На Востоке

Павленко Петр Андреевич

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1934

 

 

Глава первая

СЕНТЯБРЬ

I

Луза вернулся нежданно-негаданно.

Раненого, с разбитым вдребезги, размозженным лицом, приволокли его корейские партизаны к нашей границе, выше реки Тюмень-Ула, и оставили на опушке леса, в траве.

Уткнувшись щекой в муравьиную кучу, Луза по-щенячьи дрожал от жгучей щекотки; кровавая каша его лица горела и дергалась. Он пробовал морщиться и стучать зубами, но перебитые мускулы не слушались, да и целых зубов не было почти ни одного. Шумно выдыхая воздух, он пытался сдувать с губ остервеневших, лезущих в рот насекомых, но, минуя губы, они ползли в дыру носа, в щели на щеках, бегали по костям ободранных скул. Его пугало, что муравьи заберутся в легкие и закупорят, закроют дыхание, лишат последней силы, которой владел он.

Нашел и подобрал его кореец-колхозник. Луза дышал в землю, до конца отжимая легкие. Кореец боязливо коснулся его плеча.

— Еерни, — промычал Луза.

Кореец поднял с земли его голову, обсыпанную муравьями. Кожа лица висела клочьями. Он перекатил Лузу на бок, потом на спину, стараясь не смотреть ему в глаза.

— Аош? — произнес Луза, пытаясь спросить: «Хорош ли он?», и рукой, без слов, послал корейца за помощью.

Кореец побежал к Варваре Ильинишне, и она верхом поскакала к границе.

В военном госпитале, куда Луза попал через час, молодой рослый хирург, отвернувшись к ассистентам, сказал:

— Сюда бы, знаете, часового мастера надо, а не хирурга. Миллион мелкой работы.

Чистка раны шла без наркоза. Без наркоза же срезали какие-то куски мяса, сбрасывая костяную труху, и крепили проволокой нижнюю челюсть. Потом просвечивали рентгеном основание затылка и опять резали, пилили, сшивали, вытаскивали остатки зубов из остатков десен и, доведя Лузу до изнеможения, наглухо забинтовали голову, проведя сквозь повязки дренажные трубки от лица наружу, — и он стал похож на водолаза в белом скафандре, с усами каучуковых проводов, окунутых в эмалированные чашечки.

Он лежал, не двигаясь, но мелкие движеньица ходили внутри него. Боль чувствовалась всюду, как бы окружала его со всех сторон.

Глаза его были целы, но, забинтованный, он ничего не видел и наощупь нацарапал записку: «Буду жив или не… Откровенно». Высокий хирург, наклонясь к его уху, сказал, улыбаясь, что он поправится, если не будет никаких осложнений, и обещал заново сделать лицо по любой модели. Но в то, что Луза выживет, не верил никто: ни врачи, ни он сам. Да ему сейчас и не хотелось жить.

«Рассказать бы толком, что видел, — и умереть», думал он, странствуя памятью по манчжурским лесам и сопкам.

…Когда Луза соскочил с двуколки и бросился в камыш, он услышал из-за реки негромкий окрик Воронкова: «Взяли?» — «Взяли», — ответил другой, тоже знакомый и ненавистный голос Козули. Третий, не русский голос велел кончать быстрее. Две пули продырявили Лузе щеку, он закашлялся и приказал Пантелееву бежать за помощью. Трое людей между тем переправлялись через реку. Пуля еще раз коснулась Василия и сбросила наземь его кубанку. Он вскочил на ноги и, пригибаясь, ринулся сквозь камыши к реке, прыгнул в воду и пошел к лодке. Банзай плыл следом. Лодка двинулась назад. Луза выстрелил. Черный силуэт на корме согнулся вдвое и, как бы расколовшись, упал в разные стороны. Двое оставшихся бросили лодку и пошли вплавь, торопясь в тень берега, но Луза был все еще на лунном свету, и с манчжурской стороны били по нем, не стесняясь.

— Трохим! — крикнул Луза. — Стой, не беги, все равно нагоню.

В это время взвизгнул Банзай и, подпрыгнув над водой от боли и ярости, кинулся вслед за двумя пловцами. Он схватил за щеку одного из них и вырвал ее. Человек захрипел и скрылся под водой, а пес поплыл к берегу.

Луза, перебравшись через реку, сначала лег на песок, но бешенство пересилило осторожность, и он пошел страшным, медленным шагом, стреляя на ходу. Вот еще один упал впереди и заголосил на всю ночь. На советской стороне рявкнули сторожевые псы.

— Где вы, Трохим? — заорал Луза. — Показывай своих японцев! Где?

Он ничего не соображал и все шел вперед. Вдруг что-то темное и мягкое стукнуло его по голове, хрустнули позвонки пониже затылка, и дым слабости прошел по телу. Он упал.

Как его, ошеломленного ударом по голове, раненного в щеку и бедро, притащили на «Катькин двор», он не помнил. Очнулся он от стонов рядом с собой. Перевязывали Ватанабэ. Мокрый зеленый Воронков лежал на полу. Сквозь вырванную щеку его белел ряд зубов, и шея была толстой, сине-багровой. Козуля, сидя на лавке с перевязанной головой, осторожно курил.

— Ну как, Василий, жить охота? — наклонившись, спросил Губин. — Лежи пока, готовься. Сейчас Якуяма приедет, тогда начнем. — Он засмеялся и подмигнул Катьке.

Она ахнула и, прошептав: «Господи Иисусе», стала выталкивать из фанзы толпу любопытствующих китайцев. Головастый китайский мальчишка прижался в угол.

Луза готовился к пыткам.

Вошел поп Иннокентий и молча поклонился всем, искоса взглянув на Катьку. Она была в новом платье.

— Пришлось-таки увидеться, Василий, — сказал он, кладя на стол крест, требник и свернутую епитрахиль. — Ну, бог милостив, простит, ежели покаешься.

Манчжурский полковник и русский барон Торнау сидели поодаль, зевали. Дверь с треском распахнулась — медленным шагом, как бы прогуливаясь, вошел Якуяма.

— Зачем перешел границу? — спросил он. — Говори откровенно.

Луза молчал. Тогда Ватанабэ, откашлявшись, стал излагать обстоятельства дела. Они втроем-де ловили рыбу. Вдруг выстрел с советской стороны. Глядят, через камыши валит Луза. Они — назад. Он перешел реку, науськал пса на живых людей, сам кинулся на него, Ватанабэ, и два раза выстрелил в него, потом повалил господина Козулю, пошел к дому госпожи Катьки, сильно ругался, стрелял. Господин поп Иннокентий выскочил в подштанниках, ударил забияку дубиной по голове, свалил.

Госпожа Катька крикнула работников, бандита связали, положили в фанзу. А господин Воронков утонул в реке.

— Диверсия, — сказал Якуяма, — наглое нарушение границы. К допросу!

Катька выбежала в соседнюю комнату и принесла кружку для клизмы с длинной резиновой кишкой и ведро воды.

Катька хозяйничала умело. Прикрепив к стене кружку, налила ее водой, конец кишки сунула Василию в рот.

— Поехали! — сказала она, тряхнув кудряшками.

И Луза стал быстро наливаться водой.

— Литров пятнадцать? — спросил Якуяму Губин.

— Даже пятнадцать с половиной, — заметил барон Торнау. — Можно бы больше, да раненый.

Когда влили в него семь или восемь кружек, Губин положил ему на живот широкую доску, и Катька встала на нее.

— Давай, давай! — закричал Якуяма. Батька затопала ногами.

Вода хлынула к горлу, засочилась в уши, в глаза, в нос, резала кишки и сводила дыхание. Сердце становилось маленьким и неповоротливым. Казалось, что и в него сочится, ползет вода. Острые, горячие капли проникали через нос куда-то к надбровным дугам, ко лбу; из носа и ушей пошла кровь. Он потерял сознание. Когда очнулся, услышал голос попа:

— Буди милостив к нему, господи.

Катька сказала жеманно:

— Он у нас миленький, хороший, — и вытерла окровавленное и потное лицо Лузы сырым полотенцем. — Ну, вот и молодец, вот и молодец, — приговаривала она. — Вот все и кончилось. Теперь все пойдет хорошо.

Он приподнялся на локтях, отбросил ее в сторону.

— Что со мной сделали? Что было?

— Ничего с тобой не делали, сам, что надо, сказал, сознался во всех делах и протокол подписал, — ответил Губин, глядя в окно на отъезд Якуямы с манчжурским полковником и бароном Торнау.

— Сволочи! Что со мной сделали?

Подняться и встать на ноги не было сил. Он упал.

II

Потом его отправили в Харбин, к Мурусиме. Мурусима жил в небольшой гостинице у вокзала. Вся прислуга была японская. Швейцар внизу требовал пропуска. Мурусима встретил Лузу на лестнице, похлопал по спине и провел в свой номер.

— Ну, все в порядке, все очень хорошо, — сказал! он, — только надо было заранее связаться с нами, и тогда не было бы прискорбных ударов со стороны ваших бывших соседей… Ах, политика, политика! — Он помог Лузе снять куртку и усадил его в кресло. — Политика — сложная вещь.

— Что со мной сделали? — спросил Луза.

— Вы в нетленности, — восторженно сказал Мурусима, — в полной нетленности, как невеста. Все зависит от вас, милый Василий Пименович…

Он приказал подать чаю, вина, закусок.

— Отлично сделали, что бежали. Мы давно ждали вас. Самый большой человек на границе — вы.

Он взял Лузу за руку:

— Наше начальство не так знает русских, как я знаю. Вы поступили, как истинно русский, и я им все объясню… Но не будь меня здесь — О! Я не знаю, я прямо не знаю, что с вами было бы.

В конце концов он объяснил Лузе, что переход его в Манчжу-Го рассматривают, как диверсионный рейд, а это влечет за собой расстрел.

Но он — Мурусима — уверен, что это не так, и истолковывает переход Лузы, как путешествие политическое. Но, чтобы все кончилось хорошо, Лузе следует написать письмо в газету, в нем повторить все сказанное на допросе, что он бежал, измучившись жить при советской власти.

— Тогда, — сказал Мурусима, — у вас будет немного денег, и вы уедете куда-нибудь в глубь страны.

Луза потребовал, чтобы вызвали консула.

— Если бы хотел прийти, я бы не так пришел, — сказал он загадочно, чем очень огорчил и обеспокоил Мурусиму. — Давай консула.

Этой же ночью его увезли на вокзал и поместили в отдельное купе служебного вагона. Вместе с ним был помещен молчаливый жандарм, внимательно следивший за каждым его движением.

На рассвете вагон прицепили к поезду. Лузе показалось, что он слышит мягкий голос Мурусимы.

— Требую нашего консула! — крикнул он и упал под ударом резиновой палки жандарма.

Поезд двинулся.

— Требую консула!

Жандарм хлестнул его по лицу, и Луза потерял сознание.

Он пришел в себя от грохота перестрелки за окном вагона. В вагоне было темно. Приоткрыв дверь, жандарм выглянул в коридор, коротко с кем-то переговариваясь.

Не раздумывая, Луза ударил его ногой, захлопнул купе, опустил окно и нырнул на полотно. Послышались крики и выстрелы.

Скатившись в густую траву, он пополз в сторону и минут через десять, кряхтя и отплевываясь, сидел в дорожной будке с партизанским старшинкой.

Звали старшинку Тай Пин.

— Я этот поезд совсем брать не хотел, — говорил он, морщась. — Я дал слово такие поезда не брать. Но меня Ю Шань просил, понимаешь? Сказал, что ты наш большой человек и тебя надо выручить. А я поездами не занимаюсь: мяса много, толку мало. Но просили. Я сказал: хорошо. Теперь мне очень приятно.

