Мой дядя рассказывал мне, как в 1916 году в Галиции пил токай с казаками. Он служил в австро-венгерской кавалерии гусаром в венгерских частях, посланных на русский фронт. В отряде было много его земляков, банатских сербов, которые, так же как и он, были насильно мобилизованы и отправлены в Галицию. В 1916 году они просидели всю осень и зиму в окопах напротив казачьих полков, которым было так же тяжело «кормить вшей» в землянках, как уланам дядиного полка в окопах. Но перемирие продолжалось, и продолжалась монотонная жизнь в грязи. Был в дядином отряде один унтер-офицер, наш родственник из Коинов, Рада Коин. К Рождеству он получил из дому бочонок токайского вина, и ему пришла в голову мысль поделиться этим вином с казаками, которые вот уже несколько месяцев сидели зарывшись в землю по другую сторону линии фронта и которые праздновали Рождество в одно с нами время.

«На нашей стороне все равно пить его не с кем, — сказал он Раде. — Здесь все свое латинское Рождество справили еще в прошлом году».

Они с русскими и раньше переговаривались, держа друг друга на мушке, язык препятствием не был, и они одинаково легко понимали и украинцев, и тех, кто служил в московских частях, поэтому дядя прокричал несколько слов, обращаясь к русской стороне и объясняя свой план. Он предлагал вылезти из окопа, встретиться на «ничейной земле» между двумя линиями огня, посидеть, выпить вместе — вина, а потом вернуться каждый на свою сторону. Казаки, не ломаясь, приняли предложение и обещали прихватить с собой хлеба…

* * *

Мы с Радой Коиным взяли еще двух добровольцев, рассказывал дядя, привязали к седлам наших лошадей одеяло, на одеяло положили бочонок токайского, а рядом, на это же одеяло, но так, чтобы его не было видно, с винтовкой в руках улегся наш четвертый спутник, Цветко Руджинчанин. Этот Цветко Руджинчанин жил в нашем доме в Панчево с детских лет и еще мальчишкой помогал готовить еду для работников в поле. Я помню, как он хлопочет около большой печи, которую топят соломой из наружной пристройки, а потом ложится спать. Перед рассветом, когда становится холодно, мать закутывает его в рядно, выносит на двор и кладет в повозку. В повозке пышет жаром огромная широкая кастрюля с только что сваренным паприкашем, в ней плавает с десяток кур, разделанных на большие куски, на каждый клюв приходится штук по десять клецок, а сверху — толстый слой красного от паприки жира. Под повозкой пес, весь в репьях и блохах, он привязан цепью к дышлу, а на дышле висит фонарь, пес так не любит его, что отворачивается в сторону, в ночь. Мать садится в повозку, стегает коня, и тот, втягивая ноздрями мрак и наполняя его паром, шагает на хутор, везет работникам еду. Руджинчанин спит в повозке рядом со мной, нас греет куриный паприкаш и мешают уснуть огромные, только что испеченные ковриги хлеба с хрустящей корочкой, их запах так и лезет в нос, они царапают щеку, как теплые перовые подушки в накрахмаленных наволочках. Через прозрачную ткань, которой обвязана кастрюля, видно, что внутри, в паприкаше, как и в глубинах неба, еще стоит ночь, а потом и в кастрюле, и снаружи, вокруг нас начинает понемногу светать. Приехав на место, мы вместе с работниками садимся кружком на землю, они молча пьют ракию, макают в нее то сыр, то лук и по очереди пердят; все мы ждем, когда развяжут кастрюлю, и, дождавшись, засучиваем рукава и вылавливаем оттуда куски курицы, поддевая их хлебом. Руджинчанин уже тогда демонстрировал первые признаки своей особой ловкости. Он умел подбрасывать камень вверх и попадать в него другим камнем, мог комком земли на лету убить птицу, мог языком завязать в узел черешок вишни, и даже самым строптивым лошадям никогда не удавалось его укусить. Он и в армии хорошо владел саблей, особенно когда надо было обороняться, а с ружьем обращался так же ловко, как с падающими на землю яблоками. Он ждал, когда дунет ветер, а потом наугад хватал рукой первое попавшееся яблоко, пока оно еще не долетело до земли. Короче говоря, он очень быстро соображал, умел думать о нескольких вещах сразу, причем в трех временах одновременно, как музыкант, играющий на трех струнах. И вот этот Руджинчанин, старший здоровенным парнем и вместе с нами отправленный в Галицию, оказался на Рождество 1916 года спрятанным в одеяле с винтовкой в руках, между двумя лошадьми, рядом с бочонком токайского вина. Ему было поручено следить за казаками и при первом же подозрительном движении открывать огонь…

Мы сели на лошадей прямо в окопе, а потом потихоньку выбрались на простреливаемое пространство. Почти в то же время с другой стороны как-то наискосок выехали казаки — четверо верхом, с саблями наголо. Я заранее знал, что нужно опасаться двух вещей. Первое — следить за тем, как они держат сабли: если так, словно собираются ударить тупой стороной или плашмя, значит, все в порядке. Но если сабли у них смотрят острой стороной вниз, значит, они собираются рубануть, а я знал, что удар они наносят не тогда, когда сталкиваются с противником, а тогда, когда тот уже остался у них за спиной и думает, что все обошлось. Они наклоняются в седле так, что ложатся на круп лошади, и со спины наносят косой удар. Казак на самом деле только замахивается, а глубокая страшная рана — это результат действия силы и скорости скачущего во весь опор коня. Кто хоть раз увидит человека с таким ранением, сразу почувствует, как проходит сабля сквозь тело. И я тоже чувствовал, что через мою спину от левого плеча через лопатку до правой подмышки проходит линия, о которой не следует забывать.

