15. Внешний выдвижной ящик
Если открыть замок ящика для письменных принадлежностей и поднять его крышку, то с помощью латунного кольца можно выдвинуть внешний ящик. Он довольно длинный. Трудно предположить, что именно хранил в ней капитан Дабинович или кто-то другой в те времена, когда этот предмет плавал с ним по морям. Может быть, складную подзорную трубу? Сейчас в ящике находится книга. Точнее, это пятьдесят три страницы, вырванные из какой-то книги. Переплета нет, так же как нет и титульного листа. Не видно и имени автора, хотя можно без труда прочитать название издательства и кое-какие другие данные, а именно: «Графическое ателье Дерета», Белград, 1998 год, второе издание и т. д. В текст, отпечатанный типографским способом, внесены дополнения, вписанные от руки. Эти рукописные вставки легко объяснимы. Хозяин ящика для письменных принадлежностей считал, что в книге описана его жизнь. Поэтому везде, где это казалось ему необходимым, он сделал свои дополнения и исправления. Всё вместе приводится далее без каких бы то ни было купюр.
Пятьдесят три страницы, вырванные из какой-то книги
1
Наконец-то, по прошествии целого года, я решила дать знать о себе. Ты наверняка догадалась, что всё это время меня не было в Париже. Со мной происходили невероятные вещи. В мае прошлого года я нашла в своём почтовом ящике на Rue des Filles du Calvaire вырезанное из газеты объявление. В нём было написано:
ИЩУ БРЮНЕТКУ,
ПРЕПОДАВАТЕЛЯ МУЗЫКИ (ГИТАРА)
Желательный уровень подготовки:
рост около 1 м 70 см, объём груди и бёдер примерно одинаковый.
После этого невероятного текста шёл адрес, по которому следовало обращаться. И номер телефона.
«Gare Montparnasse», — догадалась я по номеру. Автор объявления проживал в шестом округе. Тогда у меня ещё не было никакого предчувствия. Но ты знаешь, в тот свой год я любила всё самое сладкое, мужскую косметику «Van Cleef», липкий осенний виноград, а в начале лета черешню, наклюнутую птицами. Уже с начала января мне всегда удавалось на лету подхватить выроненную вещь, до того как она упадёт, и я была счастлива, что наконец-то выросла и могу теперь спать с мужчинами.
Я машинально положила вырезку в карман, как обычно, взяла свою гитару и спустилась по лестнице. Что-то не давало мне покоя. У меня тёмные волосы, рост и остальные параметры соответствуют требованиям объявления. Ты же помнишь, как мне трудно устоять перед объявлением. Кроме того, моя мышеловка всегда была проворнее меня. И сейчас она тоже уже всё знала. Как всегда, она знала всё раньше меня. Заранее.
Было утро. Открыв дверь подъезда, я не увидела улицы Filles du Calvaire. От Зимнего цирка по направлению к Сене тёк туман, по всей своей длине поделённый на тенистую и светлую стороны. Моя улица исчезала, а рождающееся из тумана солнце прошло через все времена года.
В этот момент из тумана вынырнул автобус номер девяносто шесть. Он медленно приближался к остановке, находившейся прямо возле моего дома. На автобусе, вдоль всего борта, были написаны названия остановок его маршрута:
PORTE DES LILAS — PYRENEES — REPUBLIQUE — FILLES DU CALVAIRES — TURENNE — HOTEL DE VILLE -ST. MICHEL — GARE MONTPARNASSE .
Автобус остановился передо мной, его дверь медленно открылась. Как будто меня заманивали. Искушение оказалось непреодолимым. Я вошла в автобус и поехала на Montparnasse, прямо по адресу, указанному в газете. Так началась моя «Тропинка в высокой траве», если ты помнишь эту картину Ренуара.
На двери не было никакой таблички с фамилией; правда, ни имени, ни фамилии не было и в объявлении — только адрес и номер телефона. Дверь открыл молодой человек приблизительно одного со мной роста. Я с трудом узнала его. Бледность лица казалась старше его самого по крайней мере на четыре-пять поколений. И в этой бледности витало нечто напоминавшее шрам. Но у меня не было сомнений в том, кто он такой. Мой любовник с белым быком. После многих лет разлуки он опять расписался на мне той самой своей улыбкой, что оставляет грязный след. Это был Тимофей с золотой, будто виноградная лоза, бородой. В первый момент я решила уйти, но не ушла из-за того, что по его поведению невозможно было даже предположить, что мы с ним давно знакомы. Он вёл себя так, будто это не он учил меня гадать по стоящему члену. Он вёл себя и даже в некоторые моменты выглядел так, будто передо мной сейчас кто-то другой. Более того, он учтиво спросил, как меня зовут, и потом всё время держался так, будто никогда раньше не слыхал этого имени. И это было так убедительно, что я решила остаться.
— Вы преподавательница? — спросил он, пропуская меня в квартиру. От него повеяло каким-то незнакомым мне приятным запахом, напоминавшим шафран, может быть, правда, слишком сладким, густым, как масло. Это не был запах «Azzaro» — Eau de Toilette, которой он пользовался раньше… Он провёл меня в центр большой комнаты и с головы до пят смерил взглядом, как будто видел меня впервые в жизни.
— Похоже, вы подойдёте, — процедил он задумчиво. — Цвет волос у вас свой?
— Чем вас не устраивают мои волосы? Это натуральные чёрные волосы. Цвет бельгийский чёрный… Разве не такими были условия в вашем довольно грубом объявлении? — решила я принять его игру и сделать вид, будто это не мы начинали заниматься любовью, стоило только упасть первым каплям дождя.
Ты, Ева, знаешь, что волосы у меня становятся кудрявыми, стоит мне полностью расслабиться или влюбиться, и делаются прямыми и повисают, когда случается сесть голым задом в крапиву. Бросив мимолетный взгляд в ближайшее зеркало, я убедилась, что моя причёска просто африканская. Меня охватил настоящий подъём. Назвав цену за один урок, я предупредила его, что прекращу занятия, если после пятого урока не увижу заметных результатов. После этого посадила его рядом с собой на канапе, взяла аккорд и начала:
— Прежде чем мы перейдём к упражнениям, я расскажу вам кое-что о пальцах, это пригодится, когда вы начнёте играть. Большой палец правой руки — это вы, а левый большой палец — ваша любовь. Остальные пальцы — это окружающий мир. Два средних пальца означают следующее: правый — это ваш друг, левый — враг, безымянный палец на правой руке — ваш отец, а на левой — ваша мать, мизинцы — это дети, мальчики и девочки, а указательные пальцы — предки… Во время игры помните об этом.