Перестрелка между тем шла, не ослабевая, и скоро старшинке доложили, что подходит дрезина с японской охраной, и привели перепуганного Мурусиму.

Тай Пин смеялся, бил Лузу по колену коричневой сухой рукой и повторял, что ему очень и очень приятно удачное спасение Лузы.

В сторожку крикнули:

— Опасность! Подходят!

Старшинка вылез наружу и пронзительно-длинно, с переливами проголосил приказ об отходе. Откричавшись, он не спеша пошел вдоль насыпи, на виду у японцев.

Темный силуэт поезда стоял на голубом фоне неба.

— Будешь окапываться? — спросил Луза.

— Ничего такого не надо, — беспечно ответил главарь. — Они грабеж сделают.

И правда, скоро все стихло, и в вагонах зажегся свет.

Старшинка имел приказ доставить Лузу в горы, в главный штаб партизанских отрядов, и с удовольствием предвкушал веселое и спокойное путешествие. Знатный пленник Мурусима также доставлял ему радость.

В штаб ехали трое суток — на лошадях, в лодках, продирались пешком через опасные места, шли, как волки, о один след, друг за дружкой. Ночевали не в деревнях, а и горных ущельях, выставляя на ночь сторожевых и почти не разводя костров. Питались плохо. Посуды ни у кого не было. Крутое месиво из вареных бобов раздавали и шапки, в полы ватников или просто и пригоршни.

Все напоминало Лузе счастливое время девятнадцатого и двадцатого годов — и люди, и обстановка, и опасное путешествие.

Он посвежел, стал разговорчив и перезнакомился со всеми. У многих на рукавах курток пестрели повязки с надписью: «Магазины не грабим», и он узнал, что это еще со времен генерала Ма, у которого перебывала большая часть партизан. Другие носили красные бантики, но, когда Луза спросил, что это значит, ему ответили, что была такая форма в отряде «Объедания богачей» и что ее не снимают в доказательство длинного боевого стажа. Третьи партизанить начали месяц, два или три тому назад и говорили только о своих деревнях и налогах.

Природа была мягче и богаче уссурийско-приморской, но деревни редки и бедны, а фанзы грязны и вонючи.

Японцы встречались редко и вдалеке.

— Как их дела? — спрашивал Луза.

Партизаны пожимали плечами.

— Прогоните? — спрашивал Луза.

— Прогоним, — говорили партизаны.

— Ю Шань прогонит. Он не прогонит, другого дадут, а нас хватит.

Многие говорили по-русски, бывали в Ивановске и во Владивостоке, работали на промыслах; иные заглядывали на советскую сторону с контрабандой, кое-кто побывал в плену во время событий 1929 года. Много узнал Луза о партизанской жизни такого, о чем до сих пор не имел понятия.

Сначала он удивился, что не все партизаны вооружены, но ему объяснили, что отряд молодой и еще не вооружился как следует, потому что оружие достается в бою. В бой идет много людей, рассказал ему веселый старшинка, и они ждут очереди на оружие. Сам он получил винтовку от брата, убитого в 1929 году, а брат получил по завещанию от одного старика-хунхуза, тот же добыл у японца в бою, и теперь, если старшинку убьют, винтовку его получит вот этот, и он указал на молодого крепкого парня, по виду горожанина, который прислуживал старшинке с покорным и почтительным видом.

Трофейное оружие распределяется старшинкой — он знает, кто заслужил и кто может подождать, но раз винтовка выдана, ее отобрать нельзя, ее отбирает смерть. Старшинка не любил партизан со своими винтовками. «Собственное оружие делает их очень самостоятельными», — говорил он, морща нос.

Потом он рассказал, что существует вообще много разных отрядов. Были и «объедатели богачей», были и «пильщики». «Объедатели» собирались в толпы и ходили в атаку на зажиточные дома и лавки, где на глазах хозяев пожирали все съедобное. «Пильщики» же валили телеграфные столбы, рвали провода, подпиливали устои деревянных мостов и делили между собой застрявшие обозы. И однажды распилили автомобиль, не зная, как разделить его.

Были «охотники». Они работали капканами и силками. Были торговцы ядовитыми сладостями. Были, наконец, оружейные воры в поджигатели. Но было, словом, ни одной профессии, которая не внесла бы пая в борьбу с пришельцами. Все было враждебно японцам: внимание и ненависть, открытое сопротивление и спокойствие.

— Раньше было у нас так, — говорил Тай Пин. — Командир всегда важный человек, чиновник или купец. Он сидит в городе, наблюдает, а людьми заведует старшинка, старшинка и в бой ходит. Он один знает командира. Так издавна хунхузы завели, так и мы от них научились делать. Командира никто не знает, мы знаем только старшинку, старшинка знает братку, братка знает командира. Хунхузов было четыре рода: таежные, равнинные, приисковые и сельские. Командир вызывает братку, говорит: надо взять завтра обоз там-то и там-то. Братка вызывает своих старшинок, — у него их три-четыре, — передает приказ, распределяет, кому что делать, и тогда старшинки ведут бой, как сказано. Патроны, пищу, одежду покупали у братки. Оружие добывали сами. Братка всегда знал, где опасно, где спокойно, куда идти, где спрятаться, ему все было известно. Отрядами ходили до зимы, а зимой расходились до теплых дней, потому что по снегу работать опасно и трудно с едой. Молодых парней отпускали до весны, а весной назначали встречу у шибко знакомого человека, у братки. Старики же вместе со старшинкой, человек пять-шесть, уходили в тайгу. Там у них были фанзы и запас на зиму. В тайге лежали до весны, как медведи; печи топили по ночам.

Большинство партизан воевало лет по шести, но были среди них и такие, что хунхузничали с самого детства.

— Хунхуз, как пьяный человек, — объяснил старшинка: — одно делает хорошо, другое делает плохо, сам не соображает.

Он говорил, что хунхузы — люди темные, невежественные, во всем зависят от своего старшинки, а старшинка от братки, а братка от командира, и что так было сначала и у партизан, пока не взялись за ум.

Теперь завелись политруки и комиссары, партизаны не только воюют, но и ведут пропаганду, они знают своих командиров, хотя конспирация по-прежнему очень сильна, и на зиму не распускают народ.

Теперь братка — партийный человек, не хунхуз; он заведует разведкой и связью, через него старшинка запасается провиантом и сбывает трофеи.

От братки зависит все, но теперь братка свой человек.

— А японцы не бегут к вам? — спросил Луза.

Партизаны переглянулись. Тай Пин ответил:

— Если человек наш, ему незачем бежать в партизаны, у него и в своем полку много работы. А если чужой прибежит — убьем.

Тай Пин был очень доволен, что взял в плен Мурусиму.

— Менять его буду, — говорил он Лузе. — За такого старика три пулемета дадут и патронов к ним тысяч сто.

Луза убеждал, что Мурусиму надо везти в штаб и менять немыслимо, преступно.

— Э-э, — весело говорил Тай Пин, — надо немножко заработок иметь. Три пулемета возьму.

— За меня и пять пулеметов дадут, — убеждал Мурусима. — Конечно, меняй. Проси пять пулеметов и двести тысяч патронов. Дадут. Взял меня в плен пользуйся. А в штабе ничего за меня не получишь. Я слово даю: если вы меня обменяете, дарю на отряд пятьдесят тысяч гоби, честное слово, а потом уеду домой, ну вас совсем.

Луза отговаривал Тай Пина, но тот был упрям, хитрил и однажды сознался, что начал переговоры: запросил пять пулеметов.

По ночам Мурусима будил Лузу и шептал ему:

— Василий Пименович, помоги, как земляк земляку, не мешай обмену. Отпустите меня домой, старика.

— Тебя, суку, удавить — и то мало. Купец! Я, брат, тебя знаю. Я твоего Шарапова на ветер пустил.

— Так ему и надо, — спокойно ответил японец удивленному Лузе. — Я ему денег стравил, собаке, трудно сосчитать.

— Я и тебя один раз чуть не трахнул. Эх, ночь была темна — не попал! — сказал Луза.

— Спас Христос, бог наш, — хихикнул старик, ластясь к Лузе. — Да не враг я, не враг вам. Вот я перекрестился, смотри. Вот слушай, что я тебе скажу: вернешься домой, поезжай в бухту Терней, найди десятника Зуя — это брат Шарапова, бери его с потрохами. Я от тебя ничего не скрываю.

Как-то ночью Луза проснулся — разгружали ящики с вьючных лошадей. Пулеметчик Хан длинным ножом вскрывал доски. «Пулеметы», подумал Луза.

Вдруг Хан залопотал что-то так быстро, что Луза не разобрал, всадил нож в землю и стал бить себя по лицу кулаками. Прибежали партизаны с лопатами и закопали ящики, даже не вскрывая их. Наутро Тай Пин был очень сконфужен, и, когда Луза спросил, где старик Мурусима, он засмеялся, взмахнул рукой и ничего не ответил. От Хана Луза узнал по секрету, что пулеметы пришли никуда не годные.

В начале четвертого дня добрались до штаба. Это было крохотное Селеньице в глуши Ляолинских гор.

Партизаны оживились. Никто из них, кроме старшинки, ни разу не был в этом таинственном месте, откуда суровая рука главного штаба направляла их судьбы.

Старшинка строго сказал Лузе:

— Дорого буду за тебя просить, так и знай.

— Я разве пленный?

— Пленный не пленный, а расход сделал. Ты подтверди, если спросят, что много труда имели мы найти и доставить тебя.

Селеньице было набито народом, как в праздник. Кривоногие плечистые монголы валялись на кошмах подле стреноженных лошадей. Высокие белолицые китайцы южных провинций возводили новые фанзы. Маленькая кузница тарахтела от ударов молота, и полуголый кузнец картаво пел отрывистую песню, похожую на цепь проклятий.

Штаб помещался в кумирне. У входа группой стояли сытые, чистые офицеры. Один из них спросил:

— Это русского товарища привезли? — И велел Лузе идти внутрь. Старшинка закричал, что ему велено передать русского в руки командира Ю Шаня.

— Ничего, — ответил военный, — я его братка, начальник штаба его.

— Расход также большой мы понесли, — сказал старшинка и, не ожидая ответа, пошел по улице, не оборачиваясь на зов военного, плюясь и махая руками.

 

Глава вторая

НОЯБРЬ

I

Луза поправлялся быстро. 2 ноября его выпустили погулять во двор, а через три дня перевезли во Владивосток. Он написал, что седьмого хочет быть на параде. Но об этом нечего было думать. Он был еще слаб.

Готовясь и семнадцатой годовщине Октября, город поспешно чистился. В гавань сходились корабли. Дымил просторный «Алеут» — китобойное судно; стоял посреди Золотого Рога «Красин». Иностранные флаги мелькали во всех концах бухты.

Восемьдесят лет тому назад в Золотой Рог, называвшийся Майской бухтой, вошли первые корабли. Они стали на якорь в том месте, где встречали челюскинцев. Вековые сосны и кедры спускались к берегу залива, и пройти в конец его, в теперешний Гнилой Угол, было нельзя. Пять дет спустя основался военный пост «Владивосток», и жителей было в нем сорок один человек.

Жил город до революции беззаботно. Воду для питья ввозили из Японии, веники для подметания полов — из Чифу, тарелки — из Гамбурга, мясо — из Тяньцзина, яйца — из Манчжурии, со станции Мао-эржань, — так рассказывала Лузе Варвара Ильинишна, приехавшая с ним в город.

— Упо, — пробурчал он. — Хупо, упо.