Когда казаки приблизились, мы увидели, что у одного из них на саблю надеты красивые буханки белого хлеба, а остальные держат сабли так, как будто собираются бить тупой стороной, обращенной вниз. Они ехали шагом, и было видно, как из-под копыт на лошадиные хвосты летит грязь, однако, оказавшись на расстоянии пятидесяти шагов от нас, они вдруг пришпорили лошадей и в мгновение ока оказались рядом. Трое из них проехали мимо нас немного вперед, на длину сабли, не больше, и стали как вкопанные. Четвертый остановился раньше, прямо перед одеялом с бочонком и спрятанным Руджинчанином. Какое-то время и они, и мы стояли не двигаясь, готовые ко всему, а потом тот казак, что остановился возле одеяла, резко наклонился в седле и перерубил веревку, которой оно было привязано к моему коню. И бочонок, и Руджинчанин тут же шлепнулись на землю, а казак встал над ними с обнаженной саблей, выжидая, что я буду делать. Потом вдруг рассмеялся, воткнул саблю в землю и легко спрыгнул с лошади. Остальные сделали то же самое, спешились и мы. Все расселись на одеяле, мы открыли бочонок и стали пить токай, не переставая думать о том, сумеем ли вернуться, и чувствуя, как на нас с двух сторон фронта смотрят две враждующие империи.

Я, в отличие от моего дяди, не был в Галиции и на Рождество не пил с русскими вино, чувствуя, что за мной наблюдают два фронта. Я далек от военного дела, которым он занимался, и то, что делаю я, не подвергает меня той опасности, какой подвергался он. Но и я тоже чувствую, что человека можно зарубить и тогда, когда он думает, что опасность миновала и все окончательно решено. Может быть, то, чем я занимаюсь многие годы, то, на что потратил свою жизнь, все эти тексты, которые постепенно вырастают в книги, все эти рукописи, с которыми я был дружен, с которыми бодрствовал и спал, ел и пил изо дня в день, из ночи в ночь, — может быть, все это однажды, как раз тогда, когда я решу, что опасность уже миновала, обернется против меня и рубанет со спины по-казацки, неведомо где и когда.

И я, так же как мой дядя, чувствую, что через мою спину от левого плеча через лопатку до правой подмышки проходит линия, о которой не следует забывать.

* * *

Пока мы пили — продолжал свой рассказ дядя, — завязалась беседа, и мы узнали, что один из казаков, по имени Илья Голый, до войны был иконописцем в Казани. Мы спросили, писал ли он в своей мастерской лики сербских святых, и он ответил, что с 1898-го и до 1905 года сделал очень много икон святого Симеона и святого Саввы Сербских, а потом рассказал нам связанную с этими святыми легенду, которая ходила по иконописным мастерским Казани, передаваясь из поколения в поколение.

Повесть иконописца Ильи Голого

началась с вопроса и продолжалась в такой же манере.

— Есть на вашей земле, — спросил он нас, — такие места, которые были названы по именам птиц?

— Конечно есть, — ответили все мы разом и начали вспоминать и перечислять: — Соколац, Вранина, Крагуевац, Косово…

— А знаете, как эти места получили свои названия? — снова спросил казак, и в ответ все промолчали.

— Э-э, раз не знаете, — продолжал он, — слушайте и узнаете. Нам, иконописцам, это хорошо известно.

Вы знаете, что такое иконы? Считается, что такой вопрос задали святому Савве Сербскому, когда он вернулся из паломничества по святым местам. Вместо ответа Савва рассказал о том, что с ним однажды было. Объезжал он свою землю и крестил леса, реки, горы и деревни, и так устал давать имена, что ни одного больше не мог придумать. Сел он тогда на камень перед каким-то селом и решил назвать его по той птице, которая пролетит над ним первой. Тут над селом показался голубь, и село получило имя Голубац. То же самое произошло с Враниной, Крагуевцем, Соколацем, Сеницей, с Косовом и другими местами, по их названиям до сих пор легко определить, где он побывал. «Вот видите, — закончил свой рассказ святой Савва, — с иконами то же самое. Даже если никто на горе Сокол не увидит больше птицу небесную, она, когда-то пролетев над ней, уже дала ей свое имя. Так же и святые дали иконам свое имя и свой лик, однако никто не может обвинить нас в том, что сами эти иконы мы принимаем за святых…»