— Если это так, — произнёс он, — то, имея в виду, что музыку из струн я извлекаю левой рукой, получается, что её будут создавать моя любовница, моя мать, мой враг, моя бабушка и моя будущая дочь, если я заслужу её. Короче говоря, это будет женская музыка, особенно если моим главным врагом вдруг окажется тоже женщина. А вы, — роль преподавателя на некоторое время перешла к нему, — если повредите палец, вспомните о том, что мне говорили. Не считайте, что эта рана ваша. Раны на пальцах предсказывают болезни и опасности для ваших близких или для тех, кто вас ненавидит…
После этого замечания я начала урок, обращаясь к нему на «вы», так же как, впрочем, и он ко мне. Я показала ему расположение пальцев в первом аккорде, и он без труда усвоил это. Но правой рукой он даже не притронулся к струнам. Ни во время первого урока, ни позже. Он запомнил распределение пальцев левой руки и начал с их помощью довольно точно и уверенно воспроизводить первую мелодию, которую я ему задала, при этом, несмотря на все мои требования, правой рукой он по-прежнему не пользовался. Эти занятия были хорошо оплачиваемыми безмолвными уроками музыки, во время которых я пришла к выводу, что мой parfum spray «Molineux» кажется ненадёжным рядом с неизвестным мне запахом, который он носил теперь. В один из следующих дней я надушилась «La Nuit», Eau de Parfum от Расо Rabanne.
— Почему бы нам не начать упражняться и правой рукой? — спросила я его. — Кстати, хочу напомнить, что завтра пятый урок. И нам придётся расстаться, если вы будете продолжать эту запинающуюся игру.
— Бог ты мой, как же вы одеты! — прервал он меня, недовольно вставая. — Я ничему не смогу научиться, глядя на вас в таком виде…
Я оторопела. Он взял меня за руку, как маленькую девочку, мы спустились вниз и вышли на улицу. Там мы зашли в несколько бутиков. С неожиданной ловкостью и безошибочным вкусом он купил мне изумительную юбку, клетчатые чулки и шотландский берет с помпоном в такую же клетку, плащ, который можно носить на две стороны, и блузку с эмалированными пуговками. Тут же, в магазине, он заставил меня одеться во всё купленное. И распорядился, чтобы одежду, которую я сняла, положили в пакет и вынесли в контейнер для мусора. Всё моё негодование тут же улетучилось, стоило мне посмотреться в зеркало.
— Так, теперь можно продолжить урок,— сказал он удовлетворённо, и мы вернулись в его квартиру.
Здесь я хотела бы заметить, что меня уже не на шутку беспокоило то упорство, с которым он делал вид, что мы до сих пор никогда не встречались. Я взяла гитару и собралась продолжить занятие, однако он к своему инструменту даже не притронулся. Неожиданно он подошёл ко мне со спины, обнял, и не успела я рвануться, как он взял первый аккорд на моей гитаре, продолжая держать меня в объятиях. Аккорд был хрустально ясным, правая рука делала своё дело безошибочно, и он тихо, хрипловатым голосом, запел какую-то старинную песню. Через каждые два слова он целовал меня в шею, и я глубоко вдыхала запах его необыкновенных духов, подобного которому я никогда раньше не встречала. Слова его песни не были французскими, это был какой-то странный, незнакомый мне язык:
В рубашке тихой завтрашних движений
Недвижим
Прирос глазами я к твоей груди
Хочу насытить сердце
— Это сербские слова? — спросила я его.
— Нет, — ответил он, — с чего вы это взяли?
Не докончив песню, он оборвал её на полуслове и начал медленно раздевать меня. Сначала шапочку и туфли, затем кольца и пояс с перламутровой пряжкой. Потом через блузку он расстегнул на мне лифчик. Тогда и я принялась снимать с него одежду. Дрожащими пальцами рвала на нём рубашку, а когда с этим было покончено и мы остались нагими, он швырнул меня на постель, сел рядом, задрал вверх свою левую ногу и начал натягивать на неё мой шёлковый клетчатый чулок. Затем на правую ногу натянул второй. Я с ужасом заметила, что эти только что снятые с меня чулки выглядят на нём гораздо лучше, чем на мне, то же самое можно было сказать и о моей новой юбке и блузке, которые так же пришлись ему впору. Тимофей, великолепно выглядевший в одежде, которую он только что купил для меня, опустил руки, обул мои туфли, причесался моей расчёской, небрежно натянул на голову мою шапочку, быстро накрасил губы и торопливо вышел из дома…
Я осталась без слов и без одежды, одна в пустой квартире, и у меня было лишь два выхода — выбраться отсюда в его мужской одежде или же ждать. Тут мне пришло в голову поискать, не найдётся ли случайно в квартире женских вещей. В каком-то сундуке я обнаружила чудесную старинную блузку, расшитую серебряными нитками, с монограммой «А» на воротнике. И юбку со шнуровкой. На изнанке я обнаружила вышитое слово «Roma». Эти старые вещи были привезены из Италии. «Ими не пользовались целую вечность, но что мне за дело до этого», — подумала я. Размер мне подошёл, я оделась и вышла на улицу. Он сидел в ближайшем ресторане, ел гусиный паштет и пил «Сотерн». Когда он увидел меня, глаза его сверкнули, он встал и поцеловал меня гораздо более страстно, чем это пристало бы двум высоким девушкам, приветствующим друг друга вечером на улице. Во время этого поцелуя моя губная помада на его губах приобрела странный запах, и мы торопливо вернулись в его квартиру.