Потом набросал на бумажке: «Глупо».

Она обиделась и замолчала.

Луза думал: «Веники из Чифу — это ничего не значит, зато была крепость. Гарнизон тысяч сто, да артиллерия, да форты. А теперь кругом институты, да жить страшно…»

На другой день Варвара Ильинишна привела к нему в гости Зверичева. Инженер ехал на Сахалин и был весел.

— Васька, жив? — закричал он еще из коридора. — Ты, смотри, не вздумай до времени умереть. Поднажми на свои гормоны, скорей окисляйся, поедем границу смотреть.

— По… оили?

Он написал: «Построили?»

— Н-ну! Поедем, покажу. Держим теперь войну в своих руках, как хотим. Да ведь ты ни черта не видал, брат ты мой! И флота нашего не видал? И промышленности? Понастроили! Воду, Васька, нашли, вот что приятно! В полосе вечной мерзлоты. А передний пограничный план не узнаешь! Электричество вам провели, ученых людей поселили, такое изобретают — голова, брат, кружится. Пантелеев, конюх твой, нынче парашютный инструктор. Да! Шестьдесят парашютных вышек поставил в Георгиевском районе… А Тулякова, сторожа вашего, помнишь? Снайпер первого класса, дьявол. Всех старых партизан собрал на границу. Ну, о пограничниках и не говорю. Теперь готовы. Можем обороняться до самого Шанхая, — сказал он со значением и захохотал своей остроте.

Потом, успокоившись, стал пространно рассказывать, как идет приграничная жизнь, и, сам того не замечая, хоть и старался говорить понятно, называл множество вещей, совершенно не известных Лузе.

— Да ты, вижу, офонарел окончательно. Ни черта не соображаешь. Вода, брат ты мой, — великая вещь. Как это ты забыл?

Луза лежал, тяжело дыша.

— Будь эта вода у Куропаткина, — сказал Зверичев, — мог бы войну выиграть.

— Это кто же нашел? — спросила Варвара Ильинишна.

— Да тот самый, что взорвал Бархатный перевал, — ответил Зверичев. — Не знаешь? — спросил он Лузу. — Ты ж отстал, к дьяволу, на десять лет. Даже скучно тебе рассказывать, честное слово.

II

7 ноября Лузу положили у окна. Он видел кусок мутного неба и гребни сопок. С Ленинской улицы доносились музыка и грохот танков.

Луза продолжал вспоминать, что с ним произошло в Манчжурии.

… В штаб, куда Лузу велел поместить начальник северных отрядов Ю Шань, съезжались командиры со всей Манчжурии. Приехал из Аньдуна на корейской границе Чу Шань-хао. У него было четыре пехотных бригады и два кавалерийских полка. Пять самолетов без горючего стояли у его штаба на корейской границе. Приехал из Хайлара полумонгол-полукитаец Сяо Дай-вань, герой бергинских стычек с японцами. Приехали Бей Лай — атаман приуссурийских таежных волков, Дин Линь, похожий на иностранца, в крагах и с тросточкой, безрукий Ван Сюн-тин, командовавший теперь большим горным отрядом. Маленький старшинка Тай Пин также был приглашен на совет, в знак внимания к его заботам о Лузе. Приехали молодые командиры из красных армий юга и добровольцы-студенты — из Маниллы, Гавайи, Гонконга и Индии. Говорили только по-английски, на пиджине, так как на родном языке невозможно было сговориться из-за сотни наречий. Ю Шань и Луза английским не владели, им дали переводчика, студента из Бейпина.

Ожидали Тана из манчжурского комитета революционной партии. Предстояло серьезное дело — выбрать командарма на всю Манчжурию.

— Шансы имеешь? — спрашивал Луза Ю Шаня.

— Наверно, не имею, — отвечал Ю Шань. — Я не знаю, как тут считают. Я бы хороню командовал. Я молодой. У меня грехов мало.

В ожидании Тана командиры обсуждали прошлые свои операции и приглядывались друг к другу. Все были знамениты, и все хорошо командовали. Ю Шань говорил Лузе:

— Наверно, я не имею никаких шансов. Но я хочу получить одно — армию, которой еще нет. Я сделаю ее на глазах у всех, она победит.

— А на границу обратно не хочешь?

— Там народ есть, — отвечал Ю. — Я хочу туда, где никого нет. Теперь не надо делить: тайга, долины, реки, север, юг… Надо делить: промышленность, деревня, транспорт, — убежденно замечал он. И Луза, хотя и не мешался в партизанские дела, не мог не одобрить его деловых планов.

Представители манчжурского комитета китайской народной партии спешили на совещание из Гирина. Пробираясь лесами и спускаясь на лодках по маленьким деревенским рекам, они торопились, хотя и были, как всегда, осторожны.

Один из них был тем самым Таном, знаменитым партийным конспиратором, который являлся бессменным руководителем манчжурского комитета народно-революционной партии. Он был складный, невысокого роста старик с лицом скряги. С ним ехал Чэн, молодой командир 4-й Красной армии, только что прибывший из Советского Китая, ловкий кантонец с красивым, нежным лицом и тонкой, бескостной фигурой акробата. Они познакомились третьего дня ночью, за час до отъезда, и разговорились в пути.

Сначала они расспрашивали друг друга о том, о сем и отвечали подробно. В вопросах и ответах оценивали друг друга. Называли общих знакомых, известные даты, декреты. Пытались установить, что каждый из них знает и насколько умен, и осведомлен в политике. К рассвету они замолчали, потому что почти сдружились. Перетолковав о сражениях, земельной реформе, внутрипартийных новостях и настроениях армии, они точно выяснили общие контуры своих биографий, хотя о личной жизни не было сказано ни слова, и к утру стали говорить с тем сдержанным равнодушием и той недосказанностью мыслей, какие характерны для очень близких людей, с полуслова понимающих друг друга.

Спутник Тана молча выслушивал воспоминания о партизанских стычках, расспрашивал о погоде, о том, долга ли зима, о дождях и реках Манчжурии.

Тан отвечал кратко: да, зимы ветрены, снега мало, дожди затяжные, с мая по август. Реки непостоянны, опасны. Разливаются бурно. Летом нет дорог из-за грязи. В моде высокие колеса. Летом воевать трудно, хотя партизаны предпочитают лето.

Тогда Чэн сказал:

— Вы не спрашиваете меня, как я провел время на канале Кра, и я понял, что вы не узнали меня.

Тан взглянул на него мельком:

— Я ждал, насколько хватит у вас молчания. Вы изменились почти неузнаваемо. Это почти смерть?

— Люди, выжившие после Кра, по-моему, должны быть бессмертны. Нас привезли на три месяца и по окончании срока из пятисот осталось в живых двадцать восемь. Я бежал непонятным образом в Кантон, в родной город, и с удовольствием просидел в тюрьме месяц. Это был отдых, хотя, что такое кантонская тюрьма, вы знаете. Остальное просто. Когда я выбрался из тюрьмы, я просил ЦК, чтобы меня снова послали к вам.

— Когда мне говорят о страданиях, я спрашиваю одно: их можно терпеть или нет?

— Нет.

— Люди наши оставлены там?

— Да.

— Во сколько жизней обойдется канал?

— Тысяч в пятьдесят-шестьдесят.

— Голод в одной провинции Гуандунь стоил дороже. Пятый поход Чан Кай-ши также. Но что такое Сиам?

— Это ничто. Это хуже Индии. На полуострове есть только одно сокровище — Сингапур, иначе говоря — каучук.

— И после Кра сразу тюрьма в Кантоне?

— Я скрывался в Панаме на французской концессии, затем пошел кочегаром на греческий пароход. Это все-таки несколько лучше, чем плавать под польским флагом.

Видя, что Тан не понимает его, он объяснил:

— Нет более страшного флага, чем польский. Так как эта сухопутная страна очень далеко от нас и не имеет своего флота, вся морская сволочь прибегает к этому флагу.

III

В последний вечер они пробирались через таежные чащобы Ляолинских гор. Молодой командир смотрел и сравнивал. Все было невиданным, неиспытанным, неизученным. В Кантоне, где он родился и вырос, и в провинциях вдоль великой реки Янцзы, где он воевал, леса редки, реки густо населены и окружены оросительными каналами, деревни часты, поля культурны и открыты для глаза. Здесь же редкие поля похожи были на подлесок, заросший гаоляном, реки дики и необъезжены, человек редок, леса запутаны. Столько леса он никогда не видел.

Холмистые леса, ряженные и жёлто-красные дырявые рубахи кленов, в кумачовые плитки рябин, в легкую, почти вспыхивающую, сияющую зелень лиственниц и коричневые лохмотья дубов, стояли праздничными молодцами, дремотно ожидая зимы.

Они ехали верхами по узкой тропе. Солнце зашло. Все ждало ночи.

— Немецкая строевая муштровка у японцев отменена, — говорил Тан негромко. — Офицер обедает в казарме. Служба солдата продолжается до отхода ко сну. Все письма прочитываются начальством. Солдат лишен права иметь собственные вещи. Никаких отлучек в будние дни. Пять раз в году отпуск до девяти часов вечера. Их офицеры любят повторять: «Дом солдата тяжелее горы, а смерть легче пуха».

На краю полей, всосавшись в небо, стоял тихий вечерний дым фанз.

Тан придержал лошадь и взволнованно оглядел яркую тишину вечереющего октябрьского леса, как бы остановленный чьим-то далеким окриком. Потом он повернулся к спутнику.

— С авиацией у них плохо, — сказал он, — Очень. Они теперь выписывают немецких летчиков. Я вижу, вы еще не знаете японцев, — добавил он. — Да, да, встречали, я знаю, встречали и видели, но — я хочу сказать — еще не били их.

— Нет, — ответил командир и добавил: — Знаю, что противник сильный, опасный, умный.

Ему показалось, что Тан настроен чересчур самонадеянно.

Узкая улица деревни вобрала их в себя почти незаметно. Забрызганные кляксами птичьих гнезд, пронзительно прокричали галочьими голосами тополя у околицы. С другого конца деревни тополям ответила рогатая кумирня, похожая на шляпу старого мандарина с приподнятыми краями. Бородатые, коротконогие лошади дружно чесались о ворота кумирни.

К прибывшим подбежал сторож с длинной тонкой бородой.

— Все благополучно к вашему прибытию, — сказал он, — все в сборе.

Делегаты стояли кружком во дворе. Толкаясь, они двинулись гурьбой, чтобы поздороваться с Таном, и, обступив его со всех сторон, повели в кумирню.

Небо быстро падало синим туманом ранней осенней ночи. Шел запах сырости и покоя, от которого клонило ко сну.

Тан жал протянутые руки.

— Уважение сунгарийским бунтовщикам! — говорил он, разглядывая, узнавая и приветствуя окруживших его. — Почтение диктатору Монголии! Привет волкам тайги! Уважение и привет корейским братьям!

В кумирне они уселись на продранные циновки. Сторож внес чай.

— Есть новости, которые следует услышать изо рта в уши. Вот потому мы и приехали, — сказал Тан.

— Ваш путь благополучен был? — медленно спросил Тана похожий на финна Сяо Дай-вань.

— Да, мы ехали хорошо. Всем нам необходимо быть осторожными накануне больших событий, — сказал Тан, отпивая чай из крохотной чашечки с таким видом, будто еще и не произносил ни слова. — Сегодня обмен мыслей коснется Японии, — продолжал он. — Мы получили известия, что наши дорогие «старшие братья» японцы решили начать войну с Советами. Это печальное событие произойдет, по-видимому, весьма скоро.

— Хорошо, — кашлянув, сказал Ю Шань. — Ждать очень трудно, достопочтенный товарищ Тан.

