемуазель Хатшепсут раскрыла пакетик и нашла в нем уже известную ей зажигалку с выгравированной на ней надписью об исполнении желания. Мадемуазель Хатшепсут была несколько смущена развитием событий. Теперь она почувствовала себя разочарованной. И, чтобы в свою очередь загладить неловкость, заявила:

— А я знаю, как тебя зовут.

— Откуда?

— Не помню откуда, но знаю. Причем давно. Возможно, по запаху. Твоя фамилия Сенмут.

— Впервые слышу. С чего бы это? — спросил он, ставя улитку на серебряную тарелочку. Он решил зажечь улитку и поужинать при свече.

— Прекрасно! — воскликнула мадемуазель Хатшепсут и протянула ему зажигалку. — Да, да, зажги эту стеклянную улитку, а я тем временем принесу ужин.

Архитектор Сенмут взял зажигалку и вслух прочитал надпись, выгравированную на ней:

Чиркни три раза подряд, и исполнится твое заветное желание

— Исполнится, исполнится, так и знай! Причем сегодня же вечером, — добавила она, улыбаясь.

Он чиркнул один раз, и зажигалка вспыхнула. Хатшепсут захлопала в ладоши. Сенмут поднес пламя к фитильку улитки и зажег его. Стеклянная улитка засверкала, преобразившись в прекрасную декоративную свечу. Комната, словно отделившись от пола, поплыла в мягком шаре света.

— Что же ты делаешь, — воскликнула она, — ведь надо чиркнуть три раза!

— Зачем чиркать три раза, если свеча зажглась с первого раза?

— Но ведь на зажигалке так написано! Разве ты не знаешь? Любое слово надо повторить трижды, если хочешь, чтобы тебя услышали.

Он чиркнул второй раз. Зажигалка выбросила зеленый язычок пламени.

— Браво! — громко воскликнула она.

Как только зажигалка вспыхнула в третий раз, раздался сильный взрыв, который разнес всю квартиру и унес с собой Хатшепсут и Сенмута. Остались только имена. Их можно найти в любой истории Древнего Египта (XVIII династия фараонов).

(Если вы еще не прочитали главу «Зажигалка», прочтите ее. Если уже прочитали, для вас история на этом заканчивается.)

Зажигалка

В Сочельник архитектор Давид Сенмут снова завернул в квартиру своей бывшей жены, которая была в отъезде. Там он принял ванну, почистил зубы, зачесал назад мокрые волосы и уселся, обхватив колени и приняв форму кубика. Несколько минут он отдыхал в таком положении. На мгновение ему захотелось, чтобы на руках у него оказалось какое-нибудь маленькое существо, ребенок, может быть девочка, которую он мог бы охранять, защищать… Затем он достал из кармана ту самую зажигалку и положил ее в красно-белый пакетик, весь усыпанный зеркальной крошкой. Он глотнул виски и взял в баре у своей жены бутылку итальянского голубого пенистого вина. Он решил, что больше подойдет голубое дамское шампанское «Блю», сладкое, сорта «мускат», чем другое, мужское, сорта «брют». Заворачивая вино в белую бумагу, он думал о том, что винам, как женщинам, вечно нездоровится, а умирают они как мужчины и что только немногие вина живут дольше человеческого века…

На записочке продавщицы дамского белья он прочел ее адрес и отправился по нему с шампанским в руках. Она встретила его, ступая по рассыпанной по полу соломе. Обняла, а затем вручила коробочку в золотистой обертке с бантиком.

— Не может быть! — воскликнул он.

— Это мой рождественский подарок.

Пораженный, он взглянул на нее и подумал, что

сама ночная тьма спустилась с небес в ее глаза, чтобы отдохнуть до утра. Один только звон ее дешевых браслетов с колокольчиками стоил дороже самой породистой собаки.

Он развернул золотистую обертку и, к своему изумлению, обнаружил всего лишь одноразовую подарочную свечу в виде какой-то ракушки с голубым порошком внутри.

«Да, моя бывшая жена действительно умеет задеть самолюбие мужчины. Разве это подарок!» — подумал он.

— Ты разочарован? — спросила продавщица дамского белья.

— Нет, нет, наоборот, — отвечал он, вынимая из кармана пакетик в красно-белую полоску, усыпанный зеркальной крошкой, и протягивая его девушке. — Я тоже принес тебе подарок.

Она извлекла из мешочка уже знакомую ей зажигалку, которую несколько дней назад украла у господина в лаковом пальто.

— Прекрасно! Мне как раз не хватало зажигалки! — И она обняла и поцеловала архитектора Давида Сенмута, а потом прибавила: — Зажги эту стеклянную улитку, а я пока принесу ужин.