— Как идут тебе вещи моей тётки, — прошептал он и начал ещё на лестнице раздевать меня. Влетев в квартиру, мы даже не успели закрыть дверь, а он был уже на мне, вытянувшись в струну, подобно прыгуну в воду, — ладони сомкнуты над моей головой, ступни с оттянутыми носками соединены друг с другом. Прямой, как копьё, чей полет продолжается и тогда, когда самого копья уже нет. Больше я ничего не помню…
Быстрее всего человек забывает самые прекрасные моменты своей жизни. После мгновений творческого озарения, оргазма или чарующего сна приходит забытьё, амнезия, воспоминания стираются. Потому что в тот миг, когда реализуется прекраснейший сон, в миг творческого экстаза — зачатия новой жизни человеческое существо на некоторое время поднимается по лестнице жизни на несколько уровней выше, но оставаться там долго не может и при падении в явь, в реальность, тут же забывает миг просветления. В течение нашей жизни мы нередко оказываемся в раю, но помним только изгнание…
***
Наши уроки музыки превратились в нечто совсем иное. Он, казалось, был околдован мною. Как-то раз сказал, что хотел бы показать мне свою мать и тётку.
— Но, — добавил он, — для того, чтобы их увидеть, придётся отправиться в Котор, в наш фамильный дом, который я только что получил в наследство. Это в Черногории. Война там закончилась, так что можно съездить.
И показал мне старинный позолоченный ключ с головкой в виде перстня. Затем надел его мне на палец как будто обручился со мной. На руке этот ключ выглядел как кольцо с прекрасным дорогим камнем сардониксом. В тот же миг со мной произошло что-то странное. Я как наяву вдруг увидела его дом, правда не снаружи, а изнутри, причём всего лишь на основе веса ключа, воображение нарисовало передо мной какую-то раздваивающуюся лестницу. Тем не менее я ничего не ответила на его предложение…
2
Когда мы приехали в Котор, стояла тихая, безветренная погода. Лодки покачивались над своими перевёрнутыми отражениями, и казалось, будто моря нет вовсе. По белым склонам гор скользили чёрные тени облаков, похожие на быстро перемещающиеся озёра.
— Вечером здесь достаточно вытянуть руку, и ночь упадает тебе прямо в ладонь, — сказал он.
— Не говори, где твой дом, — сказала я, надев головку ключа на палец, — мне кажется, я сама найду дорогу к нему, ключ приведёт меня прямо к замочной скважине.
Так оно и получилось. Следуя за вытянутым ключом, я оказалась на небольшой площади. Это была, как выяснилось, «Салатная площадь», именно на ней стояло обиталище его предков — которский особняк Врачей. На нём был номер 299.
— Что значит Врачей? — спросила я его.
— Не знаю.
— Как не знаешь?
— Не знаю. Это по-сербски, а я не знаю сербского.
— Не валяй дурака! — сказала я.
На миг мы задержались под фамильным гербом. Над нашими головами два каменных ангела держали ворону на золотой перекладине.
— Настоящая древность, — сказал он мне о доме, — в нём обитают звуки, которым более четырёхсот лет. После Второй мировой войны, при коммунистах, дом был национализирован. Недавно здешние власти вернули его в собственность нашей семьи. Я знаю, что в четырнадцатом веке дом принадлежал вдове Миха Врачена, госпоже Катене. Катеной звали и мою мать…
Стены дома были отделаны штукатуркой кирпичного цвета, в неё была добавлена дробленая крошка. Но меня заинтересовало не это. Я сгорала от нетерпения увидеть дом изнутри. Повернула ключ в замке. Во дворе стоял каменный колодец. Огромный, ещё более старый, чем дом, он был наполнен звуками из тринадцатого века. Как только мы вошли, на меня повеяло запахами, которые пережили века, и я подумала, что враждебный запах любого обиталища может на самом пороге отпугнуть женщину и не дать ей войти. Дом был невероятно запущенным и грязным. Тут же я увидела расходящуюся на две стороны лестницу. Я её сразу узнала. Лестница была украшена бледной настенной живописью с подписью какого-то итальянского художника по имени Napoleon D'Este. Впрочем, вовсе не это было самым важным. На верхней площадке, где сходились обе лестницы, висело по прекрасному женскому портрету в полный рост.
— Их я и хотел тебе показать,— сказал Тимофей. — Вот эта, справа, темноволосая — моя тётка, а другая — мать.
В позолоченных рамах я увидела двух красавиц, одна из которых была изображена с изумительными зелёными серьгами на фоне волос цвета воронова крыла, вторая, может быть даже более красивая, была совершенно седа, хотя так же молода и стройна, что и первая. На руке её был нарисован перстень с дорогим сардониксом, в нём я узнала головку того самого ключа, который сейчас находился у меня на пальце. Оба портрета были подписаны одним художником — Марио Маскарелли.
Между тем нас никто не встречал. Напрасно я с нетерпением оглядывалась, ожидая увидеть его мать, госпожу Катену, или хотя бы тётку. Нет, никто не появился. Мозаичный пол из дерева и кости и инкрустированные двери привели нас в комнату на втором этаже, а потом в маленькую домашнюю церковь, которая находилась над входом в дом. В полумраке церкви, стоя на коленях, молилась какая-то старуха. Я подумала, что, может быть, это его мать или тётка, но, когда спросила его об этом, он сладко улыбнулся:
— Да нет, это Селена, наша старая служанка.
В третьей комнате я увидела поясные портреты тех же двух красавиц, чрезвычайно похожих друг на друга. На тёткином портрете была изображена гитара, а на портрете матери одна из церквей Котора. На заднем плане и того и другого портрета виднелись сценки которского карнавала. Тут он сказал, что тётка завещала его будущей избраннице свои драгоценные серьги.
— Правда, при одном условии, — добавил он, — моя возлюбленная должна уметь играть на гитаре. Судя по всему, серьги предназначаются тебе.
Тогда я спросила:
— Где они?
Он ответил, что они давно мертвы.
— Разве серьги могут умереть? — удивилась я, на что он опять улыбнулся и вынул из кармана пару чудесных серёг итальянской работы, похожих на две зелёные слезы. Это были те самые серьги, которые я видела на портрете его тётки на лестнице.