— В связи с японскими намерениями находится и наше дело.

Тан обернулся и попросил у сторожа еще чашечку чая.

— Какой видим мы вашу работу из Мукдена? Я говорю на память, простите возможные маленькие ошибки. Что мы видим?

Единый фронт еще слаб. Низы запутаны. Это большое зло. Главари партизан еще блокируются с офицерами и помещиками. Низы должны знать, в чем политика партизан. Партизаны оторваны от наших комитетов. Это зло. Отряды все еще мелкие, техника войны слабая. У нас много отрядов, а создавать новую жизнь им негде.

— Мы слабы, потому что нас очень много, — сказал цицикарский военрук, бывший военнопленный ОКДВА в 1929 году. — Каждый бьется там, где ему выгодно. Отсюда выгнали — идем туда. Там прогнали — ищем третье место. Своей земли нет.

— Наши главари не хотят объединяться, — сказал сторож кумирни. Он был сам главарем крупного отряда, пока не потерял ноги. — Они говорят: тогда заставят служить, как солдат, и власти у нас не будет, и заставят воевать по приказу, но — будьте великодушны — мы по приказу не умеем, — говорят они.

— Мне известны все эти случаи, — сказал Тан, — но будем смотреть вперед. Японцы помогают этому мнению главарей, потому что они любят слабых.

— У нас в Корее, — сказал делегат из Дзиндао, красивый, щеголеватый, в роговых очках человек, — мы усиленно развиваем отряды «поджигателей полей». Они бросают свои деревни и уходят в горы, сжигая поля помещиков. В горах они скрываются, не платя налогов, а в месяцы уборки урожая возвращаются с гор и жгут урожай.

— В такой работе есть план. Но вот последняя новость, которую я, собственно, и хотел вам передать прежде всего и притом лично… Скоро появится отряд «Общество любителей храбрости». Передайте всем нашим друзьям — это наш отряд… Ваши имена и клички известны начальнику «Общества любителей храбрости».

Люди зашевелились на циновках, но никто ничего не сказал.

— Я прочту вам отрывок из воззвания партии и правительства Советского Китая. Вы поймете, с чем я приехал к вам.

Он стал читать, волнуясь:

— «Все сыны и дочери великого народа, не желающие быть колониальными рабами; все командиры и солдаты, имеющие национальное самосознание; все партии, группы и организации, желающие участвовать в священной национально-освободительной народной борьбе; вся честная молодежь из членов гоминдана и синерубашечников; все китайские эмигранты, желающие спасти свою родину… — Он поднимал голос, словно скликал народы сюда, в кумирню. — Все братья из угнетенных нацменьшинств: монголы, мусульмане, корейцы, тибетцы, мяо, яо, мань, ли, фан и другие— все, как один, вопреки террору и репрессиям японского империализма и чанкайшистского нанкинского, правительства, поднимайтесь на борьбу! Все, как один!»

Тан протянул руки вперед.

— Отныне мы создаем единую революционную армию. Кто против всех и неизвестно за кого — тот против нас. Манчжурская Красная армия начинает свое славное существование. Имя командира товарищ Чэн. Вот он.

В ту минуту, когда произнесено было имя, сильный, медленный голос громко и весело произнес:

— Начальник Тан, мы создадим хорошую армию.

Многие встали и оглянулись: голос принадлежал молодому спутнику Тана.

IV

Чэн, сын и внук портового рабочего, родился в Кантоне. В дни Кантонской коммуны ему было девятнадцать лет, и он штурмовал гоминдановский штаб с рогаткой в руке.

— Он может попасть камнем в летящую пулю, — говорили о нем.

И правда, он пробил не один офицерский глаз.

После разгрома коммуны Чэн бежал в глушь Гуандуня и скоро вступил в отряд Джу Дэ, теперь главкома.

Под командой Джу Дэ он дрался рядовым, взводным командиром и, наконец, политруком, после чего был послан агитатором в незанятые уезды — вовлекать в Красную армию молодежь. Он научился немного петь, плясать, показывать фокусы и уже достаточно разбирался в вопросах политики на селе. Он бродил из деревни в деревню под видом фокусника и напевал песню аграрной революции:

Долой помещиков, Долой тухао и джентри! Свершим аграрную революцию! — Так радостно мы поем, радостно все мы поем.

Через месяц, когда он привел с собой двести добровольцев, его отправили с учителями-иностранцами в школу комсостава. Школа шла в обозе, слушатели ухаживали за мулами, лекции читались на стоянках. На дневках устраивали тактические занятия, и сражения армии прорабатывались у карты и затем в поле, в присутствии старшего командования.

Командуя ротой под Чанша, Чэн был ранен в руку я отправился в полевой госпиталь с американским врачом, не знавшим ни слова по-китайски. Пришлось учиться его языку.

Когда Чэн вернулся в полк, там уже выходила большая стенная газета. В отделе «личных вопросов» Чэн написал самое большое желание своего сегодняшнего дня: он хотел бы жениться.

В продолжение месяца его имя упоминали во всех смешных положениях, вышучивали на все лады в столовках; его приглашали на диспуты по бытовым вопросам, прося высказаться подробнее. Однажды он выступил, и речь его была коротка:

— Я хотел бы жениться. Я это повторяю. Но я так занят, что у меня нет знакомых женщин. Я не вижу в этом ничего дурного.

Это выступление отчасти повлияло на то, что ему не дали полка, как было уже предположено.

После диспута к нему подошла девушка из Поарма и спросила, как именно он предполагал бы жениться.

— Я думаю, это зависит от любви, — ответил он и получил приглашение зайти к ней вечером.

Он забежал, рассчитывая просидеть не больше часа, и остался до. рассвета. Потом они пошли вместе в сельский совет и через несколько, минут вышли женатыми.

Чэн довел жену до Поарма и бросился в часть, забыв условиться, где они встретятся вечером. Потом искал жену в клубе, в театре, в госпитале и долго сидел у стены ее дома, злясь на дурацкое положение.

Ха Чуань тоже его искала и так же, как он, злилась на трудности брачной жизни.

В тот день они поругались и решили жить порознь.

Затем Чэн был послан командиром партизанской группы в деревни Хубейской провинции и первый раз в жизни увидел Янцзы, великую реку Китая, Ему удалось списаться с женой, и она приехала к нему погостить недели на две. Здесь впервые он просил ее объяснить, откуда она и кто, и много ли училась, и каковы ее взгляды ни жизнь. Покорная аннамитская кровь, смешавшись с японской, дала смесь удивительного упорства: Ха Чуань сама удивлялась своему мужеству и упрямству. Она родилась в Макао, в богатой семье, окончила американский колледж, болтала по-испански и что-то делала в подпольной китайской организации. Ей часто приходилось выдавать себя то за богатую женщину, то за служанку или девушку рискованной профессии, и она умели говорить разными голосами и ходить разными походками, чему ее специально учили два года. Они очень любила свою работу и всегда, когда волновалась, начинала подражать голосу и жестам какой-нибудь своей старой роли. Целыми днями она рассказывала Чэну о шпионах, и он затосковал; жизнь ему казалась гораздо проще.

Из Хубейской провинции он выехал с женой вверх по Янцзы: она — под видом богатой женщины, он — в качестве слуги. Теперь он умел плести циновки и делать бумажных драконов.

— Посмотрим, что такое шпионство, — говорил он. — Если это толковое дело, я им займусь.

Вскоре вышел он с тридцатью джонками по реке, к Ханькоу, забрав с собой Ха Чуань, которая сменила богатое платье на синюю кофту и варила рыбу, сидя на корточках, как другие женщины отряда.

Ханькоу начался за двадцать или тридцать ли до того, как они его увидели. Не город — страна лодчонок, парусов, моторов и кораблей, страна наречий таких непонятных, что люди, сходясь, молчали или объяснялись на плохом английском языке, или прибегали к помощи толмачей, которые им все перевирали за сравнительно большие деньги.

Чэн немедленно нанялся толмачом и выколачивал по пяти долларов в день.

— Я думаю, половина здешних людей шпионы, — говорил он жене.

— Больше, гораздо больше, — отвечала Ха Чуань.

Ханькоу — богатый торговый город, с иностранцами и большим гоминдановским гарнизоном. Чэн, осмотревшись, решил действовать. Скоро он потопил две баржи с военным грузом, приготовленным для Ханьяна, моторку чиновника речной полиции и плавучий чайный домик для офицеров.

Ха Чуань поселилась на берегу и открыла лавку близ главного порта. Чэн изредка бывал у нее и однажды прошел с ней на выставку живописи.

— Наша и японская живопись не созданы для мыслей, — заметил он после, глубоким вечером, когда Ха Чуань лежала в его джонке и села детским, необыкновенно ласковым голосом.

На реке вздрагивали паруса. Морские корабли стояли, опустив в воду железные усища якорных канатов. По воде шли синие, красные, голубые и белые пятна.

— Чэн, я слышала, что тебя ищут, — сказала Ха Чуань. — Тебе нужно быть более осторожным.

— Нет ничего надежнее храбрости, — ответил он.

Но она повторила об осторожности еще раз и вернулась к этому разговору много дней спустя, когда они снова проводили ночь вместе.

— Через неделю тебе отрубят голову, — сказала она.

— В таком случае надо поторопиться с делами, ответил он и в ту же ночь, отослав Ха Чуань в город, потопил железную баржу с орудиями и поджег два интендантских пакгауза. Преследуемый полицией, он бежал со своими джонками вниз по реке до самого Гуанцзы, топил и жег военные грузы и мечтал вернуться в Ханькоу, чтобы видеть я любить Ха Чуань.

Но осень уже влезала в реку, рассветы сковывались холодком, речная сырость делала вялой мысль.

Когда он твердо решил ехать один в Ханькоу, Ха Чуань появилась сама. Она привезла тяжелые новости. Чэну следовало распустить речных партизан и зарыться в подполье. Они проговорили несколько дней и приняли такой план: Ха Чуань возвращается в Ханькоу и оттуда потихоньку перебирается в свою армию, а Чэн распустит речных партизан и уйдет на север, к Нанкину, и там, связавшись с партией, переждет зиму.

Они попрощались, и Чэн повез жену в город в сопровождении мальчика-лодочника.

Чэн и его жена.

Стояла ночь силуэтов, когда подходили к Ханькоу. Лишь очень опытный глаз мог определить дорогу среди тысяч лодок. Они пристали к знакомому берегу, недалеко от рисовых складов.

— Иди, — сказал Чэн. — Весной встретимся.

Ха Чуань с лодки на лодку побежала к берегу.

— Уйдем, начальник? — спросил лодочник-мальчик.

— Подожди, она что-нибудь крикнет нам.

И сразу, точно подслушав его мысль, раздался крик. В нем был зов о помощи. Чэн узнал знакомый голос.

— Я здесь, Ха Чуань! — крикнул он и встал, чтобы прыгнуть на соседнюю лодку, но мальчик схватил его за ногу, повалил и тотчас оттолкнул лодку.

— Когда женщина так кричит, тебе нельзя выходить на берег, — шепнул он.

— Ее убили, дурак ты! — сказал Чэн.

— Такую женщину нельзя просто убить, — сказал мальчик одними губами и выгреб на середину реки.

Они вернулись в отряд. Чэн распустил людей и вдвоем с мальчиком ушел в Нанкин.

Там он вел работу в порту, учился русскому языку и одиноко страдал оттого, что не знает судьбы Ха Чуань. Его пугало, что она может вывернуться не так, как следует коммунистке. Затем он получил приказание ехать на север, в Мукден, в распоряжение манчжурского комитета партии, но из Шанхая выехал на канал Кра. С тех пор как он поступил в армию, прошло целых три года. Когда он вспоминал свои первые дни у Джу Дэ, ему становилось стыдно, как много дней потеряно зря.

