Уборка подходила к концу. Колонна Емельянова давно уже разбрелась по колхозам. Теперь подошли машины из Севастополя, из Керчи, из Феодосии, и ранее прибывших начали понемногу возвращать домой.

Первым уехал Еремушкин, за ним дядя Жора, на очереди был Вольтановский, но он уступил свою очередь сначала Зотовой, а потом Емельянову. Он уверял, что у него не в порядке сцепление, и подолгу ремонтировался в той МТС, где работала Светлана.

Емельянов не стал спорить.

— Ладно, оставайся, а я поеду. Сережка у меня замучился — перед школой надо ему отдохнуть.

Петр Петрович Тужиков, сначала уговаривавший Вольтановского ехать, тоже почему-то вдруг согласился на отъезд Емельянова.

Узнав, что завтра на рассвете они поедут домой, Сергей, как ни странно, нисколько не обрадовался известию. Он и сам не мог понять, хочется ли ему домой, или он еще поездил бы по этой степи, которой конца нет; но одно было ясно: после всего пережитого он не мог уже стать прежним Сергеем, которого не пускали одного к морю или в кинотеатр. Но что же тогда делать дома?

Ах, но ведь и дом-то, наверное, изменился с тех пор, как они выехали с отцом. Конечно, не самый дом, но вообще все вокруг. Да нет, не все вокруг изменилось, а просто-напросто Сережа стал взрослым мальчиком. Оказывается, глаза его до сих пор еще не все видели; теперь же они широко раскрылись, и, конечно, дома обнаружится что-то, чего он не замечал до сих пор.

Безусловно, Сеня Егоров уже ходил с отцом в море, а Толька Козловский копался с дедом в питомнике «Зеленстроя». Если они этого не делали, тем лучше для него, Сергея. Он убирал хлеб!

Он вспомнил серенького котенка у себя во дворе, который долго не мог видеть без страха катящийся мяч, а потом самозабвенно играл всем, что двигалось, и улыбнулся: котенок напоминал его самого. Да, дома обнаружится сейчас много нового. Домой, домой!

Накануне их возвращения домой стоял тишайший степной вечер. Стрекозы стаями шныряли над пыльными акациями, разрисовывая воздух зигзагами своих полетов. Сергей любовался красотой млеющей после трудов степи. Глубокая, как память, она широко и глубоко простиралась перед ним.

Отец пересмотрел запасные камеры, почистил свечи в моторе, проверил и подтянул тормоза и долго заливал в бак горючее, что-то записывая и подсчитывая в своем блокноте.

— Интересная, брат, у нас вещь получается, — весело сказал он Сергею. — По всем данным выходит, что литров под тридцать горючего я сэкономил. Таким образом, можем мы с вами, Сергей Андреевич, новым путем домой отбыть. Через другой перевал. Помнишь, рассказывал я о нем?

— Помню, — ответил Сергей. — А может, там дорога плохая и резину только запорем?

Но отец хотел сделать приятное Сергею и отмахнулся от его возражений.

— Дорога там замечательная! Да и короче выйдет, — сказал он твердо.

Вот и конец всему, что пережито. Прощай, степь!

Прощайте, короткие ночи среди новых людей и длинные-длинные дни среди других новых людей! Прощайте, комбайны! Прощайте, ураганы! Прощайте, стрекозы! До новой встречи!

— А к тете Саше мы не заедем? — вдруг, сам не зная почему, спросил он и покраснел: сердцу его хотелось сказать совсем другое. Возвращение по старой дороге было необходимо, чтобы показать себя новым, каким он раньше не был, и тете Саше с ее молчаливой Олей, и Бабенчикову, и Чумаковой, между тем как на пути к новому перевалу его никто не знал.

— Это какая же тетя Саша? — спросил отец, прищурясь.

Среди людей, промелькнувших перед ним, она не занимала того места, которое отводил ей в своей душе Сергей. Не сразу поэтому предстала перед ним ночь на пасеке, зубная боль Сергея и темный силуэт женщины, по-матерински прижавшей к себе приезжего мальчугана. Не сразу припомнил он восторженный лепет сына о каких-то подземных водах, меде, о безногом инвалиде войны — агитаторе. Жизнь входила в его мальчика широким, как степь, раздольем.

— Ну что ж, — сказал он, вставая и гладя Сергея по голове, — раз такое твое желание… заедем ко всем твоим…

1948–1949