— И мама, и тётка давно умерли, — добавил он. — Мать я едва помню, а тётка была мне вместо матери. Ты видела, как красивы были обе…
Я принялась извиняться, он вдел серьги мне в уши, поцеловал меня, и мы продолжили осматривать дом. В одной из комнат я обнаружила две постели — мужскую и женскую. Мужская постель была повернута в сторону севера, женская — в сторону юга. Мужская была узкой койкой, взятой, видимо, с какого-то судна. Женская представляла собой огромную кровать из кованого металла, опиравшуюся на шесть ножек и украшенную латунными шарами. Она была такой высокой, что на ней можно было накрывать ужин, как на столе. Зелёные серьги у меня в ушах вдруг начали источать аромат. Он немного напоминал тот самый его сладковатый немой аккорд.
— Что это за кровать? — спросила я его, показывая на предмет из кованого железа.
— Это кровать на три персоны. Третья персона всегда её покидает.
— Как так?
— Очень просто. Когда женщина забеременеет, из её кровати исчезает муж. Когда ребёнок подрастет, он покидает постель, и в неё возвращается муж или приходит любовник. Если постель покинет жена, туда вселяется любовница. И так далее…
У одного из столов мы стоя перекусили. С невероятной проворностью пальцев и скрытой быстротой движений он подал мне «мицву» — еврейский сыр в форме карандаша, завернутого в серебряную фольгу, и медовую ракию, которая пахла воском.
Утро в Которе всегда солёное, светает здесь после завтрака… Почти ежедневно он довольно рано отправлялся в то или иное учреждение разбираться со своими документами на право собственности. Вёл он себя совершенно непредсказуемо. С жителями Котора говорил по-итальянски или же брал с собой старую Селену, чтобы она переводила. По вечерам в маленьких ресторанчиках заказывал ужин по-итальянски. Каждое воскресенье мы ходили в церковь. Селена и я в католический кафедральный собор Святого Трифона, а Тимофей в православный храм Святого Луки. Потом мы все вместе шли пить кофе в кофейню на Оружейной площади. Как-то раз он отвёз нас на другой берег залива в Столив, где стояла церквушка, одна половина которой относилась к восточно-христианскому обряду, а другая принадлежала римско-католической церкви. В тот день я нашла в доме веер его матери. На веере было написано мелким почерком:
« Так же как у тела есть члены, есть они и у души. Таким образом, мы приходим к двойственной реальности. Божественная добродетель (интуиция), человеческая добродетель (мысль, в которой божество не нуждается), сон (каковой также есть существо), фантазия, знания, воспоминания, чувства, поцелуй (каковой есть невидимый свет), страх и, наконец, смерть — всё это суть члены души. У души их десять — вдвое больше, чем чувств у тела. С их помощью душа движется по миру, который содержит в себе… »
Как-то утром мы вдвоём с Селеной сидели за завтраком. Она подала на стол немного угря, зажаренного на молоке, и зелёный салат, на который дала упасть единственной капле солнца, имевшейся у нас в доме. На руках её были старые чулки, которые она носила вместо перчаток. Из них высовывались пальцы.
— Я видела в доме прекрасные портреты. Вы знали этих женщин? — спросила я её по-итальянски, на этом языке она говорила лучше меня.
Селена обнажила зубы, разрушенные бесчисленными волнами сербских и итальянских слов, которые десятилетиями обгладывали, облизывали, полировали их во время приливов, повторявшихся в одном и том же рту с умоисступляющим постоянством. Неожиданно она произнесла:
— Берегись, деточка, женщина может состариться в одно мгновение, даже когда лежит под мужчиной… А эти картины… Нехорошо им висеть там друг против друга. Ни той ни другой это бы не понравилось. Ни Анастасии, ни Катене.
— Почему?
— Тимофей тебе не рассказывал?
— Нет. Я была уверена, что обе они ещё живы, и считала, что мы приехали сюда, чтобы он познакомил меня с ними. Теперь-то мне ясно, что я ошиблась.
— Их давно уже нет в живых. У Тимофеевой матери, Катены, когда она вышла замуж в этот дом, были такие же волосы цвета воронова крыла, как и у её сестры Анастасии, которую она привела с собой. Они были очень похожи друг на друга. Правда, их отец, грек, богатый купец, который постоянно переезжал с места на место, воспитал Анастасию в Италии, а её сестру Катену в Греции, в Салониках.
Я хорошо помню, что у госпожи Катены был прекрасный голос, который, как пламя в камине, постоянно менялся. Утром, стоило ей выйти на солнце, ока начинала петь. Будто бы грела свой голос на солнце. По вечерам было слышно, как она тихо поёт в постели своего мужа. Это было удивительное пение, прерывавшееся вздохами и всхлипываниями. Но меня они обмануть не могли. Я быстро поняла, в чём дело. Господин Медош любил, чтобы его жена пела над ним, пока они наслаждаются в постели. Иногда он требовал медленных, тихих напевов вроде «День мой дважды смеркается…» или «Тишина такая, как тогда, когда синие цветы молчат…», где каждый стих походит на морскую волну. Кажется мне, что в тот вечер, когда зачали Тимофея, она простонала: «В рубашке тихой завтрашних движений…»
А её старшая сестра Анастасия всё это время сидела в своей комнате с чётками в руках и слушала. Но и она не могла меня обмануть. Я тогда была молода, и мои чувства были чуткими, как борзые. Чётки ей нужны были не для молитвы. Поэтому она никогда и не носила их в церковь. Она сидела в темноте и, перебирая чётки, вспоминала всех своих возлюбленных, тех, что остались в Италии. Каждая янтарная бусина носила какое-нибудь имя. Имя одного из её любовников. А у некоторых имён пока не было. Они ждали имён, которые должно было подарить им будущее. И надо сказать, ждали недолго. Да это и неудивительно. Глаза у Анастасии были как два перстня. Тогда я ещё прислуживала не ей, а мужу моей госпожи, господину Медошу, но все знают, что было потом.
— Я не знаю. Расскажите.
— Госпожа Катена, мать Тимофея, погибла на дуэли.
— На дуэли! Во второй половине двадцатого века? С кем?
— С другой женщиной, которая хотела отнять у неё любимого.
— Господи Боже! А известно ли что-нибудь об этой другой женщине?