*

Тан хотел остаться в партизанском штабе еще дня два, так как ожидали приезда корейских товарищей. Он обходил фанзы, занятые представителями отрядов, отдыхающими разведчиками, работниками политических организаций и молодежью, бросившей города и семьи, чтобы вступить в антияпонскую армию. Обычно его сопровождал кто-нибудь из больших командиров и обязательно Луза, которого Тан неутомимо расспрашивал о советских делах и Дальнем Востоке.

В фанзах суетились наборщики газет, резчики плакатов из дерева, фокусники-агитаторы. Минеры штаба ковырялись на берегу реки с керосиновыми бидонами.

Американский летчик Лоу, похожий в своем синен рабочем комбинезоне на приукрашенного китайца, сколачивал маленький планер на опушке леса.

Как только Тан выходил из кумирни, его окружала толпа; сбегались приезжие издалека. Это были рабочие кустарных маслобоек и гончарных заводов, обезумевшие от голода и ненависти к жизни. Они предлагали свои услуги в качестве тайных мстителей.

Тан обратил внимание Лузы на группу этих ребят, раскачивающейся походкой подошедших к нему.

— Снимите-ка штаны, — сказал он одному из них. — Это работающие на токарных станках, — объяснил он Лузе. — Видите, у него грыжа, и обратите внимание на ноги. От движения ног при нажиме на педали станка и трения о край деревянной лавки образуются кровавые мозоли. Через год он не сможет ходить, как и все его товарищи. Это профессиональное.

— Откажите ему в приеме в армию, — сказал Луза.

— Нельзя, — ответил Тан. — Нельзя. Таким, как он, ни в чем нельзя отказать.

Он перевел глаза на крепкого, средних лет крестьянина, очень коренастого, почти толстого, с широчайшим лицом бурята, который стоял, заложив руки за спину.

— Покажи руки.

Крестьянин улыбнулся и, щелкнув языком, отошел в сторону.

— Будешь так выбирать, начальник Тан, никого не найдешь.

— Ты гончар? — спросил Тан.

— Сам видишь, — и протянул вперед руки, ладонями вверх. На них чернели крутые кровоподтеки, и кожа до локтей была покрыта трещинами и мокрыми лишаями.

— И ноги? — спросил Тан.

— Да, — ответил крестьянин.

— Я всех вас приму, — сказал Тан, — только я подумаю, куда направить. Им нельзя отказывать, — заметил он Лузе, — потому что таким людям некуда деться. Броме того, героизм свойственен им больше, чем кому-либо другому.

В тот же день Тан имел три разговора: с Лузой, Ю Шанем и американским летчиком Лоу.

Беседа с Лузой касалась границы и пограничных партизан. Тан смеялся, когда Луза рассказывал ему о Ван Сюн-тине, потому что этот тип людей он давно знал. Сам Ван Сюн-тин, однако, злился на шутки.

— Выдам тебе десять винтовок, — сказал Тан, — а Тай Пину, который привез Лузу, подарю маузер, хотя он дурак — отпустил Мурусиму.

В тот же вечер Тан два часа просидел с огородником Ван Сюн-тином, но дольше всего Тан говорил с Лузой о Мурусиме.

— Видели вы такого Якуяму? — спросил Тан и, узнав, что Якуяма допрашивал Лузу, сказал, что этот капитан представляет опасность большую, чем старый Мурусима.

— Во всяком случае, задачей Ван Сюн-тина является уничтожение, — сказал он и тут же спросил: — Этого можно добиться?

Луза развернул ему подробный план, как это легче всего осуществить.

Чэн, командующий отрядом «Общества любителей храбрости», всегда внимательно прислушивался к их разговору.

Когда они переговорили о многих вещах, вызван был Ю Шань.

— Вы хотите предложить мне ваш план действий? — сказал Тан.

— Да, начальник.

План Ю Шаня заключался в организации нового рода партизанских отрядов — городских партизан, партизан в промышленности и партизан на транспорте. Сам он желал бы организовать последних и, тяжело дыша от волнения, чертил план железнодорожной войны.

Адъютант поместил перед ним рельефную карту Манчжурии. Касаясь руками гор и проводя пальцем по рекам, Ю говорил о еще не происшедшей войне, как человек, уже переживший ее тяжелые испытания.

Когда раненый Ю лечился у русских, он впервые увидел там географическую карту и долго не мог от нее оторваться. Маленькая земля лежала перед ним, как вскрытый механизм таинственной машины. Он видел воображением, как работали ее отдельные части: дороги, тропы, постоялые дворы, города и фабрики, как шли потоки груза и людей, и восторгу и страху его не было границ, потому что сквозь все это он видел судьбы людей.

Вернувшись от русских к себе домой, Ю пошел наниматься в отряды. Предложений было немало, но Ю требовал от командиров предъявить карту, и, так как карт ни у кого не было, он отказывался иметь с ними дело. В поисках командира с картой он добрался до Харбина и попал к хунхузу Безухому, который становился известным в прихарбинских местах.

Безухий показал Ю рельефную карту и сказал, что он может ощупать горы и погрузить палец в ущелья. Он развернул перед ним карты ремесел, дождей, почв, растений и дорог, по сторонам которых были нарисованы кружочки постоялых дворов, колодцев, хуторов, кладбищ, сел и городов. Все было маленьким на кусочке разрисованной бумаги, даже самые большие города и глубокие реки, но дороги вели свои линии четко и грубо: страна лежала в них, как в силке. Стоит развязать узел, вся сеть распустится, и земля выпадет, как дичь из дырявой сумки.

— Я тебя знаю, ты Ю Шань, — сказал Безухий. — Возьми эту карту и служи у меня. Я научу тебя многому, чего ты не знаешь.

Хунхуз Безухий тогда как раз входил в моду. Он вступил в организацию революционных повстанцев и держал свой штаб в Харбине. Он увлекался «городской войной» и собственным умом доходил до открытия Законов уличного сражения, потому что никогда не слыхал о боях Парижа и Москвы. Безухий размалевывал стены домов лозунгами и плакатами, разбрасывал листовки, распространял песни и наклеивал на дома богачей афиши с цифрами их доходов, что производило громадное впечатление на рабочие массы.

Ю был человек малограмотный, и дело Безухого его не прельщало. Он воевал у него четыре месяца, а затем вернулся в Нингуту, где основал свой первый железнодорожный отряд из бывших стрелочников. Сначала он сбрасывал с путей товарные поезда и создавал пробки на узловых станциях, как бы проверяя на опыте общую идею своего плана. Но в это время Тан прислал к нему молодого офицера из Фучжоу, и Ю решил торопиться. Он становился во фронт перед Ю и никогда не садился в его присутствии. Однажды, выпив стакан ханшина, Ю открыл ему свои планы. Лицо офицера вздрогнуло от волнения.

— Командир, да здравствует ум народа! — пробормотал он и обещал изложить мысль Ю в строгих формах военного документа. Его смущало лишь отсутствие арсеналов, и он не совсем понимал, откуда Ю будет брать взрывчатые вещества для войны.

— Отбивать у японцев, — сказал Ю.

— Командир, этого мало, и это не всегда под рукой.

— Тайно покупать в городах.

— Командир…

— Хорошо. Мы будем их делать сами, не о чем разговаривать.

Ю съездил в Харбин и привез румынского провизора Ангеловича с двумя ящиками химической посуды.

Ангелович был мрачный бородатый старик в криво сидящем на носу пенсне. Он был старый дрогнет; это — все знают — больше, чем доктор. На своем веку он переделал лекарств пятьдесят или сто пудов. Он брался приготовить ручные гранаты.

Получив бомбы, Ю разработал маленькое железнодорожное сражение под Нингутой и после того, как забрал шесть поездов с бобами, два вагона пшеницы и сто пятьдесят тысяч патронов к винтовкам, был занесен японцами в особые списки, а человек, поймавший его, мог получить десять тысяч иен.

Теперь Ю Шань предлагал Тану план железнодорожной войны от Хингана до моря.

— Я отрежу японскую армию от ее портов, — говорил он. — Для этого я разрушу мосты и тоннели корейской дороги. Я ударю по японским деньгам, разрушив линию Фушун — Дайрен, дорогу угля. Я отрежу японцев от моря и уничтожу пути между городами. Я заставлю японцев пройти по нашей стране своими ногами, и тогда все дороги поведут к смерти.

Тан улыбнулся, сказав:

— Дорогой Ю, существует авиация…

— Птица, которая питается летающими в воздухе насекомыми, и та нуждается в земле, но пищу воздушным машинам не принесут на своих крыльях орлы.

— Хорошо, — сказал Тан, — оставьте мне ваш проект.

— Я хочу, чтобы все добро, что привезут к нам японцы, осталось у нас. Мы вернем микадо только шапки его солдат, — сказал Ю, подавая проект и козыряя, как подобает дисциплинированному солдату.

Зятем Тан попросил войти американца Лоу.

Луза сидел у окна фанзы, заклеенного промасленной бумагой. За окном ветер нес желтый, пополам с песком снег, сухую траву и охапки света, похожего на солнечный, но, может быть, то была пыль. На стенах фанзы висели на гвоздиках улы, разбитое зеркало, дешевая лампа, ходики русской работы, подкова. Всюду на ящиках, дверях, стенах пестрели новогодние красные бумажки с иероглифом «Фу» — счастье.

Разговор зашел о Китае и Азии вообще.

— Китай — это выносливость под видом покорности, — сказал Тан. — История скрутила пружину нашего характера в жгут, но попробуйте, распустите пружину. Говорят, арабские клинки хранятся свернутыми в кружок и перевязанными бечевой, но развяжите веревку — и сталь прыгает в воздух и вонзается в любое препятствие. Мы лежали свернутыми в кружок.

— Но если удар взвившегося клинка придется по цивилизации? — с любопытством спросил Лоу.

Он одет, как плохой кинорежиссер: ковбойки, кожаные штаны о индейской бахромой, расписной свитер, на голове шляпа, напоминающая панаму. Можно подумать, что он только что вернулся с киносъемки.

— Я но знаю, что вы имеете в виду, — осторожно ответил Тон.

Лоу тоже не знал, что он хотел сказать, и промолчал.

Тан продолжал:

— Я рад, что вы приехали к нам и хотите с нами работать. Я не зною, что привело вас к нам. Если интерес к экзотическому, то вы разочаруетесь. Вот уже двадцать лет, как я не видел китайцев. Их нет, мистер. Одни боги в старых кумирнях остались китайцами. А мы, живые люди, поделились на лавочников и рабочих, на крестьян и банкиров. Если говорить об особых свойствах нашей культуры, то и здесь больше американского и японского, чем чисто, китайского. В Хейларе все напоминает монголов, а в Харбине — русских, в Шанхае подражают американцам и англичанам. Таким образом, никакой экзотики у нас нет. Я бы хотел вас спросить, как отнесется американское общество к вам, пришедшему работать с революционерами?

— Я пришел работать против японцев. Мой опыт, надеюсь, окажется небезынтересным и для моей родины.

— Академически, мистер, — рассмеялся Тан, — только академически. Я не верю в то, что Соединенные штаты будут когда-нибудь воевать с Японией. В европейской войне, мистер, ваша страна победила не силой оружия, а силой экспорта. У вас было больше нефти и солонины, чем у противника. Сегодня положение иное. Япония гонит вас со всех рынков и выгонит, если мы ее не побьем. Соединенным штатам нужно, чтобы кто-нибудь другой воевал с Японией, пока Штаты будут возвращать себе старые рынки и захватывать новые.

