Последний январь этого десятилетия был на редкость холодный. Волосы прятались от мороза в уши, а у моего пса в слезах таяли снежинки. Как-то вечером мы сидели в ресторане «У вопросительного знака» и поглаживали брови жирными после еды пальцами, и кое у кого из нас на спине, как ранец, была привязана подушка. За столом находилось пять-шесть личностей с откормленными галстуками, из тех, что зимой не бреются и собираются в мокрой одежде по кофейням, однако мне среди них были знакомы только Божа Вукадинович, Влада Урошевич и Зоран Мишич. Праздновали что-то вроде дня рождения, или именины, или какую-то годовщину – черт его знает, как назвать тот день, когда мы, живые, заполняем годы мертвых. Некоторые из нас приближались к годам, которые Божа Вукадинович и Зоран Мишич имели за плечами, когда перестали считать свои, а эти двое, в свою очередь, были помечены неким другим отсчетом лет, ибо Божа Вукадинович был старше Зорана Мишича, – в точности обратно тому, как это было в жизни, принимая во внимание, что их время текло теперь от смерти, а не от рождения. Зоран Мишич пришел с моим псом, и пес относился к нему точно так, как днем относился ко мне, то есть как к хозяину. Меня при этом он не узнал. По его оскалу я понял, что он чем-то жутко напуган.
Я слушал мальчика, играющего на скрипке, и обратил внимание на то, что порой он касается струн большим пальцем – так уже давно не играют; и с удовольствием смотрел на следы своих губ на хлебе, красные от паприки, и на стакан, жирный от моих пальцев. Мы ели студень с кукурузным хлебом, потом рыбу, из одной тарелки, меняясь при этом вилками, словно в какой-то игре. Мы пили настоянную на меду ракию; с нами за столом был еще один человек из нашей старой компании, я прекрасно его знал и считал близким человеком, с которым пуд соли съел и которому годами подавал умываться. Однако я ни имени его не мог вспомнить, ни лица рассмотреть, хотя в тот вечер мой взгляд был тверже и быстрее, чем обычно.
Разговор за столом имел одну-единственную особенность. Вопросы задавали не мы, живые, а те из нас, кто был мертв.
– Есть ли у вас место? – помню, спросил Божа Вукадинович Зорана Мишича.
– Нет, – сказал Зоран, – а у вас?
– У нас есть, – ответил Божа, и я видел, как свеча на столе пьет дым из Божиной сигареты, а из Зорановой – нет.
Я хотел спросить, почему у одного из них нет места, а у другого есть, но вспомнил, что так не принято и что вопросы задают только мертвые. Но и говорить им, что они мертвы, не хотелось.
«Возможно, они не знают, что умерли, – подумал я, – зачем их пугать?»
Зоран Мишич поглядел на меня из-под рассеченной брови, я понял – он почувствовал, что я скрываю от него что-то важное, и подумал, почему он всю жизнь, да и после нее ходит с рассеченной бровью. Как будто желая мне ответить, он начал:
– Хочу вам сказать, что в́ороны – необычные птицы. Когда клюв у них закрыт, они ничего не слышат. Как каркнут, слух у них открывается. Следовательно, они могут услышать чей-то голос, только когда сами кричат, и потому никого никогда не слышат. Когда ласточки и другие перелетные птицы, гонимые холодом, покидают эти края, вороны некоторое время их провожают и защищают от хищников, которые подстерегают перелетных птиц, рассчитывая на их усталость. Этих хищников вороны берут на себя и сражаются с ними, пока перелетные не дадут им знак, что можно улетать. Тогда вороны возвращаются. Они делают это только раз в году. Каждый – единожды на своем веку. У перелетных птиц имеется, таким образом, постоянная защита.
Слушая Зорана Мишича, я не мог отделаться от ощущения, что он рассказывает дольше, чем сам бы хотел, и больше, чем ему это свойственно. С изумлением я сообразил, что он делает это не для того, чтобы что-то нам рассказать, а чтобы чаще иметь повод открывать рот и слышать, о чем мы разговариваем между собой. Он явно был глух, пока рот его был закрыт, и мог нас расслышать, только пока говорил сам.
В это время пес под столом потянулся. Я хотел его погладить, но, прикоснувшись к нему, испытал такой ужас, что тут же вскочил, чтобы уйти. В ресторане было холодно, почти все его покинули, и я заметил лишь наши тени на стене. С ними творилось что-то странное. Тень Божи Вукадиновича вообще не повторяла его движений: тень его руки продолжала лежать у тарелки, хотя здесь, в ресторане, Божа Вукадинович подносил ко рту стакан. На стене путь ко рту проделывала лишь тень стакана.
С Зораном Мишичем было не так. Его тень вела себя как и тени всех остальных, но с запозданием. Когда пустая Зоранова вилка опускалась к тарелке, на тени она еще поднималась с куском ко рту…
– Я ухожу, – сказал я, – боюсь рассвета. Чувствую, что уже заснул.
– Возможно, – произнес Божа Вукадинович, – но из этого сна, как ты его называешь, нельзя убежать, проснувшись.
Тогда я подумал: Божа здесь самый старший и опытный – конечно, он прав. А он продолжал:
– Чтобы сбежать из этого сна, тебе придется заснуть еще раз. Только сон во сне может спасти тебя от снов, которые ты сейчас видишь. И тогда ты очутишься на свободе, в жизни, ибо два сна уничтожают друг друга, как два минуса в математике: минус на минус дает плюс.