— Конечно известно, ты носишь её серьги, так что опять всё остаётся в семье. И раз уж обе они давно покойницы, об этом можно теперь рассказать…
РАССКАЗ СЛУЖАНКИ СЕЛЕНЫ
Как я уже сказала, другой женщиной была барышня Анастасия, старшая сестра госпожи Катены. её портрет ты видела наверху, на лестнице, с правой стороны. Господин Медош, отец Тимофея, не устоял перед чарами этой красавицы, которая как в чёрной постели спала на своих волосах цвета воронова крыла…
Судя по всему, между господином Медошем и его свояченицей существовал тайный способ общения, и общались они с помощью блюд, которые подавались на ужин. Каждый день Анастасия распоряжалась о том, что приготовить, и эти кушанья, которые я готовила под её неусыпным наблюдением, были чем-то вроде любовного послания, которым она сообщала господину Медошу, что именно разыграется в её спальне сегодня вечером, если он там появится. Трудно сказать точно, но можно предположить, что суп из пива с травами сулил один вид наслаждений, зайчатина в соусе из красной смородины — другой, третий — вино, настоянное на фруктах. Ужин был для них чем-то вроде любовного письма. Глаза господина Медоша светились особым светом, когда я по распоряжению госпожи Анастасии подавала устрицы St. Jacques, приготовленные с грибами. Что после таких ужинов происходило в постели Анастасии, я, разумеется, отгадать не могла, однако Катена была в полном отчаянии, от ревности она за одну ночь поседела, и вот так, с седыми волосами, она позировала для портрета, когда уже была беременна Тимофеем…
Но человек в своих снах ходит по грязи ровно столько, сколько он ходил по грязи и наяву. Когда подошло время рожать, господин Медош отослал свою жену в Сараево, где в то время жил её отец. После того как родился Тимофей и госпожа Катена вернулась в постель к мужу, можно было бы ожидать, что его страсть к свояченице умрёт, как и многие другие страсти в человеческой жизни. Однако связь между господином Медогием и Анастасией не прекратилась.
Госпожа Катена была сильной и энергичной женщиной. Чтобы защитить свою семью, она решилась на отчаянный шаг. Как-то раз, когда Анастасия заказала на ужин устриц St. Jacques, не зная, что господина Медоша не будет в тот вечер в Которе, Катена вместо устриц вынесла и поставила на стол ларец с семейными пистолетами мужа. Зарядила оба и открыто предложила сестре выбирать: или та этой же ночью немедленно и навсегда покинет Котор и оставит её семью в покое, или на утренней заре они выйдут на дуэль. А дуэли эти ещё в моё время из моды вышли, даже между мужчинами. Тем не менее госпожа Катена захотела решить дело дуэлью с собственной родной сестрой…
Анастасия смерила Катену взглядом своих прекрасных неподвижных глаз и тихо спросила:
— А почему утром? — После чего громко добавила: — Бери пистолеты и марш на берег!
Тогда я была уже в услужении у Анастасии, и мне пришлось вопреки своему желанию присутствовать на дуэли.
К морю мы спустились через Мусорные ворота. Старую саблю, которую мне было приказано снять в доме со стены, я воткнула между двумя камнями на берегу и повесила на неё фонарь. Дул «юго», ребристый южный ветер, то горячий, то холодный, он дважды гасил огонь. От шума дождя и прибоя ничего не было ни видно, ни слышно. Они взяли пистолеты, повернулись спиной друг к другу и к фонарю, а мне пришлось считать, пока они не сделают десять шагов. У них было право обменяться по очереди двумя выстрелами. Первой стреляла госпожа Катена и промахнулась.
— Целься получше, в следующий раз я не промажу! — прокричала она сестре сквозь ветер.
Тогда Анастасия выпрямилась в полный рост и медленно повернула ствол пистолета к себе. Замерла на мгновение, потом поцеловала пистолет в отверстие ствола и выстрелила в сестру. Она убила её на месте. Этим поцелуем.
Дело удалось замять, выдав его за несчастный случай. Мы перенесли тело в дом и объявили, что пистолет выстрелил, когда госпожа чистила старое оружие своего мужа. Надо ли говорить о том, как воспринял всё это господин Медош. Сначала он не мог вспомнить, где у него рот. Потом махнул рукой и сказал:
— Преступление совершено в день, когда дул «юго». Даже суд в таких случаях назначает вполовину меньшее наказание.
Уж не знаю, что он чувствовал, а может, просто вообразил себя молодым, но только он переступил через эту кровь и помирился со свояченицей. Да и что ему оставалось делать? Мы — и он, и я — молчали из-за ребёнка. Считалось, что после гибели Катены все заботы о нём взяла на себя её сестра, поэтому она и осталась в доме Врачена. Она и правда воспитала Тимофея. Когда все они покинули Котор, барышня Анастасия, взяв мальчика с собой, вернулась к своему отцу. Она заменила ребёнку мать. Они вместе жили в Италии до тех пор, пока мальчик не подрос и господин Медош не забрал его к себе в Белград. Тимофей тяжело пережил эту разлуку и, думается мне, всё ещё страдает из-за неё…
Говорят, — закончила рассказ старая служанка, — что ненависть живых превращается в любовь умерших, а ненависть мёртвых в любовь живых. Не знаю. Одно знаю: чтобы быть счастливым, нужен дар. Для счастья нужен слух, как для пения или танцев. Поэтому я думаю, что счастье передаётся по наследству и его можно завещать.
— Это не так, — резко возразила я, — счастье не передаётся по наследству, его нужно строить: камень на камень. Впрочем, гораздо важнее то, как ты выглядишь, а не то, счастлив ли ты…
3
На следующий день я обнаружила в одном из выдвижных ящиков пару шёлковых перчаток, причём в одной из них оказался флакончик с ароматическим маслом. На пузырьке было написано что-то непонятное: «Io ti sopravivro!»
— «Я переживу тебя!» — перевела мне Селена надпись на флакончике.
Понюхав, я узнала этот запах, так иногда пахло от Тимофея. И он, и тётка Анастасия пользовались одними и теми же духами. Я ничего ему не сказала. Но он, казалось, что-то почувствовал:
— Тётка, конечно же, была бы счастлива, если бы моя девушка носила её шубы и платья. Всё это сейчас здесь. Я думаю, на тебе её вещи сидели бы очень хорошо, у вас одинаковые фигуры. Кстати, в этом мы убедились ещё в Париже…
После этого мы принялись рыться в сундуках и шкафах старого здания. Дом оказался набит великолепными вещами, хранившимися в полуразвалившихся сундуках, которые их бывшие хозяева, моряки, привозили из далеких путешествий. Обследуя дом, мы натыкались то на огромный комод, то на дорожный сундучок, а то и на судовой сейф, опоясанный стальными полосами и снабжённый дубровницкими замками. Один сундук, наполненный тёткиными вещами, он возил за собой из Италии в Париж, а из Парижа сюда. Именно из него он вытащил и предложил мне надеть шубу из меха полярной лисы… Сидела она на мне великолепно.