— Я не представляю особу президента, и чёрт его знает, что там думает Вашингтон, — говорит Лоу. — Но я офицер и собираюсь работать практически. Дело ваше большое, хотя белому человеку трудно согласиться с вами во всем. Даже у меня есть чувство неприязни, а я не худший.

— Что вы думаете о наших силах?

— Буры были когда-то храбрее англичан, а сербы храбрее австрийцев, однако буры побиты, а сербов резали, как поросят. Храбрость — чудное дело… Храбрость — мне иногда думается — это часть вооружения, доставляемого солдату отечеством вместе с патронами и консервами. И это есть у вас. Производство храбрости у вас поставлено здорово.

— Я человек узкий и ограниченный, — говорит Тан, смеясь. — Говорите без обиняков: каковы ваши планы?

Американец смотрит на него очень долго и говорит:

— Я скажу вам, как проповедник: «Дайте мне бензина, и вы войдете в царство небесное».

— Вы ничего не можете предложить?

Американец пожимает плечами.

Тан подходит к Ю Шаню, сонно глядящему на беседующих, так как он не понимает по-английски, и говорит ему:

— Ваш проект начинает мне нравиться.

Потом все встают и идут в кумирню обедать.

Ю Шань.

*

Накануне отъезда Тана командиры собрались еще раз. Тан принимал на себя командование всеми антияпонскими революционными силами. Чэн получил армию, носящую имя «Общество любителей храбрости». Ю Шань назначался командующим армией тыла, Чу Шань-хао — командармом. Корейский, Цин Линь — представителем военного отдела партии в районе Хейлара; Ван Сюн-тин возглавлял пограничных партизан, которыми раньше командовал Ю.

Луза решил ехать вместе с Ю в Мукден — помочь созданию армии тыла.

После совещания с Таном волонтеры, прибывшие из Формозы и Маниллы, обступили командармов. Они требовали немедленной отправки на места и бранились с Ю, командармом тыла, который не брал к себе ни одного приезжего человека.

— В полевой армии они будут очень полезны, — говорил он Лузе, — а мне нужны местные кроты.

*

21 октября армия Ю открыла военные действия. Партия № 1 выехала под видом сезонных рабочих на Цзиндуньскую железную дорогу, в сторону Кореи. Она имела задание взорвать туннель по линии Гирин — Дуньхуа и Дуньхуа — Хайрен, чтобы задержать переброску японских войск в глубь Манчжурии от берегов моря.

Сам Ю сидел в это время в старой каменоломне, у аптекаря Ангеловнча.

В то же самое время Осуда выехал на Фушунские рудники, а Ю от аптекаря помчался вдогонку своей партии, сопровождаемый начальником штаба. Начальник штаба был человек осведомленный и всю дорогу топотом просвещал своего командарма.

— Немцы, отходя из Франции, — говорил он, — разрушали дороги таким образом, что на каждые три километра приходилась воронка от взрыва мины до сорока метров в диаметре. Они уничтожили десять тысяч километров рельсового пути, две тысячи стрелок, тысячу станционных сооружений, тысячу пятьсот мостов, восемнадцать тысяч заводских зданий. Разрушения лишили восток и север Франции восьмидесяти процентов литейного производства, шестидесяти процентов меди и двадцати пяти процентов свинца. Немцы устанавливали замаскированные мины замедленного действия, с расчетом взрыва через три месяца, так что взрывы продолжались во Франции до весны девятнадцатого года. Это сделать несложно. Бурится шпур метров восьми глубиной и уширяется взрывом нескольких патронов. В конце шпура делается минная камера, ее наполняют бомбами, из которых одна снабжается кислотным взрывателем. Мины укладываются под рельсы, в дома, под улицы, везде. Французские крестьяне, вернувшись в родные деревни, не смели войти в дома, боялись коснуться стен, деревьев. Вот какая война нужна нам. Я проповедую вместе с вами войну бомб и пакли, пропитанной нефтью.

Ю догнал партию № 1 в грязном жестком вагоне поезда. Поезд пересекал хребты на восток от Гирина. Каменные туннели Людохэ и Ляоелина вставали сплошной грядой. Потом поезд выскочил в долину реки Лафахэ и снова поднялся на крутизны Цинлина и Вэйхулина ходами тоннелей. Ю пытливо любовался природой. Ему понравился железнодорожный мост через Сунгари у Гирина, на девяти устоях, длиной почти в полкилометра. Под мостом свободно шли пароходы.

— Какой прекрасный мост! — сказал он, зажмурившись. — Картина его разрушения была бы потрясающа.

С любопытством всматривался Ю и в начало тоннеля, между станциями Людохэ и Ляоелин, которые показались ему спокойными и приветливыми. Тоннель в тысячу восемьсот метров казался отлитым из стали — так звонко отскакивали от его стен звуки бегущего поезда.

Ю выходил на площадку вагона и глядел в темноту. Иногда огненные точки освещали край полотна — это возились ремонтные рабочие.

Он любовался мостами, телеграфными линиями и железнодорожными станциями, везде отмечая в памяти картины уединения, как истинный любитель природы, каким он был.

Ю сошел со своими людьми на станции Наньян и пешком двинулся обратно на запад, в сторону Гирина.

Поденщики требовались, куда ни зайди. Они работали артельно на разработке карьеров, укладывали шпалы, разгружали вагоны и так пришли к станции Хаербалин, где и остановились на долгий срок.

В Хаербалине Ю разделил партию на три части и послал две — взорвать Хаербалинский тоннель, а сам с третьей частью взял на себя большой, красивый тоннель Людохэ. Ближайшей ночью две первые партии поползли к тоннелю. Первым полз человек из синьцзинского комитета партии (имя его неизвестно). Он принял на себя выстрелы часового, — ответил на них броском ручной гранаты и пропал в темноте.

К тоннелю приближался пассажирский поезд из Сейсина. Услышав выстрелы, машинист дал контрпар; вагоны, скрежеща колесами, остановились в самом начале тоннеля. Трое немедленно бросились к поезду и под вагонами пробрались к паровозу. Затем они проползли внутрь тоннеля и изо всех сил бросились бежать в глубь его, чтобы заложить бомбы подальше от входа. В это время камень тоннеля раскатисто ахнул, и они поняли, что первый парень заложил и взорвал мину.

Невидимому, никакой боли никто не почувствовал, и смерть наступила мгновенно, но взрыв бомб в умирающих руках был ужасен. Тучи едкого голубоватого дыма с летящими осколками камней вырвались из тоннеля, схватили и поставили паровоз на дыбы, качнули состав назад и подняли высоко в воздух будку часового и нити телеграфных проводов.

Ю с двумя товарищами находился в это время перед тоннелем Людохэ. Наутро он уже знал, что произошло. Тоннель был поврежден, но не уничтожен. Когда несчастье в Хаербалине забылось, Ю запрятал в своды тоннеля Людохэ восемь мин замедленного действия и две мины у входов в тоннель с обоих концов, а три «ананаса» заложил в глубокий шурф под тоннелем. Приехав в Гирин, он прочел в газете об ужасной катастрофе: взрыв тоннеля вызвал оползни, дорога исчезла под съехавшей горой. Там, где вчера ходили поезда, стояла новая гора. Это произошло в конце октября, когда на Фушунских копях началась забастовка.

Движение поездов на Дайрен, к морю, прекратилось. В первый день забастовки в Дайрене произошло два неожиданных взрыва — на угольном складе и на военной пристани. Их никто не ожидал. Восстание началось. События стали обгонять друг друга в еще необъяснимом и непредвиденном порядке. Все действовало, и все стояло. Биржа функционировала, но сделки были мелочные, ненастоящие, надуманные. Пароходы в Японию отходили по расписанию и казались пустыми, но каюты и трюмы были до отказа набиты людьми, покидающими Дайрен. Как всегда, воровски скользили в порту джонки, поскрипывая суставчатыми парусами, похожими на раскрытый веер. Они бродили по рейду, что-то ища и не находя.

Осуда под видом безработного монтера прибыл в Фушун и, предъявив прекрасные рекомендации, получил место смазчика вагонов на железнодорожной станции. Он вел себя человеком спокойных правых взглядов, несколько раздраженным личными неудачами. Дня черед два он побывал в фушунской подпольной организации и выяснил там, что готовиться, в сущности, некогда. Местный партком мобилизовал, что мог, но приходилось признать, что ничего не готово.

В полдень раздался взрыв на пороховом заводе. Осуда в это время был на станции. Он обомлел.

Вот что стало известно потом об этих днях.

К перрону подавали экстренный состав из Дайрена. Вдруг завыли гудки лесопильного завода, недалеко от станции. Завыли паровозы. Публика, ожидавшая еще не поданных поездов, ринулась на платформу и, отбрасывая служителей, атаковала запертые вагоны экстренного состава. Взрывы на пороховом мчались по небу, делая его вечерне-бурым. Осуда не понимал, в чем дело. Дежурный по станции пробежал на двенадцатый путь, чтобы там, вдалеке от народа, собрать три вагона особого назначения в сторону Дайрена. Под навес вагонного парка прошла группа молчаливых пассажиров в штатском. Вокруг них суетилась охрана. На полу лежали тяжелые стальные ящики — их грузили в салон-вагон.

Толстый японец в коричневом цилиндре, никого не слушая и ни к кому не обращаясь, все время спрашивал в пространство:

— Так что же, выяснилось, в чем дело?

Когда были погружены ящики, бегом провели арестованных. Осуда узнал в одном из них работника парткома, с которым вчера познакомился. За арестованными, как детские колясочки, провезли два пулемета.

Человек в коричневом цилиндре бросил сигару и взмахнул рукой. Дежурный дал машинисту знак отправления.

Не думая и ничего не взвешивая, боясь упустить оставшиеся секунды, Осуда вынул бомбу из ведра для смазочного масла и, быстро справившись с часовым механизмом, сунул ее в карман оси. Кажется, механизм был заведен на час. Осуда степенно прошел потом на второй путь и, почти не стесняясь, нагло заложил новую бомбу под последний вагон большого воинского состава.

Забастовка повсюду переходила в восстание. Горел, вздымался в воздух пороховой завод; на коксовом рабочие разбирали машины и уносили части неизвестно куда. Телеграф, радио, почта находились в руках рабочих.

Никто не хотел бастовать, все требовали восстания, которое казалось менее страшным. Той строгой выдержки и умения выжидать, которые делают успешной любую стачку, не было.

«Восстание! Восстание!» кричали на улицах. Толпами неслись ребята и пели. Женщины пекли какую-то снедь, напевая тоненькими фарфоровыми голосами сонные лирические мотивы.

Толпы трусов тянулись в горы.

В штабе Осуда застал шумную дискуссию о том, быть ли восстанию.

Простаки полагали, что есть еще время вернуться к спокойной, хорошо организованной стачке, стоит лишь штабу ясно высказать свое отношение к маневру.

Штаб, утром еще бывший в глубоком подполье, теперь осаждался тысячами рабочих. Многие явились с оружием. Пришлось огласить список членов штаба, и его оглашение стало выборами, потому что толпа подняла руки и не опускала их ни за что. Она стояла, подняв сжатые кулаки.

— Опустите руки! — кричал секретарь парткома.

Но толпа твердо, вздымала коричневые и черные свои кулаки. Она требовала действии, зная уже, что такое восстание, по 1931 году. Тогда секретарь парткома крикнул:

— Война! Приготовьтесь к борьбе!

Толпа восторженно закричала. Люди пришли отдать революции что-то большее, чем жизнь, и они боялись, что им не удастся внести ничего, кроме жизни.