– Я прекрасно выйду и через дверь, – проговорил я нерешительно.
– Лучше спи здесь, – сказал Божа Вукадинович, – пользуйся случаем; если выйдешь в дверь, тогда все, что с тобой произойдет на улице в первый раз, с Зораном случится во второй.
Я больше его не слушал и, не попрощавшись, вышел. При этом ко мне присоединилась и та особа, что сидела возле меня и чьего имени и лица я никак не мог вспомнить.
На улице меня охватил воздух, я вдохнул его полной грудью и почувствовал себя лучше. Вдруг я понял, что особа, которая шла за мной, – женщина по имени Эмилия, взял ее за руку, ощутил ее тепло, и мы вместе двинулись дальше. Какое-то время мы шли по улице, но мне никак не удавалось сориентироваться. К тому же снега нигде больше не было. Я вообще не понимал, где оказался. Вдруг я увидел: перед входом в гостиницу все уже убрано: немного отлетевшей штукатурки и несколько каменных осколков, которые могли попасть и с новостройки на другой стороне улицы, – и это было всё…
В этот момент я понял, где нахожусь. Я оказался в одной из повестей Влады Урошевича, название которой я помнил: «Гостиница „Лиссабон“». Значит, Божа Вукадинович был прав. Из ресторана «У вопросительного знака» нельзя выйти через дверь. Из сна можно выйти только в повесть. Я застыл на миг, моя спутница продолжала идти как обычно – как обычно в повести Урошевича.
Мы прошли вдоль набережной, и все время она махала руками, будто в танце, двигала ими в ритме, показавшемся мне знакомым.
В какой-то момент она поднялась на каменный парапет набережной. Смотрела вниз, на мутную реку, и смеялась. Я вскочил на парапет и схватил ее за руку…
И тут появился ворон. Я не помню, был ли ворон в повести Урошевича, однако он появился, сел на меня и клюнул. Мы находились около одной из груды клятвенных камней, где каждый камень представляет собой одно слово, ибо куча так и получилась – за каждую произнесенную клятву клявшийся приносил на своей спине камень. Я крикнул на птицу, желая спугнуть ее, но Эмилия рассмеялась и сказала:
– Без толку! Разве ты не знаешь, что они не слышат, пока не откроют клюв?
Она подняла камень и бросила в ворона. Камень вылетел из повести и только после этого попал птице над глазом – туда, где обычно находится бровь. Так мы узнали, что ворон прилетел в повесть извне. Поразив ворона, камень снова превратился в слово, и они, сплетясь воедино в любовной игре, улетели, оставив нас в одиночестве. Эмилия вдруг задрожала. Она быстро обернулась: в ее глазах были отчаяние и ужас.
– Ты хочешь столкнуть меня вниз, – вскрикнула она. Ее слабые руки отталкивали меня.
«Ты хочешь столкнуть меня вниз», – вскрикивала маленькая, слабая девушка, стоя на парапете набережной. Я посмотрел на нее. Лицо ее окаменело, как у статуи, облитой лунным светом. Глаза были неестественно распахнуты: она смотрела ими в никуда или видела что-то иное, невидимое всем остальным…
Я сообразил, что это конец повести Урошевича, подумал, что сейчас начнется другая, и ужаснулся, вспомнив их. Я немедленно поспешил назад в ресторан «У вопросительного знака», но там никого уже не было. Стулья были перевернуты на столы, служители мыли пол. Я вошел и попросил разрешения посидеть, пока они не закончат. Дал им на чай, они пустили меня в уголок. Я положил голову на руки и попытался уснуть. Но тут вошел Влада Урошевич. Он был бледен, попросил, как и я, чтобы его пустили, и мне стало понятно, откуда он пришел. Он вернулся из моей повести, что ждала его на улице, как его повесть поджидала за дверьми меня. Из ресторана «У вопросительного знака» существовал лишь один выход – через сон. Мы попытались заснуть, но напрасно. Не только из-за того, что служители гоняли нас из угла в угол, причем мы оставляли им на столах чаевые, – просто мы стали вдруг прикидывать, какие повести ожидают нас у входа в ресторан.
– Ради всего святого, – сказал мне Влада Урошевич, – постарайся избежать повести «Случай на летнем отдыхе»!
«Знать бы, как это сделать», – подумал я и решил предостеречь его от своей повести «Цветная лихорадка», но вспомнил, что он ее переводил и каждое слово знает наизусть.
Тут нам сказали, что ресторан закрывается. Чтобы посидеть еще хоть немного, мы заказали выпивку. Влада – целую бутылку белого вина, я попросил один коньяк у кельнера, который уже достал бутылку вина…
И тогда я все понял. Белое вино было из моей повести «Цветная лихорадка», а коньяк – из повести Урошевича «Случай на летнем отдыхе». Как и в первый раз, все неумолимо двигалось к развязке. Я вышел.
Запах тухлой рыбы опять настиг меня, тяжелый и дурманящий. Запах из повести Урошевича.
Я вообще не слышал грузовик, который появился из-за угла и шофер которого, застигнутый врасплох неподвижной человеческой фигурой посредине мостовой, так сказать, и не думал тормозить.
В то мгновение, когда грузовик ударил меня, я понял, что все, что происходит здесь со мной в первый раз, с Зораном Мишичем случается сейчас во второй.