— Она твоя, — шепнул он и поцеловал меня.
После этого он подарил мне дюжину тёткиных перчаток, без пальцев и с пальцами, таких тонких, что на них можно было сверху надевать кольца. Ещё я получила в подарок от Тимофея крупный серебряный перстень для большого пальца ноги и надевала его всегда, когда ходила босая.
— Когда придёт время, я подарю тебе и новые духи. Пока ещё рано.
Мне было интересно с Тимофеем. Ты знаешь, Ева, как я непрактична в домашних делах. Здесь, в Которе, он стал учить меня разным вещам. Научил есть двумя ножами, красить арабскими красками боковые части ступней, а губы специальным чёрным лаком для губ. Это мне безумно идёт. Начал давать мне уроки кулинарии. У меня просто волосы на голове дыбом встали, когда он научил меня варить суп из пива с травами и готовить заячье мясо в соусе из красной смородины, а потом и устриц St. Jacques с грибами. Я прилежно выучилась всему этому, но приготовление еды по-прежнему предпочитала доверять Селене. Тимофей был несколько разочарован. Когда я как-то раз спросила его, где в Которе можно найти хорошего парикмахера, он усадил меня на диван, взял вилку и нож, в мгновение ока постриг и тут же, на диване, овладел мною, даже не дав мне посмотреть на себя в зеркало. Между прочим, с новым пробором, который он мне сделал, я в зеркале казалась себе вылитой тёткой Анастасией.
«Интересно, кого он на самом деле здесь заваливал — меня или её?» — подумала я.
Самыми приятными были вечера. Тунисский фонарь, стоило его зажечь, расстилал по потолку пёстрый персидский ковёр. Вечерами нашим зрением становилась душа, а слухом — мрак… Сидя в саду, находившемся за домом, на уровне второго этажа, мы щурились в темноту и ели виноградарские персики, пушистые, как теннисные мячи. Когда от него откусываешь, кажется, что кусаешь за спину мышь. Здесь, на возвышении, среди высокой травы росли фруктовые деревья, лимоны и горький апельсин. Над нами сменяли друг друга ночи — каждая из них была глубже и просторнее предыдущей, а за стеной сливались вместе звуки волн, мужской и женский говор. Каменное эхо из города доносило до нас звук стекла, металла и фарфора.
Однажды утром я сказала ему:
— Этой ночью я видела тебя во сне. Ты когда-нибудь занимаешься любовью со мной во сне?
— Да, но это не я.
— А кто?
— На этот вопрос нет ответа. Мы не знаем, кто видит наши сны.
— Не пугай меня! Как это — нет ответа? Кто даёт ответы?
— Нужно слушать воду. Только когда вода произнёсет твоё имя, узнаешь, кто ты… А во сне ты вовсе не тот, кто видит сон, ты другой, тот, кого видят. Потому что сны служат не людям.
— Кому же?
— Души пользуются нашими снами как местом для передышки в пути. Если к тебе в сон залетит птица, это означает, что какая-то блуждающая душа воспользовалась твоим сном как лодкой для того, чтобы переправиться через ещё одну ночь. Потому что души не могут плыть сквозь время как живые… Наши сны — это паромы, заполненные чужими душами, а тот, кто спит, перевозит их…
— Значит, — задумчиво заключила я, — нет старых и молодых снов. Сны не стареют. Они вечны. Они единственная вечная часть человечества…
***
Помню, в другой раз, на Иванов день, когда время, по словам Тимофея, три раза останавливается, я украдкой наблюдала за ним. Он лежал в постели и смотрел в потолок, задрапированный моими пёстрыми юбками, развёрнутыми во всю ширину наподобие вееров. И тут я почувствовала, как странно от него запахло. Потом я увидела, как он нагим осторожно прокрался в ночь, на опустевший берег под рощей и вошёл в тёплое море. Проплыв немного, он перевернулся на спину, раскинул в стороны руки и ноги, изо рта его показался огромный язык, которым он облизал себе нос, как это делают собаки. Только тут я увидела, что он возбуждён и, как рыба, поминутно выныривает из волн. И снова вспомнила, как он учил меня гадать, глядя на мужской орган. Женщины, умеющие так гадать, могут предсказывать, забеременеют они или нет. Он неподвижно лежал в солёной морской влаге, позволив течениям и волнам баюкать его член и подобно женской руке, руке сильной любовницы, выжимать из него семя. Наконец я увидела, как он выбросил икру в море и заснул на волнах прилива, которые несли его в сторону Пераста…
4
Как-то раз мне, уставшей от блуждания по огромному дому, показалось, что седой портрет матери Тимофея, госпожи Катены, странно смотрит из своей рамы. Более странно, чем раньше. Были сумерки, в небе смешались птицы и летучие мыши, а ветер «юго» неожиданно врывался в комнаты и вздымал края половиков.
В доме, а точнее, между мной и Тимофеем продолжала сохраняться напряжённость. Он по-прежнему вёл себя так, будто познакомился со мной в тот день, когда я с гитарой появилась в его квартире, чтобы давать уроки музыки. Можно было подумать, будто не я в греческих тавернах ногой расстёгивала его штаны.
«В этом доме придётся мне вилкой суп хлебать, — подумала я испуганно и спросила себя: — Неужели это возможно, что он не узнал меня?» Ты меня любишь? — спросила я.
— Да.
— С каких пор? Ты помнишь, с каких пор?
Он показал мне через окно на горы над Котором.