Наскоро набросали план боевых действий.

Осуда настоял на немедленном движении в сторону Дайрена, где ждут портовые рабочие, где шаток японский гарнизон. Он предложил немедленно разобрать железнодорожный путь на Дайрен и выдвинуть вооруженные отряды километров на двадцать во все стороны от Фушуна.

— Между нами и Дайреном мы еще успеем возвести хорошую баррикаду из банкирских салон-вагонов. Я заложил в их поезд бомбу.

— Поезжайте тогда в паровозный парк и ждите там товарища Одзу, — сказал секретарь парткома. — Весь путейский состав — японцы, и вам двоим нетрудно сговориться со всеми ребятами. Одзу — сам машинист, да заодно и бывший офицер. Я сейчас пришлю его вам. Итак, командуйте восточным боевым участком. Часа через два я пришлю вам людей для заслона от Дайрена.

Осуда помчался на станцию. Он был еще в грязном платье смазчика, со множеством карманов, забитых паклей. Он вбежал в комнату отдыха машинистов.

— Не приходил ли Одзу?

Машинисты переглянулись.

— Он дежурил, когда пришли и забрали его. Вы разве не были здесь?

— Нет.

— А где вы были?

— Я уходил в город.

— Вы семейный? — спросил Осуду один из машинистов, старик с длинными усами.

— Нет, я один.

— В такой день, как сегодня, нужно держаться товарищей, — заметил старик.

— Я член штаба, — на риск сказал Осуда. — Мне сообщили в парткоме, что сейчас придет сюда Одзу и представит меня вам.

Мы должны немедленно прервать движение на Дайрен и завалить путь.

— Одзу не придет, — ответил старик-машинист, — его увезли в Дайрен еще поутру, а поезд взорвался в дороге, так что путь и так завален, мой друг. Вы, может быть, поедете со мной, с аварийным составом, если вам туда нужно? — спросил он, переглянувшись с товарищами и подмигивая им.

— Хорошо. Штаб вышлет туда заслон.

— Да, да, очень хорошо. Сядьте. Мы сейчас выйдем к паровозу.

В комнате возникло молчание.

— Как товарищи относятся к событиям? — спросил Осуда, спеша познакомиться.

Машинисты молчали.

— Нам пока известно немного, — строго сказал старик. — Мы действуем на основании совести. Пойдемте, — позвал он Осуду.

Поезд тотчас же тронулся.

Осуда тут только сообразил, что он едет напрасно, так как, очевидно, ему не особенно верят, и надо вернуться. За выходной стрелкой он решил спрыгнуть на полотно.

— Далеко ли произошло крушение? — спросил он машиниста.

— Часа полтора ходу, — ответил тот, не оборачиваясь.

Осуда ринулся вниз. Все произошло в пределах одного движения. Схватясь за поручни, он оттолкнулся руками, и горячий свист пронизал его со спины в грудь, опалив горло и живот изнутри. Рука машиниста схватила его за шиворот.

— Так я и знал, — сказал он. — Так я и знал, что ты сволочь.

Он быстро обшарил штаны и куртку Осуды, вынул револьвер и бросил Осуду в угол паровоза, на кучу угля.

— Спасенья тебе нет, — сказал он. — Давай говорить, как люди.

Кочегар вел поезд один.

— Кто ты? — спросил машинист.

— Мое имя Осуда, оно незнакомо тебе. Я приехал с севера, член вашего штаба.

— Довольно болтать!

— Не будем спорить. Ты сделай одно: сообщи, что произошло, комитету. В том, что случилось, никто не виноват. Сообщи комитету, как было. Осуда мое имя. Запомни. Осуда. Осуда. Очень важно. Не перепутай. Конспирация не терпит откровенности, но имя мое не забудь. Оно важно для дела. Повтори его.

— Осуда, — сказал покорно старик, разгибаясь, и добавил: — Рана, я думаю, не опасна. Патроны только что выдали, чистенькие, как ребятишки. Крепись.

— Заткни мне грудь паклей, — сказал Осуда. — Возьми ее в моих карманах. Вот так, крепче. Ах, чёрт возьми… жми, жми… Так. Хорошо. Поезд, значит, взорвался? Взрыв под последним вагоном?

— От кого слышал?

— Моя работа. Очередь за воинским, что на втором пути.

Вдруг он крикнул:

— А если штаб пустит заслон с этим составом? А? Они могут бросить отряды с этим составом. Под четвертый с конца заложена мина.

Старик впился руками в регулятор.

— Теперь я вам поверил, товарищ Осуда, — сказал он, бледнея.

— Надо так сделать, — сказал Осуда, приподнимаясь с помощью кочегара. — Наверно, будет какой-нибудь поезд в Фушун. Передай с кем-нибудь из своих: первое — Осуда ранен, пусть присылают другого; второе — состав на втором пути осмотреть, он опасен; третье — выслать вам директивы о действии…

— Третье ты дашь, — сказал машинист. — Я передам людям все, что прикажешь, я парторг здесь.

— С твоим поездом едет кузница? Надо склепать концами два рельса, как вилку.

— Сделают.

Они замолчали.

— Тебя сейчас перевяжет наш фельдшер. Не разговаривай. Не отвечай на вопросы, — сказал потом машинист.

На месте крушения поезда стоял оживленный гул. Железнодорожная рота копошилась в остатках вагонов. Паровоз, прижавшись спиной к земле, изредка всхлипывал перебитыми трубами.

Санитары грузили раненых на открытые платформы с песочной подстилкой, чтобы впитывалась кровь.

Машинист, как приехали, тотчас крикнул знакомого фельдшера, и Осуда был аккуратно перевязан. Жизнь его, сказал фельдшер, была в опасности, сознание надолго покидало его.

Когда Осуда очнулся, машинист сказал ему:

— Рельсы склепали вилкой. Говори дальше. Скажи все, что надо.

— Попробуй сделать так, — сказал Осуда, глядя через плечо старика на небо — последнее, которое ему суждено было видеть. — Оба свободных конца вилки прикрепи к вагонной оси, их тут валяется много, я ось, чуть-чуть расширив, втолкни колесами между рельсов. Понял? Дай карандаш, я тебе покажу.

Он набросал дрожащей рукой, что делать.

— Ось эту прикрепи к заднему вагону поезда, что вернется в Дайрен. Оружие есть? Как только рота погрузится и поезд пойдет, начни стрельбу.

— Что выйдет?

— Они будут пахать за собой путь. Рельсы полетят к чёрту. Только надо их гнать, чтобы они не остановились.

— Будет сделано, — сказал машинист. — Ты лежи. — И ушел распорядиться.

Осуда закрыл глаза, погружаясь в туманный жар тела. Кто близок был к смерти, тот знает, как обидны воспоминания перед последним вздохом. Человек прожил всю жизнь маленьким, скромным и вдруг за минуту до смерти начинает понимать, что он могучий ум, гигантская ноля, что он имел силу десятерых, страсть безумца, смелость героя, и что все, чем когда-то гордился он, — только маленькая доля той настоящей жизни, которая была заложена в нем, и тогда великие и печальные мысли осеняют его. Он ясно видит, где он свернул с героического пути, где ослабел, где струсил. Он видит себя таким, каким он был и каким мог бы быть. Счастье тому, кто после этих видений преодолевает смерть. Ничто не устрашит его теперь, ничто не свернет с дороги.

— Опоздали! — крикнул над его ухом старик.

— Что? Кто?

— Началась война с русскими! — крикнул старик, схватившись за горло. — Все опоздало!

Он сел возле Осуды и заплакал мелкими и редкими старческими слезами.

— Старик, ты принес такую новость… — сказал Осуда, становясь на четвереньки. — И умереть можно. Это самая важная новость в моей жизни. Брось плакать — теперь победим. Поезд ушел? Уходит?.. Прицепляй ось, прицепляй! Откройте стрельбу…

Встань, крикни солдатам: «Война!» Встань, крикни всем: «Война! Война!»

— Молчи! Тихо! Я уже рассказал, все знают, — увещевал Осуду машинист, но Осуда был сильный и упрямый человек, и сладить с ним было нелегко.

Старик упал с паровоза и побежал в темноту. Следом за ним, жуя от боли клочок пакли, выплевывая и вновь засовывая его в рот, спустился на землю Осуда. Глаза его ничего не видели. В глубине их была разлита мутная слабость. Он шел умирать, и все мешало ему в этой тяжелой дороге. Валялись трупы — он бил их ногой. Трещала щепа — он отшвыривал ее прочь.

Переживи восстание, поверь в товарищей, взгляни в глаза будущему, и ты поймешь, что нет на свете ничего, что было бы радостнее борьбы. Переживи восстание — и станешь крепким, и если ты победишь — никогда не отступай от счастья; будешь разбит — научишься ненавидеть, а погибнешь — имя твое останется нам.

Но не хотелось умирать Осуде. Он грыз землю и вытирал паклей подвернувшуюся под руку железную шпалу, потому что уже не понимал, где ему больно: здесь ли, в груди, или вот там, в блестящей гайке, что валялась невдалеке.

А от Фушуна мчался поезд с отрядом рабочих. Над местом крушения снижались первые, остро свистевшие пули.

Фушун брался за оборону.

*

В тот самый час, когда полумертвый Осуда лежал на железнодорожной насыпи, Чэн с отрядом «Общества любителей храбрости» поднимал восстание за восстанием в дальних уездах Гирина.

Весть о войне, начатой японцами против Советов, — последняя новость, слышанная Осудой, — была ошибочна: военные действия откладывались японцами со дня на день. Минами упорно собирал пополнения; воинские составы шли от берегов Японского моря на северо-запад и север почти непрерывной цепью. На их пути вспыхивали восстания, их тыл тревожили мятежи и диверсии. Горел Фушун, заводы его стояли; бастовал портовый Дайрен, на Сунгари тонули пароходы, взрывались тоннели, и в декабре японские дивизии, став спиной к северу, всей силой первого удара обрушились на бунтовавшую Манчжурию. Деревни исчезали с земли, города разбегались.

Минами издал приказ, запрещающий китайцам передвигаться по железным дорогам, и, бросив поезда, население страны пошло пешком. Вторым приказом Минами запретил передвижение из уезда в уезд, в пришлых стали карать, как бродяг, шпионов и изменников родине. Тогда Манчжурия залегла в своих фанзах и притаилась загнанным зверем для смертельного прыжка, в котором было последнее спасение.

Японские армии стояли, оборотись лицом внутрь страны. Манчжурия замерла перед их штыками. В декабре полки медленно возобновили прерванный путь на север, к границам Союза. Тотчас позади них обнаружились партизаны. Дивизии вновь обернулись к стране.

Тан полагал, что теперь Минами до осени не предпримет решительных действий, но Чэн не был согласен с ним и переубедил его без труда.

— Потери антияпонского фронта велики, — говорил он Тану, — страна терроризирована, японцы, несомненно, используют передышку для удара по красным. Две-три новых победы на фронте восстановят их положение.

Чэн считал поэтому необходимым неустанно тревожить японскую армию, идя вслед за нею к северу, и писал товарищу Чу Шань-хао, командарму Корейской, чтобы тот не давал японцам отдыха на границах советского Приморья. Чу Шань-хао медлил с ответом, и теперь с твердыми директивами Тана ехал на север Луза В день его отъезда пришло известие из Шанхая от Меллера, что Осуда жив и отправлен домой в Японию как железнодорожник, пострадавший при исполнении долга. Это было хорошей вестью. Меллер писал еще, что в Шанхае больше всего встревожены действиями отрядов Ю Шаня, и страховые общества в панике.