Что там на ней написано? — спросила она, хлопоча у стола.

— На чем?

— На зажигалке.

— Ты хочешь сказать, в инструкции? Не знаю. Я ее выбросил. Зачем нужна инструкция к зажигалке?

— Да нет, я спрашиваю, что написано на самой зажигалке!

— Не помню. Подожди, сейчас посмотрю.

Она опередила его и процитировала по памяти:

— «Если чиркнешь три раза подряд, исполнится твое заветное желание!» Разве не так написано?

Архитектор Давид Сенмут изумился второй раз за этот вечер. Он совершенно не мог припомнить, когда же он своровал у продавщицы дамского белья еще и зажигалку. Ведь если бы зажигалка не принадлежала ей, то как она могла узнать, что там выгравировано. Про рубашку третьего размера он помнил, но то, что он стащил еще и зажигалку, просто не укладывалось у него в голове. Определенно, вся эта затея с подарками принимала явно не тот оборот. Надо было что-то предпринять, чтобы не испортить вечер. И он выпалил первое, что пришло в голову:

— А я знаю, как тебя зовут!

— Правда? — удивилась продавщица дамского белья. — А откуда?

— Не знаю откуда, но знаю. Тебя зовут Хатшепсут.

— Так меня еще никто не называл, — сказала она, ставя стеклянную улитку на серебряную тарелочку в середине стола.

И тогда архитектор Давид Сенмут чиркнул зажигалкой. В первый раз она выбросила красивое голубоватое пламя, и господин Сенмут зажег стеклянную улитку. Свет разлился по столу и озарил комнату. На всем был золотистый отсвет, даже на их губах. Это было заметно, когда они начинали говорить.

— Чиркни еще раз, — попросила она, — ведь там написано — трижды!

Зажигалка не подвела и во второй раз. Но на третий раз она отказала.

— Значит, не судьба, — сказал архитектор Сенмут мадемуазель Хатшепсут, — не исполнится мое заветное желание.

— Исполнится, еще как исполнится, — возразила мадемуазель Хатшепсут и поцеловала своего архитектора Давида Сенмута так, как его еще никто никогда не целовал.

Это был очень долгий поцелуй. Тем временем на полу, в тени стола, валялась инструкция по использованию зажигалки:

ВНИМАНИЕ! ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ!

Держать вдали от огня.

Это не зажигалка.

Это оружие специального назначения.

Наполнитель с динамитом активизируется после третьего зажигания!

(Если вы еще не прочитали главу «Декоративная свеча», прочтите ее. Если уже прочитали, для вас роман на этом заканчивается.)

 

Читатель как музыкант-исполнитель

Вместе с моими другими большими нелинейными романами, читая которые, можно самостоятельно выбирать последовательность передвижения по тексту, такими как «Хазарский словарь», «Пейзаж, нарисованный чаем», «Внутренняя сторона ветра» или «Последняя любовь в Константинополе», я передаю в руки читателей и «Мушку», книгу с подзаголовком «Три коротких нелинейных романа о любви».

В эту книгу входит мой новый роман «Мушка» и еще два коротких нелинейных романа — «Дамаскин» и «Стеклянная улитка». Мои произведения иногда относят к так называемой ergodic-литературе. К ним можно отнести и три последние вещи. В каждой из них от 10 до 50 компьютерных страниц, поэтому они удобны для чтения с монитора. Об этих романах, впрочем как и о более объемных, я хотел бы сказать следующее.

Любое художественное произведение можно представить себе в виде партитуры. А писателя — в роли композитора, который создает новое музыкальное произведение и переносит публику, то есть своих читателей, из концертного зала на сцену, превращая их в музыкантов. То есть превращая публику в исполнителей. Кому-то из зрителей писатель дает в руки скрипки, кому-то виолончели, еще кому-то — духовые инструменты, некоторых объединяет в хор, а других даже делает солистами. Потому что для читателя важна не только нотная запись, партитура, другими словами книга, но и то, что он вынесет из процесса чтения, как воспроизведет книгу, что загрузит в нее.

В качестве дирижера писатель предлагает читателям своего издателя. Последний должен находиться между произведением и публикой. А сам писатель садится в зрительном зале, слушает, как исполняется его композиция, и аплодирует. Слушает и аплодирует? Какая чушь. Нет, писатель никогда не сможет услышать, как читатели исполняют его произведение.

Впрочем, писатель в данном случае не так уж и важен. Моя книга представляет собой не что иное, как упражнение, музыкальный этюд, предлагаемый читателю для того, чтобы отработать новый способ чтения. Так что в эту книгу любой читатель может загрузить собственную любовную историю.

М.П.