— Видишь, — сказал он, — наверху, на горах, лежит снег. И ты думаешь, что там лишь один снег. Но это не так. Там три снега, причём это можно ясно увидеть и различить даже отсюда. Один снег — прошлогодний, второй, тот, что виднеется под ним, позапрошлогодний, а верхний — снег этого года. Снег всегда белый, но каждый год разный. Также и с любовью. Не важно, сколько ей лет, важно, меняется она или нет. Если скажешь: моя любовь уже три года одинакова, знай, что твоя любовь умерла. Любовь жива до тех пор, пока она изменяется. Стоит ей перестать изменяться — это конец.
Тогда я вставила в автоответчик крохотную кассету, которая стояла в моём парижском телефоне, и пустила её. Послышался хриплый мужской голос, звучавший с огромного расстояния:
«Последние три ночи в Боснии я провёл на чердаке пустого сеновала, внутри которого я укрыл танк и разместил своих солдат…»
— Ты узнаёшь, кто это говорит? Неужели не можешь узнать свой голос из Боснии? — спросила я, но он молчал.
С отчаяния мне пришла в голову пугающая идея, от которой я, несмотря на страх, не имела сил отказаться. Я сказала Селене, что завтра собственноручно приготовлю на ужин зайчатину в соусе из красной смородины. Служанка посмотрела на меня с изумлением и отправилась покупать всё необходимое для этого. Перед ужином я шепнула Тимофею, что будет означать для нас в постели появление в этот вечер на столе зайчатины. И выполнила своё обещание. С тех пор он внимательно следил за блюдами, которые я ему готовила, и ждал вечера с блеском в глазах. А как-то утром подарил мне целую лодку цветов. Их аромат заглушал запах соли и моря. Дни шли за днями, прекрасные и солнечные, мы купались, ели рыбу, зажаренную в раскалённом масле, собирали мидий. Как-то раз Тимофей порезал краем ракушки средний палец на левой руке. Я тут же высосала кровь, и всё быстро прошло. Я ела инжир из его руки, и плоды пахли теми же самыми странными духами. Вдохнув их, я как бы начинала слышать, что думает Тимофей. Тут-то меня и осенило: он был занят продажей старого дома. И я сказала себе: «Тебе-то что за дело? Ударь вилкой о ложку и пой! Важен не дом, а Тимофей. Если это вообще он». От этой мысли меня обдало холодом.
Когда он уходил куда-нибудь по этому или другому делу, я по-прежнему слонялась по пустым комнатам. На одной из полок с постельным бельём я наткнулась на чудесный предмет из отполированного дерева и жёлтого металла. Это была старинная шкатулка для письменных принадлежностей, какими когда-то пользовались в долгих плаваниях капитаны. В шкатулке лежал старый судовой журнал, к моему удивлению совсем чистый. Я положила в неё всякие свои мелочи, письма и открытки, а также подарки, которые получила от Тимофея. В те дни я нашла на дне одного сундука янтарные чётки и старинный корсет из белых кружев. Он был прошит золотой нитью и застёгивался на стеклянные пуговицы. Это был корсет его тётки с монограммой «А». Усиленный рыбьими костями, он относился к тем моделям, которые можно надевать или поверх трусиков, или без них, а чулки пристёгивать с помощью резиновых застёжек. Я взяла его себе, решив сделать Тимофею сюрприз.
В тот вечер я приготовила Тимофею устрицы St. Jacques с грибами, а после ужина слегка надушилась его духами «Переживу тебя» на запястьях и за ушами. Я слушала, как снаружи дует «юго», как где-то за каменной стеной хохочет женщина. Сквозь её смех пробивался голос Тимофея. Он пел ту песню, которой научила его я, если, конечно, он не знал её прежде:
В рубашке тихой завтрашних движений…
Потом он пошёл чистить зубы мёдом. Когда он лёг в огромную женскую постель, в постель для трёх персон, появилась я, и на мне не было ничего, кроме корсета его тётки Анастасии. Он лежал обнажённый, мы смотрели друг на друга как зачарованные, его член был каким-то четырёхгранным и походил на огромный нос с двумя лихо закрученными усами под ним. Я обошла вокруг и легла к нему, и, когда моя страсть уже подбиралась к самому пику, я закинула голову и чуть не потеряла сознание от страха: перед моими глазами в золотой раме предстала одетая в один лишь корсет и с зелёными серьгами в ушах его черноволосая тётка Анастасия, правда, картина слегка подрагивала в любовном ритме. Это было зеркало, укреплённое над кроватью, в котором я не узнала себя.
Но пик наслаждения приходит неумолимо, и движение к нему, однажды начавшееся, не остановишь.
В тот миг, когда он выбросил семя и оплодотворил меня, я полностью поседела, на глазах у него превратившись в другую женщину по имени Катена, в то время как черноволосая красавица Анастасия навсегда исчезла из зеркала, из кровати на три персоны и из действительности…
Это выглядело так, будто меня оплодотворила его мать.
5
Несколько дней я пролежала в шоке, Селена безрезультатно раскатывала тесто для пончиков с крошёной брынзой, от которого растут волосы и грудь. Моя голова по-прежнему оставалась седой. Я избегала зеркал. Как-то раз я вышла на берег и посмотрелась в воду. Я была беременна. И теперь наконец-то решилась спросить его:
— Неужели ты меня забыл? Ты что, правда думаешь, что я учительница музыки? Когда ты прекратишь притворяться?
А он ответил:
— Я продал дом. И уезжаю из Котора. Поедешь со мной?
— Сделал мне ребёнка, а теперь спрашивает, поеду ли я с ним?
— Поэтому и спрашиваю.
— Не поеду! Не поеду, пока не признаешься, что в Париже ты всё это специально подстроил. Ты заплатил за объявление, в котором были точно описаны и мои волосы, и вся моя внешность! Признайся, что потом ты вырезал это объявление из газеты и сам положил его в мой почтовый ящик на улице Filles du Cal-vaire! Когда ты признаешься, что мы вместе с тобой учили математику в моей квартире в Париже? Когда признаешься, что писал мне письма с войны, из Боснии? Когда признаешься, что из Италии наговаривал на мой автоответчик сообщения длиной в несколько часов? Когда признаешься, что постоянно пытаешься усвоить седьмой урок своего курса «Как быстро и легко забыть сербский»? Когда признаешься, что тебе известно, кто я такая?