Судя по всему, — сделал вывод казак, — святой Савва рассказал эту историю для того, чтобы защитить иконы от тех, кто на них нападал. А нападал ли кто и вправду на иконы? Известно, что, когда более тысячи лет назад в греческом царстве начались столетние войны между иконоборцами и защитниками икон, и сам базилевс, император Константин, был на стороне еретиков. Он выступал против поклонения иконам Святой Троицы, Христа, Богородицы и святых, а из одной беседы нечестивого царя со своими ближайшими сподвижниками вполне ясно, чего хотела добиться эта еретическая секта, борясь против икон. Беседа эта имела место как раз в те времена, когда был обнародован царский запрет на все молитвы, обращенные к Богородице, и когда на улицах Константинополя хватали людей, которые, споткнувшись, по привычке говорили: «Матерь Божья!» В тот день царь Константин взял в руки мешочек, наполненный золотыми монетами, и спросил присутствующих:

— Сколько он стоит?

— Он стоит очень много, — отвечали некоторые из них. Тогда царь высыпал золото из мешочка на стол и снова спросил:

— Сколько он стоит сейчас?

— Ничего не стоит, — ответили ему, а царь на это сказал:

— Вот так и Мария. Мария родила Христа, так же как и моя мать Мария родила меня. Пока она носила Бога, она была достойна поклонения; а после того, как Его родила, она стала такой же, как все другие женщины…

Через много лет, когда после вековых войн иконы снова вернули на стены и в храмах православной греческой империи снова поместили лики Христа, Богородицы и святых, а по всей стране вновь открылись иконописные мастерские, казалось, что еретики потерпели полное поражение. Но, вернув на стены лики Девы Марии, никто не позаботился о том, чтобы вернуть в мешочек те золотые монеты, которые высыпал император. Они и сегодня разбросаны в тех краях, и, если хорошенько поискать, их можно найти, однако светоносный мешочек, из которого вытряхнули золото, так и остался скомканным Константиновой рукой. Произошло то же самое, как если бы вы, сохранив названия мест, изгнали всех птиц с вашего небосвода. Богородица поняла, что ее больше не почитают, как прежде, и на долгие времена покинула эти края, а последней пядью земли, на которую ступила ее нога, когда она уходила из Греции, был Афон.

— Выходит, неспроста святой Савва и триста лет спустя защищал иконы, — закончил казак свой рассказ. — И не зря мы в Казани пишем иконы, на которых он вместе со своим отцом держит на руках афонский храм Введения Богородицы в Хиландаре…

* * *

Когда рассказ подошел к концу и не осталось ни хлеба, ни вина, мы расцеловались, перекрестились, казаки сели на лошадей, вытащили сабли из земли и не спеша вернулись на свои позиции. Мы сделали то же самое. На ничейной земле между двумя фронтами остался только пустой бочонок. Оказавшись в своем окопе, мы тут же накинулись на Цветка Руджинчанина с вопросами. Мы никак не могли понять, почему в нужный момент он ничего не предпринял, и спрашивали, понимает ли он, что и его, и наша жизни висели на волоске. Ведь если бы казак не ограничился перерубанием веревки, все это могло кончиться кровопролитием. Нам повезло, что, обнаружив подвох, казаки все вчетвером не кинулись с саблями на нас. Тогда мы оказались бы в меньшинстве — трое против четверых, потому что упавший в грязь Руджинчанин, несмотря на всю свою ловкость, не успел бы и шевельнуться, как все было бы кончено. Ответ Руджинчанина звучал удивительно:

— Я не стал стрелять не потому, что реагирую медленнее вас, наоборот, реакция у меня быстрее. Я и вправду не заметил вовремя, что собирается делать остановившийся передо мною казак, но это случилось потому, что я заметил кое-что другое и это другое показалось мне более важным, захватило все мое внимание и озадачило. Потом, когда мы пили, я все рассмотрел как следует и понял, что не ошибся. Вы заметили, что один из казаков, тот, который привез хлеба, был вовсе не казаком, а казачкой?

— Казачкой? — Мы онемели. И постарались внимательнее вглядеться в Руджинчанина, который неожиданно предстал перед нами в каком-то совершенно другом свете…

* * *

Дядя, который заметил и принял к сведению каждую мелочь: вид сабель, манеру их держать и действовать ими, расположение всадников, соотношение сил, скорость лошадей, вдруг понял, что тот, чье внимание занято такими вещами, обязательно упускает из виду другие, те, которых все они (не считая спрятанного в одеяле Руджинчанина) никогда бы не увидели и не поняли, даже если бы потом поплатились за это жизнью. Ведь когда он еще раз подвел итог операции, он, к своему удивлению, обнаружил, что обстоятельство, открытое Руджинчанином, имело решающее значение и с чисто военной точки зрения. Соотношение сил было не четверо против троих в пользу казаков, как предполагали дядя, Коин и все остальные, а трое против троих, потому-то казаки и не схватились за сабли. Именно поэтому, и только поэтому, в 1916 году в Галиции мой дядя остался в живых и смог потом рассказать мне, как пил вместе с казаками токай из Панчева…

Но он и сегодня чувствует, что через его спину от левого плеча через лопатку до правой подмышки проходит линия, о которой не следует забывать.