«Война ставит перед вами очень сложные задачи, — писал он. — Штабом командующего армией должен быть плановый экономический отдел. Если создана диверсионная армия, она должна охватить все экономические базы противника, и чем эти базы дальше от фронта, тем они ближе к фронту. Диверсионная армия должна действовать на всех узловых пунктах, точно выбирая объекты своих действий. Пусть Ю Шань командует и шанхайским диверсионным узлом, а там, не сегодня-завтра, приберет к рукам и диверсионные узлы в самой Японии, и на Малайском архипелаге, и в Сиаме».

Прочитав письмо, Тан вздохнул:

— По-видимому, старик Меллер прав, но мы не в силах сейчас взять в свои руки то, что само упадет в них завтра.

Луза и Чу Шань-хао встретились в лесах за Хайреном. Командарм Корейской вяло соглашался на доводы Лузы и план удара по японским пограничным кордонам принял без воодушевления.

— Надо агитацию сначала вести, — сказал он задумчиво. — Лучше японцев агитировать, чем бить. Есть у них люди, которые к нам придут если позовем. А начнем бить — испугаем.

— Кто у тебя есть? — спросил Луза.

— Один офицер есть. Большой человек. Вот увидишь. Если я его к себе переманю, все солдаты за ним перейдут.

— Познакомь-ка меня с ним. — попросил Луза, с тревогой слушая повествование корейского командарма.

— Это можно. К рассвету я велел ему быть здесь.

— Он знает о плане налета?

— Да. Он имеет свое дополнение.

Глубокой ночью Луза проснулся от тоскливого беспокойства. За тонкой бумажной стеной, в комнатушке командарма, раздавались негромкие голоса. Видимо, японец уже приехал и докладывал. Луза прислушался. Голос его был очень знаком.

— Коминтерн не одобрил восстания японцев в девятьсот двадцать шестом году, — говорил японец. — Энгельс — слыхал? — Энгельс говорил: шутить с восстанием нельзя, а Ленин — ты слышал, кто такой Ленин? — подтвердил этот взгляд и развит его.

Луза прильнул глазом к щели в бумажной перегородке и увидел: капитан Якуяма сидел перед Чу Шань-хао, который с задумчивым видом слушал его сбивчивую речь и одобрительно кивал головой.

— Приказ старшего товарища Тана, — бормотал он иногда.

— Не старший товарищ Тан отвечает за Корею, а мы, — быстро ж вдохновенно отвечал японец. — Может получиться печальное положение: нас разобьют, рассеют, и придет веселый товарищ Чэн, чужой человек, кантонец… Русский спит? — спросил он вскользь.

Чу Шань-хао кивнул головой.

— Эти старшие товарищи имеют привычку торопиться, — сказал японец, — но мы…

Луза отбросил легкую бумажную перегородку. Капитан Якуяма вскочил с циновки.

— Знаю! — крикнул он, улыбаясь и быстро вынимая револьвер. — Знаю!

Оба выстрелили одновременно. Тотчас раздался шум да дверями, и пять или шесть человек ворвались в фанзу, стреляя направо и налево.

Лузе показалось, что все пули попадают в него. Глада застлал едкий дым. Он рванулся к окну, выскочил во двор и побежал, отстреливаясь, к реке. Вот все, что он мог вспомнить, лежа в госпитале, и воображение его никогда потом не находило в себе сил воссоздать картину происшедшего и объяснить, как оказался он на советской границе близким к смерти.

О том, что им убит командарм Корейской, он впервые услышал от Шуан Шена во Владивостоке. Такие слухи распространялись среди корейских партизан, но Луза чувствовал, что этого не было.

Он знал, что убил одного Якуяму.

 

Глава третья

ДЕКАБРЬ

I

В последние дни декабря Луза выехал домой, на границу. Голова его еще была забинтована, и он ходил, опираясь на плечо жены. Ехать он решил на машине до самого Ворошилова, но шоссе, которое только что пробили в уссурийских сопках. Но Полухрустов поймал его перед самым отъездом и три дня водил по городу и заводам. Сутки отнял Русский остров. Шли стрельбы, и на батареях толпилось много штабного народа.

О приключениях Лузы писалось в газетах, историю его мытарств перечитывали в кружках. Его портреты виднелись в стенновках. «Здравствуйте, товарищ Луза!» кричали ему неизвестные люди. «С благополучным возвращением, Василий Пименович», говорили ему знакомые.

Потом его повезли на «хутора», как запросто назывались здесь батареи, и напоили чаем с вареньем на Ворошиловском хуторе, а после чая заставили влезть в узкий ход, задвигаемый стальным щитом, и спустили на четыре или пять этажей под землю, в стальное и электрическое хозяйство, две недели могущее жить и бодрствовать, не вылезая наверх.

Повар в белом халате принес ему обеденную пробу, а радист быстро нашел в эфире шанхайскую румбу.

Здесь была своя электростанция, свое радио, свой химдегазатор, больничка, красный уголок и спальные комнаты.

— За раз всего не рассмотришь, приеду в другой раз.

— Приезжай, когда хочешь. Ты тут застанешь нас всегда, живыми или мертвыми.

В Ворошилов можно было выехать в ту же ночь, но Луза дождался рассвета. Город полз по краям шоссе в глубь Амурского залива. Из пришоссейной тайги выглядывали рабочие бараки, за дальними сопками посвистывали лесопилки. В Раздольном машину встретил комдив Голиков, и пришлось сутки прогостить у него, а при въезде в город Ворошилов, как именовался теперь Никольск-Уссурийский, молодой, веселый красноармеец вскочил на подножку и велел заворачивать к дому начальника гарнизона. На перекрестках улиц стояли красноармейцы с красными и синими флажками в руках.

— Не то, все не то! Когда успели? — бурчал Луза.

У Винокурова пробыли сутки. Часов в семь утра домработница его завела патефон, поставив пластинку с «Колонным маршем».

— Побудка! — крикнула она свирепым голосом.

Через минуту из спальни гигантским прыжком выскочил сам Винокуров. Он был без рубахи, в одних рейтузах и тапочках на босу ногу. Во дворе его ждали секретарь в таком же виде и начальник штаба в нижнем белье.

Втроем они побежали, прижав локти к бокам и посвистывая от холода, вокруг дома.

Луза с Надеждой успели напиться чаю, пока вернулся хозяин. Ни ’ слова не говоря, Винокуров прыгнул в четыре приема по узкой лестнице на второй этаж, в спальню, и, как цирковой престидижитатор, сейчас же вернулся, одетый в форму.

— Пейте, ешьте, — сказал он, — а я на коня.

Вернулся он домой поздней ночью. С ним был комиссар Шершавин.

— Ну, Фенимор Купер, выкладывай свои приключения! — закричал он с порога.

После рассказа Лузы пошли расспросы.

— Да что же ты там, батенька, делал? — приговаривал Винокуров, когда, не умея ответить, Луза пожимал плечами. — Такая, батенька, командировка у тебя была…

— Да как же командировка, когда украли меня…

— Что за разница? Накамура-то как? — спросил Винокуров о командующем японской армией, что стояла напротив, за рубежом. — Выздоравливает или нет? Что говорят? Печень у него не в порядке, — объяснял он Лузе, — должно быть, уйдет в отставку. Пора. Шестьдесят лет старику.

— Жалеешь? — спросил Луза.

— Чего жалеть? Радуюсь. Осторожный генерал, опытный, с ним трудно будет. Ну, да если он уйдет, наверно, Хасегаву назначат. Знаю этого хорошо — ухарь, завирушка. В бою, что тетерев на току, ни черта не слышит, не понимает. Араки второго сорта.

Долго перебирал в памяти Винокуров генералов и полковников, расспрашивал Лузу о японских солдатах и записал имя Осуды себе в книжку.

— Погиб? — спросил он.

— Жив. Фушун-то, знаешь, три недели держался. Вывезли его, а где пребывает — не знаю.

— Расскажи-ка о партизанах. Кто там у них выделяется? — спросил Шершавин, и Луза рассказал о маленьком Ю, том самом, которого когда-то выпустили из рук японцы, на реке, перед его колхозом. Он рассказал о Чэне, и о Безухом, и о многих других, имен которых он не помнил.

— Если все так, как рассказываешь, значит, началось, — сказал Шершавин. — Одних война убивает, из других людей делает. Мы опрокинем на их голову весь Китай и Корею — пусть попробуют, с чем это едят.

Дня через два Луза поехал к себе в колхоз.

Колхозы начинались за городом и шли цепью до самой Георгиевки. Шершавин, ехавший с Лузой, давал объяснения.

— Вот там теперь два занятных колхоза, — говорил он, — а тут еще один, а там планируем нечто вроде совхоза, вон, за горой.

Колхозы быстро и ладно осели на границе. Коренастые силосные башни все время маячили на горизонте, справа и слева от шоссе. В полях, под навесами, стояли железные бочки из-под горючего и бетономешалки, какие-то глубокие громадные котлы, еще пахнувшие резким и, казалось, теплым запахом варева. Стога сена издалека напоминали ангары, так были они широки и длинны.

«Все не то, все не то», думал Луза, глядя вокруг с удивлением и неприязнью. Какими маленькими казались ему долины и как тесно теперь стало на переднем плане с его когда-то нежилой и дикой тишиной!

Нигде, сколько ни всматривался Луза, не оставались поля сами собою. То здесь, то там, как бодрый пастух, стоял на краю долины высокий ловкий дым электрической станции, мельницы или механической мастерской.

Над зимними полями, забытые с осени у полевых станов, голосисто пели радиорупоры. Страшно было слышать звуки скрипки или пение женщины в глухую ветреную ночь, когда воют голодные волки.

В Георгиевку Луза решил не заезжать, но комиссар настоял.

— Сто рублей закладываю, — сказал он, — что не доберешься до переднего плана. Собак, брат, расплодили мы тут, колючки расставили, фотореле завели…

— Рано в мертвяки записываешь, — ответил Луза.

— Да мертвяку легче пройти, чем тебе.

К ночи, измученные дозорами, добрались до полей «25 Октября».

— Хочешь поглядеть точку? — спросил Шершавин. — Ты ведь конца строительства не застал.

— Вези.

Колхоз был где-то совсем рядом; голоса доносились до них ясно, почти разборчиво.

Тропой в кустарнике они прошли за шоссе, спустились в узенькую ложбинку и молча поднялись на взгорок.

— Стой! Ложись! — тихо сказала им ночь.

Они легли.

Часовой подполз к ним медленно и осторожно. За часовым, зевая от возбуждения, бесшумно полз пес.

— Пропуск…

— Э, да то ж мой Банзай, — сказал Луза. — Вот стервец, смотри, пожалуйста!

II

Зевая от желания лаять, Банзай прижился к ноге Лузы и замер. Лапы ого дрожали, рот был оскален, но он не издал ни одного звука и бесшумно исчез вслед за часовым, не дав Лузе опомниться.

Узким, еле заметным входом проникли они внутрь горушки…

Обратно возвращались молча и молча же воли в машину.

Когда показались дом правления, пожарный сараи, площадь, освещенная электричеством, и грянул оркестр трех соседних колхозов, Луза приблизил лицо к уху Шершавина и произнес о глубоким значением:

— Этвас.

— Что? — не понял Шершавин.

— Да я вот все спрашивал Зверичева: чего, мол, строить тут будете? Этвас, говорит, построим. Ну и верно, что этвас, очень специально.

— Да, это, брат, этвас, — рассмеялся Шершавин.

— Вполне, брат, вполне, — теперь уже довольно и весело ответил Луза, вставая, чтобы приветствовать свой колхоз, и по-стариковски оперся на худое плечо Шершавина.