Он посмотрелся в воду под Западными воротами Котора и бросил:
— Ты и сама не знаешь, кто ты такая…
— Но ты не ответил мне. Посмотри на меня! Неужели ты не узнаёшь меня, любовь моя, пусть даже я и поседела? Неужели же ты не любил меня в Греции на спине белого быка?
Вместо ответа он протянул мне маленькую коробочку в форме деревянной колокольни, внутри которой был стеклянный пузырёк.
— Что это такое? — спросила я.
— Называется «Роза Кипра» — «Rose de Chypre». Тот, кто умеет читать запахи, прочитает и этот и узнает, что любовь длится столько же, сколько сохраняется запах в этом пузырьке. Это ароматическое масло, которым пользовалась моя мать Катена. Ты заслужила его, как только поседела. А поседела ты оттого, что они, обе эти женщины, боролись за тебя. Мне было интересно узнать, какая из них перетянет тебя на свою сторону. И именно та, что была твоей, потеряла тебя. Потеряла тебя тётка Анастасия, которая, даже ещё не зная тебя, так боролась за тебя заранее, в Италии. А завоевала тебя, причём одним махом, женщина из Салоник, моя мать Катена.
— О чём ты говоришь?
— Пытаюсь ответить на твой вопрос, знаю ли я сам, кто я такой.
— Мой вопрос был другой: помнишь ты меня или не помнишь? Я могу напомнить тебе. — Тут я вынула из кармана клубок тёмно-красной шерсти. — Тебе знакомо вот это?
— Никогда в жизни не видел.
— Да неужели?
Тут я размотала клубок, и в самой глубине его оказалась записка с номером телефона, который он мне послал и которым я не захотела воспользоваться,
— Ты знаешь этот номер телефона? Здесь записка с номером твоего телефона. Такой же, как в объявлении, по которому я тебя нашла. Теперь ты признаешься в том, кто ты такой?
Будто бы переломив что-то внутри себя, он наконец сказал:
— Ну что ж, давай попробуем ответить на твой вопрос… Помнится мне, — продолжил он, — в трудные периоды жизни я забывал имена мужчин, женщин и детей, окружавших меня. Тогда я пользовался одной хитростью. Для того чтобы не потерять их навек, я записывал эти имена на воде. Может быть, вода ответит на твой вопрос.
— Вода? Ты издеваешься?
— Вода может научиться говорить. Если застать её врасплох, пока она не спит. Потому что вода умеет и спать, и говорить. Как человек. Или, лучше сказать, как женщина. Я могу научить её выговорить какое-нибудь имя.
— И что же, заговорила твоя вода?
— Нет. Она не может выговорить твоё французское имя. Вода вообще не умеет говорить по-французски. А эта вода не может выговорить и моё имя.
— И что ж ты теперь будешь делать? — спросила я и поцеловала его в плечо.
— Ничего. Я согласился на то, чтобы вода дала тебе другое имя. Какое-нибудь такое, которое она сможет выговорить.
— А твоё? Тебя вода тоже окрестила?
— Да, и сейчас ты это имя услышишь. Я научил воду произносить его.
Тут мы спустились с моста к воде, он сдвинул с места один из камней и сказал:
— Доброе утро, вода моя дорогая!
Вода издала такой звук, будто она лакает, пьёт. Потом пучина внятно произнёсла моё тайное имя, которое стегнуло меня, как запах огня. Вода сказала:
— Европа.
— А твоё имя? — испуганно спросила я Тимофея.
Он сдвинул с места другой камень и прошептал:
Одно око водяное,
Одно око огненное —
Лопнуло водяное
И угасло огненное…
Вода отозвалась и на это. Она составляла слово. Это было совсем ясно слышно. Она пыталась выговорить имя. Его тайное имя.
— Балканы, — сказала вода.
— Что это значит? — спросила я Тимофея.
— Это значит, что свой седьмой урок я выучить не сумел, — ответил он.
И тут Тимофей Медош предстал передо мной таким, будто я увидела его впервые в жизни. Его взгляд зарос лишайником, бурьяном и плесенью. Казалось, ему больно смотреть. Я обнюхала его. От него совершенно ничем не пахло. Ни лицо, ни волосы, ни рубашка — ничто не имело запаха. Не пахло ни потом, ни мужчиной, ни женщиной…
— Прекрасно, душа моя, — сказала я ему, — теперь нам снова ясно, кто есть кто в этой истории. И теперь настал момент, чтобы из этой кровати на три персоны исчез ты, потому что скоро появится ребёнок…
Я твердо знала, что мне делать. Я вернула Тимофею все его подарки, сварила ему суп из пива с травами и покинула его навсегда. Из особняка Врачей я не взяла ничего. Даже свои мелочи и вещицы, которые находились в капитанской шкатулке.
Так закончилась моя «Тропинка в высокой траве». В тот же день я одна вернулась к себе домой в Париж.
Фотография
Если полностью вытащить из ящика для письменных принадлежностей внешний, выдвижной, ящик, засунуть руку в его утробу и нащупать там него, на ощупь напоминающее кусок картона. Извлечённый на свет божий, этот предмет окажется довольно большого размера фотографией, наклеенной на картон и согнутой пополам, в результате чего она почти переломилась. Это фотография молодой женщины в длинном золотистом платье, из-за спины которой выглядывает какой-то ребёнок. Ещё на фотографии имеется довольно длинная надпись, заканчивающаяся именем ????????:
Надпись сделана на оборотной стороне фотографии. Так как там не хватило места для всего, что хотел сообщить подписавшийся, продолжение он перенёс на поля своего текста, двигаясь по кругу в направлении, противоположном ходу часовой стрелки:
Охваченный отчаянием, я поднялся на борт греческого судна, отправлявшегося в длительное плавание, имея при себе лишь капитанский ящик для письменных принадлежностей, хоть я и не капитан. В этом ящике лежат вещицы, принадлежавшие моей самой большой любви. Отправляясь в путь, я кладу туда свой дневник, который когда-то вёл во Франции, пусть он напоминает мне о тех прекрасных днях, фотографию моей любимой с ребёнком и другие предметы, собранные с большим трудом и связанные с ней и моими воспоминаниями. Они будут сопровождать меня в плавании… Одна мысль утешает меня в моих бедах:
«Счастливая любовь одного из потомков может возместить девять несчастных любовных